Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: НЛО 2006, 77

ЛЕВ ГУДКОВ 

О положении социальных наук в России

Говоря о положении дел в социальных науках, я буду иметь в виду прежде всего ситуацию в социологии, во-первых, потому, что лучше знаком с состоянием дел в этой области исследований и учебной дисциплине, а во-вторых, то, что происходит здесь, повторяется с некоторыми нюансами и в других сферах, скажем, в политологии. Я не претендую на объективность и полноту своего описания, моя задача скромнее: мне хотелось бы обрисовать обозначившиеся тенденции институциональной дифференциации в этих областях и проблемы, которые сопряжены с этими явлениями. Мое понимание происходящего — это скорее выражение позиции очень пристрастного и заинтересованного участника 1.

С точки зрения стороннего наблюдателя, социальные науки в России имеют все необходимые признаки «нормальной науки». Возьмем, например, социологию, самую большую по численности здесь занятых. Если еще 15—20 лет назад социологии как науке было отказано в статусе существования, можно было говорить лишь о «конкретно-социальных исследованиях» в рамках исторического материализма или научного коммунизма, то сегодня с формальной точки зрения эта дисциплина вполне утвердилась как признанная область академического знания: курсы социологии преподаются на десятках социологических факультетов университетов или специализированных отделений высших учебных заведений. За 15 лет, прошедших с момента введения социологии в программу высшей школы, диплом социолога получили более 20 тыс. выпускников, причем основная их масса приходится на последние 5—7 лет. Число аспирантов по социологии, психологии и культурологии за последние 10—12 лет увеличилось более чем в 4 раза, по политическим наукам — в 7 раз 2. Организационно социология представлена множеством исследовательских коллективов самого разного калибра 3. Выходят примерно 15—20 журналов, подающих себя в качестве профессиональных социологических изданий. Издаются десятки монографий и учебников по социологии и социальной психологии, социальной работе и проч. Самые крупные исследовательские организации имеют собственные электронные издания и информационные сайты, где публикуются данные и результаты разного рода исследований и анализов и т.п. Проходят конференции и семинары по совершенствованию преподавания социальных наук в высшей школе и т.д.

И вместе с тем, я не так уж погрешу против истины, если скажу, что в данном отношении мы не слишком далеко ушли от состояния, которое описывал маркиз де Кюстин лет 160 назад 4.

Нынешнее положение социальных наук в России двусмысленно и противоречиво. Неясны или неопределенны не только общественные экспектации в отношении социальных наук, но смутно и разнородно профессиональное самопонимание ученых и преподавателей, поскольку они ориентируются на разные референтные группы, разных социальных партнеров, ожидая от них признания своей деятельности и соответствующей материальной и организационной поддержки. Поэтому правильнее было бы сказать, что сегодня в России мы имеем дело с несколькими принципиально отличающимися друг от друга типами организации науки или даже разными типами самого института науки, что отражает одновременное существование социальных структур, нуждающихся в социальном знании разного типа. Это означает, что трансформационные процессы в российском обществе (или точнее — медленно идущее разложение институциональной системы советского общества) обуславливают синхронное функционирование научных коллективов, имеющих разную социальную природу и происхождение, принципиально разнящиеся источники и механизмы обеспечения и вознаграждения своей деятельности.

Главную трудность развития социальных наук в России я вижу даже не в существовании внутренних барьеров, препятствующих освоению потенциала современной социологии или политологии, закрытости российских ученых от того, что делалось на Западе в 1930—1970-е годы, а в неразвитости или слабости самого российского общества, не испытывающего нужды в соответствующем социальном знании или интерпретациях происходящего. Скептик сказал бы — таковы характер и качество этого знания, что им мало интересуются. Такое суждение было бы справедливым, но лишь отчасти, потому что какой-то спрос на интеллектуальную продукцию социальных наук в России все же существует. Весь вопрос — какой и у кого? Ценностная значимость любого смыслового производства определяется в горизонте соответствующих идеальных ожиданий других людей, на которые явно или неявно отвечает ученый или поэт (что и составляет пространство его внутренней свободы). Поэтому я подчеркиваю: речь идет не о равнодушии, а о дегенерации сферы публичности (Öffentlichkeit), то есть об отсутствии таких институтов, как публичные дискуссии или политическое и гражданское участие, а соответственно — об отсутствии спроса на другого качества знание или интерпретации происходящего. Слабость общественной рефлексии по поводу происходящего в стране, в науке, в мире не случайна. Социология, как известно, рождается из «духа общества», а «общество» (Gesellschaft, society) — это не масса населения, как у нас часто полагается, а особый тип социального образования — ассоциации, основанной на отношениях взаимной солидарности или совместных интересах ее членов, а значит — лишенной властного измерения, принудительной интеграции.

При всей банальности подобных суждений приходится соглашаться с тем, что нынешнее состояние социологии в России отражает опыт массовой пассивной адаптации к воспроизводившемуся в течение десятилетий режиму бесконтрольной власти, практически парализовавшему сферу общественной, публичной и политической жизни. Применительно к социальным наукам это означает, что жизнь общества не находит собственных интеллектуальных форм выражения, она никак не представлена в теоретических конструкциях научного исследования или знания. Для того чтобы получить необходимую «дискурсивную форму», социальная проблема должна быть переведена на язык «озабоченной государственной власти», только так какие-то смысловые вопросы могут получить санкцию «научности» в данном типе организации науки. Следовательно, все, что ранее шло по разделам «культура», «жизнь духа», «история», субъективно значимое, не получает какого-либо доступа в научное сообщество советского типа. Рассматривая эти же вопросы изнутри самой науки, приходишь к выводу, что здесь (вне зависимости от предметной сферы исследования) подавлены или не действуют такие механизмы автономной самоорганизации науки, как имманентная теоретическая или методологическая критика, самоанализ ценностных оснований познавательной деятельности, профессиональная полемика, рецензирование, конкуренция за признание качества исследовательской работы, а стало быть, крайне ограничена значимость внутринаучной гратификации — авторитетности ученого и исследователя 5. Было бы трудно ожидать чего-то иного, поскольку академическая (и в значительной степени — университетская) социология до сих пор находится на государственном финансировании, а значит, подчинена «вертикальному» государственно-бюрократическому управлению и контролю, сохраняет советскую, строго иерархическую структуру и соответствующие «табели о рангах» — формы раздачи чинов и должностей, академических званий и премий в соответствии с мнением вышестоящего начальства (всегда — назначенного, а не избираемого сообществом). Поэтому в качестве руководителей социальных наук чаще всего оказываются непродуктивные, но близкие к властям люди, достижения которых в науке либо сомнительны, либо вообще неизвестны или не признаны ученым сообществом. Так было в советское время, так остается и по сей день. Подобный тип организации лишь повторяет саму суть номенклатурной конституции тоталитарного общества, когда серая власть подбирает себе удобных исполнителей, выстраивая «общество» сверху вниз, от наивысшей степени некомпетентности к нижележащим, «средним» или «околосредним» уровням, где, собственно, и сосредоточены носители основных ресурсов специальных знаний и компетенций (эта оценка, естественно, применима только к отечественному распределению профессиональных знаний). Разберем особенности институциональной организации социальных наук в России более подробно, выделяя три плоскости описания: сферу академических институтов, университетскую социологию и независимые исследовательские организации. Я выделил их таким образом потому, что это практически изолированные друг от друга сферы, коммуникативные потоки и связи между которыми очень слабы или даже совсем отсутствуют. Но прежде чем перейти к этому разбору, придется обратиться к недавней истории социальных наук, поскольку инерция сложившихся тогда институциональных форм сохраняется и по настоящее время.

 

ПРЕДЫСТОРИЯ

 

До середины 1970-х годов от так называемых «общественных наук» власть требовала и ожидала, прежде всего, идеологического обеспечения и подтверждения легитимности репрессивного режима, «критики» (дискредитации по определенной технологии) «буржуазной идеологии», «научного обоснования» пропаганды и контрпропаганды, а также — подготовки кадров для аппарата управления и контроля. В условиях нарастающих дисфункций тоталитарной системы, связанных, среди прочего, с ограничением масштабов репрессий, партийное руководство стало требовать от социальных наук ин-формационного обеспечения принятия решений, оптимизации управления, создания «обратной связи» между властью и управляемым населением, что требовало проведения профессиональных эмпирических исследований, создания различных исследовательских центров (в рамках как АН СССР 6, так и различных ведомств), а позже — и развертывания соответствующей системы подготовки научных и педагогических кадров.

Конфликты между интересами постепенно формирующейся социологии, невозможной без освоения теоретического и методического опыта европейской и американской науки, и органами партийно-идеологического надзора закончились уже в самом начале 1970-х годов чистками и изгнанием из социологии наиболее продуктивной части «пионеров» советской социологии. Оставшаяся после погрома, произведенного М.Н. Руткевичем в Институте социологии в 1972 году 7, часть самых серых и конформистски настроенных обществоведов или набранные им заново «специалисты» были готовы выполнить любые требования руководства. Однако одной готовности было мало, нужна была еще элементарная профессиональная выучка 8. Эта антиномия была решена, естественно, не в пользу социологии.

С течением времени установился своего рода консенсус между учеными и партаппаратом, основанный на том, что заимствованию с Запада мог подлежать лишь технический, методический инструментарий сбора информации, организации и проведения эмпирических исследований, а теория, методология, предметный и концептуальный арсенал социальных дисциплин, появившийся в результате систематического осмысления проблематики «модерна», должен был быть отвергнут в принципе. Такое положение вещей, сложившееся в советском обществоведении, привело к полной творческой кастрации слабых и зависимых социальных наук (последствия которой будут ощущать еще, как минимум, одно-два поколения социальных ученых), сосредоточению исследований на частных проблемах массового управления или выдуманных, идеологически обусловленных задачах, вроде повышения производительности труда посредством социалистического соревнования, усиления эффективности партийной пропаганды, формирования коммунистической морали и прочей чепухи 9. Хотя в конце 1980-х годов существовало уже более десятка довольно крупных академических институтов по социальным наукам, их абсолютная научная стерильность не позволила выдвинуть за все время существования ни одного сколько-нибудь заслуживающего внимания исследовательского проекта или теоретической идеи 10. Поэтому, как оказалось, у абсолютного большинства «обществоведов» и социологов к моменту распада СССР «за душой» или «в столах» не было ничего. Не велось никакой внутренней, самостоятельной, не инициированной сверху работы по анализу природы советского общества или освоению западного наследия, отсутствовали какие-либо теоретические заготовки или интерпретации 11. Крах коммунистической системы, как оказалось позже, для сотрудников академических институтов или университетских преподавателей социальных наук оказался полной неожиданностью, а последующие реформы и трансформационные процессы были восприняты основной массой обществоведов с недоумением или со скрытым негативизмом, а в дальнейшем — и с пассивным сопротивлением.

Более свободными в концептуальном и прикладном плане были исследовательские подразделения при различных отраслевых и ведомственных институтах (проектных организациях, центрах информации, планирования, криминологии, городского управления, дизайна, книжного и библиотечного дела, суицидологии и проч.). Однако все они были очень небольшими по масштабам разработок и очень ограниченными в своих возможностях публикации. Часто они работали по договорам с другими организациями, а потому здесь было легче в финансовом отношении, вертикальный контроль был не таким жестким, как в академии или вузовской науке. Иными словами, лучше обстояло дело не в «чистой социологии», а там, где социологи и социальные исследователи (в том числе и те, кто работал в академических институтах) взаимодействовали с учеными и специалистами смежных областей знания, например с экономистами, там, где ощущалось предметное давление чужих дисциплин, где стояли реальные социальные проблемы, требовавшие уже собственной социологической интерпретации (и, соответственно, где слабее ощущался идеологический контроль). Поэтому не случайно, что обеспечение последующих реформ и процессов трансформации взяли на себя экономисты из наиболее продвинутых и наименее идеологизированных институтов и учреждений. Но при всем их «либерализме», склонности к моделям свободного рынка, прозападных политических ориентациях, их представления о социальной реальности, устройстве общества, значимости «культуры» и т.п. оставались до-вольно варварскими, не выходящими за пределы «социализма с человеческим лицом», а понимание социальных механизмов и процессов целиком лежало в русле экономического детерминизма или авторитарной модернизации (что, несомненно, сказалось на просчетах их реформистской деятельности).

Горбачевская перестройка и конец коммунизма резко изменили идеологический климат и контекст социальных наук. Идеологическая монополия марксизма-ленинизма, научного коммунизма, научного атеизма и других «кратких курсов», составлявших догматическую основу тоталитарного режима, была ликвидирована, причем это произошло без всякой борьбы, дискуссий, подозрительно легко и быстро 12. Бесконфликтность этого «перехода» объясняется не столько тем, что к этому моменту коммунистическая идеология давно умерла, сколько тем, что идеологический плюрализм был декларирован сверху и не касался самой институциональной организации науки, был введен, как и раньше, в директивном порядке. Поэтому весь корпус преподавателей общественных наук остался на своих местах, но перелицевался: толкователи премудрости марксизма-ленинизма, научного коммунизма, знатоки истории КПСС, научного атеизма, политэкономии социализма, специалисты по критике буржуазной идеологии и прочие мгновенно обернулись «социологами», «политологами», «психолога-ми», чуть позже — они превратились в политтехнологов и экспертов по политическому пиару и рекламе. Естественно, с тем же убогим уровнем знаний, кругом идей и сервильных установок.

Официальная реабилитация социологии последовала в самом конце 1980-х годов. На самом высшем партийном уровне, при поддержке М. Горбачева, она вместе со всем своим теоретическим и концептуальным содержанием, а также вместе со всеми другими социальными и философскими науками была признана полезной и необходимой для процессов перестройки и демократизации в СССР. Объявлено было и о включении ранее запрещенных наук в перечень необходимых дисциплин, которые должны преподаваться в высших учебных заведениях, а стало быть — для них вводилась соответствующая государственная квалификация социологических специальностей и научных исследований. В декабре 1987 года решением Политбюро ЦК КПСС и СМ СССР был создан Всесоюзный центр изучения общественного мнения (ВЦИОМ), принципиально изменивший ситуацию в социальных науках 13. За ним последовало формирование целого ряда новых исследовательских центров — демографии, миграции, изучения образа жизни, здоровья населения и проч., фактически добившихся научной автономии и вышедших из-под управления крайне консервативной и бюрократической Академии наук (хотя формально они могли оставаться в рамках академической системы или считаться государственными, как, например, ВЦИОМ, после 1991 года не получавший из бюджета ни копейки).

С 1989 года университеты и вузы стали готовить специалистов по специальности «социология». Опять-таки проблема развития социальных наук заключалась в отсутствии тех, кто мог бы преподавать «социологию», ибо людей, подготовленных и компетентных в этой сфере (равно как и в других социальных науках), готовых передать опыт и теоретические знания мировой социологии, просто не было. Те, кто обладал какими-то научными ресурсами, кинулись в эмпирическую и аналитическую исследовательскую работу, которая казалась гораздо более важной, нежели переложение чужих сочинений (тем более, что времени, казалось тогда, на нее явно не хватит до следующих «заморозков»). Поддержка новых учебных программ зарубежными фондами (Дж. Сороса, Дж. и К. Макартуров и других, произведших очень существенные подвижки в этой области, создавших образцы для новых форм социальной организации науки и образования), как и появление позже нескольких собственно российских научных фондов, в целом уже не спасали положение, поскольку вполне разумно установленная ротация членов экспертных советов, имевших право рекомендовать те или иные учебники и курсы, неизбежно (и довольно скоро!) восстановила предшествующий «уровень моря» и закрепила, теперь уже авторитетом зарубежных фондов, низкое качество вводимых социологических программ 14. Институциональные структуры обладают, как известно, значительной инерцией и способностью к регенерации, если в ходе изменений не затрагиваются их основные функциональные или репродуктивные подсистемы.

 

ИНСТИТУЦИОНАЛЬНАЯ СТРУКТУРА СОЦИАЛЬНЫХ НАУК

 

Изменение отношений власти и науки, резкое сокращение финансирования академических институтов и университетов, точнее — отказ государства от серьезной поддержки науки и образования в целом, должны были привести к неизбежному краху советской системы науки, к необходимости менять саму организацию науки 15. Но этого не произошло.

На протяжении первой половины 1990-х годов прежние академические социологические институты утратили свою руководящую и контролирующую роль и оказались в довольно жалком положении. Они были вынуждены искать экстраординарные, внебюджетные источники поддержки и стратегии выживания (сдача помещений в аренду коммерческим организациям, переход на заказные работы, снижение зарплаты сотрудникам). Практически все их ведущие, сколько-нибудь компетентные сотрудники перешли на режим двойной или тройной занятости, сочетая малопродуктивную службу в этих учреждениях с преподаванием в университетах или работой для иностранных институтов, переводами и проч. Может быть, благодаря этому ни один из академических институтов в сфере социальных наук не закрылся. Они выжили после очень тяжелого времени первых лет реформ, хотя цветущим их положение не назовешь и сегодня.

Лидерство в области социальных наук захватили новые или независимые от государства исследовательские структуры: центры исследований общественного мнения, демографии и экологии человека, изучения миграции, качества жизни, институты социальной политики, девиантного поведения, этнополитических конфликтов, труда и занятости, медиаметрии, урбанистики, социальной истории и т.п., задавшие принципиально иную модель отношений науки и общества или науки и власти. Очень часто эти группы или коллективы формально находились внутри старых институтов, но их функционирование и материальное существование (а именно это я беру в качестве дифференцирующего признака) носили уже совершенно иной характер16. Из множества примеров такой удачной и продуктивной в научном плане исследовательской и публичной работы приведу лишь несколько: 1) коллектив демографов, возглавляемый А.Г. Вишневским (один только великолепный еженедельный «Демоскоп» чего стоит!); 2) регулярные семинары и конференции, на которых обсуждаются международные сравнительные исследования ми-грации, проводимые под руководством Ж.А. Зайончковской, Г.З. Витковской (под эгидой Международной организации по миграции и Фонда Карнеги); 3) группа Я.И. Гилинского из Социологического института РАН в Санкт-Петербурге, занимающаяся явлениями аномии и девиантного поведения 17.

Подобные исследовательские центры уже не рассчитывали на преимущественное финансирование из госбюджета. Так как отечественных научных фондов до середины 1990-х годов практически не было или они были слишком слабыми, чтобы всерьез принимать их в расчет 18, практически базовая работа могла быть только на основе зарубежных грантов или на началах партнерства с зарубежными центрами, фирмами, университетами или отдельными учеными, в виде выполнения их заказов в той или иной форме 19. Именно это и стало основой независимого существования новых научных центров и коллективов. С их умножением возникала новая модель исследовательской работы, основанная на эффективности, компетентности, конкурентности, заинтересованности в изучении реального положения вещей и, главное, независимости от государства, всегда готового к репрессиям и цензуре.

Сама по себе независимость от власти, разумеется, еще не гарантирует научных инноваций или заметного прогресса в науке. Но она, в наших обстоятельствах, является условием социальной дифференциации, а стало быть — и возможного появления сильных ценностных стимулов к интеллектуальной работе. Без них сама по себе независимость может оказаться фактором и примитивизации социальной жизни, и эпигонской имитации чужих, давно уже отработанных образцов, воспроизведения старых интеллигентских комплексов, как это сегодня имеет место в «левоавангардистских» подходах в социальных науках. Но в целом шансы на более высокую продуктивность, успех и признание у тех, кто освобождается от госконтроля, безусловно, выше, чем у рутинных и сугубо советских академических или университетских «контор». И это не какое-то их магическое свойство, а условия их работы, параметры выживания, в которых оказываются новые институциональные формы.

Новые исследовательские центры и институты были вынуждены для самосохранения резко интенсифицировать свою работу, вести исследования в очень широком тематическом диапазоне, ставить новые задачи, о которых ранее подконтрольная советская наука даже не решалась думать, экспериментировать с новыми методиками и подходами. Новые центры оказались гораздо более открытыми в концептуальном и теоретическом плане, чем академическая или университетская среда, зависящая только от одной инстанции контроля — своего бюрократического начальства, а потому не испытывающая потребности в дискуссиях, полемике, конкуренции. Напротив, для независимых институтов потребность в междисциплинарной коммуникации и кооперации была чрезвычайно важна по многим причинам. Во-первых, организационно-финансовым: имея разные источники финансирования, практикуя несхожие типы исследовательской работы, они вынуждены были учитывать в своей работе взгляды разных партнеров, апеллировать к разным группам общества, сталкиваться с разными публичными позициями и, соответственно, оказались перед необходимостью постоянной перепроверки своих исходных инструментов и гипотез, их адекватности, надежности, результативности, поскольку в противном случае возникала опасность догматической склеротизации принятых оснований и подходов, что грозило потерей научного авторитета, а в конечном счете отказом от исследовательского партнерства, от предоставления грантов или утратой положения на рынке. Независимость от государства резко расширила предметное и тематическое поле исследований, а конкуренция, рыночный спрос на надежное, оперативно получаемое и верифицируемое знание заставили обратить особое внимание на качество и достоверность полученной социальной информации 20. Именно поэтому для новых независимых центров реальной и крайне важной была проблема интерпретации своего материала. Дело не только в том, что сам по себе инновационный характер работы этих центров заставлял ощущать особенно остро дефицит средств объяснения и интерпретации, но и в том, что академическая среда, казалось бы, располагающая гораздо большими возможностями, научной литературой, специалистами, не была способна отвечать на подобный вызов, удовлетворять таким запросам эмпирических исследователей. Новизна подходов и методов независимых институтов, в свою очередь, вызывала отторжение консервативной академической и университетской социологии, критику, обвинения в ангажированности, дилетантизме, использовании «неправильных» или недопустимых методик и проч., впрочем, через некоторое время затихшие.

По объему и масштабам, диапазону исследований новые центры намного превосходят старые академические институты. По моим оценкам, два крупнейших социологических центра — Левада-центр (бывший ВЦИОМ) и ФОМ осуществляют 55—65% всех исследований общественного мнения в стране (того, что принято у нас считать «социологией», хотя это не так). Поэтому и вопросы методики, организации, проверки, надежности здесь стоят намного более серьезно, чем в однократных или нерегулярных, сравнительно мелких проектах академических институтов, тем более — в маломощных университетских лабораториях.

Со второй половины 1990-х годов в массовом порядке стали возникать региональные центры социально-экономических исследований, как правило, зависимые от местной администрации, но вместе с тем — сотрудничающие с крупными российскими исследовательскими организациями, выполняющие их заказы или реализующие проекты в регионах. Довольно большую долю этих все время умножающихся региональных исследовательских центров составляют маленькие группы или коллективы, часто возникающие при соответствующих кафедрах областных университетов. В методическом плане они редко создают оригинальные продукты, обычно они просто адаптируют для себя программы и инструментарий, которые попадают в их руки от больших исследовательских центров. Они ведут опросы и локальные исследования в своем регионе по самым разным темам. Как правило, они выполняют заказы региональной администрации, нуждающейся в социально-экономической информации или помощи в проведении своих кандидатов на местных выборах, оптимизации «административного ресурса»21. Лишь очень немногие из них в состоянии подняться на такой уровень профессиональной работы, который позволил бы им получать гранты на собственные исследования от зарубежных фондов.

Однако в целом для социологии перенос акцентов на крупномасштабные количественные и репрезентативные исследования означал существенные изменения: снижение глубины анализа в пользу тематической широты и оперативности.

Казалось бы (если исходить из самых общих представлений «как надо бы, чтобы было»), развитием теории, осмыслением и применением западного опыта к российским условиям должны заниматься главным образом академические или университетские ученые. Однако этого не происходит по многим причинам, в первую очередь из-за по-прежнему низкого уровня научной квалификации самого персонала, отсутствия когнитивной культуры, критических дискуссий и просто незнания языков и соответствующей литературы. Кроме того, прежняя функциональная роль общественных в наук в СССР хотя и перестала быть доминирующей, однако не потеряла полностью свое значение в последующие годы.

Академические институты по социальным наукам (а это примерно 10— 12 научных учреждений, входящих в систему РАН) и ведущие университеты в первой половине 1990-х годов (периода ельцинских реформ) упорно старались приспособиться к изменениям, пытаясь отвечать на воображаемые запросы власти (так как они представляли себе ее интересы). Хотя сами эти заказы со стороны властей поступали крайне редко, академические институты сохранили в основе понимания своей деятельности прежнюю идеологию науки как обслуживания руководства, но теперь уже — по части реформ и выработки той или иной социальной политики, информационного обеспечения правительственных решений, консультирования и т.п. Основы профессиональной идентичности российских социологов, идеальные представления их о собственном назначении заключаются в том, чтобы содействовать оптимизации государственного управления, иметь возможности обслуживать власть. В этих головах понятие академической автономии еще не возникало (думаю, никогда и не возникнет). Поэтому явное пренебрежение, которое выказывала новая власть к старым идеологическим кадрам обществоведов, вызывала глубокую обиду 22.

Пользоваться милостями и благоволением правительства, быть при нем единственным советником — это мечта любого руководителя государственного академического института в сфере социальных наук.

Такие верноподданнические установки практически полностью парализуют собственно познавательные интенции в этих дисциплинах. Поэтому и результаты работы этих институтов трудно назвать «яркими» или даже «заметными». В социальных (или как они раньше назывались — общественных) науках процессы деградации в сравнении с тем, что происходит в других областях науки, развивались гораздо более интенсивно. Если общая численность научных кадров, включая преподавателей вузов, инженерно-технический персонал и т.п., за 11 лет (1992—2003) сократилась в среднем на 44%, то число собственно «исследователей» во всех отраслях уменьшилось на 49% (вспомогательный и обслуживающий персонал — на 60%; технические работники уходили гораздо быстрее, нежели собственно ученые, которых сдерживали и ценностные привязанности к профессии, и слишком узкая сфера приложения их квалификации). Отток специалистов из разных областей науки происходит крайне неравномерно. В естественных науках высококвалифицированный персонал в целом уменьшился на 18%, в технических — на 24%, а в общественных науках — на 30% (хотя в гуманитарных дисциплинах и в медицине отмечался даже рост — соответственно на 2 и 12%). Более стабильным был состав ученых, занятых преимущественно преподавательской работой, менее стабильным — исследовательской. В наибольшей степени сокращение захватывало именно категорию «исследователи» в социальных науках (сокращение с 1994 по 2003 год более чем на 30%, для сравнения: в естественных науках аналогичный показатель составляет 12%, в технических — 26%, в гуманитарных науках наблюдался даже незначительный рост: +2%). Если отток в технических, естественных и близких к ним науках мог означать еще и усиленный выезд соответствующих специалистов на Запад, то этого не приходится думать о советских обществоведах, никому не нужных за пределами Родины.

Из науки уходили, главным образом, две категории: самые дремучие и самые продуктивные группы — кандидаты наук, уже накопившие достаточный опыт и квалификацию, но не видящие для себя перспективы в науке. При общем сокращении исследователей с учеными степенями на 16% отток кандидатов наук составил 26% (главным образом за счет сокращения массы «технарей», численно превосходящих любые другие специальности, необходимые для советской экономики, ориентированной на ВПК; в общественных науках число исследователей с кандидатской степенью сократилось на 24%). Но докторов наук в целом в науке стало больше на 27% (!), в сфере социально-политических наук — на 26% 23. Причем этот прирост приходится на самые последние годы, когда усилился административный спрос на дипломированных пиарщиков, политтехнологов и политологов, а университеты не замедлили отреагировать на него, открыв у себя соответствующие кафедры и отделения.

Но в целом эти сокращения сигнализировали о том, что изменился общественный спрос на разного рода знание, росла ценность человеческого фактора, а идеологическая схоластика и техника людской дрессировки стали ненужными. Наука, если брать ее как целое, стала резко стареть, закреплялось и воспроизводилось старое знание, приток нового — отчасти в силу ухода исследователей среднего возраста, кандидатов наук — заметно приостановился. Применительно к социальным наукам (ее концептуальным и исследовательским разработкам) это проявилось в первую очередь в том, что оказались ограничены дисциплинарные возможности рецепции западных социальных наук, точнее — глубокого освоения западного опыта. Напротив, эпигонское освоение околонаучного поверхностного или вторичного знания шло достаточно быстро, о чем, собственно, и свидетельствует бурное размножение молодых докторов наук среди политологов и маркетологов. Возникло довольно интересное явление: для реально работающих исследователей в новых центрах сам по себе диплом кандидата или доктора наук ничего не дает, ибо новая, установившаяся здесь практика гратификации не предполагает бюрократической сертификации персоны (соответствующей занимаемому ею статусу в служебной иерархии), не нуждается в удостоверении внешних или чужих авторитетных инстанций: вполне достаточно той известности, которую исследователь получает благодаря своим публикациям, реальному качеству работы и т.п., но для тех, кто ориентируется на работу с начальством, властями, администрацией разного рода, «корочки» выступают формальными, государственными знаками авторитетного признания достоинств и квалификации их обладателя.

Иначе говоря, наблюдаемые тенденции динамики научных кадров свидетельствуют о консервации косного ядра в академической системе социальных наук, непродуктивного и по-советски идеологизированного персонала, не находящего особенно большого спроса для своей продукции за рамками чрезвычайно рутинного и инерционного преподавания. Поэтому неслучайно, что именно ведущие когда-то факультеты столичных университетов (например, философский или исторический в МГУ) или академические институты (тот же Институт философии) сегодня постепенно превращаются в прибежище захолустного антисциентизма, имперской геополитики, религиозного национализма и т.п. разновидностей суррогатного фундаментализма.

Так как власть оказалась не заинтересована в соответствующих разработках и рекомендациях академических или университетских ученых, то более прагматическая и беспринципная часть из них была вынуждена искать дополнительной поддержки среди западных фондов и заказчиков, предлагая им свои услуги для реализации зарубежных проектов в качестве исполнителей. Возникла парадоксальная ситуация вынужденного сочетания, с одной стороны, государственнической идеологии, с другой — необходимости, отвечать представлениям и интересам западных грантодавателей. Программы последних стимулировали исследования в таких областях, как развитие гражданского общества, права человека, развитие свободных СМИ, изучение последствий реформ, вопросы бедности, социальной структуры (в особенности — поиски мифического «среднего класса» в России), реструктуризация государственной плановой экономики, этнические отношения, гендерные исследования, экология, короче, все, чему сопротивлялось сознание настоящего марксиста-ленинца.

Результатом этого стала трудновообразимая мешанина и эклектика теоретических подходов, языков описания и объяснения, идеологических предрассудков, социальных клише и иллюзий. Эклектика здесь — это принцип, профессиональное знамя медленного освобождения социологии от истматовской зависимости. В программе деятельности академических институтов центральное место заняли вопросы приватизации, реформирования социальной политики, формирования среднего класса как опоры нового режима, другие проблемы «транзитологии», то есть поиск доказательств соответствия социальной реальности политическим декларациям правительства. Такая «павловская сшибка» полностью парализовала теоретико-методологическое развитие российской академической и университетской социологии. Концептуальная и теоретическая работа в нынешней социологии свелась к переносу общих сведений из истории дисциплины или краткому пересказу западных учебных пособий, инкрустированному цитатами недавно переведенных модных авторов. Результатом такого состояния стала интеллектуальная невозможность постоянной, черной, но крайне необходимой работы по анализу понятийного инструментария, которым оперируют социологи. Другими словами, изложение западных теорий шло само по себе, предметное изучение российского общества — само по себе. Тем самым, вне поля внимания и изучения оказалось все то, что и составляет своеобразие институциональной системы, тоталитарное и патерналистское прошлое российского общества-государства, тип человека, приспосабливающегося к меняющимся формам насилия, циническая куль-тура и т.п., а вместе с тем — стерилизованы возможности рационализации или рефлексии состояния самой социологической работы в России 24. В лучшем случае, как правило, это были лишь попытки механического приложения вырванных из контекста идей западных авторов без всякой серьезной проверки их пригодности. Особой «популярностью» в настоящее время пользуются (то есть входят в дежурный набор ссылок) Э. Гидденс и Н. Смелзер (причем, чаще даже их учебники, используемые в качестве общей теории социологии, а не оригинальные труды), П. Бурдьё, У. Бек, З. Бауман, М. Кастелс, реже — Г. Беккер или К. Поланьи и др., легко соединяемые с французским постмодернизмом (Ж. Бодрийяром, Ж. Делёзом, М. Фуко и т.п. авторами, не имеющими прямого отношения к социологии). Отсутствие серьезной заинтересованности в проработке всей полноты имеющегося концептуального материала (элементарное требование к профессиональной квалификации 25) не может не стать причиной той бедности мысли и косности языка, которые свойственны сегодня практически всему полю социологических разработок в России. Сравнивая понятийную оснащенность западных исследователей в социальных науках и российских, наталкиваешься в первую очередь на обширные «пробелы» в освоении прежде всего предметных социологических теорий «среднего уровня» (проблематики социальных институтов, социальных процессов и состояний, сравнительно-типологического анализа их в разных обществах, концепций социального времени, взаимосвязи характера институтов и доминантных типов личности и проч.). И понятно, почему возникли подобные зоны профессионального невежества: потому что существует внутреннее сопротивление знанию этого рода, ибо нельзя обратиться к таким концептуальным ресурсам, не соотносясь мысленно с характером институциональной системы российского «государства=общества» и его относительно недавнего прошлого: советской тоталитарной системы и ее видоизменения в последующие периоды правлений Брежнева, Андропова, Горбачева, медленного разложения при Ельцине и Путине (но не вытесняемой какой-то новой институциональной системой). Нежелание касаться этой кардинальной тематики — табу на осмысление государственной организации насилия (его последствий для структуры личности, цинического характера складывающейся в этой связи культуры, психологической адаптации к произволу и на раскрытие многообразнейших форм его идеологической защиты и самооправдания) — ведет к крайне поверхностному представлению об интеллектуальных ресурсах современной социологии и социальных наук в целом. Ознакомлению подлежат работы лишь новейших и только модных, а потому и переведенных по конъюнктурным соображениям авторов. Нет сознания необходимости обращения к предшествующим фазам развития дисциплины, равно как и нет любопытства к тому, что делается в смежных областях науки. Все эти особенности работы академических институтов лишают российскую социологию глубины и основательности производимого знания. Итогом этого становится изобретение многочисленных деревянных велосипедов или междисциплинарных монстров (вроде тех, что я находил в программах университетских курсов по социологии, — «фамилиологии», «синергетики коммуникаций», «кентавристики» и т.п.), эклектическое смешение подходов разных наук и философских направлений в рамках изложения какого-то одного социологического предмета, например русской философии космизма со структурным функционализмом и сетевым обществом в духе Кастелса или что-нибудь еще в том же духе. Подражательность, механический перенос вырванных из контекста

модных учений или теорий — постмодернистов, этнометодологов анти-глобалистов, или феминистов (прочитанных, как правило, с запаздыванием на целую историческую фазу их рецепции и критики) — оборачивается тем, что у эпигонов не возникает ни одной собственной идеи и серьезной постановки вопроса. Стерильность академической социологии — это прямое следствие ее внутренней ориентированности на обслуживание государственной власти, отсутствие собственного предмета изучения и когнитивных интересов. Или — если продолжать институциональную линию рассмотрения — это отражение слабой степени социальной дифференциации российского общества, рудиментарность науки как автономного института, не давшая развиться культуре знания, включая систему гратификации для собственно познавательных мотиваций.

Поэтому на вопрос зарубежных коллег, что в теоретическом плане представляет собой российская социология, какие социологические парадигмы или течения сегодня наиболее авторитетны и значимы уже в практическом смысле для русских ученых, ответить всегда бывает очень трудно. Дело не в том, что люди, занимающиеся западной социологией, не знакомы с теми или иными программами структурного функционализма, феноменологической школы или уже ушедшего символического интеракционизма и им подобными направлениями, а в том, что то, что они делают, не имеет отношения даже не собственно к практике полевых и эмпирических исследований (где всегда и во всех странах существует стойкая антипатия к «теоретикам» и абстрактным воспарениям), а к попыткам интерпретации полученных результатов и их обобщениям. Здесь действуют свои обычаи и нормы поведения. В ходу риторическая смесь из Маркса и экономического детерминизма, функционализма, советских истматовских монстров, М. Вебера, разнообразных критиков капитализма, А. Шютца или И. Гоффмана, теорий рационального выбора и антиглобалистов, геополитиков, русских философов, П. Бергера и Т. Лукмана, Э. Уоллерстайна и т.п. Но в целом, если вдуматься, парадигмальные особенности этой каши заключаются, скорее всего, в обеспечении детерминистской картины истории и общества (являющейся очень стертой и невыраженной остаточной схемой советского марксизма), однако изложение «основной линии» этого детерминизма должно указывать на приоритет государственных или «национальных» интересов России как целого.

Западные концепты или идеи заимствуются как пестрые перья для украшения научного текста. Западные идеи не включены в кумулятивный процесс анализа российского общества, их функция другая — свидетельствовать, сертифицировать «научность» отдельных, преимущественно описательных эмпирических работ социологов. Поэтому работа с западными идеями или теориями, концепциями не носит характера последовательного продумывания, соотнесения с российской действительностью, отчета о том, насколько результативны те или иные подходы, насколько они согласуются с другими теоретическими конструкциями и т.п. Короче, теоретическое изложение оторвано от нужд эмпирической, полевой исследовательской работы.

Университетская или вузовская социология — в общем и целом самое слабое звено, как в теоретическом плане, так и в плане эмпирических исследований. Лучше обстоит дело в столичных университетах, Москве и в Санкт-Петербурге (но и здесь — не в МГУ или СПбГУ 26, а в независимых или полунезависимых, вроде Европейского университета или Московской высшей школы социальных наук, работающей как отделение Манчестерского университета). Ресурсы университетов и вузов ограничены, уровень преподавательского корпуса — очень невысок, а в провинции, за редким исключением (вроде Перми или Новосибирска), — ниже всякой критики.

Поэтому не будет ошибкой сказать, что представители социальных наук в целом в России гораздо более консервативны по своему духу, настроены более государственнически (и антизападнически), чем, например, экономисты или гуманитарии. Геополитика, ностальгия по плановой экономике, антиреформистский тон распространены среди социологов или этнологов гораздо сильнее, нежели среди экономистов и демографов (хотя и здесь настроений такого рода предостаточно).

Наиболее развитой — в смысле эпистемологической или теоретической культуры — областью академической социологии по-прежнему остается история социологии, где есть серьезный задел, который образован, как это ни покажется странным, еще в советское время: он сложился в процессе последовательных занятий «критикой буржуазной социологии». В 1960— 1970-е годы занятия историей социологии были единственной возможностью серьезного освоения западной мысли. Требовалось лишь каждый раз отдать кесарю кесарево — указывать по принятым трафаретам «ограниченность» классовой позиции буржуазных исследователей и ее «идеалистические социально-гносеологические корни». Такая форма усвоения сочетала в себе изрядный цинизм и халтуру с возможностями читать и думать над проблемами теории и логики развития современного социального знания. И здесь были свои передергивания, и прямой плагиат, и «стук наверх», и эксплуатация академическим начальством мэнээсов со знанием языков, реферировавших иностранные журналы, но, как бы там ни было, именно история западной социологии, равно как и «критика современной буржуазной социологии» отличались сравнительно основательным знанием и проработкой концептуальных и теоретико-методологических ресурсов, накопленных социологией на протяжении ХХ века, чего не было ни в какой другой области социологии. Поэтому по отношению к этим сферам знания можно говорить о поддерживающемся вполне приличном дисциплинарном уровне работы. В качестве примеров назову коллективные многотомники по истории теоретической социологии под редакцией Ю.Н. Давыдова, публикации этой же группы или отделившихся позднее от нее исследователей (А.Б. Гофмана о французской социологии, А.Ф. Филиппова о К. Шмитте и др.). Их, конечно, немного, и в основном это люди, вышедшие из отдела истории социологии ИКСИ, когда-то возглавляемого И.С. Коном, а затем — Ю.Н. Давыдовым. Можно упомянуть в этой связи также и пробный, оставшийся почти без продолжения, анализ идей «качественной социологии» в российской социологии у Г.С. Батыгина и И.Ф. Девятко и других авторов. Хотя среди этих работ нет по-настоящему оригинальных достижений, но академическое качество изложения материала заслуживает полного уважения.

Бесспорно, история социологии (или ее близнец — критика западной социологии) привлекала к себе в профессиональном плане наиболее грамотных отечественных ученых. Однако здесь же таилась и очень серьезная опасность, дисциплинарные последствия которой проявляются не сразу, а осознаются с большим трудом: это было знание чужого концептуального или предметного материала, а сама сфера знания была выстроена (может быть, именно потому, что чужого) скорее по традиционной (обычной, например, для философии или филологии) схеме истории идей или индивидуальных интеллектуальных разработок, нежели в логике парадигмального развития дисциплины и мотивированного движения эмпирических исследований 27. В этом смысле работы отечественных историков социологии не только отстают от уровня современной истории и философии науки в целом, но здесь пока даже не возникает и мысли о целесообразности подобной постановки вопроса. Излагаемая история социологии (немецкой, французской, американской) никогда не рассматривалась как история прогрессирующего, противоречивого познания общества соответствующих стран. Чаще всего она подавалась как компендиум некоторых идей или доктрин, мало связанных друг с другом. Еще меньше, естественно, такое знание соотносилось с тем, что происходило в СССР или России, а также — с практикой эмпирических исследований, разворачивающихся в это время. По-этому теоретическое знание было и остается абстрактным, отвлеченным и не используемым толком даже в практике преподавания. Такова инерция (или следствия) истматовских установок на рецепцию в первую очередь технических приемов эмпирических исследований, вместо необходимого понимания логики изучения социальных явлений и процессов.

Поэтому, когда все же российские ученые решаются на заимствование каких-то концептуальных моделей из зарубежной литературы и начинают переносить западные теоретические схемы на российский материал, беря их в качестве готовых рецептов описания, шаблонов объяснения, не оговаривая границ их значимости и использования, почти всегда возникает эффект ложного опознания, появляются своего рода артефакты и диалектические мнимости.

Среда университетских или академических социологов вообще отличается сочетанием преувеличенного пиетета перед западной социологией, робости и в то же время — отчужденности или, лучше сказать, фактического пренебрежения ее опытом. Нового в этом ничего нет, это лишь частное выражение провинциального комплекса неполноценности, компенсируемого глубоким, идущим еще с советских времен, внутренним консерватизмом и леностью, характерными, естественно, не только для российской социологии. Подобное отношение к западной науке можно рассматривать как один из многих идеологических резидуумов бывшей тоталитарной и самодостаточной бюрократии. Оно содержит целый набор антизападнических, антимодернизационных имперских или националистических убеждений, разделяемых значительной частью российских социологов, политологов, отчасти — демографами или социальными историками 28.

В первую очередь этот внутренний консерватизм отражается на том, как конституируется или артикулируется сама социальная проблематика, какова историческая глубина концептуальной работы. Если механически перенимается язык какой-нибудь новейшей — как правило, модной — социологической концепции (все равно, какой степени общности, от П. Бурдьё до «институциональных матриц» или «глобализации»), то тем самым автоматически снимается историческое измерение, отождествляются явления, принадлежащие к разным социокультурным и историческим пластам, институциональным режимам, я бы сказал — цивилизационным эпохам. И при этом обеспечивается полная амнезия в отношении своих «скелетов в шкафу», травм профессиональной совести и памяти.

В целом российская социология ведет себя как в известной детской игре: «Да и нет не говорите, черное и белое не называйте». В данном случае «неназываемым», образующим своего рода «слепое пятно» исследовательской оптики и сознания российской социологии является все, что относится к тоталитарному прошлому страны: антропологии советского человека, имперским традициям, культуре патернализма, то есть сам характер крайне репрессивного и внутренне агрессивного общества. Попытка уйти, не замечать это прошлое, акцентируя нынешнюю тематику «транзитологических подходов» или опасности глобализации для России, оборачивается возрождением геополитических идеологических конструкций о месте и приоритетах России как великой державы. Социологические журналы и учебники полны разнообразных рассуждений об «особости российского пути», с одной стороны, и навязчивых попыток измерить, насколько мы соответствуем параметрам «нормальной цивилизованной страны», с другой.

Наиболее серьезные разработки можно найти там, где влияние собственно академической социологии минимально, где социологии приходится выполнять обслуживающую или вспомогательную для других наук роль. Там в силу понятных обстоятельств консервативно-идеологические представления «государственно мыслящих социологов» воспроизводятся в самой минимальной степени, так как роль социолога в междисциплинарных исследованиях оказывается подчиненной и направлена на совместное решение задач других, более развитых наук, в первую очередь — экономики (таковы различные виды мониторинговых и панельных исследований 29).

В результате вся тематика социальной стратификации, разложения советской институциональной системы, милитаризма, сопротивления реформам, типов пассивной адаптации к административному произволу, коллективного заложничества и проч. — все это остается вне сферы исследовательских интересов, незначимым и непонятым.

Широкое распространение эклектики или эпигонства — явление, легко объяснимое после стольких лет господства догматического марксизма и необходимости подладиться под критерии и запросы грантодавателей или тех, кто финансирует проведение социальных исследований и проектов. По существу, российской социологией пропущены целые фазы или пери-оды развития западной социологии. Пропуск в профессиональном образовании подобных пластов социологического развития заполняется информацией о том, что сегодня «носят» в Европе или в США, полученной из чтения в Интернете или впечатлений от выступлений в России visiting professors, рассказов молодых стажеров, побывавших за рубежом. Об основной массе наших социологов можно сказать, используя выражение Бориса Слуцкого, «это люди с дипломом о высшем образовании, но без среднего образования».

Поэтому, подводя итоги пятнадцатилетнего развития российской социологии, максимум того позитивного, что можно сказать о ее положении в сегодняшнем обществе, — это следующее: идет медленный процесс аналитического социологического описания действительности российского общества. Что-то вроде той работы, какую в свое время — с середины XIX века — проделала географии или биология. Эти описания очень неровные по своему качеству, отрывочные, эклектичные, не всегда адекватные или надежные, если рассматривать качество полученной информации, перегруженные мифами и идеологемами, но тем не менее эта работа идет, и зоны дескриптивной обработки социального пространства все время увеличиваются. Таковы, например, предметные разработки по социологии образования, религии (работы Д.Е. Фурмана и его финских коллег), изучение межэтнических отношений (заметный вклад в которое внесли работы Л.М. Дробижевой и ее сотрудников), ксенофобии, политических и региональных элит 30, структуры потребления, очерки по социальным сетям, попытки фиксации динамики ценностных ориентаций молодежи и проч. Среди них довольно много уже вполне серьезных и качественных в профессиональном отношении. Это еще не понимание, не объяснение в социологическом смысле, но это уже довольно твердое основание для теоретической работы в ближайшем будущем. Еще десять лет назад ничего подобного мы не имели.

 

ПРЕПОДАВАНИЕ

 

С 1989 года, после легализации социологии, число студентов, изучающих эту дисциплину («проходящих курс социологии») в вузах различного типа, увеличилось с 150 человек до 12 тыс. Число социологических кафедр и отделений за это же время выросло с 6 до 105 (2003 г.) 31. С одной стороны, кажется, что это очень много. С другой, как мне представляется, это означает чистую профанацию самой идеи социологии, ибо то, что преподносится под видом «социологии» в большинстве вузов и провинциальных университетов (а именно за их счет идет расширение преподавания), в массе своей не имеет отношения не только к ней, но и вообще к социальным наукам или даже к науке как таковой. Чаще всего такие курсы представляют собой смесь элементарных сведений по организации и методике проведения социологического опроса, что-то вроде очень приблизительного пересказа двух-трех тезисов из М. Вебера или Э. Дюркгейма, З. Баумана или А. Гидденса, с различного рода остатками исторического материализма, социальной и постмодернистской философии, культурологии, государственной или националистической идеологии, элементами социальной работы, психоанализа или натурфилософии и т.п. 32 Круг сведений о концептуальном содержании социологии ограничен главным образом тем, что переведено в последнее время (о низком качестве переводов надо бы говорить отдельно) или пересказано в единственном общем курсе по истории социологии, вроде упомянутых выше 33. И этот процесс девальвации высшего профессионального образования лишь набирает силу.

Если посмотреть на динамику численности аспирантов, то за последние годы наблюдается громадный скачок в увеличении приема аспирантов (по всем наукам, но в особенности по социальным и экономическим), однако этот рост идет не в крупных научных или университетских центрах, а в областных и периферийных вузах 34. Быстрее всего увеличивается количество аспирантов (в 9—10 с лишним раз) в Астрахани, Тамбове и в Кабардино-Балкарии, Новгороде, Архангельске, Белгороде, Оренбурге, Ульяновске и т.п.; список регионов, где рост 5—7-кратный, был бы слишком длинным и выходящим за рамки данной статьи. На Камчатке, в Орле и Карачаево-Черкессии — вообще запредельный рост (более чем 30-крат-ный). При этом в Москве — в 1,7 раза, в Санкт-Петербурге и Новосибирске — в 2 раза. Число аспирантов по социологии в целом по стране с 1992 года выросло в 4 раза, по политическим наукам — в 6,6 раза, психологии — 4,4 раза (по истории — лишь в 2, а по физико-математическим дисциплинам — в 1,5). И весь этот подъем идет при полном отсутствии соответствующей иностранной литературы в университетских и областных библиотеках, дефиците переводной, пусть даже плохой литературы, нехватке преподавателей и проч. Угрозу, исходящую от такой массы будущих плохо обученных специалистов и преподавателей, трудно даже оценить 35.

Власть над процессом преподавания социологии (отчасти и других социальных наук, но социологии — в первую очередь), интеллектуальный контроль над содержанием по-прежнему находятся в руках тех, кто входил ранее в состав низовой советской номенклатуры. Соответственно, эти люди задают свое понимание социальных наук, их целей, тип и структуру знания. Возглавляя руководство академических институтов или факультетов, они определяют сам характер профессионального воспроизводства, подбор аспирантов и молодых преподавателей, направленность, тематику и цели обучения. Отсюда такой замедленный ритм обновления персонального состава, приобретающий болезненный характер в провинции, где и уровень подготовки ниже, и зависимость от властей выше. Среди не выбираемой, а назначаемой сверху верхушки академической или университетской бюрократии идет острейшая подковерная борьба за право контроля над дисциплиной (за право сертификации преподавания, а в перспективе и лицензирования деятельности исследовательских центров), определения государственного стандарта обучения, а значит — и установления жесткого диктата над содержанием обучения. Никогда не исчезавшая в СССР и постсоветской России опасность — тенденция стандартизации процесса обучения — во всех случаях означает повышение уровня бюрократического контроля над содержанием преподавания (предпринимаемого, естественно, только для того, чтобы использовать лишь проверенные, отобранные в качестве «лучших» методики и рекомендовать их в качестве обязательных для всех «образцов»).

Сегодня, как и в прошлом, студент практически лишен самостоятельности в выборе преподавателей, содержания предмета обучения, следования собственному интересу, поскольку оставшаяся после советского времени бюрократическая система в вузах не допускает в этом отношении какой бы то ни было свободы. Поэтому социологическое образование в целом оказывается крайне неэффективным. Постоянны ламентации преподавателей о большом отсеве студентов во время обучения, вызванном разочарованием в предмете или характере преподавания, трудностью устроиться на работу по полученной специальности (поскольку сам диплом социолога не слишком высоко котируется на рынке труда). В результате, по некоторым данным, от двух третей до трех четвертей всех выпускников социологических факультетов меняют сферу занятости. Примерно та же картина и на факультетах политических наук.

Главная направленность сегодняшнего обучения на факультетах социальных наук (социологии, политологии) — это подготовка студентов к работе в качестве специалистов по маркетингу, рекламе, а также политических консультантов, пиаровцев и проч., то есть в тех сферах занятости, где собственно социальное знание, исследовательские навыки требуются в самой минимальной степени. Это и есть спрос на новый тип служащих в новой России. За это платят деньги, на это ориентируются учащиеся. Какой-то пафос чистого познания, высокой науки, характерный для других сфер знания и преподавания, здесь найти трудно. Клеймо советского обществоведения будет тут сохраняться, видимо, еще очень долгое время.

Но даже там, где ситуацию в целом можно считать наиболее благоприятной, где преподавание социальных наук все-таки отличается доброкачественностью и ориентацией на западные стандарты, все равно сохраняются два порока, оставшихся от советской модели высшего образования:

1) крайне жесткие ведомственные перегородки между разными факультетами и отделениями, слабость развития междисциплинарных связей и форм обучения;

2) резкий разрыв между исследованиями и обучением. Последнее заложено уже в самом институциональном разделении исследовательских институтов, с одной стороны, и образовательных учреждений, с другой.

 

Научные исследования в университетах и вузах традиционно занимают незначительное место (удельный вес вузовских исследовательских коллективов среди всех исследовательских организаций в стране за 12 лет практически не изменился и составляет 10%) 36. А это значит, что новейшие исследования и исследовательские практики, способы понимания, даже — ценностная основа, этика ученого, личные позиции и мотивации исследователей — практически изолированы от процесса социализации следующего поколения. Образовательные учреждения являются не генератором инновационных наработок, а системой консервации старого знания и идеологических предрассудков, средством блокировки процессов модернизации. Сам по себе этот консерватизм (содержание устаревших предметов обучения) не так уж и вреден, в принципе учащиеся в состоянии с этим справиться, как справились некоторые крупные ученые из старшего поколения с марксистской схоластикой. Но такое преподавание сильнейшим образом подрывает познавательную мотивацию или этическую сторону науки, которые уже невосстановимы, о чем, например, можно судить по студентам, оканчивающим соцфак МГУ.

Кроме того, эти разрывы науки и преподавания парализуют формирование наиболее значимых системных элементов «модерности», без которых не возникает собственно «общества», — сферы публичности, о которой писал Ю. Хабермас еще в самом начале 1960-х годов 37. Она оказывается той рефлексирующей, резонирующей и критической инстанцией, от которой зависят в значительной степени понимание и интерпретация социального происходящего, эта сфера вбирает в себя и проблемный, социальный, моральный или антропологический опыт повседневной жизни общества и интеллектуальные ответы на него. Социальные науки не нужны властям. Социология (как и другие социальные науки) — это не опросы общественного мнения, анкеты, выборка, методика и т.п. Социология — это герменевтическая проблема, способ анализа и объяснения реальности и самого себя. Поэтому социальные науки нужны лишь обществу для его самопонимания. Российская социология в очень ограниченной мере в состоянии отвечать этим требованиям быть «зеркалом общественных процессов».

 

____________________________________________________________________

 

1) В основу статьи положен доклад на Германо-российском форуме «Гуманитарные и социальные науки в России и Германии: итоги и перспективы», проводившимся Немецким исследовательским сообществом (Deutsche For-schungsgemeinschaft) и Институтом европейских культур при РГГУ (Москва, 2 июня 2005 года).

2) Российский статистический ежегодник. 2004. Росстат, 2004. С. 542—545.

3) Общее число их явно превышает 200; в одной только Москве насчитывают несколько десятков исследовательских центров, институтов и фирм, проводящих социологические исследования. Академик Г.В. Осипов называет «более 400 научных центров, отделов и групп, ведущих социологические исследования» (Осипов Г.В. Российская социология в ХХI веке // Социологические исследования. 2004. № 3. С. 3); мне она представляется явно завышенной, учитывая нерегулярный и несистематический характер их деятельности.

4) «У русских есть названия, но нет ничего в действительности: Россия — страна фасадов; прочти этикетки, у них есть цивилизация, общество, литература, театр, искусство, науки, а на самом деле…»; «Россия — империя каталогов; если пробежать глазами одни заголовки, все покажется прекрасным, но берегитесь заглянуть дальше названия глав: откройте книгу, и вы убедитесь, что в ней ничего нет; правда, все главы обозначены, но их еще нужно написать» (Кюстин А. де. Николаевская Россия. М., 1930. С. 79, 137).

5) Компенсируемая культовым почитанием отдельных фигур, превращаемых в своего рода «святых» советской науки (как правило, впрочем, именно тогда, когда они перестают быть работающими исследователями и начинают быть репрезентативными эталонами, «совестью» интеллигенции, хранителями мудрости и проч.). Впрочем, в социальных науках до полноты культа таких фигур, как это было, скажем, с Д.С. Лихачевым или С.С. Аверинцевым, дело не доходило, но соответствующие позывы наблюдались в юбилейных статьях.

6) Институт конкретных социальных исследований АН СССР был образован в соответствии с решением Политбюро ЦК КПСС в 1968 году. Подробнее об этом см.: Российская социология шестидесятых годов в воспоминаниях и документах / Отв. ред. и автор предисл. Г.С. Батыгин. СПб.: РХГИ, 1999.

7) После прихода М. Руткевича в институте из 14 докторов наук осталось лишь 2, из 35 кандидатов наук — 12, специалистов, прямо скажем, не высшего сорта.

8) Отсюда постоянные упреки партийного начальства в непродуктивности работы ИСИ АН СССР, низком качестве исследований, отсутствии практического эффекта, мелкотемье, сосредоточенности только на диссертационных проблемах и проч. (см. соответствующие документы в: Социология и власть, 1973—1984. Сб. 3. М.: РИЦ ИСПИ РАН, 2003).

9) Нелишним будет упомянуть и довольно масштабные по тем временам тайные опросы населения по заданию КГБ и других «директивных органов» (нацеленные на выявление антисоветских настроений, слушания вражеских голосов и т.п.). В структуре Института социологии с приходом Руткевича этим делом занималось 15— 20% всех сотрудников (см.: Социология и власть. Сб. 3. С. 177—192, 263—270 и др.). Руководители этих отделов в дальнейшем становились директорами социологических институтов (В.Н. Иванов, В.Н. Кузнецов, да и тот же Г.В. Осипов трудно отделимы от связей с «компетентными» органами). Это «чекистское направление» в социологии никогда не теряло актуальности, даже после перестройки, как это видно из деятельности ИСПИ РАН, опросов Н. Бетанели и других организаций. Впрочем, качество этих исследований, как сейчас видно, было весьма низким.

10) Опять-таки, я не хотел бы быть понят таким образом, что в советское время вообще не было интересно работающих ученых и исследователей. Ничего подобного я не хочу сказать — в каждом из подобных институтов можно было найти, как минимум, нескольких серьезных людей, чьи работы (или выступления — поскольку это был и период «устной» социологии) вполне заслуженно находили признание коллег. Однако, как мне кажется, это всегда были более или менее изолированные и автономные одиночки, а их исследования довольно редко были связаны с анализом проблем советского общества. Например, такова серия публикаций И.С. Кона по этнографии и культурологии детства и близким темам, которые он осуществил после ухода из ИКСИ и прекращения занятий по истории теории и методологии социологии. Кроме того, следует отметить еще одно обстоятельство, уже совершенно иной природы: закрытость реальной социальной информации — результаты сколько-нибудь профессионального анализа могли быть представлены скорее в закрытых справках и докладных для начальства, чем в текущих статьях в журналах и сборниках, а потому крайне редко становились доступными для обсуждения научной публикой. Именно поэтому столь высоким был статус полуформальных научных семинаров, где встречались люди из разных институтов и заинтересованно обсуждали научные проблемы (например, на семинаре Ю.А. Левады, существовавшем с некоторыми перерывами 15 лет, свои доклады делали все заметные в советское время исследователи, вне зависимости от дисциплинарной принадлежности — от М. Мамардашвили и А. Пятигорского до Л.А. Гордона или А.Г. Вишневского и М.О. Чудаковой. Прибавлю, что из иностранных ученых здесь выступал Т. Парсонс). См. также: Пугачева М.Г. Семинарское движение в социологии 1960—1970-х годов: параллельная наука или «игра в бисер»? // Способы адаптации населения к новой социально-экономической ситуации в России / Под ред. И.А. Бутенко. М.: МОНФ, 1999. С. 118—127.

11) Приведу лишь один пример, даже не собственно социологической работы. Хотя существовал крупный академический Институт этнографии (позднее переименованный в Институт этнологии и антропологии), его сотрудники оказались совершенно неготовыми к анализу и описанию множественных национально-этнических конфликтов, сопровождавших распад СССР. Никаких исследований (полевых или исторических) в этом плане, по крайней мере опубликованных или «открытых» (докладные записки наверх наверняка подавались), просто не было. Соответственно, и сами процессы это-го рода, и отношение к ним в целом остались малопонятными и неожиданными для российского общества. Не было научных работ, которые могли бы не только указать на наличие определенных зон напряжений, но и прояснить расстановку сил в них. Описания, например, событий чеченской войны и их интерпретации появились лишь в 1995—1999 годы, но вышли они не из стен этого заведения, это были публикации общественных организаций («Мемориала», Центра А. Сахарова), аналитических центров МВД, независимых фондов и т.п. Первая монография специалиста-этнолога о причинах и ходе этого столкновения вышла лишь в 2001 году, то есть через 10 лет после начала самих событий (Тишков В. Общество в вооруженном конфликте: этнография чеченской войны. М., 2001).

12) А значит — и без тяжелой, но необходимой критической и внутридисциплинарной работы.

13) Свою работу ВЦИОМ развернул лишь к 1989 году, после того как усилиями Б.А. Грушина была создана сеть отделений по всей по стране, что и позволило впервые в истории СССР или России проводить общенациональные репрезентативные опросы и исследования.

14) Проблемная ситуация этого рода, я думаю, должна быть понятной немецким коллегам: в Германии процесс освобождения преподавательского корпуса университетов от людей, связанных с тоталитарной идеологией, проходил дважды: после войны в ходе политики денацификации и в Восточных землях — после краха ГДР и объединения страны.

15) Общее финансирование науки за первые шесть лет реформ снизилось в 3,5 раза (в сопоставимых ценах). Прежние параметры расходов на науку не восстановились и по настоящее время, хотя сам по себе разрыв несколько сократился (от 1991 к 2003 году: снижение в 1,9 раза) (Российский статистический ежегодник. 2004. С. 546).

16) Дело не в вывеске, а в структуре социального взаимодействия: кто ставит исследователю цели и задачи, чем определяется или ограничивается выбор концептуальных или технических средств и ресурсов для решения поставленных проблем, от кого зависит признание результативности работы, каков тип и характер материального и символического вознаграждения и т.п.

17) См., например: Девиантность и социальный контроль в России (ХIХ—ХХ вв.). Тенденции и социологическое осмысление. СПб.: Алетейя, 2000 (проведенные ими исследования и указанное издание осуществлено при поддержке РГНФ).

18) РГНФ и другие фонды в тот момент только разворачивались, хотя и сегодня они гораздо более ограничены в средствах и размерах предоставляемых грантов, чем зарубежные фонды, действующие в России; кроме того, здесь все-таки еще сохраняется вероятность пристрастной экспертизы, поскольку, по понятным причинам, рецензенты чаще рекрутируются именно из академической среды.

19) Отметим также, что примерно с середины 1990-х годов стали возникать и новые, независимые учебные заведения в области социальных наук, где значительный удельный вес получили западные учебные программы. Понятно, что и финансирование их деятельности, и контроль за ней перешли от государства к зарубежным фондам (хотя для точности скажу, что в самое последнее время в этом плане возникла очень реальная угроза регресса и восстановления госконтроля со стороны Министерства образования). Назову опять-таки только два из них — Московская высшая школа социальных и экономических наук (учебные курсы которой сертифицированы Манчестерским университетом) и Европейский университет в Санкт-Петербурге, где первое время довольно активно работали преподаватели из Европы и США.

20) По качеству и надежности производимой информации несколько ведущих социологических служб в России (прежде всего — бывший ВЦИОМ, сегодня — Левада-центр, Фонд «Общественное мнение» (ФОМ) и еще две-три организации) соответствуют самым высоким критериям и по своему уровню опережают, скажем, соответствующие организации в Италии или Франции.

21) Основная масса польстеров ориентирована на задачи, выдвигаемые перед ними политтехнологами: необходимость более эффективного использования административного ресурса федеральных и региональных властей. В этом плане они продолжают основную линию советской социологии.

22) Как пишет тот же Г. Осипов, [за десятилетний этап ре-формирования России] «произошло умаление ее (социологии. — Л.Г.) роли и места государственными институтами. Этим в значительной степени и объясняется глубина кризиса, постигшего нашу страну (!). Если научное знание не вовлечено в систему властных отношений, то властные структуры управляют обществом на основе социальной мифологии» (Осипов Г.В. Указ. соч. С. 13). «Речь должна идти о включении социологического знания в систему управления обществом, его различных институтов и организаций. И здесь социология может… решить две задачи. Во-первых, предоставить информацию о возможных социальных последствиях социально значимых решений, принимаемых на различных уровнях госуправления. И, во-вторых, предложить научно обоснованные с социологической точки зрения альтернативные решения, отвечающие интересам человека и направленные на укрепление социальных связей» (с. 14). Речь идет не только о восстановлении советской модели социальных наук, но и о реанимации в какой-то степени старой идеологии или выработке какого-то суррогата прежней мобилизационной тоталитарной идеологии. См., например, предложенную для российской академической социологии программу развития, выдвигаемую нынешним директором Института социально-политических исследований, членом-корреспондентом РАН В.Н. Кузнецовым (в 1980-х годах — высокопоставленный сотрудник спецслужб, военный советник в Афганистане, после краха СССР — советник председателя правления «Газпрома»): «Для сплочения общества, возрождения России социологам предстоит всемерно содействовать выработке созидающей, динамичной и спасающей человека, российские народы, Отечество общенациональной цели» (Кузнецов В.Н. Общенациональная цель как фундаментальная проблема социологии // Социологические исследования. 2005. № 4. С. 3). Несложно догадаться, что такой целью для бывшего чекиста или сотрудника МВД в рамках объявленной Путиным борьбы с международным терроризмом и укрепления «вертикали власти» может быть только «национальная безопасность» (Там же). Если учесть, что предполагаемая реформа социологических институтов, входящих в систему РАН, сводится к слиянию шести нынешних институтов в один или два, то есть к усилению государственного контроля над научной деятельностью, освобождению социологии от «коммерциализации», «необязательной» или «непрофильной тематики» и т.п., а возглавить этот институт должен будет сам Кузнецов В.Н., то направление мысли наших командиров от социологии постичь совсем не трудно.

24) Примечательна особенность публикаций в ведущих социологических журналах, претендующих на теоретический характер разработок: склонность самых различных по своим установкам авторов начинать ab ovo, как бы с чистого листа, излагая «историю вопроса от Адама», как будто до них не было ничего написано по соответствующей теме. Любая концептуальная проблема возводится к античности, в крайнем случае рассуждение начинается с перечисления имен Гроциуса, Гоббса, Локка, Монтескье и продолжается до нынешних Батая, Панарина, Московичи, Маклюэна и других, кого успели перевести к настоящему моменту, но — и в этом главная суть — без обращения к понятийному арсеналу социологических теорий, особенно самого продуктивного времени — 1930— 1970-х годов, когда собственно социология и развернулась как эмпирическая наука, когда был создан основной корпус ее понятий и получены основные данные ее исследований. Я не мог понять, в чем смысл такой манеры рассуждения, пока не понял, что без этого «квази-генезиса проблемы» они не могут перейти к «сути дела», то есть использовать свою собственную схему объяснения (которая обычно представляет собой перелицовку или перекодировку на сциентистский лад какого-нибудь идеологического тезиса советского времени). Это — имитация вечно начальной стадии работы, функциональное назначение которой — принципиальная позиция отрицания всего, что делалось до сих пор в социологии, вытеснение кумулятивности в науке. Здесь нет методологической задачи сопоставления разных теорий для того, что бы прояснить сам теоретико-познавательный тупик, в котором оказались исследователи, использующие разные и не стыкующиеся друг с другом подходы, разобрать возникшую в результате этого предметную «проблему», прослеживая еще раз традиционные ходы мысли, напротив, это конструкция площадки тотального объяснения или полной объясненности вопроса, закрытого пространства объяснения, которым может быть только суггестивная идеологическая конструкция, включающая в объясняемый предметный материал средства его объяснения в качестве «происхождения» этого предмета. Иначе говоря, здесь мы имеем дело не с когнитивными установками и интенциями, а с консервативной защитой распавшегося советского порядка и его идеологических постулатов. Приведу в качестве примера лишь статью М.Н. Руткевича «Воспроизводство населения и социально-демографическая ситуация в России», где автор, проводя идею о ситуации в России как «подлинной демографической катастрофе», вызванной распадом СССР и политикой Ельцина, с ходу отметает как «не выдерживающие критики» объяснения отечественных демографов и требует от демографии опираться на марксистскую социологию, поскольку только она может раскрыть необходимость «изменения социально-экономического курса, проводимого в интересах новых капиталистов и находящейся у нее в услужении высшей бюрократии», что в свою очередь может стать предпосылкой «для перелома в социально-демографической ситуации, для старта весьма длительного, требующего десятилетий процесса возрождения мощи и величия российского государства и русского народа» (выделено Руткевичем. — Л.Г.) (Социологические исследования. 2005. № 7. С. 22, 30). По существу, это не научная разработка, а заявка на авторитет, столбление «кормового участка».

25) Предъявляемое, разумеется, не к отдельному ученому — для него оно остается только внутренним императивом владения профессией, — а к профессиональному сообществу в целом.

26) Консерватизм и инертность университетской социологии предопределены, прежде всего, составом педагогических кадров, бывших преподавателей дисциплин марксизма-ленинизма, крайней бедностью ресурсов, как финансовых, так и информационных, отсутствием необходимой литературы в библиотеках, языковым барьером и проч., а также — специфическим цинизмом людей, испытавших тяжелое профессиональное поражение после краха коммунизма. Достаточно вспомнить, что именно ученый совет соцфака МГУ присудил степень доктора наук, доктора социологических наук, В. Жириновскому — политическому шуту и провокатору, нацисту по своей политической риторике. Но «образованное сообщество» в России небрезгливо.

28) О том, что антизападничество (антимодернизм) оказывает парализующее воздействие не только на возможности рецепции опыта западной социологии, но и на потенциал собственных разработок, говорить много не надо, ибо никакого другого языка «социологии», кроме уже существующего, в принципе не может быть предложено.

29) В качестве примера использования экономистами социальной информации упомяну только очень интересные работы Р.И. Капелюшникова и В.Е. Гимпельсона из Центра трудовых исследований и их коллег из других институтов.

30) Отличным, хотя, к сожалению, почти единственным в своем роде, примером работы высокого класса может служить недавно вышедшая монография руководителя сектора элит ИС РАН О. Крыштановской, в которой она подводит итоги своей пятнадцатилетней работы над темой «Анатомия российской элиты» (М., 2005).

31) Осипов Г.В. Российская социология в ХХI веке. С. 4.

32) Сегодня в правительстве обсуждаются перспективы введения социологии как обязательной учебной дисциплины во всех вузах и университетах (такое положение существовало какое-то время после реформ, но было затем отменено) и даже в качестве одной из версий обществоведения в средней школе. Учитывая, что речь идет о «нашей», специфически российской версии «социологии», можно не сомневаться в том, что под видом позитивной науки будет осуществляться контрабанда государственной идеологии, преподноситься модель органического национального имперского государства, сочетающего идеи авторитарной модернизации с патриотизмом и с православием.

33) Надо признаться, что освоение материалов западных социальных наук очень похоже на работу золотоискателей: современная социология для молодых российских университетских преподавателей (а именно они, главным образом, и занимаются переработкой западного опыта, переводами и интерпретациями) представляет собой лишь множество разрозненных источников — тем для диссертационных работ, позволяющих каждому утвердиться на своей делянке. Так как отсутствует общее проблемное поле работы, конституированное теоретическими и предметными задачами исследования российского общества, соответственно, нет общей логики и направленного познавательного интереса к западной литературе и идущим за рубежом дискуссиям, то нынешние авторитеты во Франции, США, реже — Германии превращаются в золотые жилы для индивидуальной эксплуатации. Поэтому могут существовать совершенно отдельно, не вступая между собой ни в сотрудничество, ни в конкуренцию, те, кто сделал для себя средством профессионального существования, скажем, пересказ П. Бурдьё или Э. Валлерстайна, М. Шелера или С. Хантингтона. Знание современной специальной литературы работает исключительно лишь в качестве маркеров профессиональной эрудиции, без которой трудно добиться признания в преподавательской среде. Но это знание никоим образом не работает на общие задачи социологии.

34) При этом число аспирантов в научно-исследовательских институтах, то есть максимально приближенных к практике исследовательской научной работы, сократилось на 4%, а количество аспирантов в вузах и университетах выросло в 3,3 раза (Российский статистический ежегодник. 2004. С. 542).

35) Подчеркну, что и в самой структуре высшего образования постоянно растет удельный вес учащихся, получающих образование сомнительного качества (или, по крайней мере, более низкое, нежели получаемое на дневных отделениях): сегодня заочники (вместе с экстерна-том) составляют уже 44% всех студентов. За 12 лет их число выросло в 3,2 раза (Российский статистический ежегодник. 2004. С. 249).

36) Российский статистический ежегодник. 2004. С. 537.

37) Habermas J. Strukturwandel der Öffentlichkeit. Neuwied; Berlin, 1971.

Версия для печати