Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: НЛО 2005, 75

Изречения выхода в день

Шишкин Михаил. Венерин волос. Роман. — М.: Вагриус, 2005. — 480 с.

Ксения Рождественская

ИЗРЕЧЕНИЯ ВЫХОДА В ДЕНЬ

Всех ожидала одна ночь, а когда она прошла, выяснилось, что времени больше не будет. Будет вечно повторяться одно и то же: женщины будут беременеть, мир — рождаться из божественного плевка, брат пойдет войной на брата, а убийца обнимется с убитым, и оба станут беженцами. И всегда найдется человек, который сядет и запишет все это, приговорит весь мир к бесконечному циклическому проживанию одной и той же жизни, к воскресению и умиранию и еще одному воскресению.

В здешнем воплощении, в начале ХХI века сами знаете от какого события, человека этого зовут Михаил Шишкин, он живет в Швейцарии и, избежав тоскливого новояза, пишет по-русски так, как никто в России по-русски не пишет. Неудивительно, что его сравнивают с Сашей Соколовым и Набоковым. Удивительно, что ему дают премии (Букер — за роман «Взятие Измаила», «Национальный бестселлер» — за один из лучших русских романов последних лет «Венерин волос»).

Герой «Венериного волоса», толмач, живет в Швейцарии, работает в конторе, куда приходят несчастные, рассчитывающие получить статус беженца. Попасть в рай, другими словами. Толмач переводит их показания, понимая, что никто из них в рай не попадет.

Сюжетно роман перекликается с вышедшим два года назад «Толмачом» Михаила Гиголашвили: его герой также переводит с того же языка (русского) на тот же язык (немецкий) разноголосицу совковых откровений. Гиголашвили живет в Германии, Шишкин — в Швейцарии. Есть совпадение контекстов, а вот стилистического совпадения, скорее, нет: Гиголашвили наслаждается сумбуром бывшей советской речи, Шишкин переводит с одного языка: посмертного. Когда роман Шишкина попал в шорт-лист премии «Национальный бестселлер», критики пытались произнести слово «плагиат», но и Гиголашвили, и Шишкин решили, что нет здесь никакого плагиата, сплошные божественные совпадения.

Стилистически — а отчасти и сюжетно — «Венерин волос», конечно, вырос из раннего Саши Соколова. Из «Школы для дураков», если точнее. Шишкинская учительница Гальпетра — родственница и Веты Акатовой, и Водокачки: от Веты Аркадьевны ей досталась по наследству ботаника, чтобы выросла в конце книги и оплела страницы травка-муравка под названием Адиантум Венерин волос. От Водокачки — вся литература, весь язык: делай с ним, что хочешь.

Однако различий между «Школой для дураков» и шишкинской школой потерянных душ больше, чем сходства. Двойственный герой Саши Соколова называет, каталогизирует мир, одновременно творя его. Толмач Шишкина лишь переводит чужие жизни и чужие миры, прикрепляя их к условной стене, как карту. Толмач — точка перехода, точка, в которой собираются слова, в которой история становится словом. Саша Соколов собирает (собирал, будет собирать) все грамматические времена в одно бесконечно длящееся; Шишкин делает то же самое с временем жизни человеческой, соединяя все истории, склеивая их в одну бесконечно повторяющуюся историю, ленту Мёбиуса. Если посмотреть сквозь эту ленту — увидишь, как просвечивают другие жизни. Внутренний диалог «Школы для дураков», диалог предельно частный — между двумя половинками одной личности, — приходит в «Венерином волосе» к диалогу предельно внешнему. Что может описывать реальность более отстраненно, чем допрос?

Идеологически Шишкин близок к Набокову. Он постоянно занимается тем, о чем говорил Набоков в «Других берегах»: «Я должен проделать молниеносный инвентарь мира, сделать все пространство и время соучастниками в моем смертном чувстве любви, дабы, как боль, смертность унять и помочь себе в борьбе с глупостью и ужасом этого унизительного положения, в котором я, человек, мог развить в себе бесконечность чувства и мысли при конечности существования». Герой Шишкина исходит из той же интенции — «сделать все пространство и время соучастниками в... смертном чувстве любви» — с одним лишь различием: унимать смертность уже ни к чему, мы все уже на берегу морском.

Перед нами, конечно, никакая не контора, где рассматриваются дела о предоставлении убежища в Швейцарии. Это иной мир, за-смертный, за-гробный, за-граничный. Уже из эпиграфа к книге понятно, что суть происходящего — частный суд над душами, попытка воскресить словом: «И прах будет призван, и ему будет сказано: “Верни то, что тебе не принадлежит, яви то, что ты сохранял до времени”. Ибо словом был создан мир, и словом воскреснем» (Откровение Варуха, сына Нерии. 4, XLII).

Шишкин говорит об этом впрямую неоднократно, не только в эпиграфе: «И вот нас воскрешают на том самом суде, и мы должны рассказать, как жили. Мы, те, кто раньше как-то жили, а теперь пришли». (Те, Кто Пришли, — эхом звучит «Школа для дураков».) Герр Петер Фишер, Петр-рыболов, и его толмач записывают показания уже умерших. «Я только записываю. Вопрос—ответ. Чтобы от вас что-то осталось. От вас останется только то, что я сейчас запишу».

Слова, слова, слова — в конечном итоге, остаются лишь они, прорастают сквозь мрамор и бумагу, были вначале и пребудут. Зря возлюбленная героя надеется: «Один мой волос, который останется на подушке, когда я утром уйду, реальнее всех твоих слов вместе взятых». Реальнее; но сказать об этом можно только словами.

У Набокова мир и ход мыслей равноправны и взаимозависимы; у Саши Соколова в рваные мысли персонажей «Школы для дураков» вклеиваются куски мира, который и начинает существовать лишь потому, что персонажи на него смотрят. У Шишкина эти взаимоотношения персонажей и их контекста строятся совершенно иным способом. Существует объективный мир, где все циклично; он реален, но при этом требует непрерывного описания, потому что, если перестать его фиксировать, он расползется, развоплотится. Поэтому Ксенофонт написал о Кире и Артаксерксе, поэтому толмач пишет письма, поэтому девочка Белла пишет дневник, и поэтому мальчик Михаил, живущий в Швейцарии, пишет роман.

«Венерин волос» — история о том, как можно словом спастись от смерти. На самом деле героев книги всего трое, первого зовут Вопрос, второго Ответ; и они разговаривают. Третий — главный — переводчик. Кого он переводит? Как? Куда? На бумаге останется не то, что скажет его собеседник, и не то, что спросит дознаватель, а лишь слова переводчика. А что уж он переводит, с каких своих внутренних языков — это все останется на его совести. Не зря отрывок, в котором рефреном идет «толмач перевел» (с. 350—358), — написан не в форме протокола, без обязательных «Вопрос—Ответ». Именно в этом эпизоде толмач и произносит фразу о том, что если мир несправедлив, то все равно нужно жить и радоваться, что не сидишь в вонючей камере, — слова, идущие вразрез с традицией русской литературы, в которой герои каются и берут на себя ответственность за все мировое зло. Герой же Михаила Шишкина делает то, что только и может: помогает душам одеться словами, как плотью, понимая при этом, что счастье и несчастье каждый несет в себе сам. «Вы поняли ваши права и обязанности и что в рай все равно никого не пустят?»

В свободное от допросов время герой пишет письма и открытки некоему Навуходонозавру, вспоминает свою любовь, бормочет бесконечное внутреннее «сейчас», читает Ксенофонта и дневник недавно умершей певицы, в которой легко узнать Изабеллу Юрьеву. Дневник этот составляет значительную часть книги. Почему Изабелла Юрьева? Может быть, потому, что прожила ровно век: символично. Разрозненные тетради, тихая дореволюционная жизнь, Париж двадцатых, Москва конца тридцатых, очень сумбурная и очень женская история. В одном из интервью Шишкин объяснил, что Юрьева к концу жизни сама толком не помнила, кого она родила, мальчика или девочку, и теперь он додумывает биографию ее двойника: «От нее ничего не осталось, и я даю ей жизнь»[1]. Когда героя «Венериного волоса» просят написать биографию певицы, ему объясняют: «Суть книги — это как бы восстание из гроба, — вот она вроде бы умерла, и все о ней забыли, а тут вы ей говорите: иди вон! Понимаете?»

Этим Шишкин и занимается: приговаривает «иди вон» всем, кто умер, погиб, расстрелян, зачищен, развоплощен. Сам, правда, понимает, что допросами и вопросами своими лишь продлевает их мучения. «Христос не просто продлил Лазарю четверодневному старость и мучения от болезни, ведь тот все равно потом так или иначе умер, нет, все дело в словах, давших какому-то виффанийцу буквальное бессмертие: иди вон!»

Интонационно «Венерин волос» может напоминать то настоящий допрос, то психоаналитическую сессию, то сократический диалог, то даже катехизис, — но смысл взаимодействия двоих героев, Вопроса и Ответа, лишь один: неважно, кто говорит и с кем, важны лишь истории. «Хорошо, люди не настоящие, но истории, истории-то настоящие!» — говорит кто-то во время допроса. Каждая история — варежка, а может, чулок; люди — лишь то, на что можно надеть эту варежку или чулок. Как жалуется толмач: «И еще неприятно — никогда не знаешь, в какой империи проснешься и кем». Древняя Греция оказывается совсем рядом, Тристан любит свою Изольду, тунгус Дафнис — Хлою, в каждой следующей тетрадке Беллы — другая, но все та же единственная, вечная, прекрасная любовь. Ксенофонт пишет о переселенных зимой 1944 года в Казахстан чеченцах, а по телевизору в новостях показывают, как Дионисий идет по Монмартру и несет свою отрубленную голову на вытянутых руках.

Мифы и реальности сплетаются и врастают друг в друга. События и предметы плавают во времени и пространстве, да и само время — не историческое, а мифическое, правремя. Каждый из перволюдей, населяющих роман, — демиург: как рассказывает бывший солдат, мир возник из плевка одного старослужащего. Нет, мир возник, когда одна художница выдернула волос у себя из головы и «стала его так приклеивать к куску мыла, чтобы получилась карта мира». Из тела убитого солдата получается земля, из волос — трава. Из мыла можно вырезать корабль, подводную лодку, весь мир. Тибр несет грязную пену — из нее однажды утром вышла Венера-Афродита. Беременная женщина смотрит на Афродиту в Лувре, вспоминает, что пена эта появилась, «когда отец сыну отрезал тот самый орган». Мифическое время — время первопредметов, первотворения, первопричин. Неважно, что мир на куске мыла — плоский: это он в нашем измерении плоский, а в том измерении, которое состоит из любви, он реальнее, чем мы.

Мир, любовь, география, история — это все лишь контурные карты, закрашивай как хочешь. У времени нет других сторон, есть лишь мифическое время, оно же — посмертная вечность. «Никакого Страшного суда не будет. Ничего бояться не надо. Ничего такого не будет, чего еще не было».

Шишкинское «иди вон!» звучит на разных языках, это сплав разных времен, разных вер и религий. Здесь и мытарства душ, и Петр тогда не рыболов вовсе, а один из «страшных мытников»: «описчики, данщики; они встречают на пути, описывают и вычисляют грехи и рукописания сего человека, грехи юности и старости, вольные и невольные, совершенные делом, словом, помышлением...» (Св. Ефрем Сирин [2]). И отголоски Египетской Книги Мертвых (одно из ее названий — «Изречения выхода в день»[3]), и аккадская мифология, и млыво из мифологии нивхов — загробный мир, в котором жизнь «ничем не отличается от земной, только солнце светит там, когда на земле ночь, а луна — когда день»17. И осознание самого страшного, в дневниках Беллы: «А вдруг наказание будет не после смерти, а до?»

«Венерин волос» — посмертная история тех, кто получил наказание до смерти. Летопись тех, кто убивал, умирал, не отрекался, предавал, любил, боялся смерти — и уже этим наказан. Единственное, что может сделать для них толмач, — записать вопрос и ответ, стать историком, проследить сюжет чужой жизни.

Иногда, может быть, все это выглядит излишне вычурно, слишком формально; Шишкина могут вдруг так заворожить краткие прилагательные или неизвестные пока, но обязанные существовать слова, что он отвлекается от всего, что вокруг, и окунается в язык, как подводник-камикадзе. К финалу рассказчик и автор слегка устают от этой бесконечной стилистической качки, что уж говорить о читателе, и это единственное слабое место книги: катарсис, растянутый на несколько сот страниц, перестает быть катарсисом. Финал оказывается недопроявленным, травка Адиантум Венерин волос вырастает внезапно, память в считанные страницы зарастает сорняком.

Но в этих спутанных волосах и мыльной пене вдруг мелькают фразы, от которых бьет свет, и все миры — вот они, в горсти. «По радио передают семь смертных грехов: зависть, скупость, блуд, чревоугодие, гордость, уныние и гнев». Или: «Снег валит густой, медленный, прошлогодний». Мы все во млыве, где время не исчезает и не хранится в песочных часах и кукушкиных домиках, а существует как орган осязания: протяни время и дотронься. До Артаксеркса (он, кстати, был прозван Мнемоном, за феноменальную память), до убитого чеченского мальчика, до яблок, которые светятся изнутри, до Набокова и Саши Соколова. «В мозгу проблескивает детское прозрение: может быть, когда-нибудь про нас тоже будут думать, что мы — древние греки, которые жили среди варваров?»

Да. А потом мы опять воскреснем.

 

_________________________________________________________________________

 

1) Шишкин М. «…У Бога на Страшном Суде не будет времени читать все книги»: Интервью Н. Кочетковой // Известия. 2005. 22 июня.

2) [Св. Ефрем Сирин.] Творения иже во святых отца нашего Ефрема Сирина: В 5 т. Т. 3. М., 1882. С. 383—385.

3) Современный вариант перевода — «Главы восхождения к свету». — Примеч. ред.

4) Мифологический словарь / Гл. ред. Е.М. Мелетинский. М.: Советская энциклопедия, 1990. Цит. по: http:// myths.kulichki.ru/enc/item/f00/s23/a002318.shtml.

Версия для печати