Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: НЛО 2004, 70

"Я родом из шестидесятых..."

(мемуарное выступление на праздновании 70-летия Г.А. Белой 	на историко-филологическом факультете РГГУ 19 октября 2001 г.)

Вы знаете, почему я решила занять эту площадку... Когда я попала на факультет журналистики МГУ в довольно драматический период своей семейной жизни, подошла ко мне девушка и сказала: “Ой, я так бы хотела поговорить с вами о своей личной жизни, но вы такая благополучная!” Сегодня такими благополучными кажутся немногие выжившие шестидесятники. И когда я заявила название своего выступления — “Я родом из шестидесятых”, — в этом был свой вызов, потому что я хочу рассказать несколько эпизодов, выстроенных в историю, чтобы показать реальный драматизм нашей повседневной жизни в шестидесятые годы. Надеюсь, что эта история, данная как внутренний опыт, может быть, сделает вам это время более понятным и более близким.

* * *

Итак, оттепель. Первый удар — смерть Сталина. Я хорошо помню, что никак не могла прочесть Сталина, мне было очень скучно, а когда он умер, я шла в метро и клялась своему мужу [1], что теперь я прочту Сталина обязательно — все, от начала до конца... Мы были сталинистами, мы были выращены внутри этой идеологии, мои родители очень беспокоились, чтобы у нас не было двойной жизни. Правду нам не говорили или говорили тайком: так, мама иногда на кухне говорила: “Я не верю, что все они диверсанты, я не верю, что столько шпионов”. В общем, первый удар был дан нам в том же 1953 году, когда свои же расстреляли Берию. Мы стали думать о том, что это странно, что что-то не так. Потом был XX съезд, потом все последующие откровения, и это тоже был очень большой удар...

Обычно нашу историю и строят по этим официальным датам, а между тем, были другие даты, другие события, которые заставляли нас ежиться и думать о том, что же со всеми происходит. Таким событием в октябре 1956 года был расстрел восстания в Будапеште. У меня был день рождения. Наш курс аспирантуры был очень дружный [2], нас было четырнадцать человек, и вдруг разгорелся жесточайший политический спор о том, нужно было входить в Венгрию и стрелять или не нужно. И оказалось, что среди моих друзей по аспирантуре было много тех, которые считали, что да, нужно. А у нас в это время гостил дальний родственник с Украины, который рассказывал, как он стрельнет, и вот — нет второго этажа в будапештском доме. Все это было ужасно.

Я рассказываю об этом потому, что нет понятия “шестидесятники”, это очень дифференцированное поколение, и дифференциация началась не тогда, когда появилось демократическое движение, а очень давно. Потом стали возвращаться репрессированные. Это тоже было очень странно, потому что, например, к нам в ИМЛИ приехал Иван Михайлович Гронский [3]. Он был главным редактором “Известий” после Бухарина, его арестовали в 1938 году, и когда Гронский приехал к нам, а мы знали, что он встречался со Сталиным, что он вел какую-то политику, ну и ожидали, что он-то нам и расскажет, что такое ГУЛАГ и что все это было. А Гронский произносил абсолютно просталинские речи, и тогда мы впервые поняли, что очень многие люди вернулись из лагерей, ничуть не поумнев и не протрезвев.

Одновременно с этим политическим фоном шла своя жизнь. В Институте мировой литературы отношения между начальством и сотрудниками были чрезвычайно иерархическими. Директором нашего института в 1957—1958 гг. был Иван Иванович Анисимов [4]. А рядом со мной работали очень интересные люди: например, Светлана Сталина (еще Сталина...) [5] и Андрей Донатович Синявский. Тогда он нас поражал тем, что знал ту литературу, которую мы не знали: символистов, Серебряный век, и слушать его было очень интересно. Писал он о Горьком. И вот нас вызывает директор и говорит: “Знаете, на Западе вышла статья “Что такое социалистический реализм”. Написал эту статью филолог, эта статья против социалистического реализма, и вы должны знать об этом. Это профессионал, это кто-то среди нас, и вы должны признаться, кто это среди вас есть”. Мы очень смеялись: ну кто среди нас может написать статью на Запад и вообще быть против советской литературы?

Прошло какое-то время, был еще удар (я вернусь потом и к Синявскому, и к этому эпизоду) — кампания вокруг Нобелевской премии Пастернака. Мы тогда только открыли Пастернака, Андрей Донатович Синявский написал предисловие к будущему тому большой серии “Библиотеки поэта”. Мы эту статью читали в рукописи, Андрей Донатович Синявский отправил ее Пастернаку, и Борис Леонидович прислал ответ — одобрительный анализ этой статьи, и мы все очень гордились. И вдруг история вокруг Нобелевской премии: по всей Москве начинают созываться собрания, где интеллигенция должна была ругать Пастернака. Собрали и нас. И мое поколение, которое только что открыло для себя Пастернака, в очередной раз раскололось. Вызвали тогда на трибуну критика Кожинова [6], и он сказал, что, в общем, Пастернак — трудный поэт, не для народа. И вызвали Андрея Донатовича Синявского, который вышел на трибуну, у него была борода, он что-то пожевал, пожевал в эту бороду и сошел с трибуны. Владимир Родионович Щербина [7], замдиректора, встал и сказал: “Мы ничего не поняли”, — на что Андрей Донатович сыграл роль убогого и пожал плечами: “Ну, не поняли, что я могу сделать?”

В это же время я очень дружила с Борисом Абрамовичем Слуцким. Слуцкий был родом из Харькова и еще в 1938 году напечатал замечательное стихотворение “Лошади в океане”, во время войны он был комиссаром, правоверным таким комиссаром, и всегда эту роль играл, и, очевидно, антропологически эта роль совпадала с его характером. Слуцкого все узнали, когда Эренбург написал статью о его стихах [8], это был 1956 год, и тут же последовал выстрел против Эренбурга и против Слуцкого: мол, Слуцкий очень прямолинеен, стих его очень трезв и суров [9] — это все не вписывалось в советскую литературу. И я, аспирантка, написала рецензию, письмо протеста против этой статьи, направленной против Слуцкого. Статью не напечатали, но меня со Слуцким познакомили. Тогда это было очень интересно: во всех магазинах продавались книги новых поэтов, и книжные магазины устраивали то, что мы называем сейчас презентациями. Туда приходили поэты, подписывали книжки... И была такая замечательная традиция литературных студий и кружков. Поэт Григорий Левин [10] вел кружок “Магистраль”, и он позвал туда Слуцкого, мы познакомились. Слуцкий только пошел в гору, к нему приезжали репортеры из итальянских газет, через год вышел сборник его лучших стихов “Память”[11].

Когда в 1958 году началась история с Пастернаком, я была в полной растерянности. Я в это время преподавала в Институте повышения квалификации редакторов. Мне было тогда мало лет, моими слушателями были филологи, закончившие МГУ, которые приобретали другой профиль, редакторский. И когда я должна была читать им лекцию о Пастернаке, мне эту лекцию читать запретили. Я никогда не шла на танки, я совсем не героический человек, но было всегда чувство, что надо быть порядочным человеком и вести себя прилично. Я сказала тридцати своим студентам: “Знаете, приезжайте ко мне домой, я вам прочту лекцию о Пастернаке”. А у нас в это время был ремонт и перебирали полы — вы представляете, что это было, куда они приехали...

Естественно, я понимала, что такие запреты будут распространяться и на Союз писателей, и, очень взволнованная, позвонила Слуцкому и говорю: “Борис Абрамович, вы знаете, ведь у нас прошло собрание, наверное, и у вас будет собрание в Союзе писателей...” На это Слуцкий — очень авторитетный тогда для нас поэт, очень необычный, да еще и военный в недавнем прошлом — сказал мне: “Вы знаете, у нас распределили писателей по ЖЭКам, и я состою в партии в строительной организации, меня не смогут найти”. Назавтра опять я слышу, что в Союзе писателей будет собрание. Я опять звоню Слуцкому: “Борис Абрамович, вроде бы у вас будет собрание, что вы будете делать?” Он говорит: “Вы знаете, я скажу, что я не читал, и вот ко мне приехали из газеты “Unita” и из другой итальянской газеты, и я им всем давал интервью...” И я поняла чисто женским чутьем, интуитивно, что здесь, в его тщеславии, кроется какая-то опасность. Прошел еще один день, и назначили это собрание. Я опять позвонила Борису Абрамовичу Слуцкому и говорю: “Борис Абрамович, ведь у вас будет собрание, что вы будете делать? Может, вам уехать из Москвы?” Он говорит: “Нет, вы знаете, Галя, мне вообще не нравится проза Пастернака. И мне не нравится, когда выносят сор из избы. И мне не нравятся его ранние трудные стихи”. Я была в полном ошеломлении, потому что это была подготовка к капитуляции. И на завтрашний день эта “катастрофа личности”, как сказал бы Бродский [12], реализовалась, потому что Слуцкий был на этом собрании, выступил, сказал вслух, что он не любит ранние стихи, сказал, что ему не нравится проза Пастернака, и вписался в хор тех, кто проклинал Пастернака. Это была для нас катастрофа. Не только я, по молодости лет моралистка и ригористка, не смогла больше увидеться с ним и никогда ему не позвонила, ему все перестали подавать руку. Он поехал к Ариадне Эфрон в Тарусу: говорят, что, сидя на мешке там, он очень плакал, понимая, что он сделал, но эта “катастрофа личности” привела к полному падению его потенциала — и человеческого, и поэтического. Вскоре умерла его жена, он заболел тяжелой депрессией и уехал; жил у брата, то ли в Калуге, то ли в Туле [13], и там умер. Такой тип поведения был тогда для нас очень тяжелым примером.

* * *

Между тем время шло. Статья Синявского “Что такое социалистический реализм” была подписана псевдонимом Абрам Терц [14]. Это блатное начало было в Синявском, и мы могли бы догадаться, если бы были умнее. Тогда у нас работала Светлана Сталина, она пришла в ИМЛИ в 1955 году, когда Сталин был еще страшной величиной, при нас она меняла фамилию на Аллилуеву, при нас те, кто был сталинистом, осмелели и ругали Сталина при ней, и она тихо сидела и молчала, и постепенно все перестали при ней ругать Сталина. Она была очень милой и собирала нас у себя в Доме на набережной: она бегала к Молотову за ложками, вилками, были там ее дети, которых она потом оставила... и Синявский и его соавтор Меньшутин [15] пели там блатные песни.

Блатные песни — это был первый этап раскрепощения нас от советской массовой песни, мы совсем их не знали, но какой-то дух свободы, как всегда на Руси, где бунтарство связано с ерничеством и хулиганством, мы улавливали. И Синявский пел эти песни, которые вполне мог бы петь Абрам Терц. Однажды нас снова вызвал директор института и сказал: “Ищите, ищите Абрама Терца”.

Было уже начало шестидесятых годов. Я защитила кандидатскую диссертацию [16], и поскольку я жила очень далеко, а Нина Сергеевна <Павлова>[17] жила в центре, мы поехали всем отделом отмечать защиту к ней. Все много пили, и Синявский тоже. И вот все разошлись, остался один Синявский. А у Нины Сергеевны была большая комната, 54 метра, разделенная колонной, и Синявский бегал вокруг этой колонны и кричал “Я — Абрам Терц, я — Абрам Терц”. Это настолько не вязалось для нас с образом человека, печатающегося за границей, что нам не пришло в голову, что это правда. Но все-таки мы с Ниной переглянулись и решили, что будем молчать и не придавать этому значения. На следующий день в ИМЛИ ко мне подошел Андрей Донатович Синявский и сказал: “Галенька, ну как, я у вас там... не очень вчера?” “Да нет, — сказала я, — все было нормально, только вы почему-то бегали вокруг колонны и кричали: “Я — Абрам Терц, я — Абрам Терц...”” И по его остановившемуся взгляду, по тому, как он побледнел, я поняла, что он — действительно Абрам Терц. Надо вам сказать, что мы с Ниной Сергеевной обнаружили несвойственную нам сдержанность, мы никогда никому об этом ничего не сказали. Но сюжет продолжался...

Синявского арестовали в сентябре 1965 года, судили в феврале 1966 года, и опять в нашей среде произошла сильная дифференциация: огромное количество наших сотрудников, которые его любили — любили, когда он пел блатные песни, любили, когда он говорил о символизме и выступал в секторах и отделах, — все его осуждали, а один особенно свободолюбивый человек был счастлив, что ему дали значок “пресса”. Он все время так ходил, и когда однажды он пришел на работу и ему отдали три рубля долга, Леонид Иванович Тимофеев [18], наш руководитель, сказал презрительно: “Это вам за визит”. Остальное время этот человек со значком “пресса” как общественный обвинитель сидел на процессе Синявского. Это было страшно драматично: мы Синявского любили, мы его очень уважали, он к этому времени был автором замечательных критических статей, напечатанных в “Новом мире”, — и вот так от него отрекаться, как отрекались все, было очень тяжело.

В это время в “Правде” было напечатано письмо лучших профессоров-филологов МГУ, включая Бонди [19]. Они проклинали Синявского, как могли. Я вам специально рассказываю об этом очень подробно, чтобы вы поняли, что героические поступки имеют в повседневной жизни совершенно другую гамму... И тут наш отдел, “советский” отдел Института мировой литературы, решил, что он тоже должен отречься от Синявского. И я получила телеграмму — я жила тогда в Перово, у нас не было телефона — с приказом явиться к часу дня в институт, и мы поняли, что это то самое. Я не могу вам объяснить, почему я к часу дня надела черное платье с кружевами — даже кокетством этого не объяснишь. Я не могу объяснить, почему я надела очень длинные вечерние бирюзовые серьги и в добавок взяла самую шикарную вещь в нашем доме — бирюзовую шерстяную шаль моей мамы. Потом мне психологи говорили, что это я хотела себя укрепить через материнскую почву... Я не знаю, все было на интуитивном уровне. Я приехала в ИМЛИ. Пусто. Нет никого. По коридору бродит один наш сотрудник — очень изысканный, очень умный, меломан, прекрасно знал музыку, но несколько был трусоват. Он потом и умер через год от испуга, когда наш директор сделал 66 замечаний на его работе, а ему должны были дать старшего научного сотрудника. Я говорю: “Вы один, а где остальные?” — “Они пишут письмо против Синявского в партбюро”. — “А почему вы здесь?” — “Потому что я не член партии”. — “А сколько нас всего, не членов партии на тридцать два человека?” — “Нас трое”. — “А кто еще?” — “Вот Людмила Климентьевна [20], но она заперлась в уборной”. — “Почему?” — “А она говорит: я человек слабый, я обязательно что-нибудь подпишу, а потом мой брат, Володя Корнилов [21], — это поэт-диссидент, — не подаст мне руки”. Так она и отсиделась в туалете, и я полна к ней уважения: не подписала же.

Прошло какое-то время, и все остальные вышли из партбюро. Нас всех собрали в полукруглой комнате нашего отдела и зачитали письмо. Во главе нашего отдела был Александр Григорьевич Дементьев [22], который проделал тогда очень сложную эволюцию. Он был в Ленинграде одним из первых, кто громил филологов, в частности, Гуковский погиб по его вине во время кампании по борьбе с космополитизмом, но потом Дементьев приехал в Москву работать к Твардовскому и изменил свою позицию, она стала гораздо либеральнее. И вот начали читать этот текст со слезой в голосе. Текст этот был приблизительно такой: “Мы так его любили, мы так его любили, а он — змея, которую пригрели на своей груди, а он писал на Запад, а у нас про Клима Самгина, а туда про социалистический реализм”. Потом выяснилось, что Синявского взяло наше КГБ, потому что его им выдало ЦРУ [23], но тогда об этом было неизвестно. В общем, прочитали этот текст, который очень действовал и опирался на личное наше хорошее отношение, и мы должны были встать и его подписать. Одним из первых был Владимир Александрович Деев, который гулял в коридоре. Его подняли, и он сказал, что он не может подписать, потому что ему стилистически это письмо не нравится. Ему сказали: “Стилистически? Вот вам ручка, вот вам бумага, поправьте”. Он поправил и подписал.

Я твердо знала, что я не должна говорить только одного: что я не читала. Дошло до меня. В советское время у каждого была, наверное, какая-то своя роль. Я свою роль определяю словами: “Я у мамы дурочка”. В первый раз я сыграла эту роль в 1958 году, когда перепечатывались тексты Пастернака, его автобиография и “Доктор Живаго” и к нам пришли в ИМЛИ из КГБ, вызвали меня и сказали: “Вот у вас есть машинистка, она перепечатывает тексты, вы, наверное, читали, вы должны сказать, так это или нет”. Откуда я тогда взяла эту роль “я у мамы дурочка”, я не знаю, но я тогда сказала: “Да что вы, да какая перепечатка, знаете, у нас был фестиваль, и там был человек, и она влюбилась, и сейчас она не знает, у нее ребенок, делать ей аборт или нет...” И они говорят: “Ну, все-таки вы скажите, все-таки, наверное, она перепечатывала все это, а вы читали...” Я говорю: “Какое перепечатывала, ей совсем не до того, знаете, был фестиваль, она влюбилась, да, она влюбилась, и он не хочет ребенка, она хочет ребенка...” В общем уже через 40 минут они смотрели на меня с грустью, но интуитивно я вела себя правильно.

Мария Васильевна Розанова, вдова Синявского, на вопрос: “Кто в Институте мировой литературы вел себя лучше всех?” — отвечает: “Галя Белая”. Я вам хочу сказать, что это не от героизма. Вот доходит очередь до меня. Я говорю: “Нет, нет, я не могу подписать, потому что...” Спрашивают: “Почему?” А Синявский уже был осужден на семь лет тюрьмы и пять лет ссылки. Ну, мы же все такие книжные девочки... Я и сказала: “Семь лет рудников и пять лет каторги, нет, нет, я не могу...” Откуда рудники? Откуда каторга? И тут Дементьев берет слово и говорит: “Галя, как вы можете, вы среди нас самая молодая, и мы подписали, а вы не подпишете, и если вы не подпишете, то что же будет с нами, какой свет на нас?” Говорят, что я очень играла с шалью, так завертывалась в нее, откидывала, раскидывала и говорила: “Нет, нет, я не могу, и вообще, что я буду подписывать? Я ведь не читала...” И тут они очень обрадовались: “Ах, вы не читали? Сейчас прочтете”. Боже, думаю, я ведь знала, что так не надо говорить... “Нет, нет, я не могу подписывать, сейчас время очень субъективное, я не так пойму, лучше я потом когда-нибудь прочту, сейчас я не могу...” — “Ну все-таки вы должны подписать”. — “Нет, вы знаете, я не могу, семь лет каторги, пять лет рудников...” В это время выходит секретарь партбюро. Я встала у двери и говорю: “Слушайте, я не подписываю, и вам не советую. Ведь пройдет год, и нам будет так же стыдно, как после истории с Пастернаком, ну невозможно это подписать...” Они говорят: “Нет, нет, мы обязаны, МГУ подписал, мы тоже должны подписать...” И тут мне пришла спасительная мысль: “А почему мы должны подписывать? Только потому, что мы сидели рядом? Почему не директор, почему не дирекция, почему не ученый совет?” И тут самые заядлые троглодиты очень обрадовались, что они могут в это дело втянуть кого-то другого и они не будут одни запачканы, а еще других людей втащат, и они сказали: “Хорошо, но как же, ученый совет еще не скоро?” Я говорю: “Сесть на такси, — очень раздухарилась, — объехать членов ученого совета...” “Да, да”, — сказали они. Мы разошлись. Я помню, что я дошла до телефона-автомата, позвонила людям, чьи телефоны я помнила, чтобы они спрятались, и уехала домой. Дома я упала лицом вниз, у меня был мозговой спазм, а когда я поправилась и вышла на работу, то встретила секретаря партбюро, и она сказала: “Вы нам такое мероприятие сорвали!”

* * *

...Когда мне исполнилось сорок лет, я подумала: какое безобразие! Сорок лет я не видела Россию, я не знаю страну. И я уехала в поездку по России от общества “Знание”. Конечно, я не скрою, что я себе сшила под эту причину новый костюмчик, взяла под мышку лаковые туфельки и поехала в глубину Сибири. Это было уже начало 1970-х годов, я очень увлекалась тогда современной советской литературой: Аксеновым, деревенской прозой... Когда я приехала на Байкал, шел страшный дождь: уж если я поехала на Байкал, то, конечно, должно было случиться наводнение... Я была в группе лекторов. Одним из них был кинорежиссер Павел Любимов, он поставил фильм “Женщины”[24], а у другого была тема: “Идеологическая контрпропаганда”. Вся беда была в том, что они страшно пили, ужасно, и как только они кончали лекцию, Лейзеров [25], ответственный за идеологическую контрпропаганду, тут же начинал рассказывать антисоветские анекдоты. Без перехода. В общем, тяжелая у меня была команда.

Однажды они оба были очень пьяны, а надо было ехать читать лекцию в город Шелехов. Это очень странный город. Он находится в семнадцати километрах от Иркутска. Там старый алюминиевый завод, но он потерял свое значение, после того как был построен Братск. И вот я приехала туда в своем костюмчике в 9 утра. Дочь моя, которую я взяла с собой посмотреть мир, очень меня осуждала и сказала: “Мам, кто пойдет на лекцию в полдесятого утра?” Я согласна была, я бы тоже не хотела идти слушать лекцию в полдесятого утра, но народнические идеи очень меня питали, и я “поехала в народ”. Меня привезли в Шелехов — это очень странный город. Нет улиц, красные дома, гуляет слово “кварталы”: квартал такой, квартал такой, все неотличимо, ужасно, серо и странно. Меня привели. На здании написано: “Санэпидемстанция”. Десять утра. Я села. Пусто. Вбегает какая-то женщина и говорит: “Что здесь будет?” Я говорю: “Знаете, здесь будет лекция”. — “О чем?” — “О советской литературе”. Она говорит: “Да вы что, да у меня муж и ребенок! Какая лекция о советской литературе?! О советской литературе?” Я говорю: “О советской литературе”. — “Да я даже в институте сказала преподавателю: у меня муж и ребенок, какая лекция о советской литературе?” — “И что же?” — “И отвечала другой билет”. Она помолчала, а потом говорит: “А груднички будут?” — “Это что?” — “А мы должны слушать лекцию вместе с яслями”. Я себе представила эти стульчики с дырками для горшочков — свою будущую аудиторию, и совсем ничего не могла понять. Но постепенно аудитория заполнилась. Пришли очень недовольные женщины из детских яслей и санэпидемстанции и военный. Дело в том, что местную организацию общества “Знание” возглавлял обычно бывший военный. И аудитории надо было задавать вопросы, а лекторам отвечать на вопросы.

Я подумала: тридцать минут, не больше, больше читать не буду. Но увлеклась. И очень хотела понравиться той, у которой муж и ребенок. Военный спрашивает: “Есть вопросы?” Молчание. “Есть вопросы?” “Моя” поднимает руку. Я обнадежено говорю: “Да?” — “Скажите...” (Знаете, когда читаешь лекции, всегда очень боишься, что ты чего-то не читал и не ответишь. Я вся напряглась.) “Скажите, а правда ли, что Евтушенко был женат на Белле Ахмадулиной?” Господи! “Да, — говорю, — правда, правда”. “Да? И дети были?” Я думаю: только бы не сказать, что у них обоих приемные дети. “Нет, детей не было”. — “Ой, девочки, это ж надо, а...” Опять молчание. “Есть вопросы?” Все молчат. Потом она опять поднимает руку. “А что вы думаете о поэте Асадове?” Был такой жуткий поэт, ужасный — он жив, да [26]. Ну, я женщина прямая, сказала, что я плохо думаю о поэте Асадове. “Это ж надо, ой, девочки, а...” Я молчу, опять тихо, никто вопросов не задает, военный говорит: “Есть вопросы?” Она опять поднимает руку. Я говорю: “Ну да, да?” Она говорит: “Скажите, а что вы думаете об индийских кинофильмах? Вы, наверное, думаете о них то же, что и о поэте Асадове”. — “Да, правильно, я так думаю, но знаете, — ну, черт подери, пора уже перекинуть все на мою команду, говорю, — знаете, здесь есть режиссер, Павел Любимов, — они же не знают, что он пьяный вдрызг, — вот у него и спросите, он вам все прочтет про кино, он вам расскажет...” “А, да... ой, девочки...” Опять сидят, опять молчат, и опять он спрашивает, есть ли вопросы. И опять “моя” поднимает руку. Я думаю: все-таки я завоевываю сердца, и говорю: “Да?” Она говорит: “Скажите, а что в Москве думают о Шелехове?” Ее толкают в спину: “О Шолохове, о Шолохове!” — “Нет, девочки, о Шелехове, о Шелехове, о нашем городе!” Дождь стеной, мрак, красные здания, десять утра, ясли, санэпидемстанция, чего я здесь делаю с этим своим костюмчиком, кружевной кофточкой, как все это нелепо, но я говорю: “Знаете, в Москве только и думают о городе Шелехове, да, да. И вот даже прислали сюда такую команду — режиссера Любимова и Николая Леонидовича Лейзерова, они вам все расскажут, ответят на все вопросы”. Все, отбой, всем говорят, лекция закончилась. “Моя” мне говорит: “Подождите минуточку, не уходите”. Хорошо, я стою, разговариваю с военным, унылая, в полном ощущении, что все, я потерпела поражение, никого из них не разбудила. Вдруг она появляется с веточкой кедра: “Вот, товарищ лектор, мы не знали, что будет такая хорошая лекция, мы бы вам сувенирчик приготовили, а так только вот эту веточку... Но вы знаете, у меня к вам просьба. Обещайте мне, что вы нас запомните. Вы нас запомните? Ведь вы правда запомните нас, запомните, да?” И я ее запомнила.

Да, еще в этом разговоре в последнем, когда она принесла веточку кедра, она сказала: “Знаете, товарищ лектор, я вас слушала, слушала, я вам скажу честно: я не читала советскую литературу и читать ее не буду”. — “Как так?” — “Потому что вся эта ваша деревенская проза очень тяжелая, а у меня и так муж и ребенок, мне тридцать три года, я знаю, что ничего хорошего в моей жизни уже не будет. Как я читала “Анну Каренину”, так и буду...”

Для меня деревенская проза тогда была оппонирующим сознанием, она была антисоветской, выдвигающей совсем других героев, другие проблемы, другие критерии, и я приехала в Иркутск к своим друзьям Шинкаревым, и через какое-то время услышала очень странный разговор о том, что с Валентином Распутиным произошло большое несчастье. Он вышел на улицу встретить то ли Евтушенко, то ли еще кого-то и долгое время не возвращался, а потом его приволокли совершенно избитого, у него были переломаны пальцы ног, нос был разбит так, что была повреждена слезная железа. Мне сказали, что это уже не первый раз: в первый раз его били, и думали, что убили, когда он работал в Красноярске — зарыли в опилки, как убитого, но он выполз и пришел домой. В этот же раз все было очень странно: он никогда никому не рассказал, за что его били и избили так жестоко. Известно, что до этого у него не было квартиры, не было жилья, и ему много раз предлагали квартиру в обкомовском доме, и он ее не брал, потому что хотел жить со своим народом, как жил его народ. Наконец ему дали квартиру — пять комнат (у него большая семья) — в доме, который остался коммунальным, и Распутин стал замечать, что ему, то, простите, накакают перед дверью, то сожгут почтовый ящик, то трубу какую-то с газом подведут... В общем, народ, который он так боготворил, ему этого маленького преимущества не простил. Он очень долгое время не шел к врачу, у него текли без конца слезы и пальцы срастались неправильно, и только через три недели он попал к врачу, потом его повезли в Венгрию, делали там операцию... Я рассказываю вам об этом потому, что уверена, что мировоззренческий слом Распутина и то, что он написал “Печальный детектив” [27], где он изобразил нашу жизнь и наш народ чрезвычайно мрачно, — все это связано с этим событием. Его буколические, идиллические представления о народе были сильно этим фактом не только нарушены, но и разрушены.

Процесс Синявского и Даниэля вместе со всеми событиями, ему сопутствовавшими, был высшей точкой периода, который называется оттепелью. Этот период интересен тем, что оставил очень многих людей, даже художников, при советской вере в то, что возможен “социализм с человеческим лицом”. Когда был процесс Синявского, несколько людей написали письмо в ЦК с протестом против того, что писателей судят за публикацию произведений за границей. Это не помогло. Потом в 1968 году была Чехословакия, и уже никаких иллюзий не осталось. И мы жили в эпоху неосталинизма, очень жесткую эпоху, очень замкнутую эпоху...

* * *

Однажды — это было в 1987 году — у меня дома зазвонил телефон, женщина на том конце провода сказала, что ее зовут Марта-Лиза Магнуссон, она приехала из Дании и хочет проконсультироваться по творчеству Распутина [28]. Поскольку Институт мировой литературы находится на улице Воровского, а МГУ — на улице Герцена, а между ними размещается Союз писателей и Центральный дом литераторов, где было тогда нормальное кафе и можно было там встречаться, я назначила ей свидание там. Марта-Лиза Магнуссон — славистка и фольклористка — спросила меня, хочу ли я приехать на конференцию, где будет встреча советских и эмигрантских писателей. Никакой переписки у нас с эмигрантами не было, никаких контактов не могло быть, мы должны были доносить, если мы с ними встречались. Мысль о том, что кто-то поедет на встречу с эмигрантскими писателями, мне показалась просто дикостью. Она сказала: “Ну, вы хотели бы поехать?” Я пожала плечами. “А о чем бы вы хотели сделать доклад? Вот нам нужны доклады о современной советской литературе”. Это восемьдесят седьмой год. Я говорю: “Знаете что, если вам это действительно интересно, я читаю завтра лекцию своим студентам на журфаке, приходите, если вам подойду — поговорим”. Она пришла и сказала, что я ей подхожу. И опять назначила свидание, и говорит: “Вот, будет такая конференция советских и эмигрантских писателей”. — “Да? И кто же вам сказал, что она будет?” — “Мне в Союзе писателей сказали”. — “А бумагу вам дали?” — “Какую бумагу?” — “Ну, документ, письменное подтверждение, что конференция будет”. — “Но мне же сказали, что она будет!” — “Я вам советую все-таки взять бумагу”. Вечером она мне позвонила, что она взяла бумагу. И уехала.

Через какое-то время она приехала и спросила меня: “Галина, вы пойдете на прием к датскому послу?” Боже мой! К датскому послу! Я звоню Нине Сергеевне <Павловой> и говорю: “Нина, меня зовут на прием к датскому послу, в чем идти?” Нина Сергеевна задумалась и сказала глубокомысленно: “Лучше недоодеться, чем переодеться”. Там были Юрий Николаевич Афанасьев, критик Наталья Иванова, <Олег> Попцов, тогда главный редактор газеты “Сельская молодежь”. Когда мы все собрались, мы настолько не верили во все, что происходило: нас водили, показывали портреты Марии Федоровны, а мы говорили о своем. Было уже время перестройки, и Юрий Николаевич сказал: “Знаете, у меня один студент вывесил газету, посвященную десятилетию смерти Галича, а его мои антисемиты хотят исключить из комсомола. Не может ли из вас кто-нибудь прочесть лекцию о Галиче?” Я говорю: “Знаете, я вчера своим студентам тайно прочла такую лекцию на журфаке, я могу к вам прийти”. Он сказал: “Приходите”. В общем, мы поговорили и разошлись в полной уверенности, что никуда не поедем.

Проходит какое-то время, и у меня спрашивают: “Ты едешь в Данию?” Я отвечаю: “Не знаю, наверное, нет”. — “А Наташка Иванова едет!” Я иду в Союз писателей и спрашиваю: “Знаете, тут должна быть конференция, — слышу свой заискивающий, неуверенный голос, — тут должна быть такая конференция в Дании, встреча советских и эмигрантских писателей, второго марта, она будет?” — “Да вы что! Да вы с ума сошли! Какая встреча с изменниками родины, эмигрантами?!” Конечно, я даже не удивилась. Еще через какое-то время меня спрашивают: “Ну, так ты собираешься?” — “Куда?” — “В Данию, там, говорят, будет конференция...” — “Но мне сказали, что конференции не будет!” — “Но Наташка Иванова говорит, что конференция будет!” Я опять захожу в Союз писателей и спрашиваю: “Скажите, пожалуйста, мне говорят, что все-таки эта конференция будет”. — “Нет. С изменниками родины, предателями конференции не будет”. Хорошо, я даже не удивляюсь. Зима, каникулы, я уезжаю в Дубулты, потом приезжаю обратно. Конференция должна была быть второго марта, и числа двадцатого февраля мне опять говорят, что Наташка Иванова едет, а я опять ничего не знаю и думаю: “Я могу сейчас из снобизма и недоверия потерять эту поездку”, опять иду в Союз писателей, у меня грипп, я собираюсь на такси ехать домой... “Так что насчет конференции? Говорят, она будет...” — “О чем вы говорите? Это же эмигранты, они изменники, предатели родины”. И я ухожу, но, когда дохожу до двери, мне говорят: “А вы сдали фотографию на паспорт?” Я ничего не понимаю. По дороге домой я думаю: “Все-таки будет глупо, если оттого, что я вовремя не сдала фотографии, я вдруг не поеду”. На этом же такси я беру дома фотографии, завожу им и продолжаю болеть. Двадцать седьмого февраля я захожу туда опять: “Так что там с конференцией?” Формулировка одна и та же: предатели, изменники родины, вы никуда не едете, но завтра придите на инструктаж.

Я прихожу на инструктаж. Сидят Дудинцев, Наташа Иванова, Фазиль Искандер и Шатров — нас было пятеро. Еще должны были ехать Юрий Николаевич Афанасьев, Бакланов, Засурский, который приехал на инструктаж потом... Тогда секретарем Союза писателей был такой жуткий тип Верченко [29] — с огромным животом... Он входит, садится, кладет свой живот и говорит: “Мы тут, знаете, оплошали. Мы сказали мимоходом, что мы пошлем делегацию на конференцию, и неосторожно дали бумагу. Так они раззвонили по всей Европе, что будет конференция, что вы там будете. Вам придется ехать. Но вы никому не говорите, что это встреча советских и эмигрантских писателей. Вы говорите, что это советско-датская встреча. И на конференции не сидите. Она будет происходить в тридцати минутах езды от Копенгагена, а сейчас март...” Наверное, он наше бездорожье себе представлял. “Ну что там делать? Вы поезжайте в город, делайте покупки — а нам не давали ни копейки, — у вас будут сопровождающие... А сейчас идите получать паспорта”.

Уже седьмой час. Мы идем в другой флигель Союза писателей. Паспортов нет. И вот тут была незабываемая сцена. Все съехали с катушек. Наталья Иванова все время говорила о кипятильнике, как заведенная. “У тебя есть кипятильник? У вас нет кипятильника?! Знаете, у меня тоже нет кипятильника. Я не могу ездить без кипятильника! Я просто жить не могу без кипятильника! Как, Фазиль, и у вас нет кипятильника?!!! Я не понимаю! И у вас нет кипятильника?” Три часа только про кипятильник: кипятильник, кипятильник, кипятильник... Фазиль Искандер ничего не говорил. У него есть такая манера — он “жует”, делает такое странное движение челюстью. Потом он спросил: “Там будет Аксенов?” Я говорю: “Я не знаю, но если будет, по крайней мере, это оправдает это безумное мероприятие”. Дудинцев тоже сошел с ума на своем, его до этого долго никуда не выпускали, а тут он был в Финляндии, а у нас не было мяса и было трудно с продуктами. Он мне говорит: “Вы знаете, я только что был в Финляндии, я был на приеме, несут во-от такой бифштекс, и пиво... Во-от такой! А потом проходит полчаса, опять несут бифштекс, и опять пиво, но только уже другое, и так три часа”. В общем, в двенадцатом часу мы получили паспорта, я приехала домой и говорю своему мужу: “Знаешь, я никуда не поеду, я не могу, это какой-то маразм: с Синявским видеться нельзя, с Аксеновым видеться нельзя, разговаривать с ними нельзя, это невозможно”. Мой муж [30] мне сказал: “Знаешь, где ты живешь... — и тут он добавил несколько крепких слов. — Собирай чемодан и езжай”.

В шесть утра я была в аэропорту. Все, кто там был, нас было десять человек — и Афанасьев, и Попцов, и Шатров, и Засурский, и Бакланов, — все были совершенно оцепенелые. Все понимали, что это невозможно, что нас везут в совершенно противоестественную для нас обстановку, что там друзья, с которыми мы не можем сказать ни слова, потому что тут же на нас пойдут доносы, мы потеряем и работу, и все. И мы летели очень огорченные. Мне повезло. Я сидела рядом с Фазилем Искандером и Юрием Николаевичем Афанасьевым. И мы три часа дружно о чем-то говорили — наверное, о перестройке. Когда мы прилетели в Данию и сошли с самолета, нас встретила Марта-Лиза Магнуссон. Тогда послом был Борис Николаевич Пастухов [31]. Я говорю Марте-Лизе: “А где Синявский?” Она говорит: “Ты знаешь, Галина, они в издательстве “Гюльдендаль” [32], вы тоже должны были туда ехать, но посол сказал, чтобы вас туда не пускали”. — “И что будет дальше?” — “Я не знаю”. — “А где будет конференция?” — “За городом, в Луизиане, в музее современного искусства”. Мы поехали к послу. Посол нам сказал: “Не вздумайте сидеть на конференции. Вы не знаете город, — по-прежнему не давая денег, — у вас у каждого будет свой сопровождающий с машиной...” Мы все поняли. “Вы оттуда уезжайте, гуляйте, а на конференции пусть эти писатели сами с собой разговаривают”. Мы сидели совершенно подавленные и молчаливые. Но тут Пастухов переключился, у него была своя больная тема — сельское хозяйство. И он нам сказал: “Вы знаете, здесь так доятся коровы! Все время приезжают люди из Агропрома, я их вожу смотреть, они смотрят, а наши коровы по-прежнему не доятся”. Он был так огорчен этим, что это немного расслабило тяжелую атмосферу этой встречи... Потом нас посадили каждого в свою машину, дали каждому своего сопровождающего (у меня был замечательный кагебист, мы с ним очень подружились), и мы приехали в Луизиану.

Это был музей современного искусства, там была выставка картин Мунка. Мы шли точно так же, как в “Верном Руслане” шли арестованные, выпущенные на свободу, но сохранявшие строй: прижавшись друг к другу — пум, пум, пум, — а справа и слева шли наши сопровождающие. Странно пахло пищей. Я говорю: “Музей, а пахнет пищей...” — “Да, там кафе, там вас ждут, там обед”. — “А где эмигранты?” — “Они там же, в буфете”. — “А что это там мелькает?” — “Там репортеры со всей Европы”. И вдруг я слышу голос жены Синявского: “Вот она, радость моя, Галечка!” — и Мария Васильевна бросается меня обнимать. Надо мной наклоняются все эти камеры — пых-пых-пых, — и я думаю: все. Мой муж меня потом спросил: “И сколько времени тебе было страшно?” Я ответила: “Минут двенадцать с половиной”. “Много”, — сказал недовольный муж. Мария Васильевна говорит: “Синявский, что же ты не подходишь к Гале?” — “Я не знаю, может быть, Галечка не хочет...” “Ну, что вы!” — говорю я, как свободная женщина, мы с ним целуемся, обнимаемся, опять пух-пух-пух — идет съемка.

Потом был обед, и эмигранты сели отдельно, мы сели отдельно, все молчали, не в силах сказать ни слова. Но эмигранты очень очеловечились, они нам предлагали соки, подходили к нам, задавали вопросы, а мы все молчали. Я увидела, как Фазиль Искандер разговаривает с Аксеновым, и мне стало легче. Мы вышли, и Мария Васильевна говорит: “Галечка, ну вы же не поедете всем кагалом, Фима взял машину, поедемте сами!” Это Эткинд, Ефим Григорьевич Эткинд. Я, как смелая свободная женщина, пошла и села в машину. Вечером, в гостинице, изо всех окошек выглядывали разные люди, особенно писатель Есин [33], который не был приглашен, но выполнял определенную функцию, все смотрел, кто с кем разговаривает...

Наутро, когда мы пришли на завтрак и я с Марией Васильевной Розановой пила чай, ко мне подошел Григорий Яковлевич Бакланов — я его видела в первый раз: “Галина Андреевна, вы ведь делаете первая доклад?” — “Первая”. — “Вот вы должны сразу же сказать, что это не советско-эмигрантская встреча, а советско-датская встреча”. Вспомнив свою любимую роль, я сказала: “Нет, я так не могу”. — “Почему?” — “Они же живые люди, как я буду плевать им в лицо? Я так не могу”. — “Ну, смотрите”.

Началась конференция, я действительно сделала доклад первой, а после меня Ефим Эткинд сделал доклад на тему: “Советская литература — апология насилия”. Поднялся страшный скандал. Бакланов кричал, что он проливал кровь на фронте не для того, чтобы его здесь били “мордой об стол”, как он говорил. Мария Васильевна ругала Эткинда за то, что он был несдержан. В общем, мы разошлись по домам весьма недовольные, а ночью наши члены партии заперлись и долго совещались. Они приняли решение, что мы должны уехать с конференции в знак протеста. И только Юрий Николаевич <Афанасьев> все это поломал. Наутро он в своем выступлении сказал: “Мы россияне, — в первый раз я услышала это слово, — что нам делить? О чем мы говорим?” Эмигранты плакали, наши плакали, плакали журналисты из Швеции, Дании и Финляндии. Обстановка стала совершенно нормальная.

Синявские мне сказали: “Галя, мы же не знали, как мы встретимся, мы вам ничего не привезли. Вы знаете, мы вам дадим гонорар, а вы купите себе шубу”. Я говорю своему кагебешнику: “Мне надо купить шубу”. — “Я вас проведу в советское посольство”. Мы купили там шубу, а потом я подумала: как же я скажу, что я купила шубу, мне скажут, что я предала родину. И вот стоят писатель Есин, а рядом с ним Попцов и Засурский, и Есин говорит: “Ой, у моей жены совершенно кончилась шуба. Где бы взять шубу?” Я замерла. Попцов говорит, смотря на меня: “Вот, тоже, дрянненькая шуба...” Я думаю: “Боже мой, сейчас будут спрашивать, где взяла, сколько стоит...” Ясен Николаевич <Засурский> спросил напрямую: “Галина Андреевна, сколько стоит ваша шуба?” Я думаю, если я ему скажу, что я ее купила в посольстве, это нехорошо, да, а если не скажу, значит, я купила в городе, а там в три раза дороже. И я ему, как девушка правдивая, говорю: “Ясен Николаевич, я купила шубу в посольстве, а деньги на нее мне подарили”. Вроде бы тут все и кончилось, но ведь надо было провезти шубу через границу. Тогда я спросила у Шатрова: “Михаил Филиппович, у вас большой опыт: я сделала покупку века, приобрела шубу, но ведь мне скажут, что я продала родину”. Он говорит так задумчиво: “Вы наденете ее на себя и смело пойдете, как ни в чем не бывало”.

После приезда Союз писателей три месяца не призывал нас к ответу. Через три месяца нас собрали и спросили: “Расскажите, как все было”. За это время мы все успели дать по маленькому интервью — и я, и Юрий Николаевич, и Наташа Иванова, — скрывать было уже нечего. В общем, признаюсь вам, что при полном отсутствии у меня героизма я, оказывается, участвовала в историческом событии, когда был пробит железный занавес между нами и эмиграцией. С этих пор отношения стали восстанавливаться — поездки, взаимные обмены стали более нормальным явлением.

 

* * *

Я показала вам нашу жизнь от самого начала — от Будапешта — до конца, когда мы начали вырываться на свободу (пусть сперва и в уродливой форме). День рождения предполагает ответную речь и обращение, ответ, заключительные слова и слова благодарности. Главное, чем я могу вам ответить на ваши чувства, на ваши цветы, на вашу любовь, — это, конечно, рассказ о том пути, который всех нас — и меня, и моих коллег — привел сюда. Юрий Николаевич Афанасьев через три года после этой конференции разыскал меня и сказал: “Сделайте в университете что-нибудь литературное”. Я пригласила своих друзей, коллег, и мы сделали тот факультет, на котором вы сейчас учитесь.

Последнее, что я хотела бы вам сказать, — это мой вечный завет. Когда-то одна женщина, невеста американского профессора Виктора Эрлиха [34], хотела бежать с ним из Польши. Она пришла к своему отцу и сказала: “Папа, отпусти меня, это мой жених”, — и была уверена, что отец ей скажет: “Нет, никогда”. Но он разрешил ей уехать. Дочь, тронутая совершенно, спросила: “Папа, что я могу тебе сделать? Как я могу тебя отблагодарить?” И он ей сказал: “Сделай когда-нибудь то же своим детям”. Все наше отношение к вам — это надежда на то, что вы вырастете не просто нашими коллегами, но друзьями и мы будем все вместе вырабатывать то отношение к миру, которое нам кажется естественным и достойным человека.

 

* Благодарим М.Л. Белую за предоставленные видео- и фотоматериалы, а также Б.Я. Фрезинского и А.Ю. Даниэля — за ценные консультации. — Здесь и далее примеч. ред.

1) Лев Алексеевич Шубин (1928—1983) — филолог, литературовед, один из первых исследователей творчества А. Платонова. Первый муж Г.А. Белой.

2) Г.А. Белая училась в аспирантуре Московского государственного педагогического института им. В.И. Ленина (ныне — Московский государственный педагогический университет).

3) Гронский (Федулов) И.М. (1894—1985) — главный редактор “Известий” в 1928—1934 гг.; одновременно с 1928 г. возглавлял журналы “Новый мир” и “Красная нива”. Был со Сталиным на “ты”, имел дома прямой телефон, связывавший с Кремлем. Председатель Оргкомитета Союза советских писателей, в середине 1933 г. заменен на этом посту Горьким. Арестован в 1937 г. После заключения работал в ИМЛИ младшим научным сотрудником. Е. Громов подтверждает, что “Гронский провел в ГУЛАГе шестнадцать лет. И вышел оттуда убежденным сталинистом. Вернее, остался им” (Громов Е. Сталин: власть и искусство. М., 1998. С. 151). Позже Гронский написал мемуары, где высказывался о Сталине менее апологетически, чем раньше (Гронский И.М. Из прошлого. М., 1991).

4) И.И. Анисимов (1899—1966) — директор Института мировой литературы с 1952 по 1966 г. Автор работ о зарубежной литературе.

5) Светлана Иосифовна Аллилуева работала в Институте мировой литературы с 1956 по 1967 г. Фамилию Сталина на Аллилуева сменила в сентябре 1957 г. В 1967 г., поехав в Индию, С. Аллилуева стала “невозвращенкой” и в дальнейшем, за исключением двухлетнего пребывания в СССР (1984—1986), жила на Западе.

6) Вадим Валерианович Кожинов (1930—2001) — литературовед, критик, историк, политический публицист.

7) В.Р. Щербина (1908—1989) — зам. директора ИМЛИ по науке с 1953 по 1988 г., и.о. директора в 1966—1968 и 1974—1975 гг., член-корреспондент АН СССР (с 1976 г.). Автор монографий о творчестве А.Н. Толстого и М.А. Шолохова.

8) Статья Эренбурга “О стихах Бориса Слуцкого” была опубликована в “Литературной газете” 28 июля 1956 г. Там было, в частности, сказано: “Он сложен и в то же время прост, непосредственен... Он не боится ни прозаизмов, ни грубости, ни чередования пафоса и иронии, ни резких перебоев ритма, — порой язык запинается”. Борис Слуцкий посвятил Илье Эренбургу упомянутое Г.А. Белой стихотворение “Лошади в океане”.

9) Эта статья была опубликована как “письмо учителя физики Н. Вербицкого”: Вербицкий Н. На пользу или во вред (отклик на статью И. Эренбурга “О стихах Бориса Слуцкого”) // Литературная газета. 1956. 14 августа.

10) Григорий Михайлович Левин (1917—1994) — поэт, на протяжении более 50 лет — руководитель легендарной литературной студии “Магистраль” (официально — литературная студия Центрального дворца культуры железнодорожников), перед участниками которой в 50—60-е годы по инициативе Левина выступали многие наиболее значительные поэты — как публикующиеся, так и неофициальные. “Магистраль” — первое место публичных выступлений Булата Окуджавы, там бывали Вс. Некрасов, Андрей Сергеев, Г. Сапгир и многие другие.

11) Сборник вышел в 1957 г.

12) “Катастрофа личности” — цитата из бесед И. Бродского с Соломоном Волковым (Бродский так охарактеризовал результат сотрудничества с ОГПУ Сергея Эфрона, мужа Марины Цветаевой). См.: Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. М., 1998.

13) В описании последних лет жизни Б.А. Слуцкого (1919—1986) Г.А. Белая неточна. Жена Б.А. Слуцкого Татьяна Дашевская умерла только через 18 лет после описываемых событий — в феврале 1977 г. В 1960-е — 70-е годы Б.А. Слуцкий активно писал, при этом значительную часть стихотворений — “в стол”, не предназначая их для печати (некоторые стихи Слуцкого распространялись в самиздате еще в 1950-е годы). Эти стихотворения, опубликованные в конце 1980-х — начале 1990-х годов другом и секретарем Слуцкого Юрием Болдыревым, значительно изменили представления о творчестве поэта. Вскоре после смерти жены Б. Слуцкий действительно впал в тяжелую депрессию и прекратил писать стихи; последние стихи он подписывал “Без меня”, отказываясь записывать свою фамилию. Последние годы жизни (1982—1986) он провел в Туле, где жил у родственников.

14) Абрам Терц — персонаж одесской блатной песни. Статья А.Д. Синявского, написанная в 1957 г., была опубликована в Париже в 1959 г. анонимно — вначале по-русски, затем по-французски (в журнале “L’Esprit”).

15) Андрей Николаевич Меньшутин в соавторстве с А.Д. Синявским написал книгу “Поэзия первых лет революции” (М.: Наука, 1964), а также ряд статей для журнала “Новый мир”, в том числе — “За поэтическую активность (заметки о поэзии молодых)” (Новый мир. 1961. № 1), где высоко оценивались песни Б. Окуджавы и стихотворения Б. Ахмадулиной, и “Давайте говорить профессионально” (Новый мир. 1961. № 8), где авторы выступили в защиту поэзии Андрея Вознесенского от погромных критических нападок.

16) Г.А. Белая в 1962 году защитила кандидатскую диссертацию на тему: “Романы И.Г. Эренбурга 1940-х годов (“Падение Парижа” и “Буря”): к вопросу о формах современного романа”.

17) Н.С. Павлова — на тот момент — научный сотрудник ИМЛИ. В настоящее время — зав. кафедрой сравнительной истории литератур Института филологии и истории РГГУ, президент Российского союза германистов, доктор филологических наук, профессор. Многолетняя подруга Г.А. Белой.

18) Л.И. Тимофеев (1904—1984) — филолог, стиховед, теоретик литературы. В 1941—1970 гг. заведующий отделом советской литературы ИМЛИ. Профессор МГУ, научный руководитель кандидатской диссертации Г.А. Белой.

19) Сергей Михайлович Бонди (1891—1983) — известный литературовед-пушкинист. Письмо преподавателей МГУ “Нет нравственного оправдания” опубликовано в: Литературная газета. 1966. 15 февраля. Републиковано: Цена метафоры, или Преступление и наказание Синявского и Даниэля / Сост. Е.М. Великанова. М., 1989. С. 490—492. Филолог В.Б. Катаев упрекал Бонди за это письмо, на что Бонди, по словам Катаева, оправдывался так: “Если бы Синявский или, к примеру, [В.Б. Катаев] со своими товарищами создали бы тайное общество здесь, у себя на родине, направленное против режима, он первым бы туда записался. Но иностранцев в союзники по разрушению того, что есть в России, не взял бы. Ни при каких обстоятельствах” (Журавлева С. Никто не знает настоящей правды... [Беседа с В.Б. Катаевым] // Челябинский рабочий. 1997. 1 апреля. Цит. по: Тименчик Р. Последняя зима // Toronto Slavic Quarterly — http://www.utoronto. ca/tsq/07/timenchik07.shtml).

20) Людмила Климентьевна Швецова — сотрудница отдела советской литературы ИМЛИ.

21) Владимир Николаевич Корнилов (1928—2002) — поэт, прозаик, эссеист. Печатался с 1953 г. В 1977 г. исключен из Союза писателей СССР за публикацию произведений за границей и выступления в защиту писателей-диссидентов. В 1966 г. выступил в защиту Синявского и Даниэля. Получил возможность публиковаться в СССР только в 1986 г.

22) А.Г. Дементьев — на описываемый момент — старший научный сотрудник ИМЛИ. В 1950-е годы — главный редактор журнала “Вопросы литературы”; по свидетельству О. Михайлова, уже в те годы любил на дружеских застольях петь лагерные песни — при том, что на службе высказывал ортодоксально-советские взгляды (Михайлов О. Вопли // Литературная Россия. 2004. 27 февраля). В дальнейшем был зам. главного редактора “Нового мира” — именно тогда, когда главным редактором журнала был А.Т. Твардовский.

23) Кажется, первым эту версию изложил Е.А. Евтушенко с (уточненной много лет спустя) ссылкой на Роберта Кеннеди (подробнее см.: Даниэль А.Ю. [Вступ. статья] // Даниэль Ю. “Я все сбиваюсь на литературу...” Письма из заключения. Стихи. М.: Мемориал — Звенья, 2000. С. 13). О том, как КГБ узнало о том, кто такие Абрам Терц и Николай Аржак, в точности неизвестно до сих пор, однако утечка информации, безусловно, произошла за пределами СССР: Ю. Даниэлю на допросе показали правленый его рукой экземпляр его повести “Искупление”, который мог быть найден только за рубежом (Даниэль А.Ю. Частное сообщение).

24) Павел Григорьевич Любимов (р. 1938) — актер и режиссер, продолжает работать и ныне. Кроме нашумевшего фильма “Женщины” (1965), поставил фильмы “Бегущая по волнам” (1966, один из соавторов сценария — Александр Галич), “Школьный вальс” (1978) и мн. др.

25) Николай Леонидович Лейзеров — автор многочисленных статей и книг по марксистской эстетике.

26) Эдуард Аркадьевич Асадов (1923—2004) — поэт, автор многочисленных сборников. В описываемые годы регулярно ездил по Советскому Союзу с чтением собственных стихотворений.

27) Ошибка Г.А. Белой: роман “Печальный детектив” (окончен в 1985 г.) написал Виктор Астафьев. Возможно, Г.А. имела в виду мрачный роман В. Распутина “Пожар” (также 1985 г.).

28) В настоящее время Марта-Лиза Магнуссон — сотрудница и преподаватель Университета Южной Дании.

29) Юрий Николаевич Верченко (1930—1994) — секретарь МГК ВЛКСМ (1957—1959), зав. отделом пропаганды и агитации ЦК ВЛКСМ (1959—1963), директор издательства “Молодая гвардия” (1963—1968), после 1968 г. — зав. отделом культуры МГК КПСС, в 1970—1990 гг. — секретарь по оргвопросам Союза писателей СССР.

30) Вячеслав Геннадьевич Воздвиженский (р. 1928) — литературовед, критик, второй муж Г.А. Белой.

31) Б.Н. Пастухов (р. 1933) был чрезвычайным и полномочным послом СССР в Дании в 1986—1989 гг. В дальнейшем был министром по делам СНГ в правительстве Евгения Примакова (1998—1999). В настоящее время — депутат Государственной думы РФ от партии “Единая Россия”.

32) Издательство “Гюльдендаль” (Копенгаген) регулярно публикует литературу по славистике.

33) Сергей Николаевич Есин (р. 1935) — прозаик, публицист, с 1992 г. — ректор Литературного института им. Горького.

34) Виктор Эрлих — профессор Йельского университета (США), сын активиста Бунда Генриха Эрлиха, покончившего с собой в советской тюрьме в 1941 г. Автор многочисленных трудов по русской литературе.

Версия для печати