Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: НЛО 2004, 69

Литературная критика на переломе эпох

(Рец. на кн.: Menzel Birgit. BЯrgerkrieg um Worte: die russische 	Literaturkritik der Perestrojka. KЪln; Weimar; Wien, 2001)

Монография Биргит Менцель “Гражданская война за слова: русская литературная критика эпохи перестройки” посвящена одной из серьезных и болезненных проблем современной отечественной литературной культуры — состоянию литературной критики постсоветского периода. Автор “по горячим следам” рассматривает период, уже относительно удаленный от настоящего времени [1], но проанализированная в монографии проблематика нисколько не утратила своей актуальности и заслуживает подробного представления. Важно это, на наш взгляд, прежде всего потому, что если брать российскую литературоведческую и литературно-критическую среду, которая является не только предметом, но и потенциальным адресатом книги, то придется признать, что сопоставимых по основательности, систематичности аналитической рефлексии работ о современном состоянии литературной критики как части литературной культуры попросту нет.

Мы сознательно выводим здесь за скобки работы российских социологов культуры, прежде всего Б. Дубина, Л. Гудкова, А. Рейтблата, С. Шведова и некоторых других авторов, с 1970-х гг. систематически занимавшихся проблематикой социологии литературы и культуры, на теоретические и эмпирические наработки которых Б. Менцель в значительной мере опирается в своей книге. Связано это с тем, что если современное немецкое литературоведение и германистика пережили “свой” кризис легитимации после 1968 г., осмысление которого привело научное сообщество к переоценке ценностных оснований дисциплины, к проблематизации принятых норм интерпретации и оценок, к анализу социальных аспектов бытования литературы, роли и функций литературной критики как посредника между литературой и читателем, к включению на дисциплинарном (институциональном) уровне новых в теоретическом плане подходов к предмету, то на российской почве подобные начинания существуют только в узкогрупповой, почти именной, авторской или маргинальной форме. Поэтому работа Б. Менцель, которую можно приписать к “ведомству” литературоведения, особенно интересна тем, что автор синтезирует различные подходы к изучаемой проблематике — от функционального структурализма и коммуникативной эстетики до “эмпирического литературоведения” и социологии литературы, представляя тем самым образец современного западного уровня научной предметной рефлексии. Другой важный момент — это сочетание в работе Менцель анализа актуального состояния института литературной критики и исторической перспективы рассмотрения, особенно ценное на фоне сохраняющейся и преобладающей с советских времен ориентации отечественных исследований на чисто исторический подход.

В предисловии Б. Менцель формулирует главную проблему своего исследования: “Настоящая книга предлагает общую картину состояния русской литературной критики 1986—1993 гг., описание которой направлялось следующим основным вопросом — способствовала ли литературная критика процессу трансформации или, скорее, вела к его торможению, и если да, то в какой мере. Трансформация понимается как разгосударствление литературы, происходившее как на уровне ее институтов, так и на уровне сознания, суть которого — признание ее автономности, ее деидеологизация, многообразие, понимаемые как необратимая форма ее существования при гарантированном свободном доступе всех потенциальных реципиентов ко всей совокупности литературных продуктов, а также возможности свободного выражения мнения и свободе публикаций” (с. 1).

За общим введением в исследовательскую ситуацию на Западе и в России следует глава, посвященная теории литературной критики, определению ее функций и границ в рамках литературной системы, жанровых особенностей, взаимосвязи с идеологией. Здесь автор использует наработки структурно-функционального подхода “славянского образца” к изучению литературы и искусства (прежде всего работы Я. Мукаржовского, Ф. Водички, Е. Славинского, Ст. Жулкевского), поскольку последние, по мнению автора, представляя “несоветскую” традицию, продуктивно развивали марксистский подход, сочетая его с феноменологическим и семиотическим, что позволяет дать общее теоретическое определение литературной критики в рамках литературного процесса и одновременно рассматривать ее специфическую идеологическую и институциональную “вовлеченность” в условиях социалистической системы. Б. Менцель пишет: “Анализ русской литературной критики начала перестройки исключительно в перспективе принятых на Западе теоретических подходов, в основе которых лежит опыт понимания автономности литературы в условиях рыночной организации общества, представляется не слишком пригодным для избранного предмета. <...> Русская литературная критика 1980—1990-х гг. может анализироваться только в соотношении с системой марксистско-ленинских норм, в рамках которой или в противопоставлении которой она определяла свое назначение и свои понятия и из которой она выводила свою общественную роль и свой особый институциональный статус” (с. 14).

Литературную критику автор рассматривает как часть литературной коммуникативной системы, которая определяется для Б. Менцель (следующей здесь за разработками концепции “эмпирического литературоведения” З.Й. Шмидта [2]) такими сферами деятельности, как “производство”, “рецепция”, “распределение” и “переработка”. Именно к последней автор относит — наряду с литературоведением, переводческой деятельностью, экранизациями и школьным преподаванием — литературную критику. Причем принципиально важно здесь следующее. Если сферы производства литературных текстов и их рецепции, являющиеся обязательными элементами коммуникативной системы, могут существовать и в непубличном пространстве, то литературная критика ориентирована на публичность по определению, поскольку “в отличие от рецепции в процессе литературно-критической “переработки” на основе текстов, признанных в качестве литературных, формулируются новые (языковые) тексты, интенционально направленные на то, чтобы повлиять на процесс их воздействия на литературную и общественную жизнь” (с. 23).

Из этого следуют два вывода, важные для дальнейшего анализа. Поскольку литературная коммуникация является частью социальной коммуникативной системы, то литературно-критические высказывания, понимаемые как коммуникативные действия, всегда оказываются привязанными к определенным политическим, экономическим, социальным и культурным условиям. Поэтому определяющее значение для трансформации литературы как социальной и коммуникативной системы в период перестройки имеет, по Б. Менцель, постепенная замена доминировавшего в советский период политического типа регуляции общественных отношений экономическим. Анализу этих трансформационных процессов — разгосударствлению политической, экономической, социальной и культурной сфер общественной жизни, рассматриваемых как общие социокультурные рамки постсоветских изменений литературно-коммуникативной ситуации и связанных с этим изменений статуса, роли и функций литературной критики, посвящена отдельная глава книги. Процесс разгосударствления политической сферы повлек за собой значительные изменения на институциональном уровне организации литературного процесса — ликвидацию цензуры и высвобождение из-под прямого политического контроля литературно-художественных союзов и объединений, разложение прежних структур литературной бюрократии. На первой общественно-мобилизационной фазе этих процессов ключевую роль сыграла перестроечная печать, причем в немалой степени — публикационная и публицистическая деятельность литературно-художественных журналов. Именно поэтому в центре рассмотрения оказывается литературная критика в ее привязке к основному публикационному и коммуникативному посреднику — литературно-художественным журналам.

Если на уровне опосредуемого литературой коммуникативного процесса главными итогами публикационной и публицистической деятельности журнальной критики были расширение границ литературного наследия и связанное с публикацией прежде запретных текстов снятие табу на вытесненные советской цензурой темы, то на уровне социальной организации литературного процесса Менцель выдвигает в качестве главного итога эпохи гласности прекращение действия дефицитарного принципа распределения культурных благ, что привело к постепенной утрате ведущей роли литературы в общественной жизни и особого статуса (институционального и культурного) критики как основного посредника.

Оформившееся в этот период политизированное противостояние в литературной среде сторонников и противников реформ Менцель квалифицирует не только как ожесточенную борьбу за власть и влияние, но и как борьбу экономических интересов (например, борьба журналов за экономические ресурсы). Процесс разгосударствления экономической сферы Менцель описывает как резкую коммерциализацию системы книгоиздания, а также периодической печати (при пробуксовке перемен в сфере распространения литературной продукции), которая в отличие от предшествующей фазы преимущественно политической мобилизации общества, в том числе литературной общественности и читательской публики, повлекла за собой более глубокие по своим последствиям изменения институционального статуса литературной критики. Менцель акцентирует внимание на неготовности большей части критиков (прежде всего представителей старших и средних поколений) к самостоятельной деятельности в новых экономических условиях, что приводило среди прочего к ухудшению условий их труда и оплаты, к снижению престижа. Причем кризис журнальной критики, наиболее явно выразившийся в резком падении уже к 1993 г. тиражей перестроечной периодической печати, рассматривается в контексте более масштабного социального изменения — утраты прежнего социального статуса и культурно-политической роли всего образованного слоя (“массовой интеллигенции”): “Большинство литературных критиков восприняли уход государства из сферы культуры не как освобождение от политической и моральной опеки, от груза навязанной ведущей роли, а в первую очередь как культурный упадок. Коммерциализация, конец советского государства и лежащей в его основе марксистско-ленинской идеологии стали причиной глубокого кризиса идентичности интеллигенции и кризиса общей системы литературных ценностей и норм. Реакции на неожиданные последствия коммерциализации и на утрату привилегированного статуса были отмечены преимущественно охранительными настроениями и утратой ориентации” (с. 351).

Процесс разложения прежнего государственно-патерналистского типа организации литературы как социального института не столько вел к дифференциации и профессионализации культурной подсистемы общества, сколько обнажал границы и дефициты ценностных оснований самоопределения культурной элиты в целом и литературной критики в частности, оформившиеся в рамках советской литературной системы, ориентированной на чистое воспроизводство литературного канона, классикалистской и адаптивной по своему социокультурному содержанию и смыслу. Наметившийся было процесс формирования публичной сферы, который Менцель квалифицирует как выражение процесса разгосударствления культуры, не был поддержан постсоветскими культурными элитами, репрезентировавшими себя на уровне общества в качестве профессиональной и высокообразованной части “интеллигенции”, в основе ценностного самоопределения и понимания социальной и культурной роли которой лежало традиционное для российской культуры представление о миссии посредника между “массой” (“народом”) и властью. Отсутствует специализированная и профессиональная рефлексия критиков над идущими в современности процессами и над основаниями и задачами собственной профессиональной работы. Обвальное падение тиражей литературно-публицистических журналов, перестроечные читатели которых и образовывали, казалось, эту новую общественность, было связано в первую очередь не только и не столько с экономическими причинами, которые подробно анализирует Менцель, сколько с уходом с социальной авансцены интеллигенции как слоя и присущей ему идеологии культуры.

Ориентированность литературной критики на публичные формы коммуникации (наличные условия, институциональные структуры и средства и каналы) позволяет рассматривать литературную критику как моделирующий публичную сферу или саму общественность институт. Следуя введенному Ю. Хабермасом различению понятия “публичности” (или “общественности” — “Еffentlichkeit”) как исторической категории, то есть фактически существующей (или существовавшей) структуры, и как модели, которая может рассматриваться либо как идеал, либо как идеологема, Б. Менцель полагает, что для анализа советского общества релевантными оказываются все три значения понятия. “Фактически наряду с ритуализованной официальной публичной сферой существовали различные формы неофициальной коммуникации в духе антипубличности (GegenЪffentlichkeit). Оппозиционно настроенная интеллигенция эпохи оттепели, противопоставляя себя инсценированной государством сфере публичности, подчеркнуто заявляла о своей принадлежности к “социальной публичности” и ориентировалась тем самым на образец “идеализированного согласия, достигаемого в процессе коммуникации без ограничений и свободной от властных отношений”, в то время как пропаганда легитимировала посредством идеологемы “общественности” определенные общественно-политические действия или пыталась мобилизовать население на определенные кампании” (с. 18).

Как часть системы литературной коммуникации литературная критика оказывается связанной и со сферой распределения, так как в качестве опосредующей коммуникацию автора и реципиента инстанции “она должна исходить из того, что произведения, которые она публично обсуждает, в принципе доступны читателям” (с. 23). При политическом — как в советский период — типе регуляции распределения оно обычно не связано со спросом и ограничено рамками цензуры, поэтому апелляция критики к “читательской публике” носит риторический или идеологизированный характер: “В Советском Союзе начиная с 1960-х гг. одновременно существовало три системы распределения — официальная, направляемая и регулируемая политическими методами, и неофициальные (и непубличные) сферы самиздата и тамиздата. Для института литературной критики, “акторы” которого имели доступ ко всем трем областям, подобное рассогласование условий производства текстов, их распределения и рецепции имело особое значение. Их действия означали перманентное балансирование между публичной и непубличной сферами коммуникации” (с. 24). Именно это обстоятельство задавало специфику особого институционального статуса советской литературной критики. Вместе с тем оформившаяся в этот же период опозиционно настроенная, социально-критически ориентированная критика обеспечила общественную мобилизацию первых лет перестройки. “Решение ослабить посредством частичного упразднения цензуры политическое ограничение общественной коммуникации и допустить таким образом подконтрольное свободное пространство для общественных дискуссий основывалось на представлении, что настоятельно необходимое проведение экономических реформ, которое только и могло гарантировать выживание системы, можно осуществить только при широкой поддержке культурной элиты” (с. 30).

Главными итогами этого периода были значительно превзошедшее по своим масштабам эпоху оттепели расширение литературного коммуникативного пространства, упразднение границ между официальной и неофициальной сферами литературной коммуникации, соответственно — разрушение монополии критики в определении границ и “содержательного наполнения” литературного процесса. Причем в том, что ведущую роль на этом этапе играли именно литературно-художественные журналы и журнальная критика, проявлялась традиционная для советского типа литературной культуры претензия литературной критики на “гегемонию” как внутри литературной системы, так и в социальном измерении литературного процесса. Как показывает Менцель в своем экскурсе в историю ценностно-нормативных представлений и традиций российской критики, эта нормативная для критики эпохи соцреализма установка берет начало в работах “позднего” Белинского, в его понимании литературы как формы общественного самопознания. Подобные представления выдвигали на первый план — как для самой литературы, так и для критики — функции анализа и критики общественного устройства, а основная роль критика виделась в оппонировании и защите интересов общества перед государством.

Принципиально важным при этом является то, что расширение пространства литературной коммуникации, введение в широкий оборот прежде запретных, замалчивавшихся, вытесненных или забытых литературных и литературно-публицистических произведений, как и, пожалуй, сама актуальная публицистика, фактически не сопровождались изменением принятых критериев оценок, литературных ценностей и норм, представлений о роли и функциях литературы и о ее границах, пересмотром сложившегося литературного канона. Особенно явно это обнаруживалось в чисто негативном отношении большинства критиков, представлявших прежде всего старшее и среднее поколение, как к феноменам массовой литературы и массового чтения, так и к актуальному литературному процессу, в котором тон все больше начинали задавать так называемая “другая литература” и “новая критика”.

Занявшая в обновлявшейся с началом политических реформ литературной периодике ключевые позиции литературно-критическая оппозиция, оформившаяся уже к началу эпохи застоя, оказывалась в плену выработанных за этот период стратегий аргументации и оценки, наиболее характерными признаками которых было “стремление раскрыть для читателя социально-критический потенциал литературы при одновременном вынужденном его замалчивании и камуфлировании, так как этическое содержание многих произведений шло вразрез с нормами социалистического реализма. Стратегии аргументации и литературно-коммуникативного действия следовали принципам частичного нарушения правил и литературно-критического эскапизма, проявлявшегося в обращении к исторически удаленным или идеологически безобидным периодам и авторам. Критика ограничивалась тем, что указывала на отдельные негативные явления, тематизируемые литературой, не подвергая при этом сомнению основы политической системы” (с. 350).

“Перманентное балансирование” критики между официальной и неофициальной коммуникативными сферами, составлявшее ее специфический культурный ресурс (монополия на информацию, привилегированный доступ к дефициту), выражалось на институциональном уровне в амбивалентности позиции критики как института организации литературного процесса и контроля над ним (функции критика как редактора): “Стратегии двойной оптики и непрямой эзоповой риторики устойчивым образом определяли художественный характер и аргументацию критиков старшего и среднего поколения” (с. 355).

Сравнивая постсоветскую литературную критику с западной критикой, работающей в условиях книжного рынка, Менцель пишет о принципиальном различии, заключавшемся в том, что “привязка” советского института критики к цензуре и литературно-художественным журналам делала избыточной не только информационную функцию критики, но и функцию первичного отбора и оценки литературных новинок. Автор объясняет это тем, что до конца 1980-х гг. почти все новые литературные произведения сначала публиковались в литературно-художественных журналах (число которых было относительно невелико), то есть уже были известны читателю, обращавшемуся и к литературно-критическим статьям. Однако по мере того как иссякал накопленный за советский период “запас” литературных произведений, уже отобранных, помещенных в пространство литературы, оцененных прежде, до наступления сталинского режима, авторов и произведений пореволюционной поры, впоследствии вытесненных из официального поля литературы, или произведений, отобранных по неофициальным каналам (через самиздат и тамиздат, благодаря все той же западной славистике, эмигрантской критике), а также с развитием собственного рыночно ориентированного книгоиздания, отчасти подхватившего или даже перехватившего у толстых литературных журналов инициативу публикации наследия и актуальной литературы, все четче начинают прослеживаться признаки кризисного состояния в литературно-критической среде. Сами литературные критики, прежде всего представители старших поколений, это положение объясняют утратой социокультурной роли “высокой культуры”, “высокой литературы”, социального (морального, просветительского) статуса литературной критики в эпоху коммерциализации культуры, размыванием границ и понятия литературы, утратой общих для литературного сообщества критериев отбора и оценки актуальной литературной продукции.

Как уже не раз писали российские социологи литературы и культуры, перестроечный взлет популярности литературно-художественных журналов и массовой печати представлял собой в первую очередь актуализацию накопленного за весь период подневольного существования литературы, эпоху цензуры и дефицита, недоступного большинству, но уже отобранного литературного наследия и культурного багажа идей и приобщение к нему “широких читательских масс”, в том числе — в качестве ресурса поддержки заявленного властью курса на реформы.

Отметим, что особенно важным в этой обращенности публикационной деятельности издателей и критиков литературы к “наработкам прошлого” являлось то, что это был не процесс осмысления наследия с позиций современности, его актуализации в перспективе современных проблем общества, то есть не процесс понимания наследуемой традиции, скажем, в смысле философской герменевтики Гадамера, когда прошлое понимается как “ответ” на поставленный современностью “вопрос”, что собственно и описывает культурный, смыслообразующий социокультурный механизм работы традиции. Обращение к прошлому, к традиции служило скорее узкогрупповому (оно же поколенческое) сплочению и закреплению статуса хранителя традиции, но не его интерпретатора [3]. В этом плане очень точным представляется заявленное в названии книги метафорическое определение перестроечной критики как “гражданской войны за слова”. Эта борьба литературной критики за властвование над литературным дискурсом, как и прежде, не учитывала читателя, публику (общественность) как полноправного участника процесса литературной коммуникации. Вместе с тем, стоявшая за этой “гражданской войной” преимущественно политическая поляризация литературно-критической среды первых лет перестройки и гласности (работавшая на уровне общества как механизм мобилизации), выразившаяся в формировании вокруг литературных журналов и в меньшей степени вокруг ежедневных газет идеологически противостоящих друг другу лагерей (“либералов” и “национал-патриотов” самого разного толка), лишь вывела “наружу”, сделала публичными конфликты “идеологических лагерей”, в латентной форме сложившихся и существовавших уже с периода оттепели. По мере устранения государства из сферы культуры, а также спада общественной политической мобилизации утрачивало значение и это идеологическое противостояние, с течением времени трансформировавшееся в противостояние и взаимное неприятие старшего и среднего поколений, прошедших литературную социализацию в советский период, и поколения “новых критиков”, представлявших иной тип профессионального и мировоззренческого становления и карьерного роста. Анализу этой проблематики посвящена отдельная глава книги.

Проблема дефицитов литературно-художественных средств и подходов литературно-критической работы, особенно отчетливо проявившихся при “столкновении” старшего и среднего поколений критиков с актуальным, неконтролируемым, как бы “стихийно” развивающимся литературным процессом, рассматривается Менцель и в перспективе постулировавшихся в годы перестройки представителями разных направлений, или литературных кругов (прежде всего либерально и прозападно ориентированных, граждански ангажированных критиков и литераторов и представителей национально-патриотического, неославянофильского крыла), задач и функций литературно-критической деятельности, принятых норм и конвенций и их исторической укорененности. Этой проблематике посвящена третья глава книги — “Нормы, функции и постулаты литературной критики”. Проведенный Менцель анализ показал, что наиболее “живучими” оказались те литературные нормы и ценности, подходы к анализу и оценке “литературной продукции”, которые в той или иной форме были восприняты социалистическим реализмом, рассматриваемым автором не как догматический канон, а как “сформулированная поэтика” и “открытый метод”.

В качестве одной из важнейших черт русской литературной критики, сыгравшей значительную роль в формировании традиций интерпретации и эстетических норм восприятия и оценки литературы, Менцель рассматривает синкретизм литературной критики и литературы. За этим понятием стоит среди прочего традиционное для русской литературной культуры соперничество литературной критики с самой литературой, проявлявшееся в эпоху перестройки в “литературизации” перестроечной критики. Анализ динамики публикаций различных литературно-критических жанров в основных литературно-художественных журналах обнаруживает такую значимую тенденцию, как рост удельного веса литературной эссеистики и постепенное вытеснение со страниц толстых литературных журналов критических обзоров актуального потока литературы и рецензий на новинки (эту функцию сначала взяли на себя “новая пресса” и “новая критика” представителей более молодых поколений, а впоследствии — ориентированные в основном на городскую продвинутую молодежь журналы развлекательной направленности).

Феномен синкретизма критики и литературы Менцель объясняет специфической для русской традиции культурно-исторической близостью литературы и религии [4] и оформившимся в XIX в. замещением философии литературой, то есть формированием литературоцентристского типа культуры. В своих дальнейших рассуждениях о роли этого феномена в последующей истории русской критики Менцель опирается на его историко-культурное толкование, суть которого сводится к интерпретации укорененного в культурной традиции противостояния дискурсивно-аналитического и интуитивно-синтетического типов речи, среди прочего связанного с запретом перевода священных текстов с церковно-славянского на современный русский язык, оппозицией сакрального и профанного языков, связанной с раздвоением понятия истины — истины, постигаемой разумом, и истины, постигаемой через откровение [5]. Ключевая роль в развитии этой традиции в новейшее время приписывается Белинскому, отрицавшему разделение искусства и науки и наметившему такую концепцию критики, “в которой доказательством был не аргумент, а сам текст, воздействие и убедительность которого связывались не с соответствующей рационально воспроизводимой аргументацией, а с суггестивной заклинающей силой его послания” (с. 89).

Другая важнейшая характеристика ценностно-нормативных представлений о роли и функциях литературы и критики, сохранявшая свое значение прежде всего для тех поколений критиков, которые прошли литературную социализацию во времена оттепели и застоя, это укорененная в XIX в. традиция дидактической (или граждански ангажированной, просветительской) критики с присущими ей толкованиями категории “народности” — от национальной самобытности до доступности и понятности. За традиционной для российской культуры “претензией” литературы и литературной критики на “работу” с проблемами и идеалами универсального измерения, трансформировавшейся в советский период в нормативное представление об “идейности” литературы, стояло представление о приоритете воплощенных в произведении идей над формально-художественными аспектами литературы. Этим, в частности, объясняется неготовность критиков, идентифицирующихся с названными традициями, к специализированной профессиональной рефлексии над литературными феноменами, не вписывающимися в литературной канон русской классики XIX в., в соотнесении с которым оформлялись и закреплялись эти традиции. Важно также, что за претензией критики на дидактическую (воспитательную или просветительскую) функцию, которая носила в русской литературной культуре почти универсальный характер и была характерна не только для критиков, продолжавших литературно-критические традиции “разночинцев” (в прошлом и в постсоветский период), стояло как отторжение “элитарной”, инновативной в формально-эстетическом плане литературы, так и неприятие литературы “популярной”, “низовой”. “Последняя все еще рассматривалась как приспособление к вкусу “толпы” — характерное определение “народа”, всякий раз возникавшее в ситуации, когда для интеллигенции становились проблематичными ее статус и социальные границы” (с. 95).

Приверженность современной литературной критики “традиционного образца” к описанным литературным нормам и ценностям Менцель иллюстрирует подробно документированными в двух последних главах книги дискуссиями эпохи перестройки о классическом наследии и о так называемой “другой литературе”.

Характеризуя споры конца 1980-х гг. вокруг “Прогулок с Пушкиным” Абрама Терца, книги-провокации, направленной прежде всего против сложившегося канона рецепции классики, Менцель приходит к заключению, что “либерально-демократически и национально-патриотически настроенные критики придерживались одних и тех же масштабов оценок, ориентированных на создание и воспроизведение моральных ценностей, и все они испытывали скрытую враждебность к современной (модерной) литературе. Чем менее возможным казалось в современности примирение с реальностью средствами литературы, тем чаще критики, особенно старшего поколения, обращались к религиозно и национально укорененному пониманию литературы и видели в канонизированных русских классиках XIX в. воплощение вневременных этических и эстетических ценностей” (с. 357). Менялись не нормы и ценностные основания интерпретации и оценок, а структура авторитетов.

Пробным камнем для постсоветской критики стала и дискуссия о так называемой “другой литературе”, которую Менцель, книга которой, разумеется, ориентирована прежде всего на немецкого читателя и западногерманское научное сообщество, рассматривает в перспективе восприятия российской критикой и литературной средой пришедшего с Запада “постмодернистского дискурса”. В центре анализа для автора стоят следующие вопросы: проблематизация в рамках дискуссии границ литературы и предмета литературной критики; влияние на оценку “нового” устоявшихся ценностных установок, нормативных представлений и образцов аргументации, а также проблема “новой критики”, которая несла бы в себе (вместе с расширением понятия литературы и сменой критериев оценки) признаки “смены парадигмы литературной критики” (с. 293).

Менцель констатирует, что большинство критиков, независимо от их мировоззренческих или политических ориентаций, поколенческой принадлежности, оказались не готовы ответить на эстетический и культурный “вызов” “другой литературы”. Открытое к новациям меньшинство рассматривало и принимало “другую литературу” в той мере, в какой она вписывалась в рамки “нового реализма” и несла в себе этически ориентированный, смыслообразующий посыл (с. 345).

Взявшее в конце 1980-х гг. слово молодое поколение критиков выгодно отличалось от старших поколений большей свободой аргументации, свободой от идеологической поляризации в подходе к литературе, сосредоточенностью на формально-эстетических аспектах и открытостью к западным теоретическим подходам.

Но в отличие от западных концепций постмодерности российская вариация “постмодернистского дискурса” носила в основном ретроспективный характер и была сосредоточена преимущественно на проблемах “реинтерпретации прошлых литературных эпох — символизма, авангарда, соцреализма, прояснении их соотношения” и на поисках “российской модерности”. Причем особенностью российских постмодернистов было рассмотрение эпохи соцреализма как “своей” модерности.

В отличие от западных теорий, которые, пишет Менцель, подчеркивают в эпохе постмодерна процессы демифологизации и ценности плюрализма как продолжение эпохи Просвещения, в российской ситуации в постмодернистской литературе критика особенно выделяет “элементы мифотворчества, ориентированные на утопическую гармонию, и близкое религиозному сознание конца литературы и истории” (с. 346). Постмодернизм на Западе, пишет Менцель, возник как движение, направленное против структурализма как господствовавшего литературоведческого метаязыка и против его претензии на рациональность. “В российской литературной критике подобный метаязык вообще не существовал или только начинал вырабатываться, что было обусловлено ее традицией синкретизма XIX в. и идеологической функционализацией в XX в. Новая тенденция к синкретизму поэтому не только проявляется в возросшей свободе субъективного выражения, стилистическом многообразии и распространении эссеистики, но и влечет за собой проблемы, усиливая распространенную в российской литературной критике терминологическую неопределенность, нехватку точных понятий, критической дистанции по отношению к предмету и оценок, основывающихся на аргументации” (с. 347).

Завершая характеристику монографии Биргит Менцель, обратимся к нескольким важным, на наш взгляд, аспектам анализировавшейся в книге проблематики, отчасти затронутым в книге, но не развернутым, оставшимся за пределами аналитического рассмотрения. Традиция синкретизма литературы и литературной критики связана и с другой проблемой, упоминаемой Менцель, — распространенным в отечественной научной литературе рассмотрением литературной критики как части литературоведения. В разделе, посвященном теории критики, Менцель ссылается на опыт “работы” немецкого литературоведения с социальными и культурными “вызовами” 1960-х гг. Пользуясь выражением Х.-Р. Яусса об “эстетической абстиненции” по отношению к современности истории литературы и литературоведения, выступившего именно в этот период с критикой их теории и методологии, можно утверждать, что этот синдром характерен не только для современного отечественного литературоведения, но и для литературной критики. Но ощутимых перемен в системе эстетических ценностей и литературных норм трудно ожидать без внутридисциплинарной предметной и методологической рефлексии. Поэтому при всей понятной сосредоточенности автора на литературной критике в ее привязке к литературно-художественным журналам нам представляется необходимым включить в анализ литературоведческие и литературно-критические работы, ориентированные на профессиональное сообщество, публикуемые в специализированных журналах, таких, как “Вопросы литературы”, “Литературное обозрение” и “НЛО”.

Другая, связанная с состоянием внутридисциплинарной рефлексии литературоведения проблема, также оставшаяся, скорее, на периферии предпринятого в монографии анализа, это проблематика специализированной профессиональной работы с феноменами массовой литературы и массового чтения, отказ от которой современной критики Менцель анализирует в перспективе истории литературно-критических традиций. Для Менцель обращение отдельных критиков к анализу популярных жанров литературы служит признаком принадлежности к “новой”, эстетически более открытой критике, в “нарождении” которой она, на наш взгляд, весьма идеализируя ситуацию, видит некий залог будущих “парадигматических” изменений. Но именно введение в теорию литературы фигуры читателя — от искушенного читателя-знатока до профана — вывело немецкую литературоведческую науку — прежде всего благодаря работам сыгравшей весьма значительную роль в новейшей истории западного литературоведения школы “рецептивной эстетики” — к новым интерпретациям роли и функций литературы и ее коммуникативных агентов — издателей и критиков, к пересмотру нормативных представлений о границах литературы, к новым подходам в анализе социокультурных механизмов наследования традиции, успеха и забвения, воспроизводства и трансформации эстетических и литературных норм, социокультурных механизмов передачи и распространения литературных образцов, источников инновации, анализу социокультурных функций популярной массовой литературы, ее взаимодействия с другими пластами литературы в актуальном и историческом срезах. В этой связи предпринятый автором анализ литературной критики в литературно-художественных журналах следовало бы обогатить аналитическим рассмотрением тенденций и особенностей массового чтения. Вместе с тем исследование “судьбы” литературно-художественных журналов вне контекста изучения динамики чтения периодики других типов (от массовой периодики до интернет-изданий) также дает неполную картину состояния литературы и чтения.

Автор завершает свою монографию следующими словами: “Будущее российской критики нельзя отделить от судьбы литературно-художественных журналов, но в первую очередь оно будет определяться самим освободившимся от оков цензуры литературным процессом, который должен породить новое поколение критиков” (с. 360). Эта надежда кажется нам несколько утопичной, поскольку появления действительно новой в сравнении с прошлым критики, продуктивно работающей с современностью во всем ее многообразии, едва ли можно ожидать без глубинных перемен в сфере специализированной рефлексии литературного процесса и его социокультурных рамок.

 

1) В монографии рассматривается период с 1986 по 1993 г. — от эпохи гласности и журнального бума до первых лет экономических реформ, начала радикального разрушения государственной монополии на книгоиздание, книгораспространение и книготорговлю, резкого падения тиражей литературно-художественных журналов. В основе монографии лежит диссертация Биргит Менцель, которую она защитила в 1997 г. Перед сдачей в печать рукопись была дополнена данными о новых литературно-критических публикациях и исследованиях по начало 2000 г.

2) Smidt Siegfried J. Grundri╡ der empirischen Literaturwissenschaft. Frankfurt a. M., 1991.

3) Ср.: “Для интеллектуалов это было регрессией к предшествующему опыту — запасу обсужденного и прочитанного в неформальных компаниях и в сам- и тамиздате полутора-двумя десятилетиями раньше. Тиражирование вчерашних диагнозов и рецептов соответствовало переходу с позиций аналитика в ранг публициста” (Дубин Б. Слово—письмо—литература. М., 2001. С. 138).

4) Автор, видимо, имеет здесь в виду классикалистскую специфику формирования литературного канона и понимания литературной критики как экзегезы, типичную и для других культур, однако особенно значимую для России из-за позднего оформления литературы как социального института, связанного со спецификой российских модернизационных процессов.

5) Здесь и далее Менцель следует соображениям Ю. Мурашова; см.: Muras╓ov J. Jenseits von Mimesis: Russische Literaturtheorie im 18. und 19. Jahrhundert von M.V. Lomonosov zu V.G. Belinskij. MЯnchen, 1993. (По ту сторону мимесиса: Русская литературная теория XVIII—XIX вв. от М.В. Ломоносова до В.Г. Белинского).

Версия для печати