Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: НЛО 2003, 62

Приближение окраин

Все равно в любое время слышится gre gre,
как если б в пепле томились вокабулы нотариального акта,
не зная истории; июль,
родные незнакомцы на европейских снимках,
и ветер дует против места —
в безразличии все, а не в зрелости, —
откуда слишком долго исчезает высота,
не оставляющая следов, и рядом
рдеет веристский столп:
внезапные признаки вчерашнего магнетизма,
пославшего тебя в старогородскую пустыню.
Это может быть великим, но не твоим,
уличный вакуум в щемящем “отдыхе” под родительским солнцем.
Он еще не улавливает общую форму некоторых вещей,
выделяющихся наполовину из-за воскресного света,
но уже видел их в несговорчивом отпуске прежней жизни.
Разный, ни мертвый, ни живой, никакой,
бегущий нервной палинодии, которая чествует лишь рационализм и вздох.
На следующей стадии чета каких-то больших предметов
низко цветет, e de la voce a la molle aura Lenta cedendo [2], скорее
уступая ближайшей слепоте, обычному оживлению в предрешенных
                   границах.

II

Главная героиня “Затмения” пытается войти в кафе, но не входит и остается снаружи, за стеклянной дверью, на ярком солнце. Она впервые решается на то, чтобы не решиться на единственно возможный в тот момент обычный поступок, и внезапно ощущает счастье от мысли о том, что наконец находится там, где находится. Мягко говоря, она поймала пат. Кто знает, вероятно, весь воздух Италии пропитан подобным равновесием между несомненностью безотчетного и сомнительностью отчетливого. Именно горсть итальянских аллюзий (в сочетании с корявой предметностью ферганского предместья) образует стартовую среду в “Приближении окраин”. Однако ссылки в тексте на лирические адаптации до поэтов-“сумеречников” и после них вовсе не означают, что автор старался здесь создать элегию из падшего герметизма. Первая строка, почтительно присвоившая импринтинговую честность спокойного косноязычия Джованни Пасколи, сообщает о том, что душное дрожание предвечерней окрестности (gre gre [3]) наделено качеством бытийного притяжения — чисто южная, вибрирующая омонатопея удерживает живой шифр, в котором хранится встреча с далеким онтологическим обмороком внутри полузабытых летних сумерек в городском захолустье. Лишняя лексика (“все равно в любое...”), контрастируя с высокомерной сухостью книжного оборота во втором стихе, подчеркивает лишь один вербальный шанс только в таком методологическом куске, когда логика отдается (через ложное, аберрационное сравнение) визионерской страсти, в которой обитают совершенно иные узнавания: щемящие звуки сегодняшнего жаркого вечера имеют сходство с пустым шуршанием истлевшего документа какой-нибудь болонской судебной конторы в конце девятнадцатого века. Фотографии романских лиц в стодесятилетней давности fin de siécle, привезенные моим отцом из Торре-дель-Греко в 67 году, утаивают теперь наплывы чинной ретроспекции, что вторят июльскому дуновению в обшарпанном районе Ферганы. Ветер прямо с земли, будто повинуясь хтоническому давлению, вьется навстречу кинокамере, которая делает вынужденный тревеллинг, слегка фронтально вперед, в такт вполне предсказуемой чуть ниже тектонической указке (“против”) — то есть необходимой для усиления нейтральных реминисценций семантической причуде, выныривающей сквозь профанную наглядность в неcтираемое вертикалью бездомное исчезновение. Тем самым тут проступает крестообразная чувственная характеристика (“слишком долго” + “высота”), намекающая на асимметричную природу витальных пропусков, в которых нам иной раз мерещатся под каждой вещью и под каждой вехой обыденного процесса проблески грандиозных масштабов. (Я здесь или там, спросил бы сейчас английский адонис в оде найтингейлу.) Кроме того, “столп” Джованни Верги в девятой строке обрел своего двойника другой эпохи на фоне закатного солнца и, перевернув эпиграф из повести Чезаре Павезе [4] и придав ему более жесткий, гномический смысл, добавил к странице новый акцент: догадку о повсеместной слежке ровной метемпсихозы. Особой снисходительности требует “старогородская пустыня”, вышедшая из блатного жаргона, но в стихотворной работе получившая коннотативный шлейф: неореалистичный квартал за базаром, слабые взаимодействия с большими событиями, накопление провокационной лакуны, стимулирующей некий родной, недолгий тонус, чтобы рухнуть позже в онейрический аут наяву. Суетливые “внезапные признаки” и статуарно-усталое “вчерашнего...”, столкнувшись, порождают плодотворные несогласия, и магнетизму как раз в подобном дискомфортном участке (словно водный поток должен перетечь из одного арычного русла в другое по соединяющему их короткому канальчику — сообразно простейшим законам ирригационной оптики в нашей долине) надлежит быть доверием к утопии и уходом в эгоцентристскую перспективу и свежесть. Литературные тени Средиземноморья и, казалось бы столь чужие им, узбекские пустыри на самом деле исконно составляют естественную монолитность в той сфере, где не существует приоритетов и где в идеальных обстоятельствах волевое представление едва превышает насилие извне за счет всегда разных комбинаций, предлагаемых языковым инструментарием и объективностью. Стихотворение делится на две части. Сразу во второй половине текста возникает разъятая, медитативная риторика (“это может быть великим, но не твоим”), мнимый отголосок разговорной рефлексии, скрывающей сейсмические ресурсы верлибровой артикуляции. Такие эллиптичные касания (как удобный способ сладить с достоверностью и насытиться ее поверхностью) ничуть не являются снобистской новизной, вернее, они — отнюдь не разновидность опасности, а просто нормальный тип высказывания в тех ситуациях, когда литература, чей язык никогда не растрачивает свои эволюционные претензии, не обязана длиться в форме двадцатилетнего прошлого. Мы умалчиваем о самом важном, чтобы быть ближе к близости, и нечто, обладающее величием, не будучи твоим, наделено теплотой средней дистанции, прикинувшейся комментаторским отстранением. Тот факт, что так называемая реальность ускользает от нас, — явное свойство сокровенной области, куда, наверно, и попала Виттория, и ты испытываешь счастье не только потому, что пребываешь в отчем доме в сияющий час. Это рань ничейной восприимчивости, чье смутное подобие грезится иногда в нашей сдержанности (если начало одинаково в начале, в середине и в конце, то перед нами дар небес). В четырнадцатой и пятнадцатой строках пейзажный фокус сползает мимо дотошного перечня обильно плодящейся ландшафтной материи к условному обобщению и оттесняет на передний план безликого наблюдателя, обучающегося азам апатии, более точным и более благородным в здешней атмосфере, чем компетентная проработка деталей. Весь отрезок, предваряющий замедленный огляд на анамнесис (“отпуск”), держится на конкретном “уличном вакууме” и абстрактном “отдыхе”, которые, слившись, дают жизнь феноменологическому трепетанью, очередному индикатору, определяющему промежутки и брешь. Таким образом, опущение в основном верхних и нижних этажей слишком ясного понимания открывает зону редкого вопроса, созвучного неисчерпаемости и силовым особенностям всякий раз откладывающегося ответа. В данном случае сочнее мерцает темпоритмическая и дервишевская остановка между хаосом и техникой выживания, лишенная родовой принадлежности и оценок, — назревает очерк окраин, подтверждающих, что в промежуточном состоянии никто не знает, как действовать дальше и как устанавливать правила нецеремониальных соприкосновений с бесплотным дарением. Ни тягучий, рациональный элефантизм поздних толкователей скорбной ломбардской лирики, воздавших почести романтическому агностицизму, ни суфийский вздох ничего не решают. Отказ Леопарди от прежней исповедальности в “Палинодии” уксусной профетической каплей канул в космополитичную грезу, в которую вплетен фактор боли, и сенсуалистский классицизм Кардуччи пасует перед низким цветением персонифицированных кустов. Культурный пароль слабее местности. Двойные “че” и “се” (чествует, чета, voce, cedendo) щелчками настраивают читателя на финальную эмфазу, на “ближайшую слепоту”, ибо так силится выдать себя увиденное — приближающиеся (в каких угодно смыслах) ферганские окраины, где пока не пропал контекст крупных заблуждений и где ты вправе нести ответственность за качество своих иллюзий.

Фергана, июнь 2003 г.

1) Шамшад Абдуллаев — поэт, прозаик, эссеист. Родился в 1957 г. Живет в Фергане (Узбекистан). В 1991—1995 гг. — редактор отдела поэзии журнала “Звезда Востока”. Лидер “ферганской школы” русской поэзии (Хамдам Закиров, Даниил Кислов, Ольга Гребенникова и др.). Лауреат Премии Андрея Белого за 1993 г. и премии журнала “Знамя” за 1998 г. Книги: стихотворения — “Медленное лето” (СПб., 1997), эссе — “Двойной полдень” (СПб., 2000). В настоящее время в издательстве “НЛО” готовится к печати книга стихотворений Абдуллаева “Неподвижная поверхность”.

2) “...Медленно уступая мягкому ветру” (итал.). — Д. Кардуччи.

3) gre gre — звукоподражание кваканью лягушек из стихотворения Д. Пасколи “Мой вечер”.

4) “В зрелости — все”.

Версия для печати