Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: НЛО 2003, 61

Сергей Соловьев. Дитя. М., 2001. Сергей Соловьев. Я, он, тот. М., 2002. Сергей Соловьев. Птица. М., 2002

ЕЩЕ ФРАГМЕНТЫ РЕЧИ
ВЛЮБЛЕННОГО

Сергей Соловьев. Дитя. — М.: Издательство Р. Элинина, 2001. — 132 с. Сергей Соловьев. Я, он, тот. — М.: Комментарии, 2002. — 80 с. Сергей Соловьев. Птица. М.: Комментарии, 2002. — 48 с.

“Но не время еще и не пол времени меж ладоней, извлеки его треньем так, как предки твои извлекали огонь. Стало быть, я, он и тот, и один из нас женщина — кто? — это еще предстоит”. Половина времени? “Пол” в смысле “секс”? “Пол” в смысле “опора”? Скорее, все это вместе. Именно в неопределенности, пластичности, недосказанности можно искать язык для современной любви. Потому что для того, чтобы двое могли стать одним, каждый из них должен быть по меньшей мере раздвоен. (Только раздвоен ли? — подвижны и понятия числа или части. “Анна хочет одной быть, которая третья, на отшибе себя”.)

Вне определенного возраста. “Мне никогда не было 22, как, впрочем, и 14, и 35”, — то есть, скорее, было и это, но в каждый момент не только это. Вне определенного момента. “Время здесь местное, в зависимости от места: в той вон пещерке — складчатое; там, за кустом, его вовсе нет, а на западном склоне лежит узлами”. Но и местность подвижна, в двух книгах из трех — берег, где к переменам моря добавляется напряжение на границе воды и земли. “Местность приходит в себя: встала, присела к зеркалу, чешет охру, голову наклонив...” Чтобы превращение могло состояться, им должно быть захвачено все.

Опыт современной эротики — это опыт современной мистики. “Третья земля как прах и третий бредет пыля четвертой как будто нет хотя она вот зияет боль порвано порвано смято господи не тесни не плющ горло что я тебе что от меня боль тебя рвет в клочья жжет жалит что ж ты меня сглатываешь и отрыгиваешь сглатываешь и отрыгиваешь на ладони свои кто ты скажи хоть имя пальцы его размыкаясь на горле скользят к груди движутся к животу пуп развязывая как рой пчелиный гул...” Современный вариант поединка с ангелом. Поиск включает в себя и боль.

Персонажи скользят и проходят друг сквозь друга, расходясь и касаясь. Есть мучение неузнавания. “Да, спас меня, перевернул, кого? меня? Жизнь еще, еще один камешек, розу-дерево, еще одну свечечку затеплить, но куда же их ставить столько, куда, колеей, каймой двудорожной, ешь-ешь, дорогой, любишь-голубишь, смотришь-следишь, не узнаешь, наотмашь, бедненький, и ладонь прячешь, не твоя, что ли?” Так могли бы говорить персонажи “The Sheltering Sky” Пола Боулза, будь они помягче. Когда уже ничего друг от друга не надо — они находятся то ли на пределе чуждости, то ли, наоборот, в ситуации, когда два человека вокруг друг друга, как воздух, и все, сделанное одним, автоматически оказывается существующим для другого.

Речь в прозе Сергея Соловьева держится на неожиданных открытиях-связях (змея — младенец: “ни зренья, ни слуха, ни обонянья, вся — термотактильность, вся — жгут церебральный, антенка в извиве, тепло и тактильность, улыбка, дитя”), на превращениях смыслов и звуков. Например, “дыма” в “ты и мы”, “гермафродита” в “лягушку” (frog) или Эриха Фромма:

“Авгуры урча свечи не уходи как капроновый свет чулок на голову поджигая куда вода игл дымы ты-мы я-болочка полочка ветерок вей нин гер ма фро г фро м форм фоб вдет в дев свет...”

Сюжетные мотивировки (“был проездом, снял номер в том же отеле, она была горничной, имя не помнит, ему было тридцать...”) выглядят совершенно лишними. И звуковой ритм подчас слишком навязчив по сравнению с ритмом образов, слишком негибок для ощущения расплавленности, когда два тела, в опровержение законов физики, занимают одно и то же место в одно и то же время.

Женщину ищут среди страниц разорванной книги — Эко, Вейнигер, Юнг, Борхес, Розанов, Библия, Платон... У персонажей получается трактат-реферат о Божественном младенце — и о развитии многоклеточного зародыша. Но абстракция чувствуется на вкус. ““Скорость вращения электрона в атоме углерода составляет десять тысяч миллиардов оборотов в секунду”. Куда ж ей такой прилечь? Таких и не отпевают. Потрогал языком слюну во рту: точно, десять тысяч”. В таком чувственном — но всегда не только чувственном — мире женщина тоже может искать себя в смешении языков и имен. “И все твари земные и птицы небесные, и все гады, пресмыкающиеся по земле, и всякий древесный плод, и трава полевая, слыша имя свое, обступили чрево ее, и познала она свои имена, ища среди них себя и не находя”. Соловьев решается на новый апокриф, психологическую трансформацию Библии. Бог-творец для Соловьева — наблюдатель, не допускающий для себя однозначных (мертвых) утверждений. “И сотворил любовь, и сотворил страсть, и, как свет от тьмы, отделил одно от другого, и отошел, глядя, не говоря ни “хорошо”, ни “лучше””.

“Песнь песней” и математика, психология и телесность. Самым сильным действием обладает самое слабое прикосновение, “caresse” Эмманюэля Левинаса, даже его ожидание: “...и стрекозы пытаются сесть на сосок-ходунок / то вперед то назад то под воду уходит клюет / и они зависают над ним выжидая”.

При написании такой прозы и таких стихов есть опасности и соблазны, старые и новые. Старые — романтические клише и патетика. Причем стихосложение добавляет патетики более, чем проза: “...любушка жизнь моя давай спустимся к людям / это ж безумие блажь / я ж люблю тебя так что едва на ногах”. Опасности новые — например, в том, что страх потери превращается в ограничение свободы, своей и чужой (“боясь отойти от тебя дальше голоса-взгляда”).

И еще. Может быть, если человек полагается только на природный ритм, человек гибнет вместе с гибелью одного ритма? — а их много. В книге (фактически поэме в прозе) “Дитя” все сосредоточивается в ожидании ребенка, а когда тот рождается мертвым, все рушится.

Об этом знает постконцептуализм — и стремится описать лицо любви множеством масок. Но маска — только один из возможных предметов. Об этом знает Соловьев-художник — автор проектов, растущих из необычности вещей. То предложить народам обменяться монументами (Тадж-Махал на Красную площадь, Василия Блаженного в Дели), то отправить в плавание в датских проливах призрак отца Гамлета в виде светящегося буя, изрекающего шекспировские фразы.

И в подвижности, в неожиданности предметов и языка любовь узнает себя в новой сложности и прежней простоте, “раздваиваясь книзу на левое “да” и правое, как сквозь лед просасывая ее сосцы новорожденные, выгибая спину ее в испарине, передрагивая от плеча к плечу...”. Летучая мышь и не рожденный еще ребенок — оба спят вниз головой и летают, наяву или во сне, не важно.

Александр Уланов

 

1) См.: Дарк О. Веселое бесчувствие — http://www.russ.ru/ krug/20030328_dark.html; Кузьмин Д. Экзистенциальный ужас или мелкие бриллианты? — http://www.russ.ru/ krug/20030414_kuz.html; Кузнецов С. Девятые врата — http://www.russ.ru/krug/20030403_kuz.htmlОт редакции. После обмена полемическими статьями дискуссия О. Дарка и Д. Кузьмина продолжилась на сайте “Литературный дневник” и затронула много других тем. См. ссылки в примечаниях к статье Данилы Давыдова в этом же выпуске “Хроники современной литературы”.

2) Литературная жизнь Москвы. Сезон 2001/02. Вып. 10 (61). С. 6. В Интернете: http://vavilon.ru/lit/books2002. html#9.

3) Дарк Олег. Поколение земноводных. Русская проза конца века. Предварительные итоги и продолжение // Ex Libris НГ. 10.06.1999. № 72(94). С. 3; Он же. Аутизм как новейшая задача литературы // НЛО. 1999. № 39. С. 261. Следует отметить, что, если в недавней интернет-полемике Олега Дарка с Дмитрием Кузьминым (http://vavilon.ru/diary/030430.html, http://vavilon.ru/ diary/030505.html) первый фактически отказывается от собственной позиции, я все больше и больше склонен признавать, с некоторыми поправками, ее правомерность.

4) Цитирую ту же рецензию Д. Кузьмина.

Версия для печати