Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: НЛО 2003, 60

Н.А. БОГОМОЛОВ 

«Когда-нибудь дошлый историк...»

(Обзор изданий второстепенных поэтов XX в.)

БАРОН И МУЗА: НИКОЛАЙ ВРАНГЕЛЬ И ПАЛЛАДА БОГДАНОВА-БЕЛЬСКАЯ / Сост. А.А. Мурашев, А.Ю. Скаков. — СПб.: Коло, 2001. — 224 с.

Барт Соломон. СОБРАНИЕ СТИХОТВОРЕНИЙ / Сост. и вступ. ст. Д.С. Гессена; под общ. ред. Л. Флейшмана. — Stanford, 2002. — 222 с. — (Stanford Slavic Studies. Vol. 24).

Вагинов Константин. ПЕТЕРБУРГСКИЕ НОЧИ / Подгот. текста, послесл. и примеч. Алексея Дмитренко. — СПб.: Гиперион, 2002. — 192 с. — (Петербургская поэтическая культура).

Горнунг Борис. ПОХОД ВРЕМЕНИ: В 2 кн. / Вступ. ст. П. Нерлера, сост. и примеч. М. Воробьевой. — М.: РГГУ, 2001. — 192 с., 318 с. (Библиотека Мандельштамовского общества. Т. 2).

Комаровский Василий. ПЕРВАЯ ПРИСТАНЬ / Сост., подгот. текста, коммент. Игоря Булатовского и Андрея Устинова. — СПб.: Гиперион, 2002. — 176 с. — (Петербургская поэтическая культура).

Кондратьев Александр. БОГИ МИНУВШИХ ВРЕМЕН / Вступ. ст. В. Крейда. — М.: Молодая гвардия, 2001. — 318 с. — (Библиотека лирической поэзии).

Луцкий Семен. СОЧИНЕНИЯ / Подгот. текста, сост., вступ. ст. и коммент. Владимира Хазана. — Stanford, 2002. — 438 с. — (Stanford Slavic Studies. Vol. 23).

Недоброво Николай. МИЛЫЙ ГОЛОС: Избранные произведения / Сост., примеч. и послесл. Михаила Кралина. — Томск: Водолей, 2001. — 352 с.

Федоров Василий. МУМИИ 1921: Книга стихов / Вступ. ст. В.А. Дроздкова, подгот. текста Л.М. Турчинского. — М., 2001. — ХХ, 44 с. — 110 экз.

Чертков Леонид. “Действительно мы жили как князья...” / Предисл. Т. Никольской; сост. Л. Турчинского. — М., 2001. — 64 с. — 200 нумеров. экз.

Вряд ли многие помнят, чем продолжались стихи, начинающиеся строкой, взятой в качестве заглавия данного обзора:

А в сноске — вот именно в сноске —

Помянет историк меня.

Так, значит, за эту вот строчку,

За жалкую каплю чернил,

Воздвиг я себе одиночку

И крест свой на плечи взвалил...

Когда-нибудь наступает время, когда тот или иной историк к случаю пишет что-нибудь вроде: “...сколько-нибудь значительными сведениями об этом человеке мы не обладаем”. Именно такие слова были когда-то произнесены пишущим эти строки по поводу поэта, облик которого теперь воссоздается по крупицам: “Я поднялся по винтовой лестнице... У окна сидел в инвалидной коляске колченогий горбун... То, что меня поразило с первого взгляда: в выражении его лица не было ничего жалкого, как обычно у калек. Напротив, в нем чувствовалась уверенность и сила... На подоконнике у него лежали три книги: Библия в черном переплете, крупноформатный синий однотомник Блока (советского издания) и весь исчерканный, истрепанный учебник русской истории Платонова...” И последнее свидание: “В середине ноября гетто закрыли наглухо... Он, очевидно, ждал моего прихода, сам открыл дверь, приковыляв на своей деревянной ноге. Тогда впервые в его выражении появилось что-то жалкое, приниженное... Был темный коридор, а в другом его конце сидели рядышком две фигуры, очевидно муж с женой, старые люди. Они были странно неподвижны, как манекены, как куклы или чучела, и уставились на меня мертвыми, пустыми глазницами”.

Соломон Барт так навсегда остался в варшавском гетто со своими случайными соседями, и никто не знает ни года его рождения, ни тем более даты смерти. Сноска остается неполной, но в нее теперь вмещается судьба поэта, прежде известного лишь единицам, несмотря на шесть прижизненных сборников стихов. Такому комментатору, как Л. Флейшман, можно доверять безоговорочно — и, соответственно, считать, что первый сборник Барта сохранился в единственном экземпляре в московском частном собрании; четвертый сборник был назван вторым, а шестой — пятым. Неуверенность в перечислении книг, конечно, вызвана катастрофическим одиночеством автора, не имевшего (или почти не имевшего) вокруг себя сочувственных собеседников и не знавшего, сможет ли его голос вызвать сколько-нибудь значительный резонанс. Его самоутешения: “Два первых моих стихотворения были напечатаны в том же сборнике, где были помещены Гумилева “Над этим островом какие выси...” и Осипа Мандельштама “Бетховен””, или сочувственный отзыв Юлиана Тувима служили лишь основанием самостояния, но не безоговорочного сознания “внутренней правоты” сделанного в литературе. Уйдя из жизни, он ушел и из актуальной памяти литературы, с тем чтобы вернуться примерно через 60 лет после гибели.

В отличие от него Семен Луцкий был вполне известным поэтом, первый сборник которого удостоился рецензий Адамовича, Слонима и Ходасевича, а второй — отзыва Терапиано в “Русской мысли”, где позже появился и некролог, написанный тем же летописцем литературной жизни русского Парижа. Если Барт печатался почти исключительно в варшавских изданиях, и то не часто, то Луцкий — в почтенных “Звене”, “Воле России”, “Последних новостях”, “Новоселье”, “Новом журнале”, сборниках “Стихотворение” и “Эстафета”. Но характерно, что всюду его публикации были единичными, как будто поэт-дилетант, раз пробившись на страницы какого-то журнала или газеты, уже успокаивался и не стремился больше публиковаться.

Может быть, так оно и случалось. После Льежского университета и Гренобльского электротехнического института он с 1915 по 1958 г. работал в разных французских фирмах, а уйдя на пенсию, выпустил два солидных учебника. Судя по всему, вторым по значимости делом его жизни было масонство, и лишь потом идут стихи. Хороши они или плохи? Наверное, как и в случае с Бартом, можно об этом спорить, вчитываться или, наоборот, презрительно пролистать и отложить в сторону. Вообще идея непременно приподнять своего героя, так часто одушевляющая издателей, справедливо отсутствует в изданиях, редактированных Л. Флейшманом и В. Хазаном. Почти объективистский тон заставляет так же спокойно воспринимать и самые тексты стихов, не принимая их авторов за неведомых гениев, а стараясь лучше понять картину литературной жизни русской эмиграции в Варшаве или в Париже. Материалов для этого и в той и в другой книге достаточно, даже при том, что у Барта приходится ценить каждое скупое слово, а у Луцкого чувствовать себя более свободно, поскольку самих слов было произнесено больше.

Отметим также достойный конвой, обрамляющий сами тексты сочинений. В книге Барта это немногие его письма к А.Л. Бему, Д.С. Гессену и Г.В. Семенову, а также статья Л. Гомолицкого — единственная подробная статья о творчестве поэта; в книге Луцкого — письма к разным корреспондентам, воспоминания дочери и Ольги Карлайл.

К изданиям подобного же типа, выпущенным в России, отнесем книгу стихов Василия Федорова — того самого, которого нередко путают с известным советским поэтом-функционером. А он был совсем иным. Каким именно — до последнего времени мы практически не подозревали. Но поскольку постоянные читатели “НЛО” уже знакомы с судьбой Федорова по публикации В. Дроздкова (№ 56. С. 213—217; там же, в приложении, несколько стихотворений), готовившего и книгу, мы позволим себе подробно не говорить о ней, лишний раз отметив благородную задачу, поставленную перед собой составителем, и образцовое ее выполнение. Воссоздать биографию поэта из полного небытия — задача труднейшая.

С сожалением приходится говорить, что авторы, стремящиеся представить своих героев, лишенных при жизни известности, а нередко и единственной книги, а впоследствии забытых, далеко не всегда выполняют свои задачи должным образом.

Первым в этом ряду следует назвать издание избранных произведений Н.В. Недоброво, которое уже было удостоено тщательного разбора Е.И. Орловой (НЛО. № 52. С. 368—372). Отметим только одну характерную черту этого сборника, слишком, на наш вкус, бегло зафиксированную рецензентом: определенным образом отбирая и компонуя стихи очень скупо печатавшегося поэта, составитель считает возможным решительным образом перекроить человеческий и поэтический облик, который тот считал для себя единственно приемлемым. Невозможно представить, чтобы безупречно корректный и изящный Недоброво когда-нибудь в жизни напечатал стихи такого свойства:

Так и мне захотелось напасть на тебя

и задрать тебе юбки, совсем не смотря,

и искать, где бы мочь потереть

вплоть до боли напрягшийся член.

И искать прямо им, мимо им попадать

и забыть, что ты также живой человек,

и искать только щели меж ног...

Не будем притворяться шокированными поэтической откровенностью — в русской литературе попадались и более откровенные описания. Но воспроизведение их уместно лишь в некоторых случаях (например, полное собрание сочинений автора, специальные подборки эротики) и среди избранных стихов — лишь там, где они входят составной частью в сознательно конструируемый образ лирического героя. Скажем, прюдническое исключение советской цензурой двух стихотворений о Миньоне из брюсовского канона искажает тот облик, который автор представлял своим читателям. Недоброво таким явно не хотел выглядеть в глазах своих читателей, а значит, и стихи эти должны были ждать иного случая.

Крайний, кажется, пример издательско-редакторского своеволия продемонстрировали составители книги “Барон и Муза”, предусмотрительно укрывшиеся под разнообразными (и, на наш вкус, исключительно безвкусными) псевдонимами. Вообще книжка, как кажется, была задумана для того, чтобы показать: все то, что поклонникам Серебряного века представляется изысканным и возвышенным, — не более чем грубейший китч. Собрав под одной обложкой стихи искусствоведа Н.Н. Врангеля и прославленной Паллады (тут возникает проблема фамилии: прижизненная книга была издана за подписью Богданова-Бельская, но не менее известна она была и как Берг, и как Дерюжинская, и как Гросс, и как Педди-Кабецкая), некая компания решила, вроде бы дурачась, открыть миру глаза.

Увы, усилия пропали втуне. Кому надо, тот все равно все знает и сам, наивно восхищенный все равно не поверит, а ищущий стеба (которым удачно владеет какой-нибудь К.К. Ротиков) все равно не будет удовлетворен глубоко провинциальной полугодовой напряженной работой (см. с. 212). Цитировать не к месту и лишь для довольной усмешки “посвященных” Б.Г. и Окуджаву, конечно, можно. Описывать празднование дня рождения Паллады под водочку в питерском дворе 2001 г. тоже можно. Смеяться над картонностью стихов и иронизировать по поводу картинности поведения — тем более. Но дело-то в том и состоит, что над Палладой издевались уже сами современники, а Врангель мудро не печатал своих стихов.

Ничтожный мазок в громадной картине оказался гротескно преувеличен, беспощадно растиражирован и выдан за весь пейзаж. Получилась не язвительная ирония, не проникновение в дух и стиль начала века (пусть даже и с сугубо отрицательным к ним отношением), а грубая мазня. Признать в ней сходство с оригиналом невозможно, даже если аутентичность материала зафиксирована книжными страницами и архивными листами. Впрочем, похоже, сочинителям этого и не было нужно.

Из совсем другого разряда имя Б.В. Горнунга, — филолога и поэта, долгие годы известного литературоведам прежде всего блестящей и проницательной статьей “Черты русской поэзии 1910-х годов (К постановке вопроса о реакции против поэтического канона символистов)”, каким-то непостижимым образом появившейся в 1971 г. Постепенно масштаб его деятельности стал приоткрываться другими материалами (прежде всего теми, что вошли в известную публикацию “Тыняновских чтений”), но лишь теперь мы получили возможность познакомиться как с поэзией, так и с литературоведческой и мемуарной и эпистолярной прозой Горнунга в большем объеме.

Вопреки логике нашего обзора, позволим себе практически не касаться стихов и переводов, составивших первый выпуск двухтомника. Туда включены машинописная книга “Поход времени”, отпечатанная в 50 экземплярах и разошедшаяся по друзьям, далее стихи (преимущественно 20-х гг.), в нее не вошедшие, а также несколько стихотворений более позднего времени, среди которых стоит отметить не самое поэтически удачное, но дерзостное для 1976 г. стихотворение “Семьдесят лет назад”, где вся революция 1905 г. с ее гапонами и думами названа ничтожной рядом с мейерхольдовским “Балаганчиком”, “Весами” и даже “Грифом”. Завершается выпуск рядом переводов.

Обратимся к составившим второй выпуск статьям из машинописного журнала “Гермес”, альманахов “Мнемозина” и “Гиперборей”, а также сохранившихся в рукописи материалов. И тут мы вынуждены с сожалением отметить, что названная выше статья в рецензируемое издание не попала, равно как ничего не сказано о существовании названной в примечании к ней “недавно законченной автором вчерне работы под тем же заглавием” (Поэтика и стилистика русской литературы: Памяти академика В.В. Виноградова. Л., 1981. С. 262). Не были бы, наверное, лишними в книге и статьи “О современной французской лирике” (Чет и нечет. М., 1925); “Л.Н. Толстой и традиции “нового искусства”” (Эстетика Льва Толстого. М., 1929) или “Несколько соображений о понятии стиля и задачах стилистики” (Проблемы современной филологии. М., 1965). Но в конце концов, составители были вольны ограничиться наименее известным.

Жаль только, что были оставлены без внимания существеннейшие особенности научного стиля Горнунга (особенно раннего периода) — сжатость и герметичность, временами делающие его подобием стиля художественного. Именно потому он нуждается в особом типе комментария, отказывающегося толковать, кто такие Сологуб, Теофиль Готье, Хлебников, Брюсов, — нуждающемуся в такой справке читателю и в страшном сне не приснится, что он берет в руки книгу Горнунга. Ему надо объяснять то, что не общепонятно, — а оно-то как раз и оставлено без пояснений. Вот, например (взятая совершенно наугад) статья “Август 1921 года”. В комментарии не раскрыт источник эпиграфа (хотя статья К.И. Чуковского “Последние годы Блока”, напечатанная в шестом номере “Записок мечтателей”, не принадлежит к числу общеизвестных), не указано, кто называл Блока “последним романтиком”, где были напечатаны воспоминания В. Зоргенфрея о Блоке и что там говорилось о взаимоотношениях Блока с Гумилевым, почему статью Блока об акмеизме в Москве нельзя узнать, почему Аполлон Григорьев называется “нашим современником”, слово “Lehrjahre” лишь буквально переведено, тогда как можно сомневаться в том, что все, даже филологи, увидят здесь отсылку к роману Гёте, не указано, где была напечатана поэма Гумилева “Дракон”, хотя это существенно для понимания текста (перед этим идет речь о сборнике “Огненный столп”, где “Дракона” нет), ничего не сказано о гумилевской пьесе “Дерево превращений”, опубликованной лишь в 1989 г. (а настоящий, проницательный комментатор отметил и постарался бы объяснить отсутствие в списке пьес Гумилева “Отравленной туники”), было бы уместно процитировать строки из статьи Н. Оцупа, на которую Горнунг ссылается (и, напротив, совершенно неуместно именовать в комментарии третий “Цех поэтов” московским), стоило бы, наверное, указать источники цитат про “юношей “в осьмнадцать лет”” и “прекрасную ясность”. И это только недочеты фактического плана в комментарии к небольшой шестистраничной статье, а стоило бы указать и гораздо более тонкие связи, отсылающие к вещам неочевидным.

Вот, например, Горнунг пишет: “...ученик Иннокентия Анненского, Гумилев... познакомился с этой... единственной подлинно европейской поэзией во всем русском Парнасе” (с. 212). Но в том же, 1922 г. появилась статья О. Мандельштама “О природе слова”, где говорится: “Гумилев назвал Анненского великим европейским поэтом”. У самого Гумилева сказано значительно осторожнее: “...не только Россия, но и вся Европа потеряла одного из больших поэтов”. Или еще один пример. У Горнунга читаем: “Поэма “Двенадцать”... есть на самом деле лишь блестящий заключительный аккорд. В нее, как в фокус, Блок собрал все то, что составляло элементы его лирики за долгий срок: и романс, и религиозную лирику, и мотивы частушек, и национальные мотивы...” (с. 215). Ср. у Мандельштама в статье к годовщине смерти Блока: “...Блок до конца не разрывал ни с одним из принятых на себя обязательств, не выбросил ни одного эпитета, не растоптал ни одного канона... Самое неожиданное и резкое из всех произведений Блока “Двенадцать” не что иное, как применение независимо от него сложившегося и ранее существовавшего литературного канона, а именно частушки”.

Такие комментаторские параллели были бы особенно уместны в книге, изданной Мандельштамовским обществом, — но, увы...

Как и следовало ожидать, ниже всякой критики сопроводительный аппарат к книге Александра Кондратьева. Возвращение интересного поэта не только письмами следовало бы только приветствовать, если бы не странности этой книги. Прежде всего, она вышла в оформлении, заставляющем относиться к ней как к сочинению неведомого автора детективов или женских романов, а отнюдь не консервативного поэта, внимательно относившегося к внешности своих книг. А во-вторых, во всей довольно протяженной вступительной статье нет ни одной ссылки на авторов, так или иначе биографией и творчеством Кондратьева занимавшихся (а среди них В.Н. Топоров, Р.Д. Тименчик, А.В. Лавров), примечания же сводятся к примитивному комментированию мифологических сюжетов — даже об источниках текстов, не вошедших в книги, сведений нет.

Как на образчик принципиально иного метода представления своих героев следует, как кажется, указать на серию петербургского издательства “Гиперион”, названную “Петербургская поэтическая культура”. Пока вышло две книги. Обе они посвящены творчеству поэтов уже достаточно известных, но вносят существенные новации в канон. Новые стихотворения Комаровского (немного — но их ведь и вообще считанное число) и не публиковавшийся доселе вариант вагиновских “Петербургских ночей” свидетельствуют, что слово “культура” в заглавии серии употреблено вовсе не напрасно.

Собственно говоря, издания такого рода можно было бы перечислять еще долго, но ради справедливости надо сказать и о том, что все настоятельнее в двери стучится история литературы новой эпохи, закончившейся совсем недавно. Журналу, посвятившему в свое время немало страниц памяти Леонида Черткова, надлежит отметить выход книги его стихов, тем более, что издана она весьма ограниченным тиражом и на радость библиофилам существует в двух вариантах, отличающихся контртитулом: в одном факсимильно воспроизведен автограф Черткова, в другом прощальная фотография, сделанная К.М. Азадовским. Влиятельный в московских литературных кругах поэт 50-х, лагерник, потом один из самых ярких литературных разыскателей 60-х, у которого многие учились, даже не зная его лично, не приспособившийся к жизни изгнанник 70-х и более поздних годов — он постепенно входит в историю той литературы, которую сам создавал, не делая, кажется, особой разницы между открываемыми именами и пишущимися стихами.

Конечно, нам удалось рассказать далеко не обо всем. Но и представленное, как кажется, дает почувствовать, как постепенно захватывает поток истории сегодняшнюю действительность, заставляя пристальнее вглядываться и в недавнее, и в постепенно удаляющееся, и в совсем уже почти неразличимое.

Версия для печати