Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: НЛО 2002, 57

Круглый стол «Национализм в имперской России: идеологические модели и дискурсивные практики»

(Москва, Российский государственный гуманитарный университет, 24 июня 2002 г.)

Очередной круглый стол, посвященный проблемам национализма, прошел 24 июня в РГГУ. В третий раз по инициативе Института высших гуманитарных исследований (ИВГИ) под председательством Ольги Майоровой (Анн Арбор/Москва) собрались исследователи из России, Литвы и США. В качестве главного диспутанта на круглом столе присутствовал профессор Колумбийского Университета Ричард Вортман.

Национализм — проблемное поле, в котором работают ученые самых разных направлений: от искусствоведов до гендерных исследователей. В круглом столе в ИВГИ приняли участие лишь представители классических дисциплин — историки и филологи. Утреннее заседание открыли доклады о русском национализме первой половины XIX века: о возникновении в России самой идеи нации, а следовательно, о литературе. Дневное заседание было посвящено проблеме российских реформ второй половины века и прежде всего практике русификации в свете теории национализма. Речь шла о трансформациях идеи нации в государственной политике и общественном мнении.

В докладе “Античный канон, национальность и национализм в России в середине XIX века” Георгий Кнабе (Москва) высказал точку зрения о том, что канон национализма в Европе возникает “в контрапункте с античностью”, наследие которой всегда использовалось европейцами как “инвентарь культуры”. Сама античность не знала понятия “национального”, поэтому функция античного наследия применительно к национальным традициям оказывалась двойственной. С одной стороны, универсализм античности был призван снимать различия, с другой — именно античное наследие использовалось как механизм национального “возрождения”. Так, в Германии XVI века в подтверждение тезиса “мы не будем Римом” вышло множество изданий “Германии” Тацита на латыни. Таким образом, национальное в Европе зарождалось на фоне классического канона и в противоречии с его смыслом. Говоря о России, докладчик разграничил понятия “национального”, не предполагающего сопоставлений, и “националистического”, противопоставляющего “свое” “чужому”. В России “национальное” возникло как средство утверждения монархии в тесной связи с античностью. Примерами могут служить палладианское строительство в Петербурге и римский тип формирования архитектуры губернских городов. В литературе от Ломоносова до Пушкина национальное чувство сочетается с верностью античному канону. Переход от “национального” к “национализму” и отказ от античного канона происходит в “Философических письмах” Чаадаева и в статье Киреевского “Девятнадцатый век”, а в творчестве Хомякова появляются “ксенофобные ноты”. Во время дискуссии Р. Вортман задал вопрос о том, насколько подобные отношения с античным наследием отражают специфику национализма в России, ведь “классическую основу” можно увидеть и у немецкого национализма. По его мнению, “что-то патологическое” в русском национализме связано с тем, что Россия никогда не была частью Римской империи. О. Майорову заинтересовал вопрос, почему в качестве универсалии, лежащей в основе российского национализма, была выбрана именно античность, а не христианство или, например, Просвещение.

Доклад Виктора Живова (Беркли/Москва) “Чувствительный национализм: национальный суверенитет и поиски национальной идентичности” был посвящен двум сентименталистам: Н.М. Карамзину и А.Ф. Растопчину. Каким образом русский сентиментализм связан со становлением национализма? Можно сказать, что Карамзин, внимательный читатель Руссо, воспринял от него сентиментализм и национализм “в одном пакете”. Однако такое утверждение было бы неверным по отношению к Растопчину, традиционно причисляемому к фракции “архаистов”, враждебных идеям Руссо. В произведениях другого общего для обоих авторов кумира-сентименталиста, Стерна, Растопчин не мог почерпнуть идей национализма, следовательно, между сентиментализмом и национализмом существует не случайная, а органическая связь. Соединяет их концепт “национального характера”, позволяющий уподобить нацию личности. С помощью этого концепта “народный дух” обнаруживался не у элиты, созданной Петром I, а у простого народа, который жил открытой сентименталистами “жизнью сердца”. В “Бедной Лизе” сентиментализм риторически снимал социальные границы. Задача же национализма заключалась в том, чтобы найти в национальном теле место для элитарной культуры и решить проблему культурного раскола. Революционный французский опыт — исключение старой элиты — для русских националистов был неприемлемым. Они полагали, что расслоение в обществе произошло исключительно “по глупости”. Способ исправить ошибку очевиден — следует отменить “французское” западное воспитание и привить элите русские обычаи. По Карамзину, Петру не удалось испортить главные свойства народного характера в разных общественных слоях — любовь к вере отцов и верность монархии. Таким образом, самодержавие было заявлено как пристрастие русского народа, а руссоизм в русской традиции из принципа разрушения самодержавия превратился в его фундамент. Отвечая на вопрос А. Семенова (“Ab Imperio”) о том, каким образом соотносится идея доклада с концепцией Леи Гринфелд, Живов отметил, что ни у Карамзина, ни у Растопчина не было ощущения собственной цивилизационной ущербности. Поэтому русский национализм невозможно вывести из чувства “досады”. “Ну не было у них ресантиманта, не было!”, — заверил аудиторию докладчик. Во время дискуссии А. Миллер обратил внимание на то, что русская рецепция Руссо проходила несколькими волнами, в частности, через немецких посредников, и подчеркнул, что раскол между народом и элитой является универсальной проблемой для всех национализмов.

Вера Мильчина (Москва) предпослала своему докладу “Национальное как этиологическое (Жермена де Сталь и ее современники)” эпиграф — цитату из заметки “Народные особенности” в “Московских новостях” за 1835 год: “У вас слуга очень неловок”, — сказал я однажды содержателю кофейного дома во Флоренции. — Чего же от него ожидать? — отвечал он, — это римлянин”. Мильчина исследует, как в творчестве де Сталь способ мышления “нациями” стал способом объяснения культурных различий. Базовым противопоставлением для таких этиологий была популярная благодаря Монтескье оппозиция “север — юг” (“народы жарких климатов робки, как старики; народы холодных климатов отважны, как юноши” и пр.). Раз и навсегда данные характеристики какой-либо нации, “свойства народного характера”, оказываются способом объяснения поведения людей. Популярность и востребованность такого рода объяснений демонстрирует рецепция творчества мадам де Сталь в русских журналах — для многочисленных переводов в разделе “Смесь” выбирались прежде всего “портреты национальностей”. Наиболее интересным для анализа представляется логика автора в ситуациях, когда априорное головное представление о свойствах какого-либо народа сталкивается с опровергающей его “реальностью”. Эффект получается почти комический: “Русские, обитающие в Петербурге, имеют вид южного народа, который осужден жить на севере и изо всех сил борется с климатом, не согласным с его природой”. В таких случаях и де Сталь, и ее подражатели часто пытались подвести логику исторической изменчивости под вечные “климатические” объяснения, ссылались на образ правления и уровень просвещения в стране. Однако поиски “социально-исторических” объяснений не исключали оперирования константными признаками нации, что только усиливало комический эффект: “Бесстыдство есть добродетель совершенно неаполитанская. Это не безнравственный народ, но чувственное, лишенное свободы существование истребило в нем все, даже чувство приличия”. Подобного рода сочетание “характерологии” и “социологии” было, по всей видимости, главной особенностью рассуждений о национальных различиях в литературе 1830-х годов.

Алексей Миллер (Будапешт/Москва) в докладе “Русификации: классифицировать и понять” попытался очертить круг проблем, возникающих при анализе политики и практики русификации в России. Помимо чисто политических моментов при исследовании процесса русификации следует учитывать, что для коренного населения усвоение черт “русского” было ценностно ориентировано и воспринималось как ресурс. Готовность общества принять процесс ассимиляции колебалась в зависимости от времени и социальных страт. Необходимо также классифицировать и объекты русификации, к которым относились не только массы населения, но и государственный аппарат, различая при этом русификацию и насаждение чиновников неместного происхождения. Зачастую политика русификации применялась и к самим “русским” переселенцам, усваивавшим местный образ жизни. Исследуя субъект русификации, необходимо говорить не только о государственной политике, но и об общественном мнении, учитывая дебаты о “русскости”, различные концепции нации, например, православную. Общий вывод докладчика заключался в том, что единая политика русификации в Российской империи отсутствовала. Отсутствовала ее единая динамика. Эта политика существенно разнилась по регионам, следовательно, невозможен единый исторический нарратив о русификации. Принявший участие в дискуссии А. Полунов попытался опровергнуть главный тезис докладчика, указав на то, что политика русификации была не столько сознательным стремлением властей, сколько потребностью поддержания целостности госаппарата, и внедрялась верхами с помощью нажима и государственных мер. Александр III и Николай II проводили политику, в которой “русскость” играла важную роль при легитимации прав династии.

Главный тезис доклада Михаила Долбилова (Воронеж) “Крестьянская реформа 1861 года как националистический проект” заключался в том, что эта реформа, в отличие от остальных Великих реформ, ассоциировалась у ее создателей не со строительством и конструированием, а с идеей органического развития. Признаки такого понимания реформы заметны и в законодательных актах, и в аналитических документах, и в эпистолярии реформаторов, в частности, Ю.Н. Самарина, который сравнивал крестьянство с “новооткопанным материком”. Реформаторы часто называли крепостное право “наростом на здоровом теле” нации, а его отмена мыслилась как возвращение к подлинной сути аграрных отношений. В описаниях крестьянства часто повторялись образы целостности, однородности, нераздельности. Реформаторы сумели ре-интерпретировать образ, широко распространенный в сознании современников задолго до реформы, — видение крестьянства как неподвижной массы, укорененной в земле. Выкуп крестьянами земли связывался не столько с европейскими правовыми нормами, обращенными в будущее, сколько с исконной отечественной традицией, с заветом прошлого, который мог исполнить только памятливый и чуткий к народному преданию законодатель. Идея живой связи крестьянина с землей прямо вела к символике пробуждения от долгого сна, во время которого в неприкосновенности сохранились все положительные качества “первобытного состояния”. Таким образом, внедрение органицисткой риторики стало чуть ли не основным моментом самой реформы, в ходе которой внутренний порядок аграрного имения изменился не так уж существенно, но многим старым и привычным феноменам, включая крестьянскую оседлость, были присвоены новые смыслы. Важным следствием использования этой риторики стало закрепление сословной обособленности крестьянства, что ставило под сомнение позицию дворянства в социальной иерархии империи. Помещики рисковали, по выражению Алексея Унковского, оказаться в собственной стране “в виде каких-то отверженцев, в виде евреев, рассеянных между чуждыми им народами...”. В заключение доклада Долбилов указал на связь идеологии реформы с политикой русификации, в частности, в польских землях, где она представлялась процессом освобождения русского крестьянства от засилья неорганичного и чужеродного ему польского дворянства. Существенные возражения во время дискуссии были высказаны О. Майоровой, указавшей на то, что апелляция к традиции и метафорика пробуждения были свойственны не только крестьянской, но и большинству Великих реформ, в частности, судебной, когда речь шла о возвращении к “народному праву”.

Дариус Сталюнас (Вильнюс) в докладе “Русификация в северо-западном регионе после 1863 года” продолжил начатые А. Миллером рассуждения о том, насколько русификация в российской империи носила характер осмысленной государственной политики. Власти преследовали цели “русификации края”, не думая об ассимиляции конкретных инородцев, степень “обрусения” зависела как от сословия, так и от этноса. Говоря конкретно о литовских землях, докладчик продемонстрировал, насколько запутанными путями шло определение стратегии русификации. В докладе были рассмотрены два проекта, связанные с попытками создания новой идентичности для литовского населения и не получившие политического воплощения. Первый — записка Потапова о переделе Ковенской губернии, в которой предлагалось провести германизацию литовского населения для того, чтобы ослабить польское влияние. Второй — проект 1865 года, в котором предлагалось создать Русскую католическую церковь северо-западного края внутри Русской православной церкви. Власти не ставили задачи русификации края, ограничиваясь заменой польского доминирования русским, а “литовский” фактор не рассматривали вообще.

Сеймур Беккер (Нью-Браунсвик) в докладе “Русификация в контексте: династическое государство в эпоху национализма” еще раз указал на то, что современным словом “русификация” часто обозначают разные явления российской истории. Ассимиляция могла быть насильственной или добровольной, длительной или быстрой, полной или частичной, культурной или административной. Исследование особенностей русификации в каждом конкретном случае, по мнению докладчика, может стать способом исследования мотивации субъектов этой политики. Беккер полагает, что российская власть в XIX и даже в начале XX века проводила политику русификации не с националистических, а с имперских позиций — главной целью этой политики было достижение лояльности “инородного” населения, а не создание “культурной” нации. При этом докладчик обратил внимание на то, что в отношении многих нерусских и неправославных меньшинств (например, мусульманского населения Туркестана, Волжского и Уральского регионов, тюрко-язычных мусульман Крыма и др.) политика русификации вообще не осуществлялась. Выбор объектов русификации обуславливался тем, какие из меньшинств оценивались властью как превосходящие русских в культурном отношении. Исходя из этого, политика русификации осуществлялась по отношению к Грузии, Бесарабии и Польше, а затем Армении, Финляндии и Остзейскому краю. Во время дискуссии Н. Самовер высказала мнение о том, что политика русификации напрямую была связана с внешней политикой российской империи и проводилась на тех границах, где Россия стремилась упрочить свое положение.

Было бы излишним говорить о том, что круглый стол в очередной раз продемонстрировал новые подходы к традиционному материалу. Исследования в области национализма — один из примеров наиболее успешной адаптации и развития в отечественной академической среде более или менее современных и актуальных тенденций западной гуманитарной науки. Об этом говорит и популярность специализирующегося на проблематике национализма научного журнала “Ab Imperio”, члены редколлегии и многие авторы которого приняли участие в заседании. В настоящее время уже стали очевидными основные темы, попавшие в поле зрения ученых, разрабатывающих проблемы национализма на русском материале. Прежде всего, их объединяет интерес к риторике национализма, вариациям националистического дискурса в России. Другая главная тема — соотношение империи и нации, существование династической Российской империи в эпоху бурного роста национализма в Европе.

Будем надеяться, что на следующих конференциях и семинарах по национализму эти темы обогатятся дополнительными смыслами и интерпретациями, но, кроме того, возникнут и новые проблемные узлы — ведь это является непременным условием становления любой научной дисциплины.

Елена Земскова

(Москва)

Версия для печати