Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: НЛО 2001, 49

Что делать с Фуко, занимаясь русской историей?

Виктор Живов,

филолог, историк

(Институт русского языка РАН —

Калифорнийский университет, Беркли)

ЧТО ДЕЛАТЬ С ФУКО,

ЗАНИМАЯСЬ РУССКОЙ ИСТОРИЕЙ?

У самого вопроса есть имманентная вредность, поскольку в пресуппозиции лежит представление о Фуко как о методе, который может быть приложим или не приложим к описанию данного феномена. Так, словно речь идет о том, может ли быть напряжение в данной сети определено с помощью данной формулы. Фуко, на мой взгляд, не метод, а способ мысли. В отличие от метода, предназначенного для работы с определенным классом фактов, способ мысли сам обнаруживает те факты, которые ему союзны. Сомнение, следовательно, в том, не останется ли фукольтианский грибной охотник с пустым кузовком, пройдясь по русским полянам.

Именно это сомнение высказывает в своей статье Л. Энгельштейн, и аргумент ее понятен. Он относится к фукольтианской социологии. Если максимально его упростить, он сводится к тому, что Фуко описывал механизмы принуждения в буржуазном обществе, провозглашающем свободу, индивидуализм и иные либеральные ценности. Неизбывность несвободы в организованном сообществе людей и была одной из основных философских тем Фуко, унаследованных им от Ницше.

В России, на взгляд Энгельштейн, либеральное общество так никогда и не возникло — с этим трудно не согласиться. Поэтому искать в русской истории фукольтианские механизмы бесполезно. Более того, русская несвобода превращает — по контрасту — буржуазный порядок в свободу, во всяком случае в ту свободу, которая доступна человечеству. Это знакомое чувство, которое испытывали многие из нас при советском режиме: казалось, что западные левые, изобличающие тиранию порядка в своем гражданском обществе, с жиру бесятся, не осознавая ценности того дара свободы, которого нас лишил тоталитаризм. И в этом ощущении была своя правда, ограниченная, однако же, дискурсивной необъятностью понятий “жир” и “бесятся”.

“Жир” и есть жизнь, а “беситься” значит то же, что жить. Духота несвободы — это связующая ткань любого общества, и поэтому — сколь бы либерально общество ни было — борьба за “прожиточный воздух” никуда от человека не уходит. Фуко в самом деле обошел вниманием тоталитарные режимы нацистской Германии или советской России и сосредоточил свои интересы на “великой тирании” старых режимов раннего Нового времени и на том, как они трансформировались в вездесущный контроль буржуазного общества с его “мнимыми свободами”. Не парадокс ли это? Нисколько. Чем меньше несвободы остается на поверхности, тем отчетливее вырисовывается ее экзистенциальное нутро. Большая несвобода тоталитарных режимов или полицейского государства не уничтожает малой несвободы социального существования, но лишь камуфлирует ее.

Траектория западного общества, прочерченная Фуко, может создавать впечатление стадиального развития, при котором одни типы несвободы закономерно сменяют другие. Такого рода стадиальность (градиентность), характерная для теорий модернизации, в принципе чужда мысли Фуко; она появляется как эпифеномен прогресса, но именно того прогресса, который Фуко не утверждал, а отрицал. При этом, впрочем, он неизбежно попадал в ту самую ловушку слов, которую так ясно видел в трудах современных историков: отрицание несуществующих “измов” так же вводит их в дискурсивное пространство, как и их утверждение (я имею в виду то соотношение дискурса и практик, о котором столь утомительно пишет П. Вейн).

Л. Энгельштейн права, на мой взгляд, и в своих размышлениях об опасности пренебрежения буржуазным порядком, которое она находит у Фуко. Из этого пренебрежения, хорошо известного русским мыслителям от Победоносцева и славянофилов до Герцена, вырастает фантом органического социума, в котором практики принуждения уступают место гармоническому совокуплению интересов. Любовь к гармонии, как все знают, служит повивальной бабкой тоталитаризма. Новая русская история этот нехитрый тезис неплохо иллюстрирует.

Здесь, однако, необходимо одно добавление, в силу которого кузовок фукольтианского охотника не остается пустым и на российских просторах. Большая несвобода не уничтожает малую несвободу. Механизмы внутреннего дисциплинарного контроля уживаются и с прямой деспотией, и с законом как средством непосредственного принуждения. В разных обществах они могут быть распределены радикально несхожим образом, но весь этот цветник в разных пропорциях вырастает на любой ниве (включая сюда и самую либеральную, оставляющую место, скажем, для деспотии семейной или корпоративной). В России это распределение обладает своей спецификой, но все компоненты несвободы могут быть обнаружены и здесь, в силу чего русская история и оказывается открыта для фукольтианской мысли.

Так было в XVIII веке, когда Екатерина не только санкционировала вырывание ноздрей и не только учреждала воспитательные дома, внося в социальный порядок элемент “буржуазного” контроля (эти моменты упоминает Л. Энгельштейн), но и пыталась создать из верноподданного дворянства самоорганизующееся общество, в котором дисциплина поддерживается им самим; двусмысленность этого предприятия, при котором императрица отнюдь не желала расставаться с верховным надзором над вольным сообществом, заслуживает отдельного комментария.

Перераспределение несвободы происходит и в XIX веке, и авторы “Вех”, обличая интеллигенцию, сетуют на те механизмы внутренного социального принуждения, которые были созданы шестидесятниками и унаследованы их преемниками — как теми, кто пошел в либеральную, так и теми, кто пошел в радикальную сторону.

Для большевистского режима, понятно, основным элементом социальной политики было прямое насилие, применяемое, даже формально, помимо закона. Но и здесь рядом с тоталитарной макроструктурой существуют самоорганизующиеся группы, и в их отношениях с индивидуумом реализуются те самые механизмы, которые так любил анализировать Фуко. Так что и в этом случае способы осмысления, идущие от Фуко, отнюдь не остаются без приложения (см. опыт такого приложения в книге О. Хархордина 1).

Перепрыгивая через десятилетия и выхватывая, что попадается под руку, мы можем с этими идеями доскакать и до сегодняшнего дня. И здесь мы увидим, наряду с новым перераспределением несвободы, преемственность дискурсивных практик. В недавней речи президента Путина по поводу советского гимна (декабрь 2000 г.) он допускал, “что мы с народом ошибаемся”, и эти слова отсылают к знакомой со времен Уваровской триады парадигме, основанной на концептах власти и народа и сочетающей их в органическое единство; органическое единство в фукольтианских механизмах не нуждается, располагая взамен гармонической несвободой. В том же абзаце, однако, президент призывает несогласных “не раскалывать общество”, апеллируя к совсем иной парадигме государства и общества (раскалывать народ невозможно); общество ограничивает инакомыслие, оперируя внутренним контролем и становясь законным предметом фукольтианского исследования.

Пока мы живы, мы, среди прочих несвобод, не останемся и без несвободы фукольтианской. Поэтому, какое бы общество мы ни составляли, мы можем помыслить его историю в тех динамических терминах, которые подарила нам мысль Фуко. Для этого мы не должны лишь расставаться с его протеизмом, единоприродным с протеизмом самой истории, которая в постоянной смене дискурсивных практик размывает старые смыслы и рождает новые. Это обновление смыслов придает прочтениям Фуко такое же неувядаемое многообразие, как экзистенциальному афоризму Пушкина:

На всех стихиях человек —

Тиран, предатель или узник.

Версия для печати