Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: НЛО 1998, 33

От “Бригантины” к Академии Зауми


Из истории литературы

Сергей Бирюков

ОТ “БРИГАНТИНЫ” К АКАДЕМИИ ЗАУМИ

(о том, как это было в Тамбове, — конспективно)

Хотя речь пойдет о 80-х, но восходит все, как обычно, к 60-м, которые для провинции оказались, может быть, более плодотворными, чем для столицы. Москве нужно много людей, чтобы что-то вызрело и вскипело, в областном центре хватает одного-двух человек. Больше-то чаще всего и не бывает. В Тамбове был Александр Николаевич Смирнов — актер и режиссер, не так давно вернувшийся из отсидки в ГУЛАГе.

В Москве и до 60-х что-то назревало и существовало. В Тамбове, затурканном еще со времен антоновского восстания, почти ничего. В Москве оттепель кончалась, в Тамбове начиналась во второй половине 60-х.

Я как раз попал в пик и самым чудесным образом — в 17 лет. Моя знакомая — Людмила Сарматина, хоровой дирижер (у нее я пел, страшно сказать, в хоре) -- привела меня к тому самому единственному человеку в театральную студию, которая называлась “Бригантина” (по песне П. Когана и Г. Лепского). И сразу я оказался на репетиции спектакля по стихам, дневникам и письмам Елены Ширман. Спектакль этот не вышел, но долго репетировался и тем самым входил в сознание всех присутствовавших. Второй спектакль был чтецкий — Таня Сербжинская читала композицию по стихам Ахматовой и Цветаевой. Выходила она с чтением и на публику. Но главное было внутри студии. Смирнов в неизменной бабочке, прижимающий пальцами собственный пульс и каким-то образом бегающий по узкому пространству комнаты, заставленной столами, стульями, шкафами, орущий и шепчущий. И летающие по комнате имена: Мейерхольд — Станиславский —Таиров — Михаил Чехов —Блок— Белый — Маяковский... Рой имен, словно пчелы: летают и жалят. Всунутая кем-то впопыхах книга Шкловского “Жили-были”, бледная копия стихов Мандельштама, Пастернака (тех самых, из романа), песенка Вертинского с проигрывателя, Таня Насонкина поет про атлантов, которые держат небо. И стихи Слуцкого “Я строю на песке...”; годом позже, после ввода войск в Чехословакию, стихи Горбаневской “В сумасшедшем доме выломай ладони...”.

И приезд из Москвы Ольги Михайловны Итиной, мягкой рукой освобождающей мое зажатое горло, расписывающей партитуру “Скрипки и немножно нервно...”. Маяковский открывается заново только-только. Вот-вот поеду в Москву смотреть на Таганке “Послушайте!”.

И еще годом позже, в 69-м, Витя Ильев, выпускник Московского института культуры, приезжает ставить Брехта — “Антигону”, где я сыграю две роли. В роли Вестника, вбегая, выкрикивал: “Полные повозки вернувшихся на родину с войны...” Спектакль прошел несколько раз при полных залах кукольного театра, где мы обычно играли. На обсуждении прозвучала свежая мысль об антисоветчине. Отвечали, что Брехт — лауреат Ленинской премии.

Тогда же Ольга Михайловна — наш прекрасный московский педагог по художественному слову-- говорила мне, что мы тут распускаем языки, а это уже небезопасно, в Москве — молчок...

Каждый что-то приносил в студию. Я принес футуристов. Купил на первую зарплату 13 красных томов Маяковского, по комментариям последовательно выписывал из Ленинки книги и микрофильмы, крутил их вечерами, переписывал в тетрадь с Лешей Хавлиным. Тогда же первые стихи. И попытка сценической композиции по стихам футуристов (постановка не осуществлена). Зато Смирнов поставил спектакль о Блоке, здесь моя будущая жена играла Гиппиус (в белом платье, с высокой прической), а мой будущий шафер Саша Юрьев играл самого Блока. К сожалению, я сам находился в то время в оппозиции к творческому методу режиссера и ничего не играл. На спектакле сидел после путешествия по городу с литературоведом, бывшим ифлийцем, пришедшим с фронта на одной ноге Леонидом Григорьевичем Яковлевым. Мы с ним ходили по городу, читали стихи и выпивали в каждом ларьке, закусывая конфеткой.

В студии читались и собственные стихи, в 70-м уже приходила Марина Кудимова, в коротком вельветовом платье. Стихи были резкие, в них усматривал влияние Цветаевой. Да еще Марина к тому же. Этот сюжет получил продолжение позже в пединституте, где Л. Г. Яковлев вел литгруппу. Обмен стихами, устный самиздат с проникновением в стенгазету. Моя первая публикация в молодежной газете имела невиданный здесь резонанс — пародия в “Крокодиле”: смысл в том, что автор пишет непонятно, а значит, дурак. Дальше, естественно, опасались печатать. В молодежной газете была своя литгруппа. Редактор газеты — Георгий Ремизов — писал прозу, поддерживал, как Горький, самобытные таланты, как Горький, поджигал спички в пепельнице. У несамобытных находил влияния: Пастернака, Цветаевой, Маяковского, журил за это. Рядом с редакцией был павильон винный — “рыгаловка”-- где можно было отвести душу, самобытные в этом смысле оказывались крепче. Это 70-е. Яковлев погиб, Ремизов ушел из газеты, группы как-то прекратились сами собой. Один Смирнов продолжал ставить (и не ставить) спектакли, но это уже не мой сюжет.

Моим становится на шесть лет газета, с попыткой что-то печатать, в том числе московских “непечатных” поэтов — Володю Тихомирова, Веру Никитину, с большим скрипом Марину Кудимову, которая в то время редко бывает в Тамбове. Сюжет с газетой почти провальный, но все-таки, со всякими приключениями — снятием стихов и статей -- некоторое время что-то удавалось делать. С появлением нового редактора и это малое стало проблематичным. Пора уходить.

А вот уже и 80-е! В 1981-м нахожу пристанище в Доме учителя, наконец-то занимаюсь своим делом — открываю студию “Слово” (с оплатой 47 руб. 15 коп. в месяц). Очень удачно — как раз к этому времени вокруг сформировалась небольшая группа людей, пишущих “непечатное”. Вадим Степанов — мастер ОТК одного тамбовского завода — еще в 60-е годы начинал в Чебоксарах, где напечатал несколько верлибров, в Тамбове же он почти полностью перешел на прозу. Когда вышел Борхес, мы стали называть Вадима тамбовским Борхесом, вместо того чтобы Борхеса называть латиноамериканским Степановым. Обычная славянская скромность! Впрочем, Степанов по крайней мере на треть финн. Саша Федулов, тоже давно пишущий прозу и стихи, работающий в острой маньеристической форме. Марина Остолопова, пришедшая с поздравительными стихами и развившаяся затем в тонкого лирического поэта. Женя Степанов — студент-инязовец, родом из Москвы, писавший в манере, близкой Николаю Глазкову. Позже Володя Мальков, поразивший сюрреалистическими текстами, которые он иногда мелодизировал под гитару. Алеша Неледин, после знакомства со стихами Н. И. Ладыгина лихо закручивавший палиндромы. Студия не походила на обычные лито. У нас была некая программа. Во-первых, был выстроен литературный ряд местного значения: Державин — Боратынский — Жемчужников—Ладыгин (в начале 80-х годов мало кому известный поэт, в 60—70-е его самиздатские палиндромические книги читали некоторые местные литераторы и художники). Во-вторых, попытка включить литературу в систему искусств — общение и совместные акции с художниками, архитекторами, музыкантами, бардами. В-третьих, некая образовательная система, связанная с моими занятиями “нестандартными” формами стиха, авангардом и началом века вообще, а также с философскими и научными построениями, которые предпринимал Вадим Степанов, включением практически всей студии в киноклуб “Контакт”, который был в то время одним из лучших в стране, им руководил (и сейчас тоже) мой друг Валерий Монастырский. В-четвертых, наконец, артистическая работа с чужими текстами, в результате которой состоялся уникальный вечер в честь столетия Велимира Хлебникова в 1985 году, с некоторыми трудами пробитый через инстанции (при поддержке близкого студии поэта и филолога В. Г. Руделева). К этому времени был еще жив мой учитель — выдающийся литературовед и тайный поэт-заумник Борис Николаевич Двинянинов, от которого были книги Хлебникова, Клюева, Гумилева, Клычкова и многих других и который кое-что из наших текстов смотрел.

Устное существование студии и мой театральный опыт невольно подталкивали к выработке особых форм бытования литературы — к стихийной акционности. До 1985 года мы практиковали эти формы ограниченно — несколько выступлений в кинотеатрах, книжном магазине, клубе архитекторов. После успеха с вечером Хлебникова и еще ряда вечеров стали подумывать о некоей серии. Но в это время уже началась новая оттепель, хлынул поток литературы и другого искусства. В картинной галерее появилась выставка неизвестного нам “творищества” со странным названием “В гостях у архиерея”. Я пришел на эту выставку, познакомился с молодыми совсем, неведомо где вызревшими Алексеем Медведевым, Сашей Тормосовым, Сашей Арфеевым, Рауфом Туктаром. Они говорили о дзэне, о японской и китайской поэзии, о Мондриане. Пригласил их в студию. Вскоре в библиотеке их выставка и наш совместный вечер. Это уже действительно что-то небывалое — Саша Тормосов сидел на столе, окруженный ароматическими свечками, и читал прозу. Впервые, кажется, мы смогли использовать более-менее профессиональную аппаратуру. И Мальков смог наконец показать свои возможности певческо-жестовые. Понятно, что нужно это было только нам, хотя стали появляться какие-то отклики в газетах. Но было ясно, что просидевшим всю почти предшествующую жизнь в подполье уже не собрать стадионов. Что и подтвердил приезд приглашенных нами Алексея Парщикова, Ильи Кутика и Сергея Соловьева. Публики было не очень много, но зато в нескольких случаях отборная. Между тем рождались новые идеи. Одна из них — машинописный журнал. Назывался “Неофит”. Вышло, кажется, номеров семь, доходило до 50-ти экземпляров, нашли даже где-то дефицитный тогда ксерокс. Немалую часть материалов поставляла студия. Журнал, разумеется, не мог конкурировать с тем самиздатом, который уже выплеснулся на страницы официальных журналов, но было хорошо тем, кто впервые видел свои тексты в окружении чужих.

Серия вечеров все-таки вызрела в самом конце 80-х. Мы сделали четыре крупных вечера в областной библиотеке “Из истории русского поэтического авангарда” и один “Из истории мирового”. Тогда в Тамбове впервые прозвучали многие футуристы, конструктивисты, лианозовцы, ейские трансфуристы, показывались слайды картин Малевича, звучала авангардная музыка 20—60-х годов, звучали также итальянские футуристы, немецкие и французские дадаисты, экспрессионисты, сюрреалисты. Все это уже плавно перетекало в 90-е годы. В самом конце 80-х я вышел с устной книгой “Зевгма” — апофеоз устности, до письменного варианта было еще далеко.

После этого ничего не оставалось, как перейти в новую фазу существования. Так возникла Академия Зауми. Наступили 90-е годы. Дальше уже другой эпос.

Статьи о жизни андеграунда восьмидесятых годов читайте в тридцать третьем номере журнала.





Версия для печати