Rambler's Top100
ЖУРНАЛЬНЫЙ ЗАЛЭлектронная библиотека современных литературных журналов России

РЖ Рабочие тетради
 Последнее обновление: 27.05.2012 / 19:29 Обратная связь: zhz@russ.ru 



Новые поступления Афиша Авторы Обозрения О проекте Архив



Опубликовано в журнале:
«НЛО» 1997, №22


ИСТОРИЧНА ЛИ ИСТОРИЯ?
версия для печати (11906)
« »


Наталья ПОЛТАВЦЕВА

ИСТОРИЧНА ЛИ ИСТОРИЯ?

"Исторична ли история?" - вопрос на первый взгляд парадоксальный, не внушающий серьезного отношения к задающему и вопрошающему, напоминающий по стилю темы споров средневековых схоластов. И однако в нем есть большой смысл. Во всяком случае, в конце ХХ века пиетет перед Историей с большой буквы, пожирающей, как Сатурн своих детей, факты и "непереваренные" сюжеты, заметно поубавился. Причин для этого достаточно: начиная с возросшего критического пафоса по отношению к царившему в европейском сознании несколько веков прогрессизму и эволюционизму - до вполне актуального ощущения "многослойности" времени, спрессованного в квантованные сгустки информации, столь разнородные по своему содержанию и векторности, что каждому есть что выбрать.

Образ Ильи Пригожина, который репрезентировал традиционную уютную европейскую историю, в которой "до того" предшествовало "после того", все следствия имели свои причины, а Волга всегда впадала в Каспийское море, как музей с полочками прочно обосновавшихся экспонатов, ранжированных неким всеведущим и вездесущим наблюдателем (лицо со статусом близким божественному, во всяком случае, знающее абсолютную истину), при всей его полемичной точности, был направлен не на полемику, а на все то же ранжирование и определение: какова она, такая История? Ответ дал Фукияма: такая история - это мертвая для современного сознания и тупиковая ситуация, выкарабкиваться из которой означает выбираться из завалов множественных классификаций, версий, школ, где, как частокол, торчат ощерившиеся факты и зияют, как черные дыры, "белые пятна".

Еще один "схватывающий" ситуацию образ был предложен Борхесом: мир как Вавилонская библиотека, где в лабиринтах упорядоченных классификаций, создающих своей множественностью страшный эффект бесконечности вариаций, хранится Книга истинного знания, дающая на всё ответы, всё объясняющая и всё в себя вбирающая. На ее поиски уходят все новые отряды - и не возвращаются. Не является ли поиск такой книги поиском всеобщей и всемирной Истории, которая, как когда-то Библия, или Коран, или Упанишады, все всем и навсегда должна объяснить?

Социология, возникшая в последней трети ХIХ века, подорвала первой устои исторического консервативного фундаментализма, разведя понятия факта исторического и факта культуры. Проблема верификации, пришедшая из современной социологам науки, проблема герменевтического истолкования одного и того же факта привели к пониманию многих весьма забавных вещей: один и тот же факт в зависимости от контекста мог обозначать самые разные вещи. То есть появилась непристойная, на взгляд "нормального" позитивиста, проблема: "слова" и "вещи" не совпадали. Вернее, одной и той же "вещи" было соположено множество "слов", обозначаемое и обозначающее больше не ходили, взявшись за руки, неразлучной парой, факт стал "протеичен", история - переписываема, как школьный урок нерадивым учеником: когда - с ошибками, когда - с небрежностями, когда - с озорной игрой, когда - с угрюмой наглостью нового пророка.

За примерами далеко ходить не нужно: прошлое оказалось, как и время вообще, действительно - по-кантовски - категорией вполне субъективной. Элегантная фиксация этого парадокса наблюдается у Бергсона, Пруста, Белого - самых чутких и самых быстрых индикаторов новых сдвигов в сознании культуры. Попытки неокантианцев развести науки естественные и "противоестественные" по методу - тоже фиксирование, опосредованное, "страусиное", страшного явления "исчезновение истории": удобного резервуара, сосуда, склада, сундука, где, как залежалое и траченное молью, хранилось время с бирочкой "прошлое".

В начале ХХ века мина взорвалась - и несколько веков жившие на минном поле Нового времени европейцы были вынуждены вновь "закольцевать" проблему Блаженного Августина: исторический вектор вонзился в точку, где "времени больше нет". Страшным судом для традиционного историзма оказалось вхождение в зону гуссерлевского "жизненного мира", впускание в мир вечности платоновских онтологических эйдосов, орущего и потребляющего мира повседневности. ХХ век - это век обыденного сознания, время обыкновенного человека, бесконечно неинтересного предыдущему "глобальному" историческому сознанию, где цари и пирамиды правили свой нескончаемый бал.

Это - вновь - как переход от древности к иному, действительно Новому времени, о котором так точно написал Борис Пастернак в "Докторе Живаго". Но так написать об истории мог лишь человек, живущий в середине века ХХ-го и прекрасно понимающий, что массоидность тоталитарных режимов этого века - не настоящее, а плюсквамперфект, давно прошедшее, и нет за этим не только будущего, но и права на реинтерпретацию.

Каким бы странным нам с вами это ни показалось, но весь ХХ век действительно прошел - уже прошел! - для европейского сознания под знаком культурного приоритета мира обыденности, приватного мира отдельного человеческого сознания, его социальной и культурной истории, его повседневной жизни, с которой - над осмыслением которой - работали социологи, этнологи, культурные антропологи, культурфилософы и историки новой ориентации. Переход от онтологии к гносеологии и эпистемологии, от утверждения божественных максим знания о мире к многочисленным вопросам о том, как человек познает мир, как он передает другим это знание, что влияет на его восприятие мира, каковы культурные коды его "говорения" о своем знании, то есть каковы культуры, являющиеся своеобразным историческим телом человека, его смертной и сменяемой оболочкой, придающей ему, как платье - женщине, своеобразие и неординарность, - вот характерные черты века ХХ-го.

Может быть, именно эта ориентация на человека, автора, личность и привела к осознанию крамольной для предыдущей парадигмы идеи: дело не в истории, а в историках. Если еще точнее - в многочисленных школах и личностях, под видом одной общей Истории дававших свои версии и мифологемы. Действительно, история взятия Казанского ханства войсками Ивана Грозного, написанная с позиций интересов государства Российского, - это одна история. Она же, но поданная глазами историка противной стороны, - это, поверьте, совсем другая история. Методологический же вывод из всего случившегося с "нормальной" исторической наукой в ХХ веке сделали постмодернисты. Они учли это личностное и групповое многоголосие, сделали ставку не на будущее, как их предшественники - поборники модернизации и принципиальные отрицатели прошлого, а на настоящее, которое, потеснив плюсквамперфект, создало некое поле вечно продолжающейся континуальности. В этом новом "полевом" пространстве перспектива отсутствовала, векторы были убраны, а временные планы прошлого, настоящего и будущего сополагались друг с другом, как картинки в камере-обскуре или, еще точнее, как многоуровневые глубинные декорации в анимационном фильме.

Прошедшие школу радикального эпистемологического сомнения, феноменологической редукции и культурантропологического описания "одной отдельно взятой культуры как неповторимого артефакта" представители постмодернистского сознания в новой огласовке повторили старые заветы романтизма: "все во всем", "мир многообразен культурно и поэтому нуждается в переводе и переводчиках" (читай - интерпретаторах), "каждая культура ценна и интересна по-своему: у европейца нет приоритета ни старшинства, ни большинства", "самое интересное происходит, когда ты выходишь за границы своей культуры и, не входя полностью в другую, обживая пограничье, пользуешься всеми преимуществами этого интересного положения" и т. д. и т. п. Культурный маргинализм и принцип культурной толерантности сделали свое дело: наиболее интересными стали казаться не описываемые, а "вчувствоваемые" области. Маргинальные состояния, пространства, люди, периоды, сословия оказались в центре внимания.

"А что же прошлое?" - спросите вы. "Прошлого больше нет", - отвечали представители постмодерна, ибо в вечный континуум прошлое включалось вместе с настоящим и будущим как равный компонент, который, называясь временем, был по существу уже пространством.

Точнее всего его параметры определил поэт, назвав свой последний прижизненный сборник "Пейзаж после наводнения". Когда-то в начале века сходный образ использовал Блок в своих "Итальянских стихах", где схлынувшее море жизни оставляло на пространстве своего отступления лишь мертвые знаки - вещи и предметы, ставшие Историей, но переставшие быть Культурой. (У Бродского схлынула История - и остались вещи и предметы Жизни и Культуры: они существуют сейчас в одном контексте, завтра - в другом, приобретая в связи с этим различные слова-названия, как итальянский друг - римский божок Вертумн - статуя в Летнем саду.) Эти, как сказали бы романтики, "метаморфозы" - для современного сознания лишь своеобразная "культурная инсценировка", существование культуры в костюме иных времен, приглашение к участию в пьесе и тех, кто обычно был лишь зрителем: публики. Так мы вновь вернулись к проблеме обычного человека, человека из толпы, приглашенного не просто на сцену Истории, но и сделавшего ее сценой военных действий, где работают ныне совсем иные стратегии. Так оказалось гораздо более верным блоковское "Нас всех подстерегает случай...", чем: "Но ты, художник, твердо веруй / В начала и концы. Ты знай..."

Все вышесказанное - лишь преамбула к основной проблеме: как гуманитарное осознание ХХ века в состоянии дать свое собственное описание как культурного макропроцесса и годятся ли для этого старые клише?

Как, в частности, нужно выстраивать курс истории литературы, если мы фиксируем: а) изменение понятия "история"; б) изменение понятия "литература"; в) изменение понятия "изменение", то есть замену классических эволюционистских подходов на ряды других: циклических, системных, волновых... Сказав вкратце о третьем и достаточно многословно о первом, нельзя не остановиться и на втором. Дело в том, что та самая литература, которая достаточно долго осознавалась либо как совокупность шедевров всех времен и народов (но по преимуществу европейских!), как ряд культурных образцов, уходящий "в глуби времен" к "Одиссеям" и "Илиадам", Старшим и Младшим Эддам, а завершающийся - тоже шедеврально - авангардом и даже поставангардом (это ход историков-позитивистов и компаративистов), либо как система всех когда-либо написанных текстов (один общий текст, история которого складывается из истории изменений его форм и их функций, - это ход формалистов), - так вот, такая литература, наша дорогая бэлль леттр, благополучно закончилась, что в свое время очень быстро и адекватно поняли "новые критики" и рецептивные эстетики. Пришла эра соавторства читателя как производное процесса усиления влияния сферы обыденного на художественную культуру, совершившую функциональное "коловращение": от массовой (рапсод-слушатели) к элитарной (автор-переписчик-элитарный читатель) - к новому подвиду массовой (эффект "галактики Гутенберга") - к возврату на новом, "масскультовском" и "масс медиа", уровне - к ситуации "автор-рапсод", где автор задает канву (компьютерную программу), а читатель-рапсод ее расшивает при помощи игры с компьютером, создавая таким образом как предельно "массовую", так и предельно эзотерическую "виртуальную" литературу для одного потребителя.

Исследователь, оказавшийся сейчас в конце ХХ века перед необходимостью строить свой курс литературы так, чтобы изменение всех трех компонентов по меньшей мере учитывалось, стоит перед невероятно сложной задачей. Ясно одно - описать, скажем, феномен современной литературы, встроив ее в традиционную "историю методов", или "историю больших стилей", или историю жанровых форм-функций, уже невозможно. Мы снова находимся лицом к лицу с необходимостью разграничить факты, подвергающиеся анализу, однако на этот раз фактами являются сами культурные "контексты" существования того, что считается литературными фактами.

Когда же мы начинаем эту работу с контекстами, то обнаруживаются как минимум две любопытные особенности.

Первая - мы пришли к тому же, к чему пришли - каждый по своим причинам - М. Фуко и Р. Барт - структуралисты второй волны; школа "Анналов" - как новая "историческая стратегия"; московско-тартуская семиотическая школа - Ю. Лотман и Б. Успенский; в свое время - О. Фрейденберг и О. Добиаш-Рождественская, работая с "культурными гермами". Вторая - мы вступили на зыбучие пески территории, могущей быть названной областью то ли социологии культуры, то ли исторической культурологии. Здесь работают все с теми же культурными контекстами, проблемами трансляции культуры, культурными кодами, семиотикой культуры, механизмами трансляции и инновативных изменений, точно так же, как и со "старыми" фактами в "новых" контекстах: рассматривая, скажем, изменение стиля не как макро-, а как микропроцесс, склеивая условный "курс истории литературы" как курс безусловных проблем культуры на материале литературных контекстов.

Культурные контексты рассматриваются как материал, объект, фактура.

Подобный подход предполагает радикальное изменение отношения к собственной методологии: отпадает жесткое ограничение одной методологией. В зависимости от решаемых задач курс существует как бы в нескольких измерениях: одна его часть, под свои задачи, может работать в эволюционистской методологии, другая - под свои - в позитивистской, третья - в структурно-функционалистской, четвертая - в символически-семиотической и т. д.

Можно назвать это позицией "принципиального эклектизма", можно - полилогом методологических подходов, можно - многовекторным анализом. Но дело не в названии, а в обретенной внутренней свободе по отношению к старым "священным коровам", к уходу былого пиетета по отношению к "большим стилям" и канонам.

Именно так я пытаюсь читать курс "Литература серебряного века: проблемы культуры". В нем для меня присутствует ряд целей для осмысления: понять, как осуществляется смена одной большой культурной парадигмы - "классической" парадигмы европейского нововременного сознания - на другую большую парадигму - Новейшего времени, разобравшись в механизмах культуры; осмыслить рефлексию культуры над собой - развести и сопоставить теоретические декларации новых литературных течений и направлений с их творческой практикой, то есть увидеть микропроцессы динамики художественного сознания; описать и топографически означить это время и пространство как "культурный промежуток" - маргинальную область "между" определенно явленными состояниями, когда старое и новое соприсутствуют и активно взаимодействуют, задавая импульс новой парадигме и переосмысливая и переписывая под новым знаком старую (см. символистские поиски своих предшественников в других культурных эпохах); рассмотрев культурно-семантические коды, прочесть самих писателей как тексты культуры (Розанов, Мережковский, Блок и др.); увидеть в культурных контекстах, явленных литературой русского серебряного века, своеобразный "герм", бродильную закваску для процессов, идущих в культуре ХХ века - мировой. Благо что сам материал одержим мукой нового вина, прорывающего старые мехи:

И я выхожу из пространства

В запущенный сад величин

И мнимое рву постоянство

И самосознанье причин.

И твой, бесконечность, учебник

Читаю один, без людей -

Безлиственный, дикий лечебник,

Задачник огромных корней.

В игольчатых чумных бокалах

Мы пьем наважденье причин,

Касаемся крючьями малых,

Как легкая смерть, величин.

И там, где сцепились бирюльки,

Ребенок молчанье хранит -

Большая вселенная в люльке

У маленькой вечности спит.

(О. Мандельштам)

Может быть, ответ на вопрос "исторична ли история?" и заключен в самом человеке - той точке, в которую уперся исторический вектор в ХХ веке, в его пытливом стремлении к познанию мира как вечной ребяческой игре, где игра в бирюльки весомее логических причинно-следственных связей, а мир и есть "гора... звеньев - бирюлек" (Н. Мандельштам) 1 , "игра случайностей" (Ю. Лотман).

1 "Характер познания... - это словно игра в бирюльки: на крючок наугад вытаскивается одна крошечная закономерность, бесконечно малая величина в сравнении с тем, что познано быть не может с помощью "наваждения причин". Каузальность, познаваемая человеком, найденная им для объяснения явлений, - это только наугад вытащенное звено в горе таких же звеньев - бирюлек. Ребенок хранит молчание - это он постигает не части, а целое - в сцеплении бирюлек ему не разобраться" (Н. Я. М а н д е л ь ш т а м, Комментарий к стихам 1930-1937 гг. - В кн.: Осип М а н д е л ь ш т а м, Собрание произведений. Стихотворения, М., 1992, с. 436-437).









в начало страницы


Яндекс цитирования
Rambler's Top100