Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Журнал 2015, 280

Славное время Норвича

Евгений Соколов

 

Русская Школа в американском штате Вермонт была основана в 1960-м году преподавательницей языкового колледжа в Миддлбэри доктором Марианной Полторацкой. Первоначально школа располагалась в колледже Уиндхэм в городке Путни, а в 1968 году переехала на кампус Норвичского университета, где и просуществовала до 2000 года. Я лично попал в Русскую Школу летом 1979 г. Мы прибыли туда вместе с молодым писателем Сашей Соколовым, только что получившим известность благодаря своей первой книге «Школа для дураков». Нас пригласили по рекомендации Геннадия Яковлевича Адреанова, профессора университета в Риджайне, столице канадской провинции Саскачеван. Я оказался в этом городе по распределению канадской иммиграционной службы в Вене, где у меня была остановка после эмиграции из СССР. Г. А. Адреанов помог мне получить работу преподавателя русского языка – сначала в университете Риджайны, а затем и в Норвиче, как мы между собой называли эту школу. Саша Соколов преподавал разговорный язык, а я – синтаксис, студентам третьего курса, – в обмен на возможность учиться там же в аспирантуре. В свое время мне по политическим причинам не удалось закончить последний курс московского Института иностранных языков, а тут выпала возможность получить степень магистра изящных искусств в области русского языка с дипломом Норвича, старейшего американского военного университета. Кому-то покажется невероятным, но это было именно так: кадеты университета получали по окончании диплом магистра в области науки, а аспиранты Русской школы – в области искусства. Мне выпала удача быть в Норвиче сначала аспирантом и преподавателем, а потом и преподавать там с небольшим перерывом в течение полутора десятков лет.

Русская школа пользовалась в университете полной автономией и к военному делу отношения не имела. В течение шести летних недель Норвич становился настоящим оазисом русской культуры на Североамериканском континенте. Сюда съезжался цвет русской литературной и политической эмиграции. Начнем с того, что и среди преподавателей было немало легендарных личностей. Одни имена чего стоят: княгиня Екатерина Александровна Волконская, профессор Николай Всеволодович Первушин... Я их знал лично, потому остановлюсь на их биографиях немного подробнее.

Е. А. Волконская, уроженка Санкт-Петербурга и бывшая сестра милосердия в Добровольческой армии, в 1924 году переехала с семьей в США. Она училась в Колумбийском университете, а также на летних курсах в Сорбонне и получила магистерскую степень по французскому языку в колледже Миддлбэри. Была приглашена в Корнельский университет и стала первой женщиной-преподавателем этого университета. В Норвиче она преподавала русскую фонетику вплоть до своего 90-летия, которое она отметила в 1985 году. Переехав в свое время на Толстовскую ферму в Валлей-Коттедж, в штате Нью-Йорк, она помогала дочери великого писателя – Александре Львовне Толстой – редактировать текст воспоминаний «Из прошлого». Екатерина Александровна была в течение многих лет секретарем руководительницы знаменитого Толстовского фонда. Фонд помогал беженцам от коммунистических режимов, в том числе – из Советского Союза. Благодаря поддержке Фонда я в свое время прожил полтора года в Австрии, где проучился два семестра на факультете славистики Венского университета, а затем иммигрировал в Канаду. В последние годы пребывания Волконской в Русской школе ей одной позволяли заезжать на собственной машине на кампус и оставлять там машину на ночь. Она водила до самого последнего времени. Нечаянно я был свидетелем ее разговора с отцом своей преподавательницы грамматики Валерии Осиповны Филипп. Тот был в таком же почтенном возрасте, что и княгиня. Они вспоминали, как до революции оба жили на Моховой улице в Санкт-Петербурге. Друг друга не помнили, но описывали дома на этой улице и соседскую девочку, которая всегда ходила в матроске... Екатерина Александровна Волконская скончалась в 1992 году под Нью-Йорком, не дожив трех лет до своего столетия. 

В первые годы моего пребывания в школе ее директором был Николай Всеволодович Первушин, в 60-е и 70-е годы – профессор русского языка, истории и экономики в монреальском университете Макгилл и в Оттавском университете. Он был также председателем Русской академической группы в Монреале и одним из организаторов Международного общества по изучению творчества Достоевского. У Первушина в жизни были очень интересные знакомства. Начнем с того, что его мать, Александра Андреевна Залежская, приходилась двоюродной сестрой Ленину. Благодаря этому родству Первушину удалось сначала избежать расстрела за свои контрреволюционные высказывания, а потом и вообще покинуть СССР. Будучи внучатым племянником вождя пролетариата, он виделся как с ним самим, так и с другими революционными деятелями того времени. Как-то раз Первушин прочел доклад о своих встречах. Он рассказывал, как слышал Троцкого во время его выступления на московском почтамте, как был знаком с Каменевым, как ходил к брату Ленина Дмитрию Ульянову хлопотать о выездной визе... В 1986 году, когда в Канаду впервые приехал Горбачев, Первушин был его переводчиком. Надо упомянуть, что Первушин после войны переехал в США, где в течение 16 лет работал старшим переводчиком и преподавателем русского языка для дипломатов в ООН. По старой памяти ему, видимо, и поручили быть переводчиком Горбачева. Историк Юрий Фельштин-ский, занимавшийся в то время левыми эсерами и преподававший в Норвиче, тоже был на лекции Первушина. Он пустил по рядам шуточную записку: «Столько возможностей – и ни одного выстрела!»

Первушин вел на аспирантском уровне курс русской истории. Урок начинался бесчеловечно рано – в восемь часов утра. Мы же были молоды, жили яркой студенческой жизнью с посиделками допоздна и ночными купаниями на плавучем мосту. Сосредоточиться на уроке в такую рань было трудно. Я задавал Николаю Всеволодовичу какой-нибудь вопрос из русской послереволюционной истории, и он отвечал на него как свидетель. Мы слушали, стараясь не клевать носом, хотя рассказывал он очень интересно. И ему было что вспомнить. Профессор Первушин называл себя человеком Серебряного века, так как родился в 1899 году. В двадцать лет, в разгар Гражданской войны, он окончил юридический факультет Казанского университета, а в 1921 стал преподавать в Самарском университете. Уехав в 1923 году в Германию для изучения промышленности и для работы над диссертацией, он в СССР не вернулся. Сначала работал экономическим консультантом советских промышленных предприятий в Западной Европе, а в 1930 году стал политэмигрантом, поселился в Париже и начал читать лекции по русской истории и экономике. Интересы его были многосторонни, и история занимала среди них одно из первых мест.

Один из рассказов Первушина – о русском масонстве – сохранился у меня среди архивных аудиозаписей «Радио Канада», где я тогда работал журналистом в русской редакции. Первушин встречался в эмиграции с известными общественными деятелями – Е. Д. Кусковой и С. Н. Прокоповичем. Они ему поведали, что в советском правительстве до сих пор есть масоны. Один из них, бывший министр Времен-ного Правительства Н. В. Некрасов, в двадцатые годы состоял членом правления Центросоюза РСФСР и СССР и преподавал в Московском университете. Затем он все же отсидел срок в тюрьме, работая в Особом конструкторском бюро по проектированию Беломорканала, был досрочно освобожден и впоследствии даже награжден орденом Трудового Красного Знамени. Видимо, все это было не без помощи «братьев». Протекция оказалась недолговечной. В 1940 году Некрасов был обвинен в контрреволюции и расстрелян. На предложение Первушина раскрыть имена масонов в советском правительстве Кускова и Прокопович ответили отказом, мотивировав свой отказ тем, что они до сих пор связаны масонской клятвой. В год своего 90-летия Первушин опубликовал книгу воспоминаний на английском языке  «Между Лениным и Горбачевым». В том же году вышла его книга «Страницы русской истории» на русском языке. Н. В. Первушин скончался в 1993 году. До конца жизни он, уже будучи почетным профессором Норвичского университета, всегда приезжал летом в Русскую школу.

В школе преподавала и ставила любительские спектакли Татьяна Алексеевна Родзянко, урожденная Лопухина. Ее часто навещал муж Олег Михайлович Родзянко, известный церковный деятель Русского Зарубежья, внук последнего председателя Государственной Думы М. В. Родзянко. Помимо американцев, в Русской школе учились дети эмигрантов, в том числе семинаристы из Свято-Троицкой семинарии в Джорданвилле. Один из них, о. Петр Перекрестов, потомок эмигрантов первой волны, сейчас ключарь Радосте-Скорбященского собора в Сан-Франциско. Поначалу мы с ним были очень дружны, но потом разошлись из-за разногласий в церковной политике. Он всегда был ярым противником Московской Патриархии, но потом резко изменил свое мнение и стал столь же ярым сторонником объединения Церкви. Его деятельность была замечена: я слышал, что по приглашению патриарха он был на лечении в Москве, останавливался у него в Даниловом монастыре, а затем даже получил от президента Медведева российское гражданство.

В первый год пребывания в Норвиче я подружился со своей сокурсницей Марией Неклюдовой, дочерью о. Николая, священника из Новой Кубани в штате Нью-Джерси. Фамилию ее родственника взял для героя своего романа «Воскресенье» Лев Толстой, изменив ее на Нехлюдов. С Марией мы остаемся друзьями до сих пор.  

Когда я еще жил в Вене, первой эмигрантской книжкой, которая мне попалась в руки в Толстовском фонде, был роман Леонида Ржевского «Две строчки времени». Книга мне понравилась. Оказалось, что Ржевский преподавал литературу в Норвиче. В 50-е годы Леонид Денисович был главным редактором журнала «Грани»; в 70-х годах помогал Роману Гулю выпускать «Новый Журнал», знал лично И. А. Бунина, Б. К. Зайцева, А. М. Ремизова, М. А. Алданова, Г. В. Адамовича, Н. А. Тэффи, В. А. Маклакова. Может быть, такому корифею литературоведения, как Ефим Эткинд, позднее тоже преподававшему в школе, лекции Ржевского могли бы показаться ликбезом, но для американцев, только лишь начинавших свое знакомство с русской литературой, они были хороши. Я лично слушал их с удовольствием, как позже лекции Эткинда, уже на правах гостя. После смерти Ржевского литературу аспирантам преподавал литературовед и лингвист Юрий Константинович Щеглов. Совместно с Александром Жолковским он занимался структурной поэтикой и разрабатывал так называемую «поэтику выразительности». В Норвиче ему пришлось читать аспирантам курс по русской литературе. Полагаю, что для Щеглова этот курс тоже был сродни ликбезу. Аспирантом было не до структурализма; за короткий период им надо было пройти весь курс русской литературы, причем на русском языке. В школе практиковалось полное погружение в русский язык. При поступлении студенты давали клятву в «стенах» школы говорить только по-русски. Эта клятва нарушалась лишь первокурсниками. 

Навестил однажды школу Александр Исаевич Солженицын. С его детьми здесь часто бывала его жена Наталья Дмитриевна и теща Екатерина Фердинандовна, а двое сыновей – Ермолай и Степан – позднее даже в ней учились. Помню, во время одной из вечеринок у меня в комнате – а они случались довольно часто – Ермолай зашел в гости, и я учил его танцевать танго. Его партнершей была аспирантка Ольга Исаева, ныне – писательница. Когда в школе учился Степан, у нас днем среди занятий в одно время было «окно», и мы вдвоем часто оказывались в кафе, чтобы посмотреть новости CNN.

Образование в школе было многосторонним. Ради лишнего кредита я записался на курс музыкальной литературы, который вел музыковед, преподаватель Оберлинского колледжа в штате Огайо, Владимир Фрумкин. Он получил известность как исполнитель и популяризатор песен Булата Окуджавы еще до того, как Булат стал широко известен в Северной Америке. Глава русской редакции «Радио Канада» Елена Георгиевна Кошиц-Лебедева, родившаяся в Югославии в семье русских эмигрантов, впервые услышала Окуджаву в исполнении Фрумкина. Она мне рассказывала, что была совершенно заворожена песнями Окуджавы и испытала некоторое разочарование, когда услышала их в авторском исполнении. Манера петь Володи Фрумкина ей нравилась больше. Бывает и такое. На музыкальном курсе Фрумкина мы, в частности, проходили оперу «Леди Макбет Мценского уезда» Шостаковича. Я люблю классическую оперу, но далек от современной. Володя так сумел ее представить, что я по достоинству оценил это замечательное произведение.

Отдельная глава – поэзия. Стихи постоянно звучали на кампусе. Следует начать с того, что своего рода «штатным» поэтом Норвича был Наум Моисеевич Коржавин, для друзей просто Эма, а для самых близких – Эмка. Мы его так любили, что в семье называли Эмочкой. Обиходные имена в Норвиче – статья особая. Легендарный поэт и диссидент, репрессированный еще в 1947-м году, он вел кружок поэзии, а также непрерывный курс политологии во всех компаниях, где обсуждались судьбы России. Коржавин был и остается русским патриотом, что называется, до боли. Как-то я позвонил ему и спросил, как он себя чувствует. «Когда России хорошо, я чувствую себя хорошо, а сейчас России плохо. Соответственно чувствую себя плохо и я», – был ответ. Выступления Коржавина иногда заканчивались просьбой аудитории прочитать его известное стихотворение «Нельзя в России никого будить». Когда он доходил до слов: «Какая сука разбудила Ленина? Кому мешало, что ребенок спит?» – зал неизменно взрывался хохотом, хотя большинству это стихотворение было давно знакомо. У меня же в голове из коржавинского чаще звучит другое: «Можем строчки нанизывать / Посложнее, попроще, / Но никто нас не вызовет / На Сенатскую площадь...» Сенатская площадь здесь – это как глоток свободы, и зависть к тем, кто не побоялся пожертвовать ради этого единственного глотка свой жизнью. Стихотворение так и называется: «Зависть». Реальность всех революций другая. «Ах, декабристы!.. Не будите Герцена!..» Зная все, что произошло с Россией впоследствии и чем кончаются все революции, я поймал себя на мысли, что вышел бы и сейчас на Сенатскую площадь, только стоял бы рядом с генералом Милорадовичем, а не с Каховским. Позвонил Науму Моисеевичу, спросил и его, с кем бы он сейчас был рядом на Сенатской площади. После некоторой паузы Коржавин ответил: «С Милорадовичем». Как всегда, мы с Эмой оказались единомысленны.

Помню, как-то я привез в Вермонт в гости историка Генриха Зиновьевича Иоффе. Еще в СССР он первым написал правдивую книгу об убийстве царской семьи, а затем – и ряд книг о Белом движении. Мы долго беседовали с Коржавиным, сидя на пригорке перед столовой. Потом, уже в Монреале, вспоминали эту беседу. «А ты помнишь, какой комплимент тебе сделал Коржавин?», – спросил Иоффе. Я не помнил. А он с такой теплотой сказал: «Женька, люблю тебя, суку!»  В самом деле, получается комплимент.

В Русской школе преподавал поэт Лев Лосев, а в гости и на разного рода семинары приезжали и другие поэты, – от Игоря Чиннова до Комы Иванова, Юрия Кублановского и Юнны Мориц. Всех перечислить трудно, но до сих пор помню чтение стихов известным эмигрантским поэтом Иваном Елагиным. Чистая поэзия, прекрасное исполнение. Рад, что и его голос сохранился в моих архивах. Каждое лето в Норвиче проходил поэтический вечер. На него съезжались известные поэты, но могли выступать и дилетанты. С одним из таких – преподавателем школы Владимиром Эпштейном – случился курьез. Видимо, был поэтический конкурс, так как за столом президиума сидели мэтры, в том числе Лев Лосев и, если не ошибаюсь, Ефим Эткинд. Когда Володя Эпштейн дошел до строк: «...мать моя еврейка была мне душегрейкой», в президиуме едва сдерживали улыбки, а когда он громко воскликнул: «Мать мою? – Мать твою!» – весь зал, включая президиум, грохнул от смеха. Едва успокоившись, автору дали дочитать его стихотворение. Володя Эпштейн был славный малый, но как бы не от мира сего. К примеру, объясняя условные предложения, он легко мог привести такой пример: «Если в доме залает собака, то по полю пойдет паровоз». Когда я ему заметил, что подобное предложение не имеет смысла, то услышал в ответ: « Женечка, но зато как интересно!» Смешное случалось нередко. Одно лето в Норвиче провела поэтесса из Израиля Рина Левинзон. Она заметила уже упомянутому мной Юрию Фельштинскому, что он никогда не остается на ее стихи. Тот обещал в следующий раз непременно это исправить. К несчастью, когда на следующем поэтическом вечере дошла очередь до чтения Рины, Юрию надо было срочно уйти. Сидел он у двери в деревянном кресле. Когда он оперся на ручки кресла, чтобы встать и тихо выйти, кресло с грохотом разлетелось по полу. Взгляды всех присутствовавших устремились на звук в тот самый момент, когда Юра стремительно ускользал из зала. Своей вины перед Риной Левинзон он так и не искупил.

Норвич стал первой площадкой для первого публичного выступления за границей одного из лучших современных поэтов – Бахыта Кенжеева. Это было лет тридцать тому назад. Бахыт только что опубликовался в «Континенте», но в Норвиче его еще не знали. Да и имя звучало необычно. Это сейчас все привыкли, что лучшие представители русского поэтического цеха носят имена Бахыт Кенжеев, Тимур Кебиров... Тогда все было иначе. О приезде Бахыта в Норвич тогдашняя жена Юры Фельштинского Аня Гейфман, сейчас тоже историк, сообщила мне так: «Тебя тут какой-то Мухтар искал...» А потом было чтение стихов, и оно прошло очень успешно. Не могу не упомянуть о еще одном забавном эпизоде, связанном с Кенжеевым. На чтении присутствовал довольно известный публицист второй эмиграции Рюрик Дудин. Несмотря на то, что он печатался в «Новом русском слове», газете с большой еврейской составляющей, Рюрика можно было заподозрить в антисемитизме: он все время интересовался тем, кто полный еврей, кто наполовину, кто на четвертушку... Выйдя из зала после выступления Бахыта, Рюрик был потрясен: «Какой интересный поэт, какие хорошие стихи!» – И сразу после этого: «А кто Бахыт по национальности?» Я ответил, что мать у него русская, и только собирался продолжить, что отец – казах, как Рюрик меня перебил: «Все ясно, бухарский еврей!» Мы до сих пор со смехом вспоминаем этот эпизод, и иногда в дружеских спорах я подтруниваю над своим другом: «Бахытик, тебе как бухарскому еврею, должно быть известно...»

Тогдашняя жена Бахыта Лаура Бераха, профессор университета Макгилл в Монреале, тоже преподавала в Норвиче. Мы ее звали Лорой. По словам Бахыта, она оказала русской литературе плохую услугу: еще в советские времена по просьбе издательства «Правда» перевела на английский «Что делать?» Чернышевского, – да так, что это стало можно читать... Не знаю, как насчет перевода, но русский она знала блестяще. К каждому, даже самому простому уроку с второкурсниками, она готовилась часами. Непонятно, почему. У меня как-то возникли сложности с объяснением студентам глаголов совершенного и несовершенного вида. Спросил Лору. Она мне за несколько секунд так грамотно все объяснила, что я внутренне устыдился: стало очевидным, что Лора знает русскую грамматику лучше меня.

О преподавателях и аспирантах Русской школы, урожденных американцах и канадцах, – разговор особый. Древнерусский язык у нас преподавала Дебби Герретсон из Дартмутского колледжа, одного из старейших университетов США. Он входит в элитную Лигу плюща, ассоциацию восьми лучших университетов северо-востока США. Эту дисциплину можно назвать высшей математикой в лингвистике. Как древнерусский, с его сложными языковыми законами и временными формами, могла освоить американка – уму непостижимо. Экзамен по древнерусскому был единственным экзаменом, которого я по-настоящему боялся. До сих пор не понимаю, как мне удалось его сдать. Зато я провалил другой. Дебби увлекалась верховой ездой, и я как-то предложил ей покататься вместе. На мою беду, в этой школе верховой езды был принят американский стиль, а я знал только английский: когда всадник, опираясь на стремена, в любой момент езды контролирует движения лошади шенкелями и коротким поводом. Здесь же седло было другое, стиля вестерн; стремена опущены, повод удлинен, и надо было балансировать на этом седле. Когда-то, будучи у своей крестной матери в русской деревне, я катался на лошади совсем без седла, в охлюпку, и сильно натер ноги. Но даже этот опыт не пригодился. Лошади моя езда не понравилась, и в один прекрасный момент она меня скинула, ускакав в конюшню. Я поплелся следом. Больше мы с Дэбби верхом не катались.

Дебби Герретсон была педагогом Натана Лонгана, еще одного удивительного американца, в совершенстве освоившего русский язык. Он не только преподавал его на первом курсе, но и придумал собственную уникальную методику обучения иностранцев русскому языку. Между прочим, о Натане упоминает Василий Аксенов в своей книге «В поисках грустного бэби», где он, среди прочего, пишет о Русской школе. Натан потом принял православие и воцерковил жену Милу. Блестящее знание русского языка сослужило ему, однако, плохую службу в России. Однажды его там избили, не поверив, что он американец.

Некоторые аспиранты-американцы в Русской школе обрусевали в буквальном смысле этого слова. Один из таких – Дэвид Монтгомери из Калифорнии. Как-то мы с ним пригласили девушек на шампанское. Девушки шампанское выпили, закусили конфетками, а часов в десять вечера все, как одна, встали и ушли, сославшись на то, что на другой день занятия. Дэвид пригорюнился и молвил: «Нет, Женя, эти американцы совершенно безнадежны!» Впоследствии он нашел себе русскую жену, но, как оказалось, не совсем ту, о которой мечтал. А еще помню купание в водопаде со своей студенткой Дженнифер Купер. В Норвиче всем давали русские имена, и Дженнифер звали Женей. Когда на тропинке к водопаду появилась группа местных жителей, Женя разочарованно произнесла: «Ну вот, иностранцы идут...»

Вся организация работы школы лежала на координаторах. В первые годы моего пребывания в школе эту должность занимал Нед Квигли. Он был, как говорится, душой школы; неплохо освоил русский язык и даже участвовал в самодеятельности. В последний период школы координатором была Рошель Рутчайлд; это уже при ней в Норвич приехали в качестве гостей Булат Окуджава и Фазиль Искандер. До этого каждое лето в Вермонт приезжал Василий Аксенов, а еще раньше здесь появился Юз Алешковский. Его жена Ира преподавала в Миддлбэри, но они часто навещали Норвич. По возможности мы собирались на пикники. Один такой пикник состоялся с приехавшим в гости югославским диссидентом Михайло Михайловым. Он был потомком русских эмигрантов и хорошо говорил по-русски. В нашей компании Михайлов оказался единственным социалистом, все остальные считали себя правыми. Помню, как Юз, поднимая стопку, хитро на него посмотрел и молвил: «Ну что, сука, печатаешься у левых, а пьешь с правыми!»

Собирались мы не в самом Норвиче, где было слишком много народу, а в уединенных местах поблизости. С Василием Аксеновым и его женой Майей я подружился у Саши Соколова. Саша тогда писал свою «Палисандрию» и несколько лет прожил в Вермонте, в долине Шугарбуш, через перевал от Норсфилда, где находился Норвичский университет. Приезжая в Вермонт на лето, Аксенов снимал жилье в той же долине. Сколько вечеров провели мы вместе в дружеских беседах! Аксенова я проходил еще в школе и поначалу робел. «Василий Павлович, Василий Павлович...» «Да брось ты, – сказал как-то Аксенов, – давай просто Вася...» Во время одной из таких посиделок к вечеру похолодало, и мы стали перебираться с веранды в гостиную. Кто-то закрыл стеклянную дверь на веранду, и я, не заметив этого, сходу врубился в нее всем телом. Двойная дверь осыпалась на меня стеклянным дождем. Я отделался единственным маленьким порезом. Вася благородно отказался взять с меня деньги. А позже, когда я собирался к нему в гости в Вашингтон, все же сказал: «Приезжай, приезжай, я тут как раз себе новую стеклянную дверь поставил...»

Подобное сближение произошло затем с Фазилем и Булатом. Помню первую встречу Булата со студентами. Представить его поручили мне. Это было сложно, так как далеко не все студенты имели о нем представление, и передать им те чувства, которые у нас вызывали его песни, было невозможно. К тому же на этой встрече он не пел. В зале набралось человек сорок – студентов и преподавателей. Я рассказал о том, что значила его чистая чувственная лирика для московской интеллигенции и как она отличалась от советских песен, доносившихся к нам из репродукторов; о том, что услышать их можно было только в подпольных записях, и их знали многие, хотя они не продавались. Когда я остановился на том, что песни Булата понимают многие иностранцы, даже не знающие русского языка, и привел в пример свою коллегу из немецкой секции «Радио Канада» Магги Акерблом, – а она с первой же песни буквально влюбилась в его исполнение, – бывшие на этой встрече преподаватели стали меня перебивать и рассказывать о своих иностранных знакомых, тоже очарованных Окуджавой. Все происходившее стало напоминать панегирик. Я взглянул на Булата. У него было выражение человека, страдающего от зубной боли. Ему было явно не по себе. Булат махнул рукой: «Слушайте, довольно, сколько можно...»

Несмотря на разницу в возрасте и в жизненном опыте, между нами возникла дружеская привязанность. Жена Булата, Ольга, держалась несколько отстраненно, а жена Фазиля – Тоня, как и жена Аксенова – Майя, были просто душой всякой компании. Тоня – настолько обаятельная женщина, что я называю ее не иначе, как Тонечка. Гости Норвича были «безлошадны», а их жены старались использовать каждую возможность, чтобы поехать на какой-нибудь блошиный рынок. Не за тряпками, а за чем-нибудь интересным в качестве сувенира о Вермонте. Ольга Окуджава искала мышей во всевозможных видах: она собирала кукол для своего мышиного музея. Добровольцы, располагавшие временем и машиной, возили Тоню и Ольгу по окрестным городкам. Писатели занимались своими делами, а иногда участвовали в уроках. Однажды я предложил своему классу провести урок русского языка на водопаде. Мы его устроили вместо обеда, завершив этот урок пикником. Булат и Фазиль согласились в нем участвовать. Мы прибыли на водопад раньше, и Фазиль тотчас в нем искупался. Это место напомнило ему его любимую Абхазию. Я тоже не избежал соблазна. Булат любовался водопадом со скалы. Затем прибыли студенты, и начался урок. Булат и Фазиль беседовали с ними, отвечали на их вопросы. Незадолго до этого я объяснял студентам разницу между глаголами «надевать» и «одевать». Просил их быть внимательнее, сказав, что и великие иногда ошибаются, как, например, Окуджава в своей песне «Заезжий музыкант»: «Дождусь я ль лучших дней, и новый плащ одену...» Вдруг одна студентка вспомнила этот глагол и попросила меня спросить Булата, почему он так написал. «Спроси сама», – ответил я, побуждая ее к разговору. Она и спросила. «Ну, ошибка, ошибка...» – развел руками поэт.

Когда Булат и Фазиль во второй – и в последний – раз приехали в Норвич, и во время очередной посиделки я рассказывал, как впервые после отъезда из России прибыл в Москву 19 августа 1991 года и провел свою первую ночь у баррикад Белого дома, Булат как-то обыденно сказал: «А чего не зашел?» Это он мог так написать в своей песне: «Зайду к Белле в кабинет, загляну к Фазилю»... Я же поступать подобным образом считал для себя нескромным. При этом я никогда не стремился в «звездные компании», все выходило само собой. Одно интересное знакомство я упустил, – правда, не по своей вине. За пару лет до этого в Норвиче гостил мягко выдворенный из СССР писатель Виктор Некрасов. Его слабость к алкоголю ни для кого секретом не была. В моей же комнате часто устраивались вечеринки. Зная это, ко мне подошла Валерия Осиповна Филипп, тогда уже ставшая директором школы, и взяла с меня клятвенное обещание с Виктором Некрасовым не пить. Поскольку я понимал, что сразу же после того, как буду ему представлен, он скажет: «Пойдем, выпьем», – я обходил его за километр. Теперь жалею, что дал слово. Выпить ему было с кем и без меня, а я был лишен общения с ним. Оттого и не могу назвать Виктора Некрасова «Викой», как это делали все, кто с ним выпивал.

Недавно я обнаружил письмо от Булата, написанное по старинке, от руки. Письмо дружеское и вполне бытовое: «Милый Женя, как дела» – и так далее. Я даже забыл, что мы переписывались. В тот, 1992, год последнего пребывания Булата и Фазиля в Норвиче веселья уже было меньше. Александр Зиновьев еще не произнес свою знаменитую фразу: «Целились в коммунизм – попали в Россию», но она уже витала в воздухе. Однажды мы собрались в доме адвоката Глеба Глинки, который жил неподалеку в городке Кэбот. У него был замечательный дом с огромным лесным участком, где практически всегда летом и осенью можно было найти грибы. Я этой возможностью нещадно пользовался, изучив все грибные места. Будучи сыном известного поэта второй эмиграции, которого тоже звали Глебом, Глеб Глебыч часто навещал Норвич и предлагал нам собраться у него дома. Это было одно из таких собраний. Происходившее на родине никому не нравилось. Помню, я как-то произнес белогвардейский тост: «За единую и неделимую Россию!» Выпили все, а Булат затем сказал: «Вот повалили ограду стойла, и мы рванулись – кто куда, в разные стороны. Потом замедлим шаг, остановимся, пощиплем травку, развернемся и тихо поплетемся назад...» Сейчас Глеб Глинка, который входит в десятку лучших адвокатов Америки по банкротству, получил приглашение преподавать юриспруденцию в МГИМО. Там же учится его сын Алексей. Адвокатской практикой Глеб теперь занимается в Москве, но уже по уголовным делам. Его жена – та самая знаменитая доктор Лиза, которая помимо прочей благотворительной деятельности так много сделала для спасения больных детей Донбасса. Тогда же мы с ней хлопотали на кухне, угощая гостей.

В связи с этим эпизодом интересно вспомнить другую беседу, состоявшуюся двумя годами ранее. Сидели в тесной компании: Аксенов, Окуджава, Искандер и Коржавин. Зашел разговор о том, что американцы пригласили к себе группу писателей так называемого патриотического направления во главе со Станиславом Куняевым и оплатили их приезд. Многие из них симпатизировали коммунистам. Позднее, во время августовского путча Куняев открыто поддержал ГКЧП. Окуджава и Коржавин удивлялись и даже возмущались, как таких людей могли пригласить в Америку. Но в их числе был и замечательный писатель Леонид Бородин, десять лет отсидевший в тюрьме за антисоветскую деятельность. Его книгу «Год чуда и печали» я дал прочесть своим ученикам в русской школе в Монреале. Они помнят ее до сих пор. «Почему демократов можно приглашать, а почвенников – нет?», – в свою очередь возмутился я. «А потому что это делается за счет американских налогоплательщиков», – ответил Коржавин. «Ну, Эма, ты в американскую казну не так много налогов заплатил.» «А откуда американцы вообще взяли эти имена?» – поинтересовался Булат. «А это я составил список послу Мэтлоку», – ответил Аксенов. Надо сказать, что в тот период Аксенова в шутку называли «послом русской эмиграции в Вашингтоне». Он, к примеру, передал президенту Рейгану перевод шуточного стихотворения Александра Сопровского «Ода на взятие Сент-Джорджеса». Она была написана Сопровским после вторжения американцев на Гренаду в 1983 году. После завершения того вечера я пошел провожать Аксенова до машины, и вдруг он наизусть прочел какое-то очень хорошее и совершенно не известное мне стихотворение. «Чье это?» – спросил я. – «Стасика Куняева...»

Будучи благодарным судьбе за множество интересных встреч в моей жизни, я особо отмечаю счастье быть знакомым с Булатом Окуджавой. В шестнадцать лет моим кумиром был Высоцкий, – я даже пытался петь под гитару его песни. Могу себе представить, какой это был ужас и как должна была страдать мама! Когда я в первый раз услышал Окуджаву на принесенной кем-то магнитофонной бобине, среди бардов он сразу же занял для меня первое место. Потом я пошел в библиотеку и взял сборник его стихотворений. Одно из них помню до сих пор: «Москва все строится, торопится. / И, выкатив свои глаза, / трамваи красные сторонятся, / как лошади, когда – гроза. // Они сдают свой мир без жалобы....» Булат удивился, когда я ему прочел его наизусть от начала до конца. Стихотворение близко мне тем, что оно посвящено моей любимой старой Москве, уже тогда исчезавшей с лица планеты. Очень жаль, что в какой-то момент Булат перестал писать песни. После того вечера с тостом за Россию мы возвращались на кампус в Норвич. Я вел машину, Булат сидел на заднем сидении и вдруг стал напевать какую-то песню. Чисто булатовская мелодия, слова о ручейке, о перекатывающихся в нем камешках... Когда он замолк, я заметил, что не слышал такой песни. «Да, это я просто так», – ответил Булат. Эта песня так и не родилась. По его собственным словам, последняя песня, которую он написа л, была о перестройке:

 

А если все не так, а все, как прежде будет,

пусть Бог меня простит, пусть сын меня осудит,

что зря я распахнул напрасные крыла...

Что ж делать? Надежда была.

 

Последнее мое общение с Булатом  было по телефону в связи с одной семейной историей, которая могла закончиться трагически. Моя жена Ольга, возвращаясь ночью в буран из Нью-Йорка, под Монреалем попала в аварию. Машину, несмотря на то, что это был полноприводной джип «Toyota Four Runner», вынесло на другую полосу. Произошло столкновение со встречным автомобилем. «Тойоты» мы лишились, но Ольга и все пассажиры другой машины чудом отделались ссадинами. Я привез жену домой, мы открыли шампанское и поставили Окуджаву. Так и слушали его песни всю оставшуюся ночь до утра. Затем я ему позвонил в Москву, рассказал всю историю и поблагодарил за песни. «Да, такой благодарности я еще не получал», – сказал Булат.

Помимо нескольких общих фотографий на память об Окуджаве у меня остались видео. На них – вечеринка в доме Саши и Лены Дорманов, уже упоминавшиеся занятия со студентами на водопаде в Норсфилде и концерт Булата в Норвиче. По качеству запись концерта неважная, и Булат поет словно из-под палки, явно по необходимости отработать приглашение в Норвич. Он вообще в то лето имел вид очень уставшего человека. Первое отделение концерта начинает Володя Фрумкин со своей дочкой Майей... Поют душевно на два голоса. Во втором отделении берет гитару Булат и после нескольких жалоб на микрофон исполняет самые известные свои песни, часто забывая слова, и весь зал хором ему их напоминает... Честно говоря, права была Елена Георгиевна, моя начальница на «Радио Канада». Володя и Майя на том концерте пели лучше. Но ведь это – Булат! Хочется вновь и вновь слушать его, как в ту ночь после аварии. Дойдут руки, я все эти записи, невзирая на их качество, переведу в нужный формат и размещу в Интернете. Просто так, для истории. В Норвиче песни звучали часто. С ностальгией вспоминаю я песенные вечера с Константином Кустановичем, одним из наших преподавателей. У него были другие песни, для другого настроения. Всякий раз, собираясь за накрытым столом, мы вновь и вновь просили Костю их нам спеть.

С грустью смотрю я на один из общих снимков, снятых на пикнике в парке «Эллис». Там за одним столом сидят Коржавин, Аксенов, Окуджава, Искандер – все с женами, публицист Михаил Назаров... Василия Аксенова и Булата Окуджавы уже нет в живых, Наум Моисеевич Коржавин совсем потерял зрение, а его опора в жизни – жена Любаня, как мы ее звали, не так давно ушла из жизни. Живет он сейчас у дочери Лены в Северной Каролине. Никогда не встретиться нам вместе за одним столом... У меня остались их книги с надписями. Когда я был в 95-м году в Москве и оказался на даче у Сергея Коковкина и Ани Родионовой, тоже ветеранов Норвича, я вновь встретился с Фазилем и Тоней. Вспоминали старые времена, Фазиль подарил мне свою книжку «Большой день большого дома» и надписал: «Дорогим Оле и Жене – через моря, через поля – с любовью». Сергей мне потом сказал, что это очень редкая книга – последнее абхазское издание, датированное 1986 годом. Ценю подарок вдвойне. Рад был как-то прочитать интервью с Фазилем в «Литературной газете», а потом еще – через Коковкиных – получить от него и от Тони привет.

Вспоминая все это, не могу отделаться от мысли: как же нам всем повезло, что мы были причастны к Норвичу. Для многих из нас Русская Школа была на протяжении многих лет вторым, летним, домом, – не только для нас, но и для наших детей. В школе был своего рода детский сад, и в последнее время им руководила Аня Родинова, первая няня моей дочери Ксюши. Как и ее муж Сергей, Аня – драматург, а впервые прославилась своей ролью в фильме «Дикая собака Динго или повесть о первой любви». Она играла Женю Белякову, девочку с длинными ресницами. Какие дети могут похвастаться, что у них была такая воспитательница? О детях Норвича стоит упомянуть особо. Они все прекрасно говорят по-русски, и многие из них до сих поддерживают между собой связь. Когда Норвич закрылся, Лиля Штейн, теперь Колоссимо, организовала для них и для детей из России детский лагерь в Черноголовке. Помогли им в этом Адам и Лена Строк, еще одна русско-американская пара из Норвича, переехавшая впоследствии в Россию и поселившаяся в Черноголовке. Моя дочь тоже была в этом лагере и осталась довольна. Привезла написанное на бересте стихотворение: «Девушка пела в церковном хоре...» Между прочим, когда Ксюша в семилетнем возрасте впервые попала в Россию, она была в восторге от того, что все кругом говорят по-русски, и заговаривала со всяким встречным-поперечным. Как-то раз прибегает в слезах: «Папа, никто не верит, что я из Канады!» Я ее успокоил – гордиться должна. Теперь, правда, думаю: «Хорошо, что мальчишки не надавали ей тумаков, как Натану!» В ее приезд в Россию в позапрошлом году ей сказали, что она говорит с акцентом. Я ее опять успокоил: «Это они говорят с акцентом, а не ты». У московской молодежи сейчас появились какие-то дурацкие интонации, не свойственные старому московскому говору. Наши дети не употребляют англицизмов, как их сверстники в России, и, в отличие от нового поколения россиян, включая иных журналистов российского телевидения, умеют склонять числительные.

Повезло с Норвичем и американским студентам. Все преподаватели были энтузиастами своего дела и вместе со студентами образовывали одну большую семью. В Русской школе практиковалось полное погружение не только в русский язык, но и в русскую культуру. Этим Норвич отличался от языковой школы в Миддлбэри, в которой преподавалось несколько иностранных языков, но упор делался именно на языковой аспект. В Норвиче же можно было танцевать, петь, играть в театре, выступать на концертах. Ежегодно проводились славянские фестивали. В первые годы народные танцы ставили Адреановы – уже упомянутый мной Геннадий Яковлевич и его жена Вера Петровна. В 60-х годах они организовали в Монреале ансамбль «Гусли» и выступали по всему Квебеку. Хором одно время руководила их дочь Алла. Позднее, несколько лет подряд в Норвич приезжал знаменитый ансамбль народных песен Дмитрия Покровского. Постоянно действовал любительский театр, умудрявшийся всякий раз за очень короткий срок поставить полноценный спектакль. Пьесы в духе классического театра ставила Родзянко, потом появился Анатолий Антохин, который пытался воссоздать на сцене дух Мейерхольда, а последним руководителем театра был Сергей Коковкин. У него был подход настоящего профессионала. Сергей внес свою лепту в театральную историю тем, что впервые осуществил драматическую постановку Евгения Онегина.

Главным достоинством Норвича была его доброжелательная атмосфера и возможность постоянного общения с преподавателями. Все жили на одном кампусе. Создавали такую атмосферу люди, вроде Вероники Штейн. Она придумала оазис под зонтиком. В определенные часы студенты могли просто выйти на лужайку и беседовать, о чем угодно. Кроме того, действовало русское кафе с консультациями. Много чего интересного затевалось в Норвиче. Лично я, к примеру, придумал курсы танго и вальса. Сразу же набилось два десятка девушек и только несколько молодых людей. Как-то разобрались, а потом устроили вечер танго с шампанским. Много лет спустя один мой приятель встретил бывшую студентку Норвича и сказал ей, что знает меня. Она сразу вспомнила, что я учил ее танцевать танго. Вот так: учил, главным образом, русскому, а запомнилось – танго. Может быть, так и должно быть.

Сомневаюсь, что где-нибудь еще в Америке можно было оказаться в таком сгустке русской жизни, как летом в Русской школе. Но всему приходит конец. В 2000 году Школа закрылась. Могла ли она сохраниться? В том виде, какой она была, – вряд ли. После крушения коммунизма многие американцы предпочитали изучать русский в России. Да и плата за обучение в Русской школе постоянно повышалась. Преподавательский состав поредел. Все семейство Штейнов, кроме Лили, вернулось в Россию, а без них – и школа как бы уже не школа. Лиля живет в Париже, но у меня сложилось ощущение, что из Москвы она не вылезает. Прочих в таком звездном составе уже не собрать. Да и постарели все те, кто остались. Я, правда, и сейчас готов искупаться в водопаде. Только теперь там национальный парк, и за вход надо платить. А вот танго с шампанским уже не станцевать. То есть, станцевать можно, но только без шампанского, в университете действует сухой закон. Остаются лишь воспоминания и дружбы на всю жизнь. Как у меня с Марией Неклюдовой и с Лилей Колоссимо. Лиля для меня до сих пор, как повелось в молодые годы, – Лилька, а я для нее – Женька. И мы верны нашей Alma mater. Лиля предлагает всем написать свои воспоминания и собрать их воедино. Этим текстом я вношу свой вклад в это благородное дело. Прошу прощения, что не получилось упомянуть всех... Другие, надеюсь, дополнят.

 

Монреаль, 2015



Автор выражает благодарность Лиле Колоссимо за помощь в восстановлении некоторых имен и событий, связанных с Русской школой в Норвиче.

 

Версия для печати