Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Журнал 2014, 276

«Реквием» через «границу на замке»

Интервью В. Желтову

«Реквием» через «границу на замке»

 

 

Интервью Николая Брауна Владимиру Желтову

 

Николай Николаевич Браун – поэт, переводчик, публицист и бывший политзаключенный. Он говорит о себе: «Дети рождаются в семьях лесорубов, инженеров, артистов, космонавтов. Я родился в семье поэтов – Николая Леопольдовича Брауна и Марии Ивановны Комиссаровой. Во мне помножились две крови: германская и русская». Отец его выносил из «Англетера» тело Сергея Есенина, мать состояла в родстве с Осипом Комиссаровым, спасшим жизнь императору Александру II. Сам же Николай Николаевич в 1969 году был осужден как антисоветчик, в вину ему вменялась подготовка покушения на генерального секретаря ЦК КПСС Л. И. Брежнева и подготовка взрыва мавзолея другого Ильича – Владимира Ленина. В защиту обвиняемого на суде выступал свидетелем депутат Первой Императорской Государственной Думы Василий Шульгин, присутствовавший при «отречении от престола» Николая II. Такого переплетения человеческих судеб и придумать, кажется, невозможно...

 

Владимир Желтов:Николай Николаевич, такое впечатление, что сама судьба постоянно сводила вас с Анной Андреевной Ахматовой. Вы с родителями жили на канале Грибоедова в доме № 9, куда ненадолго, до эвакуации, Анна Андреевна переселилась в начале войны. Потом семья ваша перебралась в другой «писательский» дом – на улице Ленина, и вы вновь оказались соседями. Вы летом жили на даче в Комарово, и ахматовская «будка» тоже там...

Николай Браун: – Можно добавить, что и в пермских, и в мордовских политлагерях строгого режима я не забывал о встречах с Анной Андреевной.

В. Ж.:Но в лагерях вы находились, когда Ахматовой уже не было в живых?

Н. Б.: – Да, когда ее не стало. Мой политический процесс был тремя годами позже. Нет сомнений в том, что заботливые спецы с Литейного с удовольствием бы ее «побеспокоили», придя с визитом. Разумеется, все десять лет я постоянно вспоминал об Анне Андреевне. А в пермском лагере я получил шесть суток ШИЗО (штрафного изолятора) за то, что одному из моих уважаемых соузников-нижегородцев – Сергею Михайловичу Пономарёву – продиктовал «Реквием». Во время очередного лагерного шмона (обыска) у него изъяли тетрадь с записью ахматовской поэмы. Нас видели вместе и потому вызвали меня: «Вы диктовали Пономарёву запрещенный «Реквием»?» – «Да.» – «У вас он записан?» – «Нет. Я его помню наизусть.» – «Понятно, почему при обыске у вас текст не обнаружен.» В итоге Пономарёв получил восемь суток ШИЗО, а я – шесть Сергея Михайловича, естественно, возник вопрос: почему ему на двое суток больше? Начальник лагеря вполне корректно пояснил: за то, что хранил текст «с целью распространения», а вещественных доказательств вины Брауна нет. Но, благодаря этому случаю, политлагерное начальство ознакомилось с аккуратно записанным текстом, который, как я понял при разговоре, произвел впечатление.

Вывод был мною сделан. Когда я в очередной раз находился в изоляторе в связи с лагерной забастовкой, ко мне в камеру на несколько суток поместили талантливого изобретателя, русского инженера из Тольятти, уважаемого Владимира Васильевича Валетова со сроком 5 лет «за антисоветскую агитацию». Во время этих суток он с удовольствием выучил с моих слов часть ахматовской поэмы и перед выходом из камеры доказал мне, что готов читать ее другим слушателям. Вскоре, при перекуре в промзоне я услышал, как он восторженно декламирует своему другу: «Это было, когда улыбался / Только мертвый, спокойствию рад...», что подтверждало все преимущества устного распространения ахматовских стихов. Использовать такое преимущество в тех условиях я считал своим долгом. Кстати, знаю со слов самой Анны Андреевны, что некоторые ее друзья – число их невелико – и на воле тоже старались не иметь у себя «Реквиема», чтобы в случае обыска он не явился «вещдоком» хранения «в целях распространения» антисоветской литературы. Поэтому заучивали его наизусть.

В. Ж.:– Когда вы познакомились с «Реквиемом», как он к вам попал?

Н. Б.: – Впервые я увидел текст в машинописном варианте у близких мне людей, имена и фамилии которых я не назвал на следствии, не назову и сейчас. Я немедленно перепечатал текст на своей машинке, в трех экземплярах. Но я, кроме «самиздатовского», хотел иметь «Реквием», изданный отдельной книгой в Мюнхене в 1963 году. И я смог получить его нелегально, хотя это было очень нелегко, через моих несоветских русских друзей, проживающих в Финляндии, один из которых его привез, что называется, «вприпарку» и передал мне. Сразу после получения я завернул его в изготовленную мной непрозрачную обложку из плотной белой бумаги. С этим изданием я однажды и пришел к Анне Андреевне, в ее квартиру, которая находилась в соседней парадной. Придя, развернул. Ахматова была невероятно удивлена: «Как вам удалось достать?!» Она пролистала «Реквием» и сказала, что – в отличие от распечаток – все правильно. Кроме одной строки во вступлении. «Это было, когда улыбался / Только мертвый, спокойствию рад. / И ненужным привеском качался / Возле тюрем своих Ленинград». Ахматова сказала: «Должно быть ‘болтался’. Давайте я поправлю». Я возразил: «Знаете, Анна Андреевна, это ошибка не грубая; ‘качался’ – тоже достаточно образно». Она не стала спорить и этот вариант остался. Я попросил ее, если это возможно, надписать мне книгу. «Я не могу этого сделать, потому что ‘Реквием’ уже является посвящением... мужу и сынуНо, быть может, чтобы не обидеть меня отказом, она сразу заметила, что на титульном листе не хватает дат написания поэмы. И, как видите, восполнила этот пробел, сказав: «Не 1963-й, а...» – и написала под заголовком: «1935–1940». А наверху справа начертала характерную для нее букву «А», как бы перечеркнутую. Я занимался графологией и знаю, что перечеркнутая буква означает в характере черту самоограничения.

В. Ж.:И она не попросила подарить ей книгу?

Н. Б.: – Нет. Она понимала главное: я сделал почти невозможное по тому времени – достал книгу через какое-то незначительное число месяцев после выхода. Кстати, на ее фронтисписе не забыли указать «охранную формулу»: «Этот цикл стихов получен нами из России и печатается без ведома и согласия автора». А как-то я пришел к ней с другим уникальным изданием: «У самого моря», издательство «Алко-ност», Петроград, 1921 год. Это ее самая ранняя поэма. Ахматова была растрогана. «Но откуда она у вас? Каким образом вам удалось приобрести этот раритет? Это сейчас большая редкость! У него же крохотный тираж!» – «Если смог достать ваше мюнхенское издание, то раздобыть петроградское в Петрограде для меня оказалось прощеАнна Андреевна кивнула с улыбкой, затем взяла книгу, открыла и, слегка помедлив, написала на титульном листе: «Николаю Брауну (млад.) от всей души Ахматова. 19 ноября 1964. Ленинград». Чем меня удивила – понятия «Ахматова» и «Ленинград» мне казались несовместными. Надо сказать, все мои близкие город называли «Питером», а у меня под стихами всегда после даты стояло: «Санкт-Петербург», на что позднее, в 69-м обратили внимание во время следствия, как на своего рода заклинание, «вызывание духа города».

Я всегда бережно хранил и другие ее издания. Например, «Подорожник», 21-го года, вот он перед нами на столе. А вот книга «AnnoDomini» – того же года выпуска. Я помню, как взял в руки это издание еще в отроческом возрасте, и первое же стихотворение на меня произвело очень сильное впечатление. «Все расхищено, предано, продано, / Черной смерти мелькало крыло, / Все голодной тоскою изглодано, / Отчего же нам стало светло?» Оно посвящено известной переводчице Надежде Рыковой. Надежду Януарьевну я хорошо помню, она была осуждена по 58-й статье, после лагерного срока проживание в нашем городе ей было запрещено на много лет. И еще в этой же книге сразу запомнилось стихотворение 19-го года, c обращением на «ты» с маленькой буквы к не названному по имени призраку убитого царя Николая II: «И странно ты глядишь вокруг / Пустыми светлыми глазами». Годы спустя в последующих изданиях прочел: «И странно Царь глядит вокруг...» Помню, заставило задуматься подписанное датой 1914 года: «Не бывать тебе в живых, / Со снегу не встать. / Двадцать восемь штыковых, / Огнестрельных пять». А вот знаменитые «Чётки», год 22-й.

В. Ж.: – Если я правильно понимаю, это книги ваших родителей, потому они и не подписаны?

Н. Б.: – Да, родители в те годы автографы собирали не всегда. И обстановка бывала не подходящая при обысках и репрессиях. Для ареста бывало достаточно изъятой книги с автографом. Старшее поколение писателей это выучило на зубок. Но среди этих ахматовских изданий были и мои, в том числе, редкие публикации разных лет. 

В. Ж.:Какие отношения были между Николаем Леопольдовичем Брауном, Марией Комиссаровой и Анной Ахматовой? 

Н. Б.: – Благожелательные. В повсеместно известном докладе в августе 1946 года «О журналах ‘Звезда’ и ‘Ленинград’» партийного секретаря Андрея Жданова в Смольном было громко сказано, что – цитирую: «в некоторых своих стихах Садофьев и Комиссарова стали подпевать Ахматовой, стали культивировать настроения уныния, тоски и одиночества, которые так любезны душе Ахматовой». Доклад этот был издан тогда брошюрой тиражом в 300 тысяч. Похожая характеристика по отношению к Комиссаровой содержалась и в Постановлении Оргбюро ВКП(б) от 14 августа 1946 года, опубликованном в газете «Правда». Хамские, продуманно оскорбительные формулировки в докладе, тогда потрясшие всех в зале, – прежде всего, сначала в адрес ставшего популярным «пролетарского» писателя Зощенко, а затем в адрес Ахматовой как представительницы «отжившего старого мира», – давали понять: снисхождения не будет ни тем, ни другим. К этому периоду относится ахматовский вздох в стихах: «Ахматовской звать не будут / Ни улицу, ни строфу». Отчасти сбылось сказанное ею в устной эпиграмме 1937 года: «За такую скоморошину, / Откровенно говоря, / Мне свинцовую горошину / Ждать бы от секретаря». А дальше было показательное исключение Зощенко и Ахматовой из Союза советских писателей, лишение их, на местном уровне, хлебных карточек, невозможность печататься. Входя в «Фонтанный Дом», то есть, проще говоря, в коммуналку бывшего Шереметевского дворца на Фонтанке, Ахматова обязана была предъявлять выданный ей пропуск с фото, где, под инициалами, была графа с надписью: «Жилец». А в связи с распространением слухов о самоубийстве «жильца» – в течение некоторого времени после всех этих событий она должна была ежедневно показываться в своих окнах находящемуся внизу в саду закрытого двора ответственному дежурному из НКВД. Тонкая книга «избранного» Ахматовой, с включением переводов, появилась только 12 лет спустя, в 1958 году в Москве, – и сразу разошлась. Стихи там занимают 91 страницу, о «Реквиеме» речи не могло быть. Зато сотни листов «Оперативной разработки» в НКВД в тогдашнем Ленинграде в то же самое время составляли уже не один том.

Напомню, что Постановление явилось идеологической «артподготовкой» к «Ленинградскому делу», к новым волнам массовых послевоенных арестов, и, одновременно, в 1949 к очередному аресту Льва Николаевича, от которого при жестких допросах требовали признания, что его мать является агентом британской разведки; об этих допросах я по-дружески знаю от него самого. Ахматова для НКВД была, по социальной принадлежности, вдовой царского офицера, расстрелянного «контрреволюционера»-заговорщика поэта Николая Гумилева, отца Льва Николаевича. 

Понятно, что поводом явилось выглядевшее провокацией двухразовое посещение матери в ноябре 1945 года Исайей Берлиным, 2-м секретарем Британского посольства в Москве, выходцем из России, которому она читала свои стихи, быть может, и отрывки из «Реквиема», отказав в просьбе снять с них копию и пообещав прислать книгу, которая ждет выхода в свет. Знакомство Ахматовой с ним имело продолжение, в том числе лирическое, выраженное в ряде стихов. Лев Николаевич тогда недавно прибыл с войны, на которую ушел после лагеря в 1944 (воевал в составе зенитно-артиллерийской дивизии; дойдя до Берлина, участвовал в его штурме), вернулся домой и вдруг увидал в гостях у матери насторожившего его Берлина, который симпатии у него не вызвал.

Мои отношения с Анной Андреевной складывались индивидуально, независимо от родителей. И не были связаны с какими-либо другими писателями. Мы виделись многократно, хотя иногда мимолетно, когда я по ее просьбе что-то отвозил в Комарово, где я проводил каждое лето, что-то передавал нашим общим знакомым. Кроме того, когда Ахматова жила в Комарово, я посещал ее там, мы встречались с разными людьми в узком кругу, например, в комаровском «Доме творчества писателей», где иногда бывали скромные застолья.

В. Ж.:Что вы можете сказать о характере Ахматовой, вы ведь многократно с ней общались? Вам же не «просто так» был дан автограф «от всей души»?

Н. Б.: – Вы меня уже сегодня спрашивали, каков был характер Анны Андреевны при многих трагических темах ее стихов. Но это вопрос отдельный. Я ведь не мог быть в числе персонажей «Поэмы без героя» или бражничать во времена «Бродячей собаки». И характеры иногда могут меняться, совершенствоваться, или с возрастом становиться нетерпимыми. Я могу сказать только о личных впечатлениях именно в 60-е годы. Несмотря на трагические темы и тяготы переживаний, в ее характере была доброжелательность, жизнелюбие, остроумие, умение оценить острое словцо и соль анекдота, наконец, умение от души смеяться. Представьте мою ответственность: Анна Андреевна проявляет интерес к суждениям перед нею сидящего 26-летнего молодого человека, и хочет знать, что он думает о современных поэтах, о политике, новых веяниях в литературе. Вот я и рассказываю о новом «тамиздате», об интересных встречах с московскими неофициальными авторами. Коротко говорю как будто и от имени моих сверстников, о том, каковы их устремления, их поиски главного в жизни при режиме, где по-прежнему ЦК цыкает, а ЧеКа чикает. Она перебивала только ради уточнений. Когда говорила сама, могла, закончив мысль, помолчать. И я не нарушал молчания, принимая его как «дары общения». Следующий поворот темы после паузы сверкал уже новыми гранями. Такой особенности – делать продолжительные паузы в повествовании, как бы обдумывая новую главу, я не встречал больше ни у кого.

Отвечая на ваш вопрос о характере, я высказываю только свое, мужское, мнение о ней как о личности. Никогда специально об этом не задумывался. Мы же принадлежали к разным поколениям, к разным возрастам. Впервые постараюсь перечислить эти, на мой взгляд, ее особенности.

Она умела держаться непринужденно и вызвать расположение к себе. Обладала способностью благосклонно принимать знаки внимания, при этом никого не обидев и ничего не забыв. Имела самостоятельную позицию в любом споре. Сохраняла свой стиль поведения. Избежала соблазнов подражания в поэзии, совершенствуя свой поэтический почерк. Наверное, от незаурядных личностей близких ей мужчин она усваивала наиболее значительное, духовно и интеллектуально оставаясь собой, об остальном не мне судить. Изучая петербургские традиции, она воспитывала свой вкус на классических примерах, вырастала, работая над своим имиджем в литературной среде еще до 1917 года. А в советское время работала, находясь в обстановке враждебной и, к тому же, в сексотском окружении. В ее внутреннем мире были и другие черты – ведьмовские, колдовские, суеверные, особенное внимание к природным стихиям и тайным знакам, и к знахарству, целительству. Но все это касалось ее мира внутреннего, ее поиска в поэзии, в тогдашних непредсказуемых условиях очень сложных переплетений в ее личной жизни.

Нельзя забыть, говоря о ее личности, что она всегда была и оставалась по своим взглядам и оценкам православным русским поэтом. Так, во время Первой Мировой войны, в 1915 году, в стихотворении «Молитва» она, обращаясь к Богу, говорит: «...Отними и ребенка, и друга, / И таинственный песенный дар», «...Чтобы туча над темной Россией / Стала облаком в славе лучей». Велика ее вероисповедная жертва. А во время Второй Мировой войны стали афоризмом строки ее четверостишия июля 1941 года «Клятва»: «И та, что сегодня прощается с милым, / Пусть боль свою в силу она переплавит. / Мы детям клянемся, клянемся могилам, / Что нас покориться никто не заставит!» Здесь тоже выражен характер ее личности, через четыре года подвергшейся атаке ждановской диктатуры и не покорившейся.

На ее отпевание в Никольском Морском Соборе, куда я прилетел, в числе других, из Москвы, вместе с ее гробом, пришло не менее пяти тысяч; она была единственным поэтом в советское безбожное время, которого так демонстративно всенародно отпевали, понимая ее значение для будущего, для Санкт-Петербурга и России.

Один из оперативников КГБ на Литейном, умевший мыслить самостоятельно, сделал доброе дело, не выполнив приказ и не уничтожив материал сделанной им киносъемки. Он сохранил для истории и прибытие самолета с выходящими из него по авиатрапу писателями, и часть отпевания в Никольском Соборе, и путь по зимней мартовской дороге в Комарово. 30 с лишним лет спустя я увидел эти черно-белые, уже музейные кадры, узнал выходящего из самолета автора этого рассказа, более молодого, чем сейчас, а затем и моих друзей у входа в Собор.

В. Ж.:Была ли «обратная связь» с читателем у не издаваемой много лет и ведущей довольно замкнутый образ жизни Анны Андреевны?

Н. Б.: – Да, была. Во время одной из встреч она, рассказывая об этой «обратной связи», показала мне несколько писем, адресованных ей, прочла отрывки из них. К ней, конечно, писали десятки людей: студенты, начинающие поэты, любители стихов, люди всевозможных профессий, заключенные и бывшие рецидивисты. Многое в этих письмах было наивно или неуклюже, иногда отличалось чрезмерной чувствительностью. Но зато все это было совершенно искренне. Писал человек, который в 1946 году высказал на собрании свое возмущение разгромной речью Жданова, и отбыл 10 лет в ГУЛАГе из тех 25, которые получил по приговору по 58-й статье УК. В письме он называл Ахматову «сияющей вершиной русской поэзии» и заканчивал письмо так: «Целую землю, к которой прикасались ваши стопы». Писал из тюрьмы рецидивист, упомянувший о своей биографии: «Прошу Вас выслать мне Вашу книгу за мой счет». Начинающий поэт хотел получить отзыв о его стихах. На письма она, по возможности, старалась отвечать. Как-то она получила в подарок жестяную коробочку с ее стихами на бересте, их было более 10-ти. Написаны они были рукою женщины, муж которой был расстрелян, она погибла в лагере или в ссылке; коробочку привез ее племянник, понимающий, что почте, в этом случае, доверять не стоит.

Я писем не писал, поскольку просто мог позвонить ей или придти. Поэтому и ахматовских писем у меня не могло быть. Еще надо сказать, что на встречи, специально назначаемые мне, я не приходил без цветов. Однажды весной – с синими горными ирисами, в другой раз – с королевскими нарциссами. Помню, войдя в 1965 году в ее комнату на первом этаже «Дома творчества» с крупными султанами голубых гиацинтов, я услышал, что эти весенние цветы – «в числе ее самых любимых». Розы приносили другие посетители.

При одной из встреч в ее комнате в конце 1965 года я обратил внимание на фотографию портрета Ахматовой, нарисованного карандашом. В портрете было что-то неуловимо привлекательное, внизу справа подпись: «А. Тышлер. 1943. М.» Анна Андреевна отозвалась об этом рисунке так: «Наверное, это мой – похожий на меня! – портрет». После такого отзыва я попросил, если можно, эту фотографию мне подарить, что и было сделано. Ставить какую-либо подпись на ней она не стала. Полвека спустя этот снимок перед нами.

В. Ж.: – Приходилось ли Вам слышать чтение Ахматовой ее стихов не только дома, а в какой-либо аудитории?

Н. Б.: – Да. В Москве в Большом театре, в 1965-м, на вечере, посвященном 700-летию со дня рождения Данте Алигьери (1265–1321). В те годы я часто бывал в Москве и останавливался в центре города. Я пришел чуть позже, когда свет был уже погашен, и сел на свободное место в первом ряду, которое заметил издалека. Конечно, у меня дома давно имелась «Божественная комедия», как ее прозвал Боккаччо, в переводе Лозинского. В Президиуме была московская профессура, итальянские гости, сотрудники посольства. Над сценой под потолком было изображение нот советского гимна, а ниже был укреплен очень большой портрет Данте в профиль, с необычайно тощим лавровым венком на голове, что настраивало мое молодое восприятие на иронический лад. Кто из «дантистов», как они шутя называли друг друга, открыл вечер, уже забылось. Вел его Сурков. Выступивший академик Алексеев всерьез подчеркнул, что Данте близок нам как «демократ», что в своем «Аде» он показал «грядущий капитализм». Что «капитализм» грядет и у нас после крушения СССР, тогда никто не предполагал. Из двух других выступлений следовало, что итальянский поэт явился провозвестником «Октября» (!). Слушать это было тяжело. Ведь академики не могли не знать трактата Данте «О монархии», который в СССР запрещен не был. Но, когда я смотрел на сидящую в Президиуме Анну Ахматову, все эти нелепости «красной профессуры» отступали. Слово о Данте, предоставленное ей, было встречено аплодисментами очень громкими. Она выглядела величественно в черном платье, с ее прямой осанкой и сединой. Темой ее выступления были переводы Данте на русский, их место в русской поэзии. Она говорила о Михаиле Лозинском и Осипе Мандельштаме как переводчиках. При этом, конечно, многие слушатели знали: один – лауреат Сталинской премии, другой не вернулся из лагеря. Говорила она и о внимании Николая Гумилева к творчеству этого поэта. Затем – о влиянии Данте на ее творчество. И завершила выступление своим стихотворением, обращенным к Музе: «Ей говорю: Ты ль Данту диктовала / Страницы Ада? Отвечает: Я». Аплодисменты были оглушительными и долгими. Часть зала встала, аплодируя.

Представьте себе, через 50 лет (!) в сборнике разнообразных материалов и документов об Ахматовой я случайно наткнулся на запись из ее дневника: «Сентябрь 1965»: «Коля Браун с письмом от отца по поводу дантовского вечера». Был помечен даже день: «16-е, четверг». В письме, которое я вручил ей тогда, было московское приглашение от Союза советских писателей принять участие в вечере, посвященном юбилею Данте, 19 ноября 1965 года. Приглашение было прислано в канцелярию ленинградского отделения Союза, и отец попросил передать его Ахматовой, зная, что я у нее бываю. Есть и другие записи, касающиеся Браунов. Кстати, по возвращении из Италии она показала мне подаренный ей большого размера том Данте La Divina Commedia, формата «ин фолио», на итальянском. Под громоздкой тяжелой обложкой, которую она открыла не без моей помощи, было указано ее имя. Это был именной экземпляр.

В. Ж.: – Вы однажды упомянули, что записывали Ахматову на магнитофон...

Н. Б.: – Сейчас, за недостатком времени, скажу обо всем этом вкратце. Опуская памятные для меня впечатления и подробности, которые остаются волнующими и сегодня. Да, я записал – сначала «Реквием» в исполнении самой Анны Андреевны здесь, в этой квартире, на улице Широкой, – таков наш официальный адрес на главпочтамте: «Широкая (Ленина)», – в доме 34, в комнате, где мы сейчас с вами беседуем! Для этих записей я приглашал ее к себе домой, где в это время больше никого не было, чтобы избежать вопросов и любых помех. Зайдя за ней на второй этаж в соседнюю парадную, сопровождал ее сюда. Помню, лифт работал с перебоями, а подниматься нужно было на пятый этаж. Но в эти дни переживания мои были напрасными – лифт оказывался всякий раз в исправном состоянии.

Эта первая обстоятельная запись потребовала бы подробного рассказа. Скажу только: самому процессу записи «Реквиема» соответствовало состояние воодушевленное и сосредоточенное, ведь наше общение с Анной Андреевной было всегда непринужденным и вполне доверительным! Можете себе представить, какую радость я пережил, когда авторское чтение зазвучало в полный голос!

Затем работа шла над записью ее лирических стихов. Анна Андреевна сидела за тем же журнальным столиком у окна, перед микрофоном защитного цвета армейского образца, большой магнитофон «Днипро» все так же стоял поодаль на подставке. Она сказала, что подборка стихов, которую я приготовил для записи, «нам не пригодится», она приготовила свою программу, по ее мнению, наиболее подходящую для возможной будущей пластинки. Лирику она читала с молодым, неожиданным для меня задором, увлеченно, в голосе отчетливо слышались окрыленные былым незабываемым вдохновением интонации. Каждое стихотворение воспринималось как неповторимое и глубинное переживание. Можно сказать, звучание ахматовской речи захватывало, покоряло; драматический тембр этих неторопливо произносимых строк производил впечатление, сравнимое с эпосом; таковым было мое первое впечатление... Перерыв на чай бывал по-деловому коротким и не отвлекал от поставленной задачи.

С полным основанием утверждаю, что записи получились очень удачными. Обширная запись лирики содержит ею избранные стихи, которые прочесть с таким настроением еще раз, наверное, не смогла бы и она сама. С железных и пластмассовых кассет я переписал их на более компактные, а затем и на аудиодиски, но оригиналы я храню и теперь в моей фонотеке, начатой еще в 1960-е, которая называется «Голоса двух эпох».

В. Ж.: – Николай Николаевич, родители Ваши могли быть с Ахматовой в «благожелательных» отношениях. Но ведь у Вас с ней речь шла о записи «Реквиема», то есть поэмы, которую люди учили наизусть, чтобы, в случае обыска, не было улик. Наверное, нужно было ее убедить в том, что запись нужна не только Вам, но и ей...

Н. Б.: – Думаю, не последнюю роль сыграло то, что по окончании записи я включал после перемотки магнитопленки готовый результат, и он произвел на более чем взыскательного автора хорошее впечатление... При ряде наших встреч с Анной Андреевной tete-a-tete я ей читал свои стихи, которые не читал родителям. В том числе и те, которые впоследствии инкриминировались мне как антисоветские и фигурировали в обвинительном заключении и приговоре и которые назывались «составом преступления». Ее отзывы, суждения об этих стихах или в связи с ними, важные для меня, я запоминал и впоследствии имел возможность их обдумать и что-то учесть на будущее. Из-за недостатка времени цитат приводить не буду. А она мне читала, в частности, большие отрывки из «Поэмы без героя», сопровождая чтение комментариями. Надо было видеть, как она преображалась при чтении! Это произведение было для нее не менее значимо, чем «Реквием»! У нас возникла договоренность о магнитозаписи этой «Поэмы...», – помешала ее простуда. Но при одной из встреч она в отрывках читала уже вторую часть, делая краткие пояснения к главам, их персонажам, которые так дороги ей; увлеченно говорила о том, как поэма просилась быть написанной, о том, что в ней выражен внутренний сплав несовместимого и необъяснимого ни в какой другой форме, кроме иносказательной... Эту ее открытость и доверительность я считал большой честью для себя. Надо добавить: в то самое время, когда замкнутость и подозрительность в советской литературной среде была обычным явлением!

В. Ж.:Вы не думали писать воспоминания об Ахматовой?

Н. Б.: – А мы с вами чем сейчас занимаемся? Взгляните... Вот тетрадочка – обыкновенная, школьная, в клеточку. В мордовском лагере в 72-м году, когда быть на «строгом спецу» мне оставалось еще восемь лет, я решил зафиксировать то главное, что помнил о наших встречах с Ахматовой – чтобы, не дай Бог, чего важного не забыть. Это были лагерные наброски к «вольным воспоминаниям». Писал мельчайшим почерком. И переписывал – слово в слово копировал написанное. Конечно, ничьих имен или фамилий там упомянуто не было. Один экземпляр хранился в каптерке среди писем и других бумаг. Второй – у человека старшего поколения, который был «лесным братом» и шмону подвергался реже, чем я. Перед самым вашим приходом я открыл приготовленную тетрадочку наугад и «наткнулся» на следующий факт.

В 1967 году, 2 марта, через год после того, как Ахматовой не стало, состоялся вечер ее памяти в Доме ученых в Лесном – кому-то удалось добиться разрешения на его проведение. Был выпущен даже пригласительный билет. В фойе на стендах были выставлены редкие фотографии Анны Андреевны. Отдельный небольшой раздел составляли посвящения ей поэтов – Гумилева, Цветаевой, Мандельштама, Северянина. Перед началом вечера я заглянул в радиорубку – убедиться, что там есть необходимая аппаратура, после чего договорился с устроителями вечера, что в финале включу запись «Реквиема». Вечер вел художник Натан Альтман – все знают портрет Ахматовой, написанный им в 1914 году. Согласовав с ним момент включения, я громко объявил, что сейчас прозвучит голос Ахматовой. Никто этого не ожидал. Отрывок из поэмы в ее чтении произвел необычайное, эмоционально захватывающее впечатление. Он завершался следующими словами: «Эта женщина больна, / эта женщина одна, // муж в могиле, сын в тюрьме, / помолитесь обо мне». Потрясенный зал молча встал и остался стоять. Эта, не предусмотренная сценарием вечера, минута молчания запомнилась мне навсегда.

В. Ж.:Вы начали свой рассказ с того, как получили шесть суток ШИЗО за то, что продиктовали соузнику «Реквием». Теперь скажите, как Вам удалось вывезти воспоминания об Ахматовой, записанные в Мордовии?

Н. Б.: – Бумаги мои, конечно, в соответствии с режимом, просматривали регулярно. Хранить письма и другие бумаги можно было как в тумбочке, так и в каптерке. Существовали еще разные тайники. Что-то, конечно, изымалось, уничтожалось, но что-то и сохранилось. Почти чудом. Мы считались в СССР «особо опасными государственными преступниками» (аббревиатура ООГП, статья 70-я УК РСФСР), но при всей специфике нашего строгого режима, удавалось кое-что прятать. Политузники – народ изобретательный. А с годами опыт совершенствуется. Те же записи об Ахматовой я продублировал в микроформате и переправил на волю. Десять лет – это целая жизнь. За такой срок много всего у меня накопилось. Лагерь, уже уральский, я покидал морозным утром под усиленным конвоем, уходя на этап в Сибирь с чемоданом, рюкзаком, мешком-«сидором» и подаренной мне в мордовском политлагере замечательной гитарой. Среди других бумаг удалось вывезти и эту тетрадочку.

В. Ж.:Николай Николаевич, а можно хотя бы еще одну историю из вашей заветной тетрадочки? 

Н. Б.: – Пожалуйста. Самое начало лета 64-го года. Мое посещение Ахматовой в Комарово в числе членов Клуба любителей поэзии, существовавшем при книжном магазине на улице Союза Печатников, дом 6. В клубе у нас выступали самые разные писатели и поэты, включая московских, – Андрей Вознесенский, Евгений Евтушенко, Белла Ахмадулина, приезжали Владимир Высоцкий, Василий Аксенов и многие другие... Очень хотелось пригласить Ахматову. Она в то время жила в Комарово. Везти Анну Андреевну на машине в город было бы утомительно для нее. Договорились с ней по телефону, что активисты клуба приедут в Комарово. Было нас человек не меньше пятнадцати. Мы еле втиснулись в литфондовскую писательскую дачу, которую Ахматова иронично называла «будкой». Она приняла нас очень любезно. Подробности опускаю. Я также рассказал о клубе, о том, чем мы занимаемся. Закончил просьбой об автографе на ее книге, московском издании 1958 года. Анна Андреевна быстро ответила: «Нет, нет, не сейчас!», затем внимательно посмотрела на меня и сказала: «А Николай Браун-младший похож на отца! Вернусь в город, позвоните мне, условимся о встрече».

Узнав, что Ахматова вернулась в город, я позвонил ей и в назначенное мне время направился в соседнюю парадную нашего дома. С недавно полученным через «границу на замке» запретным «тамиздатом» – завернутым мной в непрозрачную обложку «Реквиемом»...

 

11 июня 2014

Версия для печати