Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Журнал 2014, 275

Разными мирами

Миниатюры

 

 

* * *

Приятное ощущение – физическое – в самых верхних, подчерепных зонах мозга (в промежуточном состоянии между явью и сном – с проигрываемыми на диске виольными сонатами Сент Коломба) – от погружения во времена, где люди жили с сознанием бесконечно менее обремененным – полезной и вообще – информацией...

Аэростат, сбросив балласт – круто взмывающий в небо.

 

* * *

Ученые делают одно (когда им повезло, как Ньютону с яблоком), два, от силы – три открытия за всю жизнь; художник одними откровениями и занят все дни своей жизни.

 

* * *

Человек – это звучало, когда его было мало: девальвация из-за бесконечного размножения – о, Яхве! – на крохотной планете Земля.

 

* * *

На сантиметр выше или дальше прыгнув, на сто грамм больше подняв, на сотую долю секунды опередив – память о себе оставляем, и погружаем в потемки десятки вплотную приблизившихся к рекорду, не пожалевших в погоне таких же сверхчеловеческих усилий.

 

* * *

Екатерина Великая оправдывала свою «железную руку» необъятностью российской территории, тогда простирающейся вплоть до тихоокеанских берегов Америки;

китайские лидеры – тьмой (и, соответственно, темнотой) народа: каждому не угодить!

Одни аргументируют редкостью населенности на единицу территории, другие, наоборот, – частотой!

 

* * *

Есть будущее – логическое, а есть – хронологическое: когда мы спускаемся по лестнице с седьмого этажа, будущее – это шесть лестничных пролетов до выхода на улицу, но если мы вдруг вспоминаем (что забыли: очки, фуражку, деньги...) и надо подниматься назад, то вместо будущего мы описываем некий «возврат в прошлое»: три шага вперед, два шага назад.

Так и Россия – спустившись почти до выхода, вдруг вспомнила что-то – спохватилась, бросилась обратно – и вот уже двадцать лет ищет, не найдет то важное, без чего нельзя было и мыслить выходить.

 

* * *

Роль наций: либо участвовать в игре «История», либо довольствоваться местом экспоната – более или менее видным, более или менее неприметным – в музеях.

 

* * *

С горечью слышу о «ненависти» Брамса к Брукнеру: чувство, которого не мог и подозревать. То, что он недолюбливал, даже положительно презирал Листа, мне было известно и не вызывало возмущения. Единственное у него проявление чувства, близкого к ненависти, связано с франко-прусской войной – национализм, поистине трудно совместимый со званием художника: французы, даже после поражения, инстинктивно сторонились такого рода низменных – приземленных – чувств. Правда, Сен-Санс сразу же после войны основывает «Сосьете франсэз де мюзик», руководимый примерно такими же  националистическими мотивациями: утереть нос немцам, их пресловутой «немецкой» музыке, – и, в результате, как ни странно, двадцать лет спустя получается-таки Дебюсси, Равель и целая плеяда новаторов, поставивших конец осточертевшему тевтонскому романтизму.

После Великой войны обе школы терпят крушение, немецкая – с треском, французская – неслышно, и на сцену выступают новые нации: финны, чехи, американцы, венгры, армяне...

Россия познала возрождение – до, катастрофу – после.

 

* * *

Точно так же, как Бог – нажав на кнопку и разнесшись во все четыре стороны (от скуки одиночества, в надежде найти себе общество в крупинке взорванного), – допускает, чтобы жизнь, конечная цель которой – человек, могла частично быть использована, пожертвована, служила пищей отдельному в ней классу хищников, продвигающему-таки дело, возможно даже ускоряющему,

так и среди «вещающих челом» содержится класс, если не «хищников», то нейтрально – «катализаторов»: банкиров, предпринимателей, политических лидеров, фюреров, вождей, использующих, эксплуатирующих, порой «пускающих в расход» мелкоту, второстепенные умы, таланты – в деле осуществления священного божеского плана.

И так же, как в человека суждено было превратиться не хищному животному, слишком занятому добычей труднодоступной живности, а всеядному, располагающему покоем пастбищ и досугом для размышления,

так среди людей – отшельники, художники, философы, питающиеся лишь для поддержания физического существования, всю жизнь лишь созерцают лик Божий, отсылая Ему искони ожидаемое отражение

 

* * *

Фальшь, моментами-таки проступающая в тоне, жестах – политиканов, подсудимых...

То же мною всю жизнь испытываемое от (как будто недопонятой?) наследственной теории Дарвина:

случайная генетическая мутация (до сих пор все понятно), переходящая к потомству за счет инфинитезимального «преимущества», причем последнее представляется с точки зрения наблюдателя, как нечто чисто внешнее, механическое, вовсе не воспринимаемое, пусть даже смутно, самой особью, как плюс, так что трудно даже сказать «обретаемого», ибо обретение подразумевает какую-то степень целенаправленности действия; с таким же успехом «Илиада» могла бы быть результатом случайного набора греческих букв на каком-нибудь античном варианте наших современных ЭВМ.

Целесообразность: особь видит, соображает, возможно, даже догадывается (а на что ей иначе мозг?), что на фоне растений (камыш...) с преобладанием удлиненной формы листьев, рисунок на оперенье, имитирующий этот фон, защищает его от хищников; остается жить и активно приспосабливаться к жизни в этом окружении, чем заслуживает внимание самок как достойный доверия, страхующий себя самец, который распространит в потомстве случайно – от слова случка – появившийся на его оперенье рисунок.

Тут только и начиналась работа для ученых...

Ученый – точно альпинист, воткнувший флаг со своим именем на вершину Эвереста, и уже нет сил оставаться лишнюю минуту, надо срочно спускаться – до появления обмороков, головокружений, – до замерзаний...

 

* * *

Глубокий или, можно даже сказать, просто – смысл лейбницевской формулировки «все к лучшему в наилучшем из возможных миров», осенивший в разговоре с женой и уже будто вычитанный ею где-то о Канте:

зло тем и «угодно» Богу, допускается им и не «абсолютно» (как у Вольтера – до, и идеологов еврейского холокоста – после) – что оно лишь негатив блага: нет добра без худа. Лишь осознав зло как деяние, человек может от него отвернуться – обретая культуру вместо полученной от природы – «злой» – натуры.

 

* * *

Превосходство любого автомобилиста над любым пешеходом: Ролан Барт, сбитый в двух шагах от Коллеж де Франса, куда он направлялся пешочком на лекцию (не захотел уступать машине?).

Телесное всегда будет довлеть над духовным: война – над миром, джаз – над классической музыкой, кулак – над мыслью и словом.

 

* * *

Смерть, которую древние египтяне рекомендовали поминать что ни день, сегодня сменилась постоянной заботой о здоровье, и это меняет все: раньше заботились о том, что останется после нас, теперь беспокоимся о том, что нам остается.

 

* * *

Культура, традиция пасквилей. В отличие от дуэлей, превратившихся со временем в спортивные состязания, – пасквили по сей день в русской среде могут стать поводом самых неизлечимых обид и непримиримых ссор между умнейшими и милейшими представителями рода человеческого.

А есть нормы поведения, где, дабы не прослыть недотрогой, в хо-рошем обществе давно уже не допускается мстительность, разве что ответным выпадом – только бы шпилька была, пусть жестока, но тонка.

 

* * *

Есть ли что-либо общее между прощением и прошением, как на это не указывает «просить прощения»?

А не с прошедшим ли, скорее, точка соприкосновения: прощаем, когда вина и оказанная боль отбыли полностью в прошлое – прошли, короче говоря?

 

* * *

О понятии «в начале», соотнесенном со «словом».

Важно видеть, что это не только «там, далеко, когда-то», а пронизывает все, нами произносимое, выводимое ручкой или печатаемое на бумаге.

Царство слова до предела засорено сегодня всевозможными отходами и примесями, и то, что до недавних времен могло еще помпезно называться «царством», разрослось в некую раковую опухоль, мусорную свалку – уже непосильную никаким геркулесовским подвигам.

 

* * *

Как стандартный метр содержится в вакууме, застрахованным от малейшего на него дуновения, так и я – мы – должны по возможности себя охранять от среды, со временем разъедающей металл мерки.

 

* * *

Писатель – неудавшийся политик, в идеале: основатель государства – на карте мира, города – на карте страны.

 

* * *

О Фолкнере, по сей день все еще не читанном – в силу «соображений», долго остававшихся для меня самого смутными, а сегодня, после статьи (субботнее дополнение ТВ к «Фигаро») и содержащейся в ней иконографии, однозначно, наконец, приписанных к нелитературной внешности этого, до кончиков ногтей, gentlemanfarmer-a, – узнаю, что он отвергал звание литератора, предпочитая титул земледельца, каковым и числился в реестрах налоговых служб обитаемого им не помню какого южного штата Америки,

– что воскрешает во мне память о другом, давно не читанном, но читанном почти до конца тоже «земледельце», Клоде Симоне, – виноделе, но с высшей степени литературным лицом, к тому же, не странно ли? – поклоннике и сознательном «продолжателе» Фолкнера, возможно, умышленно повторившем о самом себе это культовое изречение кумира (но не исключено, что это – обычная вольность журналистов, приписывающих «на ура» высказывание то одному, то другому).

 

* * *

В одном случае имеем цивилизацию, основанную на культе (момент иррациональности) труда и его неисчислимых продуктов-фетишей – подарком трудящихся трудящимся,

в другом – цивилизацию (остатки, тут и там), преследующую ценности «духовные», где примерно те же полжизни, энергия, силы вместо работы с и над материей уходят на курения, молитвы, челобитья...

Коммунизм был чем-то средним: ни обряды, ни торговые ряды, одни наряды – производственные, и лишь время от времени – праздничные.

 

* * *

Между двух актов оперы (итальянской) по американскому интернет-радио – рекламный голос конферансье, выплевывающего свой конферанс, как техасский ковбой – жвачку, или чикагский гангстер – очередь из автомата.

 

* * *

Янис Ксенакис в интервью, отвечая на весьма коварный намек, будто его музыка никак не может слушаться как фоновая, – «Как же, как же!.. Обязательно может!»

Отстаивать права собственной музыки быть фоновой!

И действительно, есть у музыки «утилитарная», возможно, даже основная, сторона – «успокоения нервов», притупления фоновой же экзистенциальной тоски.

С того дня, как у меня завелись эти «14000» интернет-радиостанций, передающих непрерывный поток музыки, – уже неважно, кто исполняет и что исполняется по «Радио Шопен», «Радио Моцарт», «Радио Бах»: раздаются в воздухе вечно спасительные ноты, тембры, голоса, заставляющие вибрировать наш жизненный «струнный инструмент».

Настанет момент, когда потеряют смысл слова обыденной речи – литература падет с высот своего пьедестала, сама музыка перестанет нам что-либо говорить, и вновь начнется уже совсем другое вещание – на простом, неметафорическом наречии элементов: земля, огонь, воздух, вода...

 

* * *

Читая – перечитывая – Гегеля, в итоге:

– либо оставаться без слов перед словесной виртуозностью,

– либо, и таково мое намерение сего дня, 14 ноября 2013, заключить о:

неправомерности всякого речения о вещах, не человеком созданных, – чем лишь продлеваю самого Гегеля, однозначно исключившего из своей «Эстетики» природные «красоты»;

– распространяю оговорку на всю сферу бытия.

«Птичий язык» – неплохо замечено было когда-то Герцену о философском жаргоне вообще, Гегеля, в частности.

............................

Сегодня – наблюдение: люди между собой – будто перекликающиеся, щебечущие птички.

 

* * *

Читая графомана – поймавшись случайно, втянувшись как-то в изложение, повествование, историю – где немало места уделяется и собственно истории (Россия, перестройка; показавшиеся «оригинальными», – созвучными нам самим, тут и там, мысли, порой даже вовсе неожиданные, казалось бы, кое-куда даже свет проливающие; «правдивые» пронзительные эпизоды из жизни, которые лишь позже, когда уже будет поздно, выявят всю свою несостоятельность и жалкий вымысел)

и лишь в конце, получив от самого автора, как бы сумевшего сдержаться до последней минуты и лишь теперь себя выдающего – как у По преступник, неспособный долее хранить тайну своего злодеяния, – оптом все улики своей закоренелой и неизлечимой графомании (клинически могущей быть описанной на основании моего отчета), прочтя это месиво до конца, угробив на это два часа перед сном, – чувство тошноты, недодыхания – хочется открыть окно (а вчера были комары!);

ложитесь полумертвый и не можете заснуть: а вдруг это мой двойник?

 

* * *

В воспоминаниях современного русского автора вычитал, что один его знакомый литератор, готовя кофе, подбирал кончиком пальца просыпавшиеся на стол крупинки и прибавлял к варящемуся на плитке. И это все, что мне запомнилось из этой журнальной публикации, – мне, готовящему себе каждый день после обеда кофе и просыпающему всякий раз точно такие же кофейные крупинки на кухонном столе.

 

* * *

Искусство исключает «число множественное», допускает – подпускает к себе – лишь уникальное.

 

* * *

Разбросанность в периодике максимально сближает письмо с устной речью. Гробовая тишина фолиантов.

 

* * *

Литература – как музыка, ничего не доказывает, – даже о самой себе в собственных глазах. Птица-небылица бьется о хрустальные стены, падает замертво и – оживает.

 

* * *

Одни хотят писать, и об одном этом пишут: напрягаются, тужат, что не получается, делятся с (воображаемым) читателем;

другие пишут, и ничего не хотят.

 

* * *

Литература (мои миниатюры) – то, что, не запишись вовремя, вновь никогда не всплывет перед сознанием, – то, чего могло и не быть.

Категория бытия в литературе!..

А когда состоялись, написались – в блокноте ли, на компьютере, уже ничто не отменит. Разрушить удалось Вавилон, Рим, Иерусалим; ничто не грозит Илиаде.

 

* * *

«Орфей и Эвридика». – Навела эта давно не слушанная опера Глюка на мысль, что это – второй, после Энкиду и Гильгамеша, случай исключительных уз (вне перспектив основания семьи и продления рода) между двумя человеческими сознаниями: момент возникновения таких явлений, как дружба, любовь, – проявления духовного начала в людских отношениях.

И уже недалеко – Христос.

Написал бы Монтень «Опыты», не умри скоропостижно Ля Боэси, живое общение с которым – переписку – заменила ему на весь остаток жизни работа над книгой? 

 

* * *

Театр – музей живой речи: базарной, салонной... Уже сейчас без звукозаписей и кинофильмов не было бы представления о тех, канувших в небытие интонациях, не то что обывателей, но самого цвета интеллигенции.

Вчера на армянском телеканале попал на черно-белую – советских времен – запись пьесы западно-армянского драматурга, с умилением окунулся в мир языка, на котором вокруг меня говорили до двух с половиной лет, когда после Франции и Армении все очутились (временно) в Абхазии, и меня определили в детский сад, обеспечивавший младенцу питание, и где говорили на совсем другом – на русском языке.

Чувствуется некая непрерывность армянской истории в этой мольеровско-маривойской любовной интриге: постоянство армянской речи в западной части Малой Азии – со времен последнего королевства Киликии, рухнувшего в конце ХIV, до последних общин Константинополя, в отличие от Восточной Армении, потерявшей государственность еще в ХI веке. Городской характер диалогов в этом произведении (Бароняна?), когда в русской Армении отчетливо превалирует сельская тематика: Эривань, в момент присоединения к России, представляла собой типичный восточный (персидский) поселок с земляными домами и мечетью, а в Тифлисе, только недавно русском, армянам было не до литературы.

 

* * *

Армения. – Для такого малого, «второстепенного», народа, чья история на самом деле вот уже сто лет сводится к одному, на букву г, слову (что на русском языке может быть понято превратно, нисколько не меняя сути) – слишком отныне богатый – а для чего, кого? – армянский язык.

Меня спрашивали, не пишу ли я на нем, – первом из трех моих «родных».

 

* * *

Что чего некрасивей: взорвать бомбу на трассе бостонского марафонского бега, или ликовать перед телевизионными камерами по поводу «нейтрализации» одного и поимки другого из братьев – усилиями многотысячных, до зубов вооруженных сил?

Что может быть похвального в подражании безличной толпой одинокому подвигу воина Марафонской битвы? Сорок пять тысяч «участников-ради-участия» – даже не соперников.

Безжалостный судья – эстетика

 

* * *

Гениальное произведение (может быть) – то, которое, даже если мы его знаем лишь понаслышке, узнается в самых неожиданных вариантах – как вчера, «На дне», по армянскому телеканалу, – никогда не читанное (вопреки всем школьным программам и домашним заданиям).

А сегодня утром на канале классической музыки: Париж, конец ХIХ, – и масса сближений с пьесой Горького. Действующие лица: Мими, Марсель, Рудольф... ничего мне не говорят.

Выхожу в интернет – «Богема» Пуччини. – Близость, уже однажды отмеченная, – между миром поэтов и «дном общества».

И: Пуччини – 1896, Горький – 1902.

 

* * *

Есть дерзания, а есть – терзания для виолончели соло современных: Кодайя, Хачатуряна, Генце, Гиндемита. Со времен Баха никто не осмеливался возвращаться к жанру; один Регер выдал в начале века вполне пригожую имитацию кантора – поющую, певучую – в духе живого классицизма «Пульчинеллы» Стравинского.

Есть новаторы, а есть, тут же за ними, – эпигоны-консерваторы (терзаемые амбицией и терзающие – нас, ни в чем не повинных – своими непредсказуемыми «дерзаниями»).

 

* * *

Невозможно (продолжать) упорствовать в убеждении о малозначительности «Девятой» Малера (невольно сравнивая ее с «Девятыми» Бетховена и Брукнера), когда видишь, как я вчера, – на моем широченном экране управляющего ею – Аббадо.

В чем у меня проблема с этой и предыдущей – «Восьмой» – симфониями?

Лимит моего понимания?

Дирижер не только сам весь проникнут – дирижируя наизусть – одержим произведением; его одержимость объяла души каждого из исполнителей – обоих полов, – напряженных, как струны одного инструмента-оркестра.

 

* * *

Фортепиано – самый ударный из мелодических инструментов, каждым нажатием на клавиши которого материализуются точки в пространстве, между которыми слушатель сам призван воспроизвести вырисовавшийся в момент композиции рисунок мелодии.

В чем разница – явная, бесспорная – между «Лунной сонатой», третьей по очереди на моем диске – и предыдущими двумя и последующей последней – соответственно № 12, 13 и – 15?

В одних мы имеем мастерство (порой навевающее скуку), а в 15-й, не поскупимся, – даже проблески гения,

в «Лунной» же – что-то, окончательно не поддающееся никакому определению, и что мы обозначим лишь как самим Людвигом ван Бетховеном, в такой-то день такого-то года излившим на нотную бумагу свою беспросветную любовь к княжне фон такой-то. И – точка?

В тот день, в тот час, он еще (и пуще всего) думает о самом себе и недосягаемом идеале. И Бог ниспосылает сонату – автором которой  не дано было быть покойному уже лет десять назад – Амедею.

 

* * *

Слушая Моцарта – слышим гения в нем, но и его самого: участник, местами даже начинатель, а не только «секретарь», пишущий под – божественную, а таки – диктовку. Чувствуется едва ли не физическое присутствие Любимого Богом и которого богиня-музыка подпускала глубоко к себе в юбки.

Моцарт – тот, кто со снисхождением смотрел на собственное чудо (слишком искалечил ему детство папаша).

 

* * *

Да, да, да – Данте... Гений – это жизнь по второму заходу, вторая – новая жизнь. Не всем дано, побывав в аду, воротиться живыми. В мир, где исчезли вдруг препятствия, преграды, препоны – всякая снята мебель и аксессуары на сцене, где прима может дать, наконец, волю виртуозным своим па и антраша.

 

* * *

Интересное слово «образ» – своим, как раз, образованием. То, что разово – единично, неповторимо; то – учит этимологический словарь – что получают резанием: выкроек, форм в ткани, коже, бумаге...

Но, по Гераклиту, и в реку нам не окунуться дважды. Что тоже образ.

 

* * *

В одном русле не могут течь две разные реки (развивая Гераклита).

 

* * *

Научиться жить одновременно в разных «мирах» – разными мирами. Отключить чувствительность к режущим слух (и рвущим дух) уличным шумам, законопатить внутреннюю святыню, где птицей в небе наедине с собой – витать.

 

Париж, 18.03.2013 – 22.01.2014

 

 

Версия для печати