Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Журнал 2010, 260

Письма П. Г. Григоренко

(Публ. – И. Рейф)

Письма П. Г. Григоренко

из Черняховской специальной психиатрической больницы

 

Петр Григорьевич Григоренко родился в крестьянской семье в 1907 году в Запорожье. Работал в железнодорожном депо, был активным комсомольцем, в 1926–1927 стал секретарем сельского райкома комсомола, а потом и транспортного комбината. Учился в Харьковском технологическом институте, а с 1931 года в Военно-инженерной академии. Окончил также Академию Генерального штаба в 1939. В 1938 добился приема у генерального прокурора А. Я. Вышинского, на котором рассказал о злоупотреблениях представителей органов НКВД в Запорожье. Позднее писал: “Только много лет спустя я понял, что… мое заявление по времени совпало со сменой верховной власти в НКВД. Это уже действовала бериевская метла. И мела она в первую очередь тех, кто ‘нечисто’ работал, кто допустил разглашение внутренних тайн НКВД. Я не понимал также того, что сам ходил в это время по острию ножа”.

До войны Григоренко служил в Отдельной Краснознаменной Дальневосточной армии, с 1940 – на Дальневосточном фронте. С декабря 1943 воевал на советско-германском фронте, был заместителем начальника штаба 10-й гвардейской армии (2-й Прибалтийский фронт). В феврале 1944 тяжело ранен. С августа 1944 – начальник штаба 8-й стрелковой дивизии (4-й Украинский фронт). Свое участие в войне Григоренко отразил в автобиографическом романе “В подполье можно встретить только крыс”. В этом романе Григоренко критикует маршала Жукова за большие потери, необоснованные расстрелы советских офицеров и сокрытие исторической правды о войне. В 1945–1961 гг. работал в Военной академии имени М. В. Фрунзе. С 1952 года становится начальником научно-исследовательского отдела и с 1959 – начальник вновь созданной кафедры военной кибернетики. Кандидат военных наук (1949). Был автором более чем 60 военно-научных работ. В 1961 подготовил докторскую диссертацию, защита которой не состоялась из-за увольнения П. Г. Григоренко из Военной академии по политическим мотивам. Осенью 1963 создал “Союз борьбы за возрождение ленинизма”, который выпускал и распространял листовки с критикой советской бюрократии и профсоюзов. 1 февраля 1964 генерал Григоренко вместе с сыновьями, составлявшими основу “Союза” (их у него было пять, двое умерли в молодости), был арестован и судим закрытым судом. В результате исключен из партии, разжалован в рядовые, лишен наград и пенсии, помещен в Ленинградскую специальную психиатрическую больницу после того, как он, практически в одиночку, решился выступить с критикой советского позднехрущевского режима. Освобожден после отставки Н. С. Хрущева, но не восстановлен в звании. Работал грузчиком в овощном магазине.

В 1969 году во время поездки в Ташкент на процесс крымских татар был арестован и помещен в специальную психиатрическую больницу. В Москве в Институте им. Сербского был переосвидетельствован и отправлен в Черняховскую специальную психиатрическую больницу. В 1974 под давлением широкой международной кампании протестов П. Г. Григоренко освобожден, продолжил диссидентскую деятельность. В 1976 стал членом Московской Хельсинкской группы, был одним из основателей Украинской Хельсинкской группы, ее представителем в Москве.

17 декабря 1976 года, совместно с другими правозащитниками, Григоренко подписал открытое письмо в защиту Владимира Буковского. В конце 1977 выехал с женой в США для операции и свидания с ранее эмигрировавшим сыном. Через несколько месяцев был лишен гражданства. В последующие годы Григоренко продолжал принимать активное участие в общественной жизни, написал книгу воспоминаний. Скончался в Нью-Йорке в 1987 году. В 1997 президент России Б. Н. Ельцин подписал указ “Об увековечении памяти Григоренко П. Г.”. В 1999 году в центре Симферополя на Советской площади был открыт памятник генералу Григоренко.

Редакция

 

У этих писем, хранящихся в архиве общественного Центра им. А. Сахарова, как, впрочем, и у любых других, есть своя предыстория. Подробнее о ней можно прочесть в моем очерке “Каждый прозревает в одиночку. Комментарий к самиздатовской рукописи”, напечатанном в журнале “Вестник Европы”, №26/27, 2009. А здесь я перескажу ее совсем коротко.

С Петром Григорьевичем Григоренко мы познакомились весной 1969 года, причем на встречу с ним напросился я сам, чтобы познакомить его с моей неоконченной самиздатовской рукописью “Трансформация большевизма”. К тому моменту он был уже бывшим генералом и бывшим заведующим кафедрой Академии им. Фрунзе, лишенным генеральского звания, уволенным со всех постов и прошедшим через Ленинградскую специальную психиатрическую больницу за диссидентство. Однако когда я впервые перешагнул порог его дома, это был уже не тот Григоренко – с наивным стремлением раскрыть людям глаза, сочиняющий листовки, которые изготовляла группа его сподвижников по “Союзу борьбы за возрождение ленинизма”. Передо мной стоял человек, успевший многое пересмотреть в своем подпольном прошлом и сделавший выбор в пользу открытого противостояния властям в рамках набиравшего в те годы силу правозащитного движения, в котором он быстро стал одним из лидеров.

К сожалению, та наша первая встреча оказалась и последней (мы увиделись лишь через 5 лет), потому что вскоре Петр Григорьевич был арестован в Ташкенте, куда приехал, чтобы выступить общественным защитником на процессе активистов крымско-татарского движения. Расправа была короткой. Долго не мудрствуя, власти избрали уже испытанный ими способ подавления и снова упрятали Григоренко в психушку, на сей раз в одну из самых страшных – в г. Черняховске, Калининградской области. Вот к этому периоду и относятся публикуемые ниже письма. А чтобы представить, в каких условиях они писались, я позволю себе привести небольшой фрагмент из очерка “Каждый прозревает в одиночку”, характеризующий также и общий тон нашей переписки. “Собственно, именно через письма узнавал я тогда Григоренко-человека, словно метеор, вспыхнувшего за год до того на моем небосклоне, но тут же и исчезнувшего. А ведь корреспондентов, как я, было у него, пожалуй, не один и не два десятка. И для каждого умел он найти свои проникновенные слова и свой выдаваемый в так называемые ‘дни писем’ нормированный листок бумаги. Эти вырванные из школьной тетрадки четвертушки и полулистки с непременным порядковым номером в верхнем углу (дабы администрации труднее было ‘заиграть’ какой-то из них), исписанные его твердым, без помарок, почерком – сплошь, без полей и зазоров между строчками, заслуживают, наверное, особого упоминания. Ведь ему приходилось беречь буквально каждый сантиметр писчей поверхности. Вроде бы, не разбежишься мыслью в этих плотных бумажных тисках. И тем не менее я порою настолько забывал, что разговор между нами ведется не на равных и что за окном у моего адресата не дома и деревья, а ‘небо в клеточку’, что даже отваживался иной раз на совершенно неосуществимые в его условиях врачебно-медицинские советы, за которые мне теперь немножечко стыдно. Но ни слова жалоб и сетований не прорывалось у него в эту непринужденную, живую беседу, которую он с присущим ему юмором умел вести, забывая об окружающем и весь отдаваясь бесконечно ценимой им ‘роскоши человеческого общения’”.

Должен заметить, что в ту пору нас с Григоренко сближало и еще одно обстоятельство. Это совершенно не характерное для диссидентских кругов отношение к “основоположникам”, чьи имена были для нас по-прежнему святы. А социализм с “человеческим лицом” и его нереализованными демократическими потенциями все еще служил нам идейным ориентиром (чему, кстати, была посвящена почти вся моя рукопись). Как впоследствии с улыбкой вспоминал сам Петр Григорьевич, они вместе со старым большевиком и колымским лагерником Алексеем Костериным и их младшим сподвижником председателем латышского колхоза Иваном Яхимовичем составляли “коммунистическую фракцию” правозащитного движения. Так что цитирование Маркса и Ленина, упоминание их трудов в переписке вполне органично. И должны были пройти еще годы, чтобы бывший кадровый военный и коммунист с 35-летним стажем сумел преодолеть и этот мираж своего комсомольско-партийного прошлого и окончательно высвободиться из-под гипнотической власти марксова фантома. И даже вернуться к вере своих отцов. Но тогда, в начале семидесятых, такой момент еще не наступил.

Игорь Рейф

 

Черняховск. 7 июля 1970 г.

Дорогой Игорь. Письму Вашему очень рад. Думаю, каждому человеку радостно осознавать, что он оставил хороший след в душе другого человека. Естественно, рад и я тому, что несмотря на то, что наше знакомство было слишком беглым и коротким (выражение Вашего письма), несмотря на то, что я был в то время слишком занят и не мог уделить Вам достаточного внимания (добавлю я), Вы не только запомнили наши встречи, но и сочли возможным посещать мой дом и писать мне письма. И напрасно Вы думаете, что я Вас не запомнил. Запомнил и даже часто вспоминал и спрашивал, как Вы поведете себя, узнав о моем аресте. Я почему-то был уверен, что это Вас не испугает. Рад, что не ошибся. У меня в то время, как Вы знаете, бывало много народу, что и мешало нам поговорить по интересующим Вас вопросам.

Ваши замыслы я помню и рад, что Вы от них не отступились, а что встретилось равнодушие и индифферентизм, то это Вас пусть не смущает. Еще не было случая, чтобы новое – будь оно большое иль малое – встречалось в обществе овациями. Работайте, и если дело живое, а не надуманное, успех обязательно придет. <...> О себе ничего не пишу – это Вы узнаете у Зинаиды Михайловны1. Обнимаю Вас, мой молодой друг, желаю Вам больших успехов в искусстве2 и в жизни. Ваш П. Г.

______________________________

1. Зинаида Михайловна Григоренко (в девичестве Егорова, 1909–1994), жена генерала П. Г. Григоренко. (Ред.)

2. Это, разумеется, для цензуры.

 

Черняховск. 13.8.70 г.

Дорогой Игорь! Вы прямо святой. Я Вам доставил своим обещанием помощи одни сплошные неприятности, а Вы пишете: “Очень и очень сожалею, что нашим планам в отношении совместной работы так и не пришлось осуществиться”. Я сожалею совершенно о другом, о том, что взялся помогать своими по сути ничтожными кибернетическими познаниями. У Вас специальность, масса материала и добрая половина готовой работы. Вы вполне могли бы обойтись без меня. И я, держа Ваши материалы и литературу у себя, фактически тормозил Вашу работу. Да и не знаю, все ли вернулось к Вам. Ведь у меня забирали все, написанное на машинке или от руки, и ничего не вернули. Все подшили в 25 томов, даже не читая. Подшили все газетные и журнальные вырезки. Так что я даже не знаю, не попали ли туда и Ваши. Я из-за этого очень казнился. Сам себя клял: “Вот так помог диссертанту”. Вы хоть напишите, нет ли у Вас невосполнимых потерь. Я очень об этом беспокоился. Да и до сих пор неспокоен. Но вот после этого покаяния стало чуть полегче. Но на мой вопрос все же ответьте.

До Ваших журналов еще не добрался. Думаю в субботу ими заняться. Когда прочту, напишу о своих впечатлениях. Невероятно благодарен Вам и за выписку из философских рукописей Маркса и за копию его письма в Нью-Йорк. С Вашими выводами по цитате из философских рукописей согласен. По Вашему письму вижу, что Вы всерьез занялись Марксом. Я тоже сейчас переключился на него. Читаю “Капитал”. Обнаруживаю много нового, мимо чего раньше проходил, не замечая. Кое-что написал по этому поводу в письме З. М., попросите ее показать. Вот так, дорогой Вы мне человек! Возьмите Вы себя в руки. Перестаньте быть диагностом для самого себя. Отдохните-ка как следует, а потом вспомните письмо Маркса в Нью-Йорк и приложите высказанное там к себе. Я верю в Вас, поверьте и Вы. Людям нужен Ваш труд. И ей-богу, для них стоит работать, несмотря на все их недостатки и пороки. Крепко Вас обнимаю. Верю, что мы вместе еще поработаем, но не над кандидатской, а над докторской. Жму руку. П. Г.

 

Черняховск 15.7.71 г.

Дорогой Игорь!

Письмо Ваше получил 12 июня. Шло не так уж долго – всего шестнадцать дней. Могут, конечно, найтись остряки, которые скажут, что и конная почта за такой срок доставляла корреспонденцию, даже на более далекие расстояния. А если на конверте был штамп “аллюр три креста”, то могла доставить на такое расстояние в 2,5 раза быстрее. Но эти остряки просто не понимают сути технического прогресса. И поскольку Вы к таким непонимающим не принадлежите, я эту суть разъяснять не буду. Скажу просто, что письму Вашему очень и очень рад. Ваши письма для меня просто как окно в иной мир. <...> Я ни с чем, ни с одним Вашим выводом и наблюдением не могу спорить. Они покоряют меня своей убедительностью и логической последовательностью. С этим письмом я снова перечитал два предыдущих и вижу, может, это и не запрограммировано было, но получилось единое, связное. Один только провал – неполученное мною письмо о завмаге, как я считал, о завлабе, как я теперь понял из Вашего разъяснения. Этого письма явно не хватает. Ну, прямо, как листы, вырванные из книги. Жду не дождусь встречи с Вами. Надеюсь, что если не в записи, то в устном изложении Вы восполните провал от потери того письма. Не знаю, где застанет Вас эта моя весточка. Если в больнице, то я желаю Вам наискорейшего (но без спешки) излечения. Если же дома, то здоровья и работоспособности Вам, дорогой друг.

Крепко обнимаю, глубоко уважающий и любящий Вас П. Г.

 

Черняховск 19.8.71 г.

Дорогой Игорь! Вчера получил Ваше, как Вы его называете, последнее письмо из “Боткинского цикла”1. Получение писем от Вас для меня всегда очень большая радость, но не потому, что Вы всегда очень умно и тонко, мимоходом, так сказать, преподносите мне комплименты (в этом письме Вы это сделали дважды). Нет, я люблю их за саму суть, за содержание. <...> Мы по-разному смотрим на одни и те же явления. Если придерживаться Вашей терминологии, то я, как и описанный Вами С.2, прагматик. Вы же, пожалуй, более теоретик. <...> И я всегда радуюсь, когда выясняется, что об одном и том же явлении суждения наши аналогичны.

Вот и сейчас, читаю Ваши суждения в связи с гибелью трех космонавтов3 и с удовлетворением отмечаю, что наши суждения почти полностью совпадают. По горячим следам я написал об этом событии З. М. Попросите у нее это письмо, почитайте и убедитесь, что это так. Я, как и Вы, захватил сообщение не с начала. Я тоже услышал о перенесении приборов. Но дальше немного не так. Сработал мой “прагматизм”. Я с первых слов понял, что стряслась непоправимая беда, и все слова пошли мимо меня. Я ждал только одних слов – “погибли” – и я их дождался, правда, в той необычной форме, о которой Вы писали уже. Почему моя реакция была такой? Я очень долго работал в науке. Притом более пяти лет в кибернетике. И меня нельзя сбить с толку фанфарно-триумфальной формой. У меня перед глазами всегда будни науки. Я почти осязаю тот волосок, на котором держится каждый космический эксперимент и связанные с ним жизни подвижников науки. Во время любого такого эксперимента я нахожусь в состоянии тревоги от его начала до полного завершения. Телепередачи из космоса я тоже смотрел всегда с чувством восхищения, смешанным с тревогой. Именно поэтому тяжелое горе, постигшее весь мир (я подчеркиваю это) неожиданным для меня не было. Хотя тяжесть утраты от этого, к сожалению, не становится меньшей.

Дорогой Игорь, мне хотелось бы написать Вам очень много, но к сожалению, у меня нет такой возможности (материально – бумаги). Бумага заканчивается, а я не успел высказать своих замечаний даже по половине намеченных мною вопросов. Ничего не поделаешь, надо кончать. Если ничто не помешает, продолжу в следующий день писем, т. е. 24.8.

Обнимаю Вас, желаю здоровья. П. Г.

______________________________

1. Письма писались из больницы им. Боткина.

2. Описываемый в моем письме сосед по палате.

3. Речь идет о гибели в июне 1971 года космонавтов В. Волкова, Г. Добровольского и В. Пацаева в результате разгерметизации спускаемого аппарата при возвращении с орбиты на Землю. (Ред.)

 

Черняховск 24.8.71 г.

Дорогой Игорь!

Хочу надеяться, что мое письмо от 19.8 Вами уже получено, а потому я начинаю прямо с того, на чем остановился, т. е. продолжаю отдельные замечания по Вашему письму.

Несколько слов по поводу того, что Вы, следуя Твардовскому, называете извечным спором – кому было тяжелее, тем, кто был непосредственно на фронте, или тем, кто ковал победу в тылу. С моей точки зрения, такой спор надуман. В современной войне фронт без тыла ничто, фикция. На день его не хватит без тыла. Правда, на фронте, в боевых порядках, я имею в виду, по крайней мере, в минувшую войну, для жизни было опаснее, чем в тылу, даже в районах, подвергавшихся воздушным бомбардировкам. Фронтовики, особенно пехота, переносили и ряд бытовых невзгод, которых в тылу обычно переносить не приходится. Но на фронте не голодали, а это немаловажный фактор. Когда я впервые попал в московский тыл и увидел “рабочий класс”, который для работы на верстаке (у станка) должен предварительно сделать себе подмостки, когда я увидел этаких рабочих у кассы столовой, просящих: “тетенька, выбей еще одни щи, пожалуйста, я есть хочу”, а эти щи даже помоями назвать нельзя (мутная водичка, которую на фронте никто не стал бы есть), то у меня сердце кровью облилось и мне захотелось как можно скорее на фронт вернуться. Там такого, по крайней мере, не увидишь.

Конечно, Ваш С. питался не так, как эти дети. Но зато он ежедневно видел это. А еще не известно, что тяжелее для честного человека: мучиться самому или смотреть на мучения других и не иметь возможности ничем помочь. Но и это не все. Есть еще моральная сторона. Честный человек, находясь в тылу, чувствует постоянное угрызение совести. Я все это испытал на себе. Я очень долго добивался отправки на фронт. И попав туда, по-настоящему почувствовал себя выполнившим свой долг. Ни тяжелое ранение, ни контузия никогда не заставили меня раскаиваться в том, что я добился фронта. А если бы мне это не удалось, я, наверное, до сегодняшнего дня чувствовал бы ущербность и морально переживал бы. А почему, собственно говоря? Разве те, кто в тылу, сделали меньше моего для победы? Ведь кто-то мои обязанности выполнял, хотя ему, может, больше моего хотелось на фронт. Нет, спор подобный в настоящее время не только бессмыслен, но и вреден. В современной войне победа останется за более высокой организованностью. А высокая организованность предполагает, чтобы каждый вложил всего себя на том месте, куда его поставили. <...>

Я не согласен, что одна палата – узкий горизонт. Нет, пожалуй, в такой именно обстановке можно заглянуть поглубже. Конечно, если смотрящий смотреть умеет. По-моему, Вы сумели. Я не говорю, что это то же, что и описание палаты раковых больных1, но Вы все же увидели очень много. Я безусловно не сумел бы. <...> На этом, пожалуй, можно бы и закончить мои замечания. Но Вы, характеризуя последнего из своих соседей, сказали о его отношении к новому искусству. При этом говорите, что здесь его позиции непоколебимы. Так вот я Вам скажу, что это не частность данного характера. Это черта, присущая “прагматикам” моего поколения, которую мы, к несчастью, сумели передать и в поколение. Наша твердость в этом деле объясняется очень просто. Мы, люди науки, организаторы производства, полководцы, создатели нового общества, в области искусств нередко, за неимением времени, остались невеждами. А ведь известно, что самые твердые убеждения имеют самые невежественные люди. Где Вы найдете, например, религиозный фанатизм? Не среди же интеллигенции? Нет, в среде самого темного невежества, самого дремучего, самого непроходимого. Конечно, невежество в области искусств у таких людей, как я и Ваш С., преодолеть проще, чем невежество религиозных фанатиков. Но преодолевать его нужно. <...>

Обнимаю Вас, дорогой. П. Г.

_____________________________

1. Имеется в виду ходивший тогда по рукам “Раковый корпус” А. И. Солженицына.

 

Черняховск 28.3.72 г.

Дорогой Игорь, здравствуйте!

Знаю заранее, что места, для того чтобы написать Вам хотя бы самое важное из того, что хотелось бы, не хватит, поэтому с самого начала начинаю лепить погуще и заранее предупреждаю, что Вам придется нелегко при чтении из-за отрывочности и прерывчатости текста. Но места мало, и специальных извинений приносить не буду. Перейду прямо к делу, а извинения самые исчерпывающие представьте сами.

Итак, за дело. Ваше письмо, полное не только медицинскими советами, но и чувствами добрыми, я получил 23 марта, т. е. в очень дорогой для нас с З. М. день.1 Будучи всегда особенно рад Вашим письмам, я воспринимаю прибытие именно от Вас в такой день столь теплого письма за хорошее предзнаменование. Но прежде чем говорить об этом письме подробнее, я должен поблагодарить Вас за телеграмму “бывшему от небывших” и за бандероль с тремя вырезками из “Нового мира”. Все это просто неожиданно великолепно. Но не скрою, самое сильное впечатление на меня произвел Эфроимсон2. За одно только обоснование того, что “естественный отбор, шедший с доисторических времен, также не мог не выработать этику, устойчивость к оболванивающей технике…, как он не мог подготовить наш организм к перенесению взрывов водородных бомб”, за одно это нельзя не поклониться этому ученому. И, конечно, академик Астауров, давший столь высокую оценку статье Эфроимсона. Правда, я лично не получил от Астаурова3 ничего, что хоть на миллиметр изменило бы мое собственное впечатление от прочтения “Родословной альтруизма”.

Чудесны и стихи Евтушенко. За их присылку я Вам особенно благодарен. Они меня в известной мере помирили с поэтом, которого я, честно скажу, в последние годы не жаловал. Хотя, пожалуй, слова “в последние годы” лишние – просто не жаловал. Эти стихи, как я уже написал, чудесны. Они полны глубокого философского смысла, гражданственны и литературно обработаны в хорошем и своеобразном стиле. Но я почему-то никак не могу понять третье стихотворение (без заголовка). Особенно я становлюсь в тупик перед этим местом: “Я корчусь, но блажен мой смертный крик. Огнем уже оправдан еретик... (подчеркнуто мною) А если от костра еретика огонь скакнет на крышу бедняка, навеки будет проклято навзрыд все то, за что тот еретик горит”. Сколько я ни вчитывался в это место, оно меня убивает возможностью непримиримых разночтений. Это или гениально по Шекспиру, т. е. так, что непонятно современникам, либо подло. О третьей из присланных Вами вырезок писать не буду. К Сухомлинскому4 мы, кажется, относимся одинаково, поэтому если говорить, то много и глубоко. А если такой возможности, к сожалению, пока что нет, то лучше совсем не говорить.

Теперь о письме. Ну, результаты уже имеются. Я писал об этом З. М. и сегодня повторю Вам, что хотя “Мексазе” закончилась вчера в обед, живот мой пока что в порядке. Думаю, что сыграл роль не только этот препарат, но и некоторые из Ваших советов. По-моему особо рекомендованное Вами йоговское упражнение. Я очень внимательно изучил все Ваши советы. Подавляющее большинство мне известно было ранее и использовалось мною в жизни. К сожалению, далеко не все приемлемо для здешних условий. Вернее, не все возможно осуществить. Вы знаете, что истина конкретна. И когда Вы “делите” завтрак на два приема, Вы имеете в виду конкретный завтрак. А посмотрел бы я на Вас, как бы Вы поделили мой завтрак. <...> Повторяю, я очень серьезно отнесся ко всем советам, но многое выполнить я не смогу. Вы просто не представляете обстановки и потому преподносите истину в неконкретной, т. е. неприемлемой для жизни форме.

Чтобы Вы хоть чуть-чуть поняли смысл этого, я отвечу на Ваш вопрос, снимает ли мне нитроглицерин загрудинные боли. Отвечаю: не знаю. Почему? Поясню примером. Представьте себе обычную больницу, в которой кардиологическим больным нитроглицерин не дают, а говорят: если будет плохо, нажмите эту кнопочку. Что получится? Один из больных изведет своими необоснованными вызовами всех сестер. Другой будет вызывать, когда нужно или, может, с некоторым запозданием. А третий, может, и нажмет, теряя сознание (до этого он будет терпеть), но, к его несчастью, сестры в это время на месте не будет. Так вот я принадлежу к этой третьей категории. Откуда же мне знать, как на меня действует нитроглицерин? У меня еще не было таких болей, которые заставили бы меня нажать кнопку. А вообще-то, спасибо. В меру возможности буду пользоваться всеми Вашими советами. Кстати, они меня очень приободрили. Многое из того, что я знал практически, теперь закреплено Вашим медицинским авторитетом. А это очень немало.

Какой чудесный подарок мне стихотворение Эренбурга о весне прислали Вы.5 Я совсем не знаю Эренбурга-поэта, несмотря на то, что имел счастье лично узнать этого выдающегося писателя и всегда любил его произведения. Сегодня утром в 9-00 – 10-00 была передача “Поэтическая тетрадь”. В передаче было стихотворение, кажется, Жемчужникова, “Скворец”. Так оно перекликается (философски) с присланным Вами. В передаче были, кроме того, чудесные стихи А. К. Толстого. Если можно достать программу сегодняшней “Поэтической тетради” радио, а это, по-моему, нетрудно, то мне хотелось бы ее иметь. Ну вот и все. Все – по бумаге, а не по сути, конечно.

Обнимаю Вас. Ваш П. Г.

_____________________________

1. День начала совместной жизни Петра Григорьевича и Зинаиды Михайловны в марте 1942 года.

2. Эфроимсон В. П. (1908–1989) – советский генетик, переживший репрессии в годы гонений на эту науку, один из основателей генетики человека и медицинской генетики, автор ряда книг и статьи “Родословная альтруизма”, напечатанной в 1971 г. в журнале “Новый мир” (№ 10).

3. Астауров Б. Л. (1904–1974) – советский биолог, цитогенетик, академик АН СССР.

4. Сухомлинский В. А. (1918–1970) – советский педагог, многолетний директор школы с. Павлыш, Кировоградской обл., создатель оригинальной педагогической системы, в центре которой – личность каждого отдельного ребенка, а ядро школы представляет коллектив педагогов-единомышленников.

5. Речь идет о стихотворении “Да разве могут дети юга…”.

 

Черняховск. 4.5.72 г.

Дорогой Игорь, здравствуйте!

Получил Ваше письмо непосредственно накануне 1 мая. Очень ему рад. Для меня Ваши письма всегда были дороги, но это особенно. Как Вам написать, что это за письмо? Вы пишете, что у Вас нет ясного представления, что из посланного Вами я получил. Но это Ваша вина. Вы пренебрегаете тем, что у меня написано в правом верхнем углу сего листка. Дату Ваших писем я определяю лишь по почтовому штемпелю. И если конверт затеряется, то можно будет определить, и то лишь по косвенным признакам, что оно написано в 50-х – 60-х или 70-х годах ХХ столетия. Поэтому я Ваши письма регистрирую в своем уме не датами, а имеющими к ним отношение событиями.

Данное письмо для меня – письмо о Зое. В общем, обо всех полученных от Вас письмах я сообщал (обязательно) Зин. Мих. и отвечал Вам. Тоже на все, если принять три письма из больницы за одно, поскольку они связаны общей темой. Следовательно, у Вас были все данные для того, чтобы определить, что я получил и чего не получил. Не сердитесь за упрек, это всего лишь справка, полезная и на будущее. На этом я закончу справочные вопросы и перейду к ответу на само Ваше письмо.

По поводу сообщения о Зое1 мне вначале захотелось просто отшутиться. Но так как письма дорогих мне людей я читаю не по одному разу, то вскоре желание шутить у меня прошло. То есть прошло не совсем. Когда я, наконец, окажусь на свободе и увижу Вас с Зоей у себя дома, я обязательно пошучу, не боясь даже осуждения за “плоскошутие”, а сейчас поговорю серьезно. Прежде всего, я до самой глубины души тронут тем, что Вы доверились мне в важнейшем жизненном вопросе, что Вы захотели поделиться своей радостью и своими сомнениями именно со мной. Смешно было бы, чтобы Вы при Вашем жизненном опыте нуждались в моих советах и чтобы я был до сих лет столь неразумен, что считал бы себя компетентным давать советы в таких вопросах, тем более, зная лишь одну сторону. Но поскольку Вы высказали не только свою радость, но и сомнения, я обязан высказать свои суждения, но не по конкретному случаю, а в общетеоретическом, так сказать, плане.

Из всего, что Вы написали по этому поводу, я считаю важным только одно Ваше утверждение: “...в правильности своего выбора я не сомневаюсь нисколько...” Это, и только это, важно. Что же касается извечного вопроса – за что нас любят и за что мы любим – то на него искать ответ – напрасная работа. Я после десятилетий совместной жизни не знаю, чем я заслужил и любовь, и преданность такой женщины, как моя жена. По-моему, так от меня ничего, кроме неприятностей, ей не досталось. Теперь о Вашей болезни. На последней странице “Известий” за 1 мая есть фотоочерк “С днем рождения семьи” и в нем следующее место: “На этой фотографии невеста оперлась на руку жениха. Так всегда бывает на свадебных фотографиях... Муж – опора семьи. Но часто хрупкая женская рука оказывается тоже крепкой опорой. Крепкой и, главное, верной. Все зависит от того, как сложится жизнь”.

Я, когда создавал семью, ни в чем не сомневался. Я всегда был уверен, что пока я жив, я буду надежной опорой семьи. А как получилось? Не буду объяснять, Вы знаете. Поэтому я не могу посочувствовать Вашему сомнению: “...пока оно (нездоровье) вредило мне одному, было еще полбеды. Если же оно станет на пути двоих, не будет ли это хуже для обоих?” А если бы на моем пути стало мое “нездоровье”, когда я был бы один? Я думаю, что на этот вопрос Вам легче ответить, чем на свой. Ответьте и сделайте вывод для себя сами. Главное, по-моему, в том, чтобы каждому уже сегодня думать об обоих, а может, и о большем числе, о семье. Что же касается Вашей болезни, то, извините, я никогда не верил в ее непреодолимость. По-моему, Вам не хватает оптимизма, а не здоровья. <...>

Коротко по другим вопросам... О поэтах и поэзии. Здесь я вынужден в корне не согласиться с Вами. Это, кажется, впервые за время нашего с Вами общения. Впервые, но зато возражение будет очень резким. Вы пишете, что и Пушкину случалось писать “О чем шумите вы, народные витии”. Да, случалось. Но по этому поводу уместно будет напомнить слова Ленина по поводу ошибок Розы Люксембург, которые меньшевики пытались поставить ей в пику. Ленин писал (цитирую, конечно, по памяти, но за правильность смысловую ручаюсь): “Случается и орлам спускаться ниже кур, но никогда курам не подняться в орлиную высь”. Разве можно равнять тех, о ком у нас речь, с Пушкиным?1 Рядом с Пушкиным разве Лермонтова поставить. Да еще, быть может, Есенина. А дальше надо будет обратиться не к Пушкину, а к Некрасову, который, по выражению Плеханова, сумел превратить свой небольшой поэтический дар в общественное явление и стал властителем дум всей передовой общественной России. Разбирая стихотворение Некрасова “У парадного подъезда”, Плеханов говорит, что оно потрясало многие поколения передовых людей, потрясало несмотря на то, что это не поэзия, а рифмованная проза. Так вот, дорогой Игорь, по Некрасову чаще всего приходится мерить поэтов, ибо большой поэтический дар – явление очень редкое. Кроме трех вышеназванных можно, пожалуй, назвать еще трех (рангом пониже): Блок, Маяковский, Пастернак. А дальше все небольшие или даже совсем не поэты, а люди, думающие прозой, а пишущие стихами (выражение Л. Н. Толстого). Хорошие стихи есть и у Щипачева, и у Прокофьева, и даже у Грибачева. Так, может, и их мы начнем сравнивать по лучшим их стихам с Пушкиным? Нет, этого не будет, дорогой Игорь, никогда не будет. Почему я Вам написал о том стихотворении? Не потому, что хочу его автора сравнивать с Пушкиным.2 Нет, я все время думал, тянет ли он к Некрасову. И пришел к заключению: нет, не тянет. Они с Рождественским, кажется, представляют особое явление и в поэзии, и в морали.

Ну вот я и подошел к концу. Но ответ на Ваше письмо не закончил. Постараюсь сделать это в следующий четверг, т. к. во вторник снова будет праздник (9 мая). Обнимаю Вас. Мой поклон Зое. П. Г.

_____________________________

1. Зоя – З. Б. Ареткулова, на тот момент моя невеста.

2. Речь, по-видимому, идет о стихах Евтушенко, на которого в те годы возлагались преувеличенно большие надежды.

 

Черняховск 28.12.72 г.

Дорогой Игорь, здравствуйте!

Письмо Ваше получил 21 декабря, а новогоднее поздравление 25-го. За поздравления и добрые пожелания Вам и Зое огромнейшее спасибо. Насчет одиночества я с Вами согласен на все 100, как говорят. Где-то я читал и слышал (теперь уже не помню) такое: “Каждый человек – это целый мир. И от того, каков человек, зависит то, каким он видит окружающий мир”. Текстуально я, наверное, не очень точно передал слышанное или читанное, но смысл точный, – в этом я уверен. И этот смысл подтверждает Вашу мысль об одиночестве. Каков мой мир, не мне судить, но, во всяком случае, одиноким я не буду. Мой Новый год пройдет в кругу семьи и друзей, хотя все они удалены от меня на многие сотни километров. Мои близкие уже сейчас окружили меня плотным кольцом, и столько тепла идет от них. Приходят письма, открытки, фотографии. И во всем этом столько изобретательности и настоящего тепла душ замечательных, что не почувствовать это просто невозможно. Вот и Ваше с Зоей поздравление и прибывшие одновременно с ним от жены, сыновей, друзей растрогали меня, я не стесняюсь признаться в этом, до слез. Читаю, перечитываю, вижу вас всех, живу среди вас.

Теперь о письме. Начну с делового – о тете Зои,1 ибо боюсь, что, начав с “теории”, не сумею оставить место на это. Деловой вопрос – обращаться ли с этой историей к Смирнову.2 Честно, так мне он не очень нравится. Боюсь, что я к нему не обратился бы. Но с этой историей, по-моему, больше обращаться не к кому. Тут дело обстоит не так просто, как вам с Зоей, может быть, кажется. Попросите З. М. рассказать о ее подруге Гале Скулдыцкой. Ее здоровые мужики фактически кинули в плен к немцам. Когда она вернулась и ей надо было как-то входить в жизнь, она разыскала этих мужиков и попросила, чтобы они подтвердили, что она не просто сдалась в плен. Видимо, можно было найти форму, в которой они свидетельствовали бы в ее пользу, но ее так душило все пережитое, а также нынешний вид преуспевающих трусов, что она высказала все, что думает о них. И... помощи не получила. Даже наоборот. Вы спросите, почему? На это отвечу примером. Уже давно у нас шел итальянский фильм “Банда подлецов”. Если не видели, попросите З. М. рассказать. Суть там в том, что группа пассажиров автобуса попалa в руки к немцам. При этом достойно вел себя только один. Остальные оказались трусами и предателями. Но когда их у немцев отбили, то все самым согласованным образом начали действовать против одного честного. Вы спросите, откуда такая согласованность у людей, которые никогда не встречались? Отвечу – их объединила общая подлость. Я не хочу сказать, что кто-то виноват в смерти Зоиной тети. Но нередко поступки человека затормаживает мысль, что могут подумать, будто он виноват. Комбат и комиссар – почему они могут ничего не предпринимать? Да потому, что приказ на отход ведь не был отдан. В этом, может, и не их вина, но пойди теперь докажи это. <...>

______________________________

1. Зайтуна Альбаева, погибшая в августе 1942 г. на подступах к Сталинграду, где она приняла свой последний бой. Взвод девушек-связисток, следивших за приближением вражеских самолетов, был оставлен фактически без прикрытия. Впоследствии около 30 лет Альбаева числилась пропавшей без вести, причем ее бывшие однополчане, в том числе командир и комиссар батальона, пытаясь сложить с себя ответственность, всячески уклонялись от правдивого рассказа об обстоятельствах ее гибели. Подробнее об этом см. И. Рейф “Последняя высота Зайтуны Альбаевой. Горькие примечания к подвигу” // Газета “Труд”, 1997, № 84 или – http://www.belousenko.com/books/reif/reif_albaeva.htm

2. С. С. Смирнов, автор книги “Брестская крепость”, впервые рассказавший широкому читателю правду о героической ее обороне.

 

Черняховск 17.4.73 г.

Дорогой Игорь, здравствуйте!

Вчера получил Ваше письмо. Поскольку Вы не имеете привычки ставить дату на письме, то я ссылаюсь на почтовый штемпель Москвы – 4.4.73 г. В последнее время количество моих корреспондентов резко сократилось, поэтому я имею возможность ответить на Ваше письмо немедленно. Прежде всего, не могу не сказать, я ему очень рад. Ваши письма мне особенно интересны, и каждое из них я перечитываю по нескольку раз. Отвечать буду в той последовательности вопросов, как Вы их поставили в своем письме.

Начнем с поговорки, всеобщность которой Вы поставили под сомнение. Нет, дорогой Игорь, “лучшее – враг хорошего” – это один из основных и важнейших законов научного творчества. Да, сопротивление материала есть и в научной работе, но беда в том, что начинающие ученые страдают не от сопротивления материала, а от того, что тонут в материале, плывут туда, куда плывет он помимо их воли. Тот, кто не сможет выбраться из этого потока, никогда ученым не станет и ни одной научной работы до конца не доведет. <...> Да, появляются новые вопросы, которых ты раньше не заметил. Но что из этого следует? Только то, что их надо отложить в новую папку для новой, будущей работы. А то, что сделано, надо довести до конца.

Я ведь Вам не теорию даю. Я все это выстрадал. Когда я вспоминаю свою диссертацию, мне вчуже страшно становится. Я захватил такой материал, что утонул бы и трупа моего не нашли бы, если бы умные люди не наставили меня на путь истины. И я написал, защитил кандидатскую, а вслед за тем как из рога изобилия посыпались одна за другой новые работы, исходной точкой для которых явился материал, отброшенный мной при завершении кандидатской диссертации. Вопросы политэкономии, затронутые Вами, конечно, очень интересны, но с этим Вам можно и повременить. Заканчивайте диссертацию!1

<...> Теперь насчет театра на Таганке. “Десять дней, которые потрясли мир” на меня произвели такое же впечатление, как и на Вас. Там слишком много оригинальничанья, слишком режиссер увлекается внешними эффектами, и получается нечто, напоминающее балаган. “Жизнь Галилея” произвела на меня и на всю нашу семью сильное впечатление. У меня даже не возникло тех претензий к Высоцкому, которые, я теперь считаю, справедливо предъявили Вы исполнителю заглавной роли. Но сейчас у меня резко отрицательное мнение обо всем этом любимовском спектакле. Во-первых, и это главное, это не Брехт. Во-вторых, по-моему, режиссер не имеет права давать трактовку, противоречащую прямым указаниям автора. Брехт придавал этой пьесе особое значение. Я прочел 2 тома пьес Брехта на немецком языке (5 пьес), без каких бы то ни было купюр. Из всех этих пьес только к “Жизни Галилея” Брехт написал подробные указания, как ставить эту пьесу. Он указал даже актера, игравшего заглавную роль, как образец правильного исполнения этой роли. У меня нет возможности пересказать здесь эти довольно объемистые указания. Некоторые из них я изложил в письмах Зинаиде Михайловне. Если Вас это заинтересует, она может найти эти письма. Для примера приведу наугад одно из указаний: “Слова произносить с предельной четкостью и не торопить речь. Публика должна успеть не только услышать, но и осмыслить сказанное. События очень непростые и не так легко правильно их понять”. Создалось у Вас впечатление, что в постановке Таганки речь не торопят? А я, узнав авторский текст, знаю, что ее там ускоряют. Вспомните две реплики. Ученик Галилея: “Несчастна та страна, у которой нет героев”. Галилей: “Несчастна та страна, которая нуждается в героях”. Любимов поставил эти реплики рядом, а у Брехта между ними полторы страницы текста.

Мой горячий привет Зое. Обнимаю Вас, дорогой мой друг.

П. Г.

______________________________

1. Имеется в виду предназначавшаяся для самиздата рукопись “Трансформация большевизма”, с которой я успел познакомить П. Г. незадолго до его ареста. (И. Р.)

Публикация, комментарий – И. Рейф

 

Версия для печати