Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Журнал 2006, 245

"Иван Калита" Русского Зарубежья

Эммануил (Эдуард) Штейн

И. А. Бунин в своих “Воспоминаниях” пишет: “Мечтая о революции, Короленко, благородная душа, вспоминал чьи-то милые стихи: “Петухи поют на святой Руси, / Скоро будет день на святой Руси”. Горький же в эссе о В. Г. Короленко отмечает: “В 87-ом году он закончил свой рассказ ▒На затмении’ стихами Н. Берга: ▒Петухи поют на святой Руси...’” Напрашивается вопрос: какое отношение имеет авторство этих стихов к Эдуарду Штейну? Прямое! Дело в том, что, заканчивая в 1958 году Шуйский пединститут, эпиграфом к своей дипломной работе он взял вышеупомянутые строчки, приписав их, однако, К. Бальмонту. И это не удивительно – ведь в Шуе существует настоящий культ Бальмонта. Отец поэта служил председателем земской управы в Шуе, сам Бальмонт учился в местной гимназии, кроме того, дальний родственник поэта Евгений Бальмонт стал первым шахматным учителем Эдуарда. И когда профессора увидели эпиграф к дипломной работе, они были просто потрясены. Можно сказать, что разверзлись хляби небесные. Эпиграф попахивал диссидентством, хотя в то время этого слова в ходу еще не было. Ректор требовал исключить из института строптивого студента за вольнодумство, предать его анафеме. Но за любимого студента заступились многие профессора, а Е. Бальмонт доказывал, что молодой Штейн является надеждой шуйской шахматной школы. “Дело” замяли, и Эммануил благополучно закончил институт.

Очень трудно писать о таком ярком человеке, каким несомненно был Э. Штейн. На основании его биографии, как многие отмечают, стоит написать приключенческий роман или поставить остросюжетный фильм. А пока самые исчерпывающие биографические данные о нем можно найти в интервью Д. Плисецкого и С. Воронкова, опубликованном в 1994 году в международном журнале “Шахматный вестник”. Это интервью – ценнейшее пособие для будущего библиографа Э. Штейна, если таковой найдется, сопровождено прекрасными фотографиями, отражающими суть характера Штейна. Его неповторимую харизму, жизнелюбие, мальчишество, некое гусарство. На одном снимке со счастливой улыбкой на лице он сидит за шахматным столиком в Музее шахмат России, на другом – по галантной польской традиции целует ручку директору этого музея Н. Ивановой, лукаво поглядывая на нас. Вот, мол, я какой!

Жизнь Э. Штейна можно разбить на четыре этапа. Первый – это Польша до 1940 года. Родился он 17 июля 1934 года в Белостоке. Мать его, Юлия Фляум, была известной актрисой и исполнительницей еврейских песен. А отец – Алексей Штейн, тоже еврейский актер и режиссер. Это он совместно с актерами Мозе, Божиком и Буловым создал легендарный коллектив “Де Вильнер Труппе”, прославлявший еврейское театральное искусство по всему миру. Театральная энциклопедия “Лексикон”, изданная в Нью-Йорке, утверждает, что А. Штейн по праву считается лучшим исполнителем роли Уриэли Акосты. “Крестной матерью” стала Ида Каминская, дочь еврейской Элеоноры Дузе, как ее называли, Эстер Рашел Каминской. Дедушка Э. Штейна был первым суфлером этого театра. Так что жизнь мальчика, которого нарекли Эммануилом (хотя он всю сознательную жизнь называл себя Эдуардом), с пеленок была связана с еврейским театром. “Я родился за кулисами еврейского театра, но мое сценическое происхождение не привело меня на подмостки рампы, судьбой не дано мне было стать еврейским актером”, – пишет Э. Штейн в своей биографии. Правда, актером он не стал, но актерский талант, а вернее ораторский, у него, несомненно, был. Это отмечали все, кому довелось побывать на его выступлениях. И хотя Эдуард никогда не читал по бумажке, трудно было поверить, что он не читает, настолько плавно лилась его речь, а каждая фраза была отточена до совершенства. Он мог своими рассказами об экзотическом мире поэзии часами держать аудиторию в напряжении. Вторая мировая война застала семью в Варшаве. Когда начали возводить стены Варшавского гетто, Штейнам стало ясно, что надо спасаться и быстро. Начинается тяжелый, полный подстерегавших на каждом шагу опасностей исход из Варшавы по каналам канализации. А потом по ночам более двух месяцев группа беглецов – А. Штейн, Ю. Фляум, ее мать, шестилетний Эдуард (тогда его еще звали Эммануилом) и гипнотизер Вольф Мессинг – пробиралась к советской границе. Инициатором побега была Юлия Фляум, остальные просто подчинились ее воле. В 1940 году еще мало кто понимал зверскую суть немецкого гитлеризма. А парапсихологические способности Мессинга не распространялись на него самого, хотя в свое время он предрекал гибель третьего Рейха. По воспоминаниям Э. Штейна, Мессинг неохотно покидал Варшаву. Как многие евреи того времени он верил, что немцы – культурные люди и не причинят большого зла евреям. Переправа через Буг была ужасной: в спину беглецам стреляли немцы, а в лицо – красноармейцы. Однако удача сопутствовала этому маленькому отряду. На советской границе их, конечно, задержали. И не миновать бы им суровой кары за переход границы, если бы Штейн не сослался на свое знакомство с Качаловым, с которым он когда-то вместе учился в театральном училище, и если бы Мессинг не начал показывать свои фокусы, демонстрируя поразительное умение читать чужие мысли и дар суггестии. Мессингом заинтересовался сам Сталин, а Штейна направили в Минск художественным руководителем Еврейского театра.

Начинается второй этап в жизни Эммануила, до 1961 года, когда ему удалось реэмигрировать в Польшу. Война застала семью Штейнов в Новосибирске, где театр находился на гастролях. Несколько лет Штейны прожили в Биробиджане, где отец занимался своим любимым делом, был режиссером еврейского театра, а мать – ведущей актрисой. В своей режиссерской работе он был новатором, чем-то по творческой манере сродни Мейерхольду. В Минск Штейны вернулись в конце 1947-го. К этому времени театр был уже разгромлен. Э. Штейн вспоминал, как зимой 1948 года к ним домой приходил великий еврейский актер и режиссер Соломон Михоэлс, принес мальчику редкое лакомство – плитку шоколада. На следующий день Михоэлса не стало. В статье Сарры Левиной-Кульневой “Смерч” написано: “За день до отъезда Михоэлс зашел к актеру Штейну, который его дублировал. Сказал, что будет в Минске до 13 января. Штейн еще спросил его: ▒Ты не боишься?’ – ▒Нет, – ответил Соломон Михайлович, – я не суеверный’”. После смерти Михоэлса А. Штейн, чувствуя к себе пристальное внимание соответствующих органов, принимает единственно правильное решение исчезнуть, раствориться в глубинке. При помощи друзей ему удается устроиться художественным руководителем в Шуйском драмтеатре. Он умер в 50-ом от сердечного приступа, когда пришли его арестовать. А Эдуард с матерью надолго осел в Шуе, там он закончил 10-летку и пединститут. Самым большим увлечением его в те годы были шахматы. Дарованием его Господь не обделил, но вот усидчивости не хватало. Уж слишком многим он интересовался. Поэтому Э. Штейн никогда не выбился в гроссмейстеры, а оставался сильным международным мастером. Хотя годы спустя, уже в США, главный редактор “Нового Русского Слова” Андрей Седых всегда называл Э. Штейна гроссмейстером и даже подарил ему фотокарточку, на которой молодой А. Седых запечатлен вместе с чемпионом мира Алехиным.

Наступает 1962 год, третий этап в жизни Эдуарда – опять Польша. Он воссоединяется с матерью, которая уже живет в Варшаве и работает в Еврейском театре вместе с Идой Каминской. (Вечный покой обе актрисы обрели через много лет неподалеку друг от друга на кладбище в Квинсе.) Как пишет Э. Штейн, польские шахматисты ужасно обрадовались, что к ним пожаловал сам Леонид Штейн, ведущий советский гроссмейстер. И даже одна шахматная партия Эдуарда в книге Кина “Мастер атаки” была приписана Леониду. Вероятно, тогда и родился каламбур, который Эммануил не уставал повторять: “Эммануил, но не Ласкер, Штейн, но не Леонид”. Надо сказать, что Эммануил страстно полюбил Польшу, все в ней было мило его сердцу: и мятежная история, и западная культура, и дружная семья шахматистов, не говоря уже о польских панночках. Выступает в составе сборной – чемпиона ПНР в международных турнирах. Знакомится с шахматистом и поэтом Янушем Шпотанским, автором сатирического памфлета “Тихие и гусаки или бал у президента”, в котором поэт высмеивает политическую жизнь в Польше 60-х гг., а первого секретаря ПОРП Владислава Гомулку называет “гномом”. За свою дерзость Шпотанский поплатился 3-мя годами тюремного заключения. Но это будет потом, уже после нашей эмиграции в США. А пока знакомство со Шпотанским сыграло огромную роль в интеллектуальном становлении Э. Штейна. Как раз на это время приходится мое знакомство с Эдуардом (о том, что у него есть другое имя, Эммануил, я даже не подозревала). Одна моя близкая подруга прожужжала мне все уши про парня, приехавшего из Советского Союза, утверждая, что мы просто созданы друг для друга. И она оказалась права. Наши судьбы были в чем-то схожи. Он, белостокский мальчик, в шестилетнем возрасте покинул Польшу и вернулся в нее уже сложившимся молодым человеком. Я же родилась в Москве и девочкой сразу же после войны оказалась в Польше. Нас с Эдуардом породнила любовь к русской литературе, к языку. Я закончила филфак Варшавского университета, так называемую русистику. Как сейчас помню плохо одетого, по варшавским понятиям, необтесанного молодого человека, “ванька”, с удлиненным лицом, чем-то напоминавшим Бориса Пастернака, с томиком Саши Черного в руках, которым он буквально бредил. Сборничек этот по сей день стоит у меня на книжной полке. Счастливое было время молодости и любви! А с какими людьми мы тогда встречались! Шахматы свели Эдуарда и с Михаилом Талем, с Бобби Фишером, с венгерским гроссмейстером Яношем Флешем и кардиналом Кракова Каролем Войтылой, будущим Папой Римским, а литература подарила нам знакомство с поэтом К. Галчинским, с писателями Е. Путраментом, Я. Ивашкевичем. Мы много путешествовали по соцстранам, читали запрещенные самиздатовские книги на русском языке – “Доктора Живаго”, рассказы Аржака и Терца. Особо яркое впечатление осталось у нас от “Укрощения искусств” Юрия Елагина. Действительно, как мало тогда мы знали о Серебряном веке, о людях искусства и атмосфере тех “окаянных” лет! Но вдруг родная мать Польша обернулась мачехой. С неба грянул гром: в 1966 году Эдуарда арестовали по политической статье. Дело шили серьезное, политическое. Ему угрожало многолетнее заключение. Мы с друзьями и президентом Польской шахматной федерации писателем Е. Путраментом нажимали на всевозможные рычаги, и нам неслыханно повезло (дело было шито белыми нитками), срок сократили до трех лет, и через полтора года Эдуард оказался на свободе. Нет худа без добра, как ни парадоксально это звучит в данном случае. В старейшей варшавской тюрьме Мокотув, куда отправили Эдуарда, была собрана великолепная библиотека на русском языке. И тюрьма стала для него “университетами”. А еще его на какое-то время посадили в одну камеру с бывшим гауляйтером Польши и Украины Эрихом Кохом, который отбывал пожизненное заключение. Почему это произошло? То ли тюремное начальство решило развлечь больного, скучающего в одиночестве Коха, то ли просто захотело поиздеваться над узником-евреем, выходцем из СССР (а советских в Польше никогда не жаловали). “Записки о польской тюрьме”, написанные Эдуардом уже в Америке, заканчиваются такими словами: “Яд Вашем. Я все еще стою перед фотографией Коха и продолжаю прерванный разговор. Не знаю, жажду ли я сейчас возмездия. Не мстит ли сама жизнь этому живому мертвецу тюремными стенами уже 22 года?”

Наступает неспокойный 1968 год. Эдуард уже на свободе. Перебивается частными уроками. Будущего у него нет. А тут вспыхивают студенческие беспорядки, широко разворачивается антисемитская кампания. Эдуарда, мою маму и меня арестовывают. Обвинения абсурдны, вероятно, следователи были хорошо знакомы с “Процессом” Франца Кафки. Но, тем не менее, нам предоставили выбор: или политический процесс, или мы добровольно покидаем Польшу. И мы выбрали свободу.

Вашингтон. Декабрь 1969 года. Четвертый этап – самый плодотворный в жизни Э. Штейна, расцвет его творческого потенциала. Мы оказались в Вашингтоне накануне Рождественских праздников, после которых по традиции в Нью-Йорке проводилась конференция славистов. Вот на эту конференцию еврейская организация отправила Эдуарда для трудоустройства. На меня денег не хватило, да никто и не верил, что мы сможем найти работу по специальности. И действительно, конференция обернулась некой ярмаркой тщеславия. Неприкаянный Эдуард метался по конференционным залам, и никому не было до него дела. На этот раз одет он был лучше всех. Во-первых, сказывалась польская школа, а во-вторых, в Риме, когда мы ожидали визу в Америку, он сшил себе два костюма. Он уже полюбил хорошо одеваться. Вдруг, как рассказывал Эдуард, он видит толпу, окружившую плотным кольцом какого-то человека, и слышит голос дамы: “Аркадий Викторович, посмотрите, кольцо Зинаиды Гиппиус!” Тут нервы у Эдуарда не выдержали, он почему-то закричал во весь голос: “Помогите!” и на нервной почве на мгновение потерял сознание. Когда пришел в себя, увидел склонившегося над ним человека – это был писатель Аркадий Викторович Белинков. Для Эдуарда и меня эта встреча оказалась судьбоносной. Белинков, который летом бежал с женой из СССР, в это время находился среди американских славистов в зените славы. Он ввел Эдуарда в академические круги и, как по мановению волшебной палочки, ему предложили работу в Йельском университете (а несколько месяцев спустя и мне: 30 лет я преподавала в этом прекрасном университете). Трудно предположить, как бы сложилась наша жизнь, если бы Эдуард не встретил Белинкова. И дело не только в том, что благодаря Белинкову мы получили работу в таком престижном университете. Аркадий Викторович стал настоящим литературным наставником Эдуарда. Справедливости ради отмечу, что и ученик был способный и очень хотел учиться. Уже смертельно больной Белинков готовил к изданию литературно-публицистический сборник “Новый колокол”. Участвовали в нем видные литераторы и политические деятели эмиграции, такие как Анатолий Кузнецов, Леонид Владимиров, Милован Джилас, Алла Кторова и другие. Белинков попросил Эдуарда написать о польской тюрьме. Когда Эдуард принес на суд свой опус, начинавшийся многозначительной фразой: “В камеру вползли вечерние сумерки...”, Аркадий Викторович рассмеялся: “Эдуард, запомните, пожалуйста (он всегда был отменно вежлив), сумерки всегда вползают”. Этих слов было достаточно, чтобы Эдуард раз и навсегда избавился от шаблонов и штампов.

Основавшись в Нью-Хейвене и обустроившись, мы увидели, что вокруг нас существует неведомый нам доселе мир русской эмиграции. Это были и выходцы из послереволюционной России, и дипийцы. Мы смотрели на этот мир широко раскрытыми глазами, нам хотелось проникнуть в него, познакомиться с ним. Большую помощь в этом нам оказали Л. Д. Ржевский с супругой. В их манхэттенской квартире собирался цвет русской эмиграции, художники, прозаики и поэты. Они нас охотно принимали как недавних очевидцев мартовских событий в Польше. Всем было интересно узнать, как это было на самом деле. Однажды нас познакомили с невысоким человеком с черными, как уголь, горящими глазами. Он протянул руку Эдуарду: “Елагин, очень рад!”. “Как, – воскликнул Эдуард, – это вы! Мы так зачитывались вашим ▒Укрощением искусств’! Вы сыграли такую роль в нашем мировоззрении!” Все присутствующие разразились громким хохотом. “Федот, да не тот!” – весело воскликнул хозяин дома. Откуда же нам было знать, что кроме Юрия Елагина существует еще прекрасный поэт Иван Елагин. Впоследствии мы сблизились с поэтом, особенно Эдуард. Их объединяла любовь к шахматам. Как шахматист Эдуард был намного сильнее Елагина, но последний обладал упорством и настойчивостью и без боя никогда не сдавался. Сколько счастливых минут они провели в сражениях за шахматной доской в то время, когда остальные гости, проголодавшись, ждали их к столу. А художник С. Л. Голлербах, тоже принимавший участие в этих баталиях, даже нарисовал дружеский шарж с такой басней:

Зачем художнику тягаться с шахматистом

В игре столь умственной? Но водка придала

Художнику задора – и артистом

Гамбитов и защит себя вообразив,

Он сел играть со Штейном. Не дала

Судьба ему удачи... Истощив

Запас ходов, он сдался. А мораль,

Конечно, такова: не мни себя экспертом

В игре царей – стой лучше за мольбертом.

Свою первую публикацию на Западе в “Посеве” под псевдонимом “А. Сладковский” Эдуард посвятил Янушу Шпотанскому и его памфлету “Тихие и гусаки”. Дань польскому прошлому.

Кроме преподавательской деятельности, Э. Штейн с первых шагов на американской земле начинает служить двум богиням – Мнемозине и Каиссе, и служит им верно, до последнего вздоха. В 1973 он издает свою первую антологию русской поэзии на шахматную тему, конечно, под заглавием “Мнемозина и Каисса”. По натуре страстный коллекционер, он начинает собирать сборнички стихов никому не известных, почти безымянных поэтов-эмигрантов. Это была увлекательнейшая, но трудная, кропотливая работа. Если о берлинских или парижских поэтах можно было найти те или иные сведения, то о поэтах, живших в других городах, странах и даже на других континентах, в то время никто ничего не знал. Кто они, эти поэты, где живут или жили, сколько их? Их сборники выходили на плохой бумаге, ничтожными тиражами, безо всяких выходных данных, да и сохранились в считанных экземплярах. Эдуард неутомимо искал по библиотекам, чердакам и подвалам эмигрантских домов, вел нескончаемую переписку, спрашивал и опрашивал.

– Опять сумасшедший Штейн пришел, – шутил Н. Н. Мартьянов, владелец едва ли не единственной тогда книжной лавки в Нью-Йорке.

– Сумасшедший? Почему?

– Помилуйте, да ведь, кроме мышей, только ненормальный может рыться в этих никому не нужных книжонках, да и еще тратиться на них.

Оба они, и продавец, и покупатель, получали огромное удовольствие друг от друга. С упоением торговались. И тариф был установлен: если 10 книжечек – по “квотеру” за штуку, если меньше 10-ти – по 50 центов. Сколько сегодня приходится платить за эти книжечки, если они вообще попадаются в продаже?! В результате было собрано около двух тысяч сборников стихов, альманахов, антологий, охватывающих все пространство русского послереволюционного исхода: от Палестины, Харбина, Южной Америки до филиппинского острова Тубобао.

Э. Штейн не только коллекционирует эмигрантскую поэзию и прозу. Он много пишет на литературные и шахматные темы, занимается издательской деятельностью. В 1976 году в парижском “Континенте” В. Максимова выходит статья “О ▒математике души’ и ▒музыке интеллекта’ эстонского народа”, подписанная – Эдуард Штейн. Замечательный эстонский поэт Алексис Раннит, куратор Славянского отдела Йельской библиотеки, которого Эдуард считал своим вторым учителем, прочитав эту статью, укоризненно заметил: “Не понимаю, почему вы называете себя тривиальным Эдуардом, Эдиком, когда у вас такое прекрасное имя Эммануил, ведь оно значит: с нами Б-г”. И с тех пор появилось два имени: для литературных статей и эссе – Эммануил, для повседневных статей или же на шахматные темы – Эдуард. И в быту он навсегда остался Эдуардом.

В 1980 году в пригороде Нью-Хейвена мы приобрели дом с баней и огромным запущенным садом. И зажили как настоящие старосветские помещики. Сад привели в порядок, выкорчевали из земли огромные камни и выложили ограду. Помогали нам наши многочисленные гости, приезжавшие попариться в бане и погонять в саду мяч. Мы все были еще молоды. Кто только не побывал у нас в гостях! Если бы мы в то время додумались, чтобы подписывать вырытые из земли каменные глыбы, то наверняка получилась бы своеобразная “Чукоккала”. Тут были бы имена С. Довлатова, П. Вайля, А. Гениса, а больше всего было бы “автографов” Ю. Алешковского, который не только помогал нам в саду, но исправно снабжал дровами для бани. Однажды он притащил для растопки три старинных, чудесной резьбы колонны. Я тут же украсила ими дом. Попарившись, гости распивали чай с вареньем из собственного крыжовника и всласть, неторопливо, часами беседовали о высоких материях. Как тут было не вспомнить чеховского Николая Чимшу-Гималайского из рассказа “Крыжовник”!

Уже после смерти Эдуарда, разбирая с друзьями его архив, мы нашли удивившие меня стишки. Я знаю, что трепетно любя поэзию и обладая безупречным поэтическим вкусом, сам Эдуард рифмой не баловался, наверно, не хотел осквернять ее своими третьесортными стихами. И все же:

Я шахматист, и я писатель

И антикварных книг издатель.

Я польских тюрем обитатель

И финских саун обожатель.

Бывал я в Грозном и в Мирано.

Играл с чеченом и Корчным.

Не раз парил над океаном.

Я Штейн. Я Ольгою любим.

В конце 70-х Эдуард теряет работу в университете. И опять получилось, как говаривал вольтеровский Кандид: “Все к лучшему в этом худшем из миров”. Штейн вызволил много времени для собирательской, писательской и шахматной деятельности. Он выпускает Библиографический справочник “Поэзия русского рассеяния 1920–1970”, в котором представил около 2-х тысяч сборников эмигрантских поэтов, опровергая тем самым бытовавшие мнение, что-де вдали от языковой стихии, отчего дома и белых берез поэт задыхается и умолкает навсегда. Этот справочник послужил как бы толчком для изучения русской поэзии в изгнании. Целью Э. Штейна было отыскать и спасти от забвения имена тех, кто не только не “задохнулся” воздухом чужбины, а расцвел на неродной земле. Его окрыляли стихи Алексея Ачаира, харбинского поэта:

Не смела нас кручина, не выгнула,

Хоть пригнула до самой земли,

А за то, что нас родина выгнала,

Мы по свету ее разнесли.

В интервью со Штейном Марк Поповский спросил:

– Чем же руководствуется собиратель или издатель, когда берет в руки старое издание или обнаруживает никогда не печатавшуюся прежде рукопись? Какова его литературная позиция?

– Моя цель состоит в том, чтобы вернуть к жизни – разыскать и популяризовать – как можно больше русских литераторов-эмигрантов прошлого, – говорит Штейн. – Даже заведомо слабые произведения подчас влияют на современников, отражают состояние культурной жизни данного круга. Только время определит реальную ценность того или иного произведения. Если бы я не спас некоторые рукописи и старые издания от гибели сегодня, то не исключено, что назавтра они попросту исчезли бы из человеческой памяти.

В 1985 году появляется очередная, на этот раз наша с Эдуардом совместная антология русской поэзии “Чтобы Польша была Польшей” – дань любви к покинутой стране. Наше предисловие мы начали удивительными словами Д. Мережковского: “Россия – женственна, но никогда не имела мужа. Татары, цари и большевики только насиловали ее. Единственным мужем России могла бы быть только Польша, но Польша была слишком слаба”. Это высказывание наводило на глубокие размышления.

Издательство “Антиквариат”, основанное Э. Штейном в 1985 г., за годы своего существования выпустило более 40 книг – как авторских, так и репринтов. Расскажу только о некоторых из них. “Остров Лариссы” и “Елене” – два поэтических сборника стихов поэтов-дальневосточников, посвященные женщинам, которых они любили. Ларисса Андерсен была кумиром и музой харбинского литературного объединения “Чураевка”. Каждый поэт почитал за честь написать хотя бы одно стихотворение в альбом молодой красавицы. И когда через многие годы Эдуард навестил Лариссу, проживавшую в небольшом французском городке Иссанжо в окружении многочисленных кошек, она показала ему этот альбом. Увидев в нем стихи таких поэтов, как Ачаир, Гранин, Логинов, Перелешин, Петерец, Померанцев и многих других, он был потрясен и немедленно принял решение – издать! Альбом отправился в США, и так появился “Остров Лариссы” – с факсимильным воспроизведением стихотворений и с их распечаткой.

Сегодня Лариссы нет в живых, какова судьба альбома – мне не известно. Но стихи, вписанные в альбом, не пропали. Благодаря “Ивану Калите”, как метко охарактеризовала Эдуарда другая поэтесса-дальневосточница Виктория Янковская, они спасены от забвения. История сборника “Елене” почти такая же. В Елену Жемчужную, в будущем – известного американского профессора Е. А. Якобсон, были влюблены два харбинца, два Василия, Логинов и Обухов, и посвятили ей лучшие из своих стихов. И опять Эдуарду удалось уговорить Е. Я. Якобсон разрешить ему опубликовать эти, не печатавшиеся ранее, стихи и тем самым вернуть их ценителям русской поэзии. А еще Э. Штейн вернул России Арсения Несмелова, воскресив из пепла имя самого значительного харбинского поэта и прозаика.

В 1987 году выходит “Избранная проза” Несмелова, а в 1990 г. – “Без России”. Надо отметить, что все книги издательства “Антиквариат” выходили небольшими тиражами за наш счет и приносили нам сплошные убытки. Хотя часто, чтобы успокоить меня, Эдуард с гордостью подсчитывал месячную прибыль. Совсем как в “Обстановочке” его любимого Саши Черного: “Супруг, убитый лавочкой и флюсом, подсчитывает месячную убыль”. Этим “супругом” была, конечно, я. Однако издательская деятельность “Антиквариата”, безусловно, заслуживает отдельной статьи.

Вторая богиня, которой Эдуард поклонялся, Каисса тоже призывала его к “священной жертве”. Он много участвовал в шахматных турнирах, выполнил норму международного мастера. Но еще больше он писал об “игре мудрых”. Годами вел “Шахматный калейдоскоп” в “Новом Русском слове”, в “Русской мысли”, освещал по “Голосу Америки” и на “Свободе” шахматные олимпиады и серьезные шахматные баталии. Большую роль в его жизни сыграло знакомство с кумиром его молодости Виктором Корчным. Когда советские власти отказали жене и сыну невозвращенца Корчного в разрешении выехать на Запад, Эдуард, встав на защиту семьи Корчного, опубликовал в 1980 году “Открытое письмо Карпову”. И когда Корчной познакомился с Эдуардом, он предложил ему стать его пресс-атташе. И начинается увлекательнейший период в жизни Эдуарда, волею судеб он оказался в эпицентре шахматно-политических событий. Ведь в борьбе между Корчным и Карповым за мировую шахматной корону советская сторона бросила все силы, чтобы уничтожить Корчного, чтобы победу одержал советский шахматист. Мне хочется рассказать забавный эпизод того времени. Однажды, когда Эдуард с Корчным находились в Аргентине, у меня дома раздался телефонный звонок и сильно картавящий голос произнес:

– С вами говорит О-по-по-вич.

– Кто? Кто?

– Ну что вы не понимаете! О-по-по-вич.

– Какой Попович?

– Господи! Слава Опопович!

Откуда же мне было знать, что Мстислав Ростропович, в то время гастролировавший в Аргентине, является страстным шахматным фанатом и болельщиком Корчного. Ростропович, добрая душа, решил позвонить мне, чтобы передать привет от мужа и сообщить последний счет.

За годы нашей жизни в Америке мы много поездили по белу свету, побывали на всех континентах. И всегда наши первые шаги в новой стране были направлены в православную церковь, если таковая имелась, чтобы найти адреса старых русских прихожан или русских библиотек. Таким образом мы побывали в старческом доме в Сан-Пауло, у Валерия Перелешина в Рио-де-Жанейро, у Зинаиды Шаховской в Париже. Чуть было не попали к Набокову. Договорились о встрече, но помешала простуда великого писателя. Две встречи произвели на меня особенно сильное впечатление. Первая имела место в Сан-Франциско, где мы встретились со Странником, он же – архиепископ Сан-Францисский о. Иоанн Шаховской. Было это в 1972 году. Отец Иоанн, высокий статный красавец, на своей машине повез нас на набережную в ресторан. А водитель он был ужасный: увлеченный разговором, жестикулировал, на дорогу не смотрел, все машины ему сигналили, на что он не обращал никакого внимания. Нервы у Эдуарда не выдержали:

– Владыко, так мы к черту погибнуть можем!

– Молодой человек, никогда не вспоминайте имя лукавого всуе. Он только этого и ждет.

По сей день помню укоризненное выражение лица владыки и его проникающий в сердце мягкий баритон.

Второй визит был в Рио-де-Жанейро к известному поэту Валерию Перелешину. Что Перелешин нуждается, мы уже знали и нередко помогали ему. Но та нищета, какую мы увидели, превосходила всяческое воображение. Он жил в ветхой хибарке, на территории предоставленной правительством Бразилии престарелым деятелям искусства. В домике, кроме канализации, не было никаких современных удобств. Можно представить себе, как он должен был страдать в жаркие дни бразильского лета. Так доживал свои дни один из лучших поэтов эмиграции.

30 лет пролетели, как сон, не всегда, правда, безоблачный. Бывали и тяжелые моменты, уходили из жизни близкие, бывали и финансовые затруднения. Но с нами всегда была Книга, и мы были вместе. “Нам дико повезло”, – любил повторять Эдуард.

– Да, – соглашалась я. Это самое счастливое время в нашей жизни.

А еще Эдуард любил планировать будущее. Обычно он начинал: “Если я умру...”, на что я, включаясь в игру, неизменно реагировала: “Не если, а когда...”. И как в воду глядела... Это “когда” подкралось совершенно неожиданно. Уже несколько месяцев он жаловался на боль в пояснице и общее недомогание. И вот 7 октября 1998 года. Мой день рождения, который мы по семейной традиции отмечали вдвоем в ресторане. После работы стою на улице и жду, когда за мной заедет Эдуард. Жду больше часа, сначала злюсь за опоздание, потом начинаю волноваться. Наконец подъезжает Эдуард: “Пожалуйста, не сердись, врач задержал. У меня обнаружен рак. Но ресторан не отменяется”. С этого момента наша жизнь круто изменилась. Все силы были брошены на борьбу с коварной болезнью. Чего только мы не перепробовали, к кому только не обращались, куда не ездили! Все напрасно. Мы утешали себя, что у него, по словам врачей, еще 4 года жизни, а оставался ровно год. Перебирая записные книжки Эдуарда, я обнаружила небольшие дневниковые записи. Приведу только две: “12 декабря. Ровно 30 лет тому назад мы приземлились на американском материке – минута в минуту. Сегодня есть дом, онкологическая хворь и надежды на исцеление. 22 декабря. Дождь, тоска и безнадежность. С чем бороться и как?”

Многочисленные друзья и знакомые, как могли, поддерживали больного, пытались вселить в него веру и надежду. Ныне покойный Марк Поповский вопреки моей воле даже обратился с призывом к русскоязычной общественности с призывом помочь больному литератору. Он мотивировал свой призыв тем, что это нужно не столько нам, сколько ему, Марку Поповскому, чтобы убедиться, что не очерствела еще душа у нашего брата-эмигранта, что способен он еще чувствовать и сочувствовать. И начали на наш адрес приходить письма с небольшими чеками, которые всегда сопровождали строчки любви и уважения (Эдуарда многие знали по его радиопередачам “Души прекрасные порывы”), вызывающие у нас слезы. Да, не оскудела рука дающего, еще не убито сострадание.

З-го октября 1999 года. Эдуарда не стало. Было сказано, а потом и написано о нем много хороших слов. Его называли и подвижником, и рыцарем, и сохранившим пламя... Предельно лаконично и поразительно точно высказался о нем Евгений Евтушенко: “Дорогая Оля! Дорогие друзья Эдика! Глубоко скорблю вместе с Вами. Эдуард не принадлежал к так называемым ▒добреньким’ людям, которые наперебой умильничают. Обходят острые углы, скрывая под маской восторженности свою беспринципность, трусость. Он был резок в своих суждениях, непримирим к пошлости, карьеризму, безграмотности, скрываемой под джентельменским набором ▒образованщины’. Но это и было его добротой – добротой действия, работы, поисков редкостных книг и создания будущих раритетов. Он был человеком, верящим в силу слова, в возможность не то, что переделки мира словом, но хотя бы в возможность поддержания при помощи слова самого нематериального, но самого великого раритета – совести. Во имя этого главного раритета и жил, и работал собиратель и творец раритетов, да и сам по характеру раритет – Эдуард Штейн”.

Нью-Йорк

Версия для печати