Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Журнал 2006, 243

Утро

Рассказ

Всю ночь тяжелые плети хлестали о крышу. Вагон скрипел как корабль, из щелей в потолке текло, но те, кому посчастливилось занять места на полках или приткнуться на полу, спали, прикрыв головы чем придется. Ольга Петровна тоже спала. Ей снилась черно-белая таежная глухомань, окруженный конвоем оранжевый цветок костра, взрывающий легкие ледяной колымский воздух. Из последних сил она размахивается, но топор еле тюкает в ледяную башню, которая от корней до макушки начинает гудеть, дрожать и низвергает на слабую, как сушеный комар, доходягу сугроб, из которого ей уже не выбраться. Снег сковал по рукам и ногам, Ольга Петровна задыхается, беззвучно кричит – и просыпается в переполненном вагоне, везущим ее домой.

На подъезде к станциям колеса визжат, будто блатные девки на разборке. Вагоны дергает, в наступившей тишине, как в подкрученном радио, усиливаются кашель, храп, детский плач и голос, объявляющий о прибытии поезда на вторую платформу. В липкую духоту врывается сквозняк, проводник хрипит: “Первомайск, кому слазить?”, и тут же кто-то, схватив узлы, бежит по спящим, а столкнувшись в тамбуре с вошедшими, кричит: “Куда прешь, пусти, сволочь!” По составу проходит судорога, перекрестившись, бедолага прыгает в поплывшую черную бездну... и опять вагон мотает, люди курят, ворчат, зевают, чешутся, огрызаются на новеньких, но все же теснятся и под стук колес торопятся нырнуть в глухую берлогу сна.

В Энск поезд прибывает затемно. Ольга Петровна спрыгивает на перрон, подгоняемая дождем и наступающими на пятки, спешит к вокзалу. Там слякотно, в нос шибает смесью махорки, пота, дегтя, мокрой псины, мочи, бездомности. Сзади ворчат: “Русским духом пахнет”. На скамьях и полу, намертво вцепившись в узлы и корзины, спят колхозники, командированные, цыгане, военнослужащие, бродяги, исплаканные гражданочки с больными детьми. У касс ропщут: “Как нету билетов? Куда ж они девались, у них, чай, ног нет?” Пустой буфетный прилавок стережет очередь. Видно, люди стоят давно, больше уже по привычке.

Ольге Петровне не терпится поскорее вырваться в тишину и ветреный простор предрассветного города, но пока поверх ушанок и платков отыскивала выход, из расступившейся толпы на нее вынесло замыленную пару в клеенчатых передниках, с надрывом прущую за ручки плещущий кипятком котел. Насилу отпрянула! Оставив за собой головокружительный аромат горячих сарделек, котел поплыл дальше. Вокзал повел носом, по углам закопошились, у очереди в буфет начал стремительно расти хвост. Проснувшимся зверем в желудке заворочался голод и, шагнув к буфету, Ольга Петровна подумала: “Снаружи льет как из ведра, неделю в дороге на сухарях и кипятке – шутка ли? Да и в городе где и когда еще удастся перехватить кусок?”

И вот она стоит, уже почти у прилавка, а хвост, обогнув тумбу расписаний, вывалился в коридор. Хмурая буфетчица, зевая, разливает из бачка в стаканы кофейную муть, гремит мелочью, охотится вилкой за верткими, брызжущими соком сардельками. С сумасшедшими от радости глазами от прилавка протискивается очередной счастливчик, а очередь напряженно, до звона в ушах следит, как ходуном ходит у него на шее кадык и, дробя розовую мякоть, работают под щетиной челюсти. Голод крутит кишки, грызет желудок. Чтобы отвлечься, Ольга Петровна поднимает голову и в купольном сумраке замечает поезд, отправляющийся в Коммунизм. Пыхтит увитый запыленными цветами и лозунгами паровоз, улыбаются обезображенные трупными пятнами протечки лица, вьются облупившиеся косы, растрескивая штукатурку, победно прет из окон юная мускулатура. Очередь движется. Вслед за чьей-то котомкой, запрокинув голову к потолку, Ольга Петровна шагает, но картину видит уже другую. На ней в коммунистическое рабство отправляется ее первый этап. Из тьмы лет ей улыбаются разбитые губы Люси Володиной – воробышек, школьница, ее обтянутый кожей скелетик сгрузят в порту Находка и с сотнями других сбросят в шурф заброшенной шахты; скорбно горят глаза Фриды Гольдштейн: в сорок четвертом Ольга Петровна вынет ее из петли через час после того, как опер объявит им о новом сроке.

Тени погибших подруг заслоняет красноглазое лицо следователя.

– Подписывайте, не рассуждайте, это всего лишь формальность.

В течение двух лет этот человек был ее соседом по подъезду, нет-нет да и раскланивались на лестнице. Терпеливо, как ребенка, она пытается вразумить его.

– Борис Николаевич, вы же сами знаете – мой муж был организатором строительства завода, у него есть правительственные награды, ну какой из него диверсант? Неужели вы и впрямь хотите, чтоб я подписала эту чушь?

Он морщится, презрительно хрустит костяшками пальцев, сквозь зубы цедит:

– Для вас, подследственная, я – гражданин следователь, – и вдруг визжит, – подписывай, с–а, хоть ребенка пожалей, сдохнет ведь.

Она подписала, все подписала. Не сразу. Это случилось, может, через месяц, может, через неделю после ареста. Ее держали в одиночке, кормили селедкой, пить не давали, спать тоже. Дни и ночи слились в нескончаемый кошмар. Однажды по пути с допроса надзирательница быстро и страстно прошептала: “Все подпиши, ему уже ничем не поможешь, а тебе лишние муки”. Оглянулась – здоровенная деваха в форме оглушила криком: “Не двигаться!”, и лишь когда отбухали сапоги по коридору, отзвенели ключи и камера дохнула в лицо могильным одиночеством, она вспомнила! Это же Дуся Пантелеева, дочь старого железнодорожника, два года назад вместе с нею дежурившая у постели умирающего отца.

“Ему уже ничем не поможешь!” Эта мысль была страшнее пыток.

– Приезжая? – донеслось, казалось, откуда-то издалека.

Ольга Петровна машинально кивнула.

– Любуесся? А ты вон куды полюбуйси, – заскорузлый палец с траурным ногтем указал на пол, где в телогрейках и с войны заношенных шинелях спали люди.

– Умник нашелся, – взъелась соскучившаяся в очереди, стоявшая впереди тетка, – умер отец, они и рады.

Мужичонка, небритый, беззлобный, пьяненький, ссориться не стал:

– Дык я чо, я так – подъехать хотел к мадамочке, в смысле подзнакомиться.

Человек за десять до Ольги Петровны буфетчица выкрикнула:

– Кончаются сардельки, не стойте, – но сотнями глаз прикованная к прилавку очередь чугунно стояла.

“Не были счастливы, нечего и начинать”, – подумала Ольга Петровна, но все ж вместе со всеми достояла, и сарделька досталась ей – жирная, сочная, с плевком горчицы и ломтем черного хлеба. С секунду поколебавшись, она попросила еще и кофе. Как любила говорить няня: “Бей ради праздничка целое яичко”. В Краснобуденовске у них о таком разве начальство мечтает, да и то не вслух!

Стоило пробиться к столику, как за спиной скрипнул знакомый голос: “Можно присуседиться?” Ольга Петровна подвинулась, а давешний сосед, извлекая из недр телогрейки початую четвертинку, поинтересовался: “Из каких мест будете?”

Ох и не хотелось же ей сейчас разговаривать! В дороге за неделю намучилась, а впереди Бог знает что...

– Из Сибири что ль?

Молча кивнула.

– А тута чо?

Ей хотелось уйти, уединиться в углу и, прикрывшись полой, съесть желанную сардельку, первую за двадцать-то пять лет, но, мысленно уже шагнув в сторону, она сказала:

– Память.

– Ну, тада с возвращеньицем, знакомством и с наступающим! Меня Василием зовут.

Было что-то подкупающее в его бесхитростной улыбке, а может имя тронуло? Хватит от вольняшек шарахаться, да и с зековскими привычками пора кончать. Отказавшись от водки, она вложила в его протянутую совочком, черную, раздавленную работой ладонь свою такую же:

– Ольга Петровна.

– Вот и ладушки.

Сарделька оказалась восхитительной, но несъедобной. Зубов-то раз, два и обчелся, а кожица у сардельки – тугая, скользкая. Обжигаясь, прикрывая рот ладонью, Ольга Петровна силилась надкусить. Василий заметил, посочувствовал:

– Личность вы вроде еще не старая, а с зубами, смотрю, – беда.

Ей и так было не легко, а тут еще разговоры эти... Чтоб прекратить их, она отрезала:

– Те, что вертухаи недовыбили, сами от цинги попадали.

– Вот оно что!

Присвистнув, он, порывшись в кармане, нашел и протянул ей самодельный нож.

– Мы, чай, и сами не больно зубастые, с ним-то дело бойчее пойдет.

Василий помолчал. Хотел что-то спросить, запнулся, но все же спросил:

– Жить-то есть где?

Ольга Петровна отрицательно мотнула головой, а его вдруг прорвало:

– Тут это. Сестра на инвалидности, в войну ногу снарядом оторвало. Сиротствует. Муж убег, кому нужна безногая? Кручусь-помогаю, да токо чо я, мужик, могу-то, да и работаю...

Взглянул – понимает ли, к чему речь ведет?

– Я тя как увидел, сразу ты мне пондравилась, все думал, как бы подъехать. А чо спросить-то хотел: ты это, угол у сестре не сымешь? Много-то она не возьмет, а подмочь, в магазин там туда-сюда, в очередях на одной ноге не больно весело...

В дороге Ольга Петровна так и сяк голову ломала, где бы хоть на первое время устроиться? Увидев, как благодарно засветились ее глаза, Василий совсем заторопился:

– Полинка точит: “На станции работаешь, там приезжих пруд пруди, найди мне женчину поприличнее”. А как искать? На них не написано: то облают, то в милицию грозят, а тут ты. А баба она не злая, как и ты через подлость людскую перестрадавшая. Глядишь – скукуетесь.

Ольга Петровна шепнула:

– Спасибо вам.

– Да чо, мне ведь выгода. Токо некода проводить-то тебя: на работу надо, в депе я, слесарем. Ты это, на транвай, на третий номер садись и до конечной ехай. В Заречье живем, в частном секторе. Выйдешь и направо по Кирова газуй до дома семь дробь девять. А ей скажи – от меня.

Прежде чем сунуть нож в карман, он облизал лезвие и хитровато подмигнул:

– Калории!

“Полина, Кирова, дом семь дробь девять”, – твердила Ольга Петровна, глядя вслед его удалявшейся телогреечке. Стрелки стенных часов подбирались к восьми, радио объявило о прибытии на третью платформу поезда Барнаул – Москва, буфет опустел, зато у дверей началось столпотворение.

Светало, дождь истончился, в серой измороси радужно сияли молочные шары фонарей. После вокзальной духоты апрельская бензиновая сырость пьянила. Площадь гудела, звенела трамваями, поражала обилием движущегося транспорта. Ольгу Петровну толкали, кто-то насмешливо спросил: “Что, деревня, машин испугалась?” Она и впрямь опешила. Вместо памятных с юности приземистых строений с многоэтажной высоты мутно глазели светящимися окнами каменные громады, бронзового истукана на постаменте сменил гранитный коротышка. “Это что еще за каменный гость? – поразилась она, помня, как в тридцать втором ее, студентку, обязывали сдавать четверть месячной стипендии на сооружение памятника “Вождю народов”.

За годы разлуки с Энском в воображении у Ольги Петровны сложилась такая отчетливая картина встречи, так часто, из последних сил бредя в барак под окрики конвоя и собачий лай, она мысленно проходила весь путь от вокзала до своего дома, что, оказавшись на этой незнакомой площади, растерялась. Ее “простите, не подскажете...” глохло в шуме, все куда-то спешили, лишь на остановке густо темнела толпа. Ольга Петровна поспешила к ней, у гражданина в шляпе успела спросить, как попасть на Красноказарменную, но тут с грохотом к остановке подкатил трамвай. Не ответив, гражданин ринулся на штурм. Толпой Ольгу Петровну подхватило, втиснуло внутрь, превратило в часть спрессованной живой массы. “Господи, куда же это меня занесло?” – думала она, дыша в чью-то колючую спину. На остановках от дверей тянуло руганью, сыростью, голос кондуктора каркал неразборчивое. Внезапно Ольгу Петровну опять подхватило и, так же как внесло, вытолкнуло наружу. Из дверей выплескивался поток, вливавшийся в могучую людскую реку, устремившуюся к воротам, над которыми сияла лампочками огромная надпись “Энсельмаш”. Когда-то муж привозил ее сюда, водил по новым цехам, гордился мощностями будущих тракторов. Она помнила свою наивную ревность к заводу, нежность, с которой Васенька при ходьбе поддерживал ее, настойчивость, с которой толкала ее изнутри пяточка их тогда еще не родившегося сына, но ни улицы этой, ни проходной не помнила, и ощущение, что вот-вот проснется в поезде, все еще везущем ее в Энск, не отпускало.

Дальше трамвай шел почти пустым. На вопрос, скоро ли Красноказарменная, кондуктор простуженно прохрипела:

– За мостом. Сядь, поспи, разбужу, больно вид умаянный. С вокзала?

Ольга Петровна кивнула.

– Приезжая?

– Жила здесь когда-то, а вернулась – и ничего не узнаю.

– Так это, небось, еще до войны было? В войну-то немец все как есть разбомбил. Мудрено узнать. Мы в эвакуации за Уралом были. Вернулись – батюшки: головешки одни. Полтора года в землянке, десять лет в бараках по три семьи на десяти квадратных метрах. На головах друг у дружки и ели, и спали, и до ветру бегали. Не приведи Господь! Щас токо чуть отлегло: мать-покойница отмаялась, дочь с мужем комнату от завода получили. Сама-то откель?

– Из Казахстана, – Ольга Петровна подавила вздох, – сын у меня там в совхозе инженером работает.

Кондуктор скептически глянула на ее заношенное пальто:

– Ишь ты! Начальство значит! Женатый?

Кивнула.

– А у них-то чо, не прижилась? С невесткой повздорили? Молодые теперь такие, слова им не скажи.

На остановке в передние двери ввалились горластые тетки с мешками. За их спинами прошмыгнуло двое подростков в одинаковых не по росту коротких бушлатиках, из которых чуть не по локоть торчали красные обветренные руки. Тетки протопали за билетами, но, не обращая на них внимания, кондуктор закричала:

– А ну, молодежь, вон отседова, – и, неожиданно резво подбежав к мальчишкам, ухватила обоих за шиворот и вытолкала на улицу.

– Шпана детдомовская, щипачи малолетние, по карманам промышляют, я их давно приметила, да в толкучке разве уследишь? Вон давеча у гражданочки кошелек из ридикюля вырезали. Ты смотри – не зевай, а то запросто обчистят.

Ольга Петровна тревожно ощупала место на груди, куда перед отъездом зашила сбережения вместе со справкой о реабилитации, и присела к окну, за которым в белесом тумане плыл бесконечный заводской забор. “Как у нас”, – подумала, но ноги увязли в снегу, дыхание сбилось, забор с колючей проволокой помчался вслед, с вышек в спину вперились жерла прожекторов и автоматные дула… но кто-то с силой тряхнул за плечо и сквозь стук крови в ушах она услышала: “Да просыпайся же, следующая твоя остановка”.

Трамвай отгремел. Щурясь от неожиданного света, Ольга Петровна огляделась: два ряда уходящих в перспективу кирпичных домов, линялые вывески, ручейки очередей к дверям еще не открывшихся магазинов. Вдоль рельсов из осевших, рябых сугробов высились фонарные столбы; похожие на давешних подростков, торчали хилые саженцы. Перейдя по лужам через трамвайные пути, у крайней старушки в очереди за хлебом она спросила:

– Простите, не подскажете: как пройти на улицу Первой Конной?

Та удивилась:

– За что ж прощать? Ты у меня пока ничего, кажись, не украла. Первой Конной... Это что ж – бывшая Купецкая? Тута она, через два квартала, прямо пойдешь, а там забор увидишь – свернешь, токо она теперь не Первой Конной, а Вторая Советская. Там теперя все перерыли – какую-то, слышь, полуклинику строят.

Раскрасневшись от волнения, Ольга Петровна добежала до нужного поворота, на фонарном столбе увидела указатель “Вторая Советская”, но улицы не было: на разбитой мостовой застрял в колдобине груженый цементом грузовик, за двумя параллельными заборами бухала стройка, вдоль одного тянулся узкий деревянный тротуарчик. Стоило ступить на его прогнившие доски – из-под буксующих колес обдало грязной жижей. Утеревшись рукавом, она поспешила дальше, хотя уже понимала, что ни города, в котором жила, ни улицы, которую любила, ни дома, к которому столько лет стремилась, давно не существует. Окружающее напоминало сон, сон вспоминался как реальность. Много лет он приходил к ней на рассвете. Вдоль заснеженных палисадников, мимо дремлющих подслеповатых старушек-особнячков она бежала домой. Надо было спешить: вот-вот из-за поворота могла вывернуть бесшумная тень тюремной “маруси” и тогда... Она оглядывалась, ничего, кроме белой накатанной мостовой в резной раме веток, не видела, и, замирая от предвкушения счастья, бежала, бежала... пока не вздрагивала, разбуженная басом барачной старосты: “Подъем, бабы, первый развод, подъем”.

У ворот перед въездом на стройку разлилась огромная бурая лужа, тротуар кончился, надо было возвращаться, но по щиколотку в воде она побрела дальше, пока в открывшемся между заборами проеме вдруг не увидела свой дом. Стиснутый с обеих сторон новостройками, он казался низеньким, дряхлым, штукатурку раздирали рваные раны, от деревьев во дворе остались лишь столбы с веревками.

– Вы к кому, гражданочка?

У подъезда, сидя на ящике, качала коляску молодая женщина в тулупе. Неподалеку возился в сугробе шестилетний малыш.

– Я? – голос сорвался, – я когда-то в этом доме жила. Вот посмотреть пришла.

– Чо ж смотреть? Развалюха, на ладан дышит, третий год на слом поставили, ни газа, ни воды…

Голос бубнил... Не слыша, Ольга Петровна подошла вплотную к стене и, прислонившись виском к ее шершавой поверхности, погладила, словно больное любимое существо. “Сумасшедшая, – испугалась не спускавшая глаз с незнакомки женщина, – а может, проходимка? Отвлечь хочет, а сама шасть в подъезд?”

– Вовик, – крикнула она малышу, тоже удивленно уставившемуся на чужую тетю из-под сползшего на глаза платка, – беги, сынок, домой, скажи деду, чтоб щи греть ставил.

Намекнув на то, что в доме есть люди, а заодно и услав ребенка от греха подальше, спросила:

– А в которой квартире-то проживали?

– Что? А-а... – в четвертой.

Женщина хотела что-то еще спросить, но толстый ватный сверток в коляске захныкал, мать склонилась над ним, а когда разогнулась, странной старухи со сверкающими, будто стеклянными, глазами и точно судорогой сведенным лицом во дворе уже не было.

И опять дребезжал трамвай, входили и выходили на остановках школьники, студенты, инвалиды, колхозники с мешками, рабочие в спецовках, пенсионеры с авоськами, женщины с детьми. Плыли за окнами кирпичные пятиэтажки, выцветшие за зиму лозунги, хвосты очередей, оклеенные облезлыми плакатами заборы, с высовывающимися из-за них жирафьими шеями подъемных кранов. Вслушиваясь в названия остановок, Ольга Петровна напряженно смотрела в окно в надежде увидеть хоть одно знакомое здание. За спиной кто-то пробасил: “Садитесь, мамаша”, но она не обратила внимания, лишь почувствовав грубоватое похлопывание по плечу, обернулась и, увидев перед собой человека в военной форме, вздрогнула. Уступавший ей место солдатик обиделся: “Что это вы меня так испугались? Я, чай, не крокодил какой”. Сидевшая напротив дама с крашеными губами, в пальто с лисьим воротником снисходительно заметила:

– На крокодила вы, товарищ, не похожи, но “мамашами” женщин надо с разбором называть. Откуда вам знать, может, гражданочка себя до сих пор в молоденьких числит?

Окружающие заулыбались, людям было невдомек, что для этой седой испуганной женщины любой человек в военной форме слишком долго был лишь конвоиром, имевшим право в любой момент выдернуть из покорно бредущей колонны рабов взвывший от ужаса комок человеческой плоти и надругаться, избить, пристрелить... Опомнившись, Ольга Петровна присела и еле слышно выдавила из себя: “Спасибо”.

На конечной она хотела сразу же, как объяснял Василий, свернуть вправо на улицу Кирова, но заметив на противоположной стороне трамвайного круга красивые чугунные ворота, с тянущимся от них в обе стороны деревянным забором, остановилась. Сквозь ажурное литье проглядывали засвеченные солнцем контуры деревьев и фасад трехэтажного дома с колоннами, у крыльца которого стоял бежевый фургон с крестом и ежился на ветру человек в белом халате с наброшенной поверху телогрейкой. Ворота были на замке, белой краской на заборе было выведено ВХОД, стрелка указывала куда-то вдоль протоптанной среди сугробов тропинки, по которой семенили с авоськами сошедшие с трамвая люди.

Это была больница, в которой она когда-то работала! Душа ее рванулась навстречу, но сделав по направлению к воротам несколько торопливых шагов, Ольга Петровна повернула обратно. Прежде чем идти в больницу, нужно очистить от грязи купленное на кустанайской толкучке пальто, высушить боты, доставшиеся в наследство от соседки, двух месяцев не дожившей до указа о реабилитации. Там, откуда она возвращалась, эти вещи казались вполне приличными, но, представив себе брезгливость на лице начальницы отдела кадров, Ольга Петровна решила не рисковать. Радость от того, что два самых дорогих ей на свете здания сохранились и словно ждали ее возвращения, согрела душу. Впервые надежда на встречу с кем-либо из бывших сослуживцев показалась осуществимой. Кроме того, добрым предзнаменованием казалось то, что улица, где ей, возможно, предстояло жить, находилась вблизи от больницы, где в самых смелых мечтах она еще надеялась поработать.

Солнце сияло уже вовсю, миллионами блесток отражаясь в лужах и ручейках бегущих от подпиравших заборы сугробов. Улица Кирова с ее хлипкими заборчиками и покосившимися домишками казалась приветливой. С крыш свисали капающие гирлянды сосулек, кое-где на окнах сохранились резные наличники. Впервые со дня расставания с сыном на душе у Ольги Петровны полегчало. Подойдя к дому номер семь дробь девять, она взялась за веревку, заменявшую ручку калитки, но внезапно та сама отворилась и из нее вывалился мужчина, с бессмысленным, искаженным пьяной гримасой лицом. Не заметив отшатнувшейся женщины, он с матюками поднялся и, шатаясь, зашагал прочь, а Ольга Петровна, подавив горькое предчувствие, поднялась на шаткое крыльцо, постучала и, не дождавшись ответа, вошла в темные сени.

Грохнуло опрокинутое ведро. Потыкавшись вслепую, она нащупала ручку и потянула дверь: из сумрачного нутра на нее дохнуло скудным безрадостным бытом. Слабо светили завешанные газетами окна, смрадом тянуло от неприкрытого помойного ведра, на столе хозяйничали тараканы, в окружении грязных стаканов и селедочных скелетов мутнела пустая бутыль из-под самогона. Ольга Петровна позвала. На звук ее голоса из-за отгородившей кусок горницы занавески раздался стон: на узкой сетчатой кровати лежала мертвецки пьяная, когда-то видимо миловидная женщина. Светлые волосы ее сбились в колтун, под глазом багровел кровоподтек, тело было не прикрыто, на полу валялись костыли и обрубок протеза. Поправив на ней одеяло, Ольга Петровна опять позвала: “Полина, Поля”, но, не открывая глаз, та лишь опять простонала.

Снаружи по-прежнему искрился апрель, воздух звенел капелью и радостным птичьим щебетом, но придавленная скорбью и усталостью Ольга Петровна еле брела по улице, по которой, окрыленная надеждой, несколько минут назад почти бежала. Прошла, казалось, целая вечность, прежде чем она дошла до проходной и в неразберихе больничной усадьбы разыскала здание, в котором когда-то работала. Однако не успела она войти в вестибюль, как услышала:

– Куды с грязными ногами. Тыщу раз объяснять – с передачами в лечебные, а здеся канцелярия. Ишь наследила! Подтирай после вас…

Ольга Петровна попыталась объяснить:

– Да я не к больному, мне бы узнать кое-что...

– А чо разузнавать – я не справочная, а наверх не пущу, не велено. Много вас тут шляется, проходной двор устроили…

Спорить сил уже не было. На крыльце Ольга Петровна в изнеможении прислонилась к колонне, но в этот момент к нему подъехала бежевая “Победа” и из нее, опираясь на палку, стал выбираться старик в зимнем пальто и серой каракулевой шапке.

Он сильно изменился, лицо избороздили морщины, прямая когда-то спина согнулась, но все так же сурово смотрели из-под кустистых бровей глаза, так же твердо и неприязненно сжаты были губы. Не обратив на нее внимания, он угрюмо захромал к дверям, но Ольга Петровна окликнула:

– Антон Сергеевич!

Он остановился.

– Слушаю?

– Вы не узнаете меня? В тридцать втором году я работала санитаркой у вас в отделении.

Брови его дрогнули, в глазах вспыхнуло изумление.

– Ольга Петровна?.. Живы?! Боже мой! – он порывисто принял ее ладонь в обе свои, – вернулись? Когда?

– Сегодня. Прямо не верится, что встретила вас…

Чувствовалось, что радость узнавания далась Антону Сергеевичу большим душевным усилием. Пожилая, похожая на нищенку женщина, ничем не напоминала прежнюю Оленьку, может, лишь улыбкой, озарявшей скорбные черты.

– Боже, как я рад вас видеть. Пойдемте скорее, – он потянул ее к дверям, – уж и не чаял... Прошу.

Придержав дверь, он пропустил ее в вестибюль.

– Опять ты... – накинулась было вахтерша, но увидев вошедшего следом начальника, запричитала:

– Товарищ заведующий, ну что ж это такое! И ходют, и ходют. Я уж давеча все ентой обсказала. Что в лоб, что по лбу. Прям житья нет. То и дело подтирай...

– Это ко мне, Олимпиада Гавриловна. Пальто сдавать не будем, и не кидайтесь вы на людей, как пес цепной, сколько раз объяснять.

По объеденным временем мраморным ступенями, в такт хромоте Антона Сергеевича они поднялись на второй этаж, а вахтерша, сверля глазами их сгорбленные спины, шипела:

– Черт чудной, чо выдумал. Жись на работе кладешь – никакой благодарности.

В приемной заведующего больницей уже сидело и стояло по стенам человек пятнадцать. При их появлении все оживились, один (Ольге Петровне бросилась в глаза его лучезарная лысина в окружении нимба пегих кудряшек), подскочив со стула, ринулся было наперерез, но отворив перед ней дверь кабинета, Антон Сергеевич осадил: “Подождите, товарищ Коршунов, – а взметнувшей тонкие бровки секретарше буркнул, – Маргарита Владимировна, пятнадцать минут прошу не беспокоить и принесите поесть чего-нибудь”.

– Голубушка, будьте как дома, – обратился он к Ольге Петровне, плотно прикрыв дверь, отделившую их от зажужжавшей голосами приемной, – это ведь какая удача, что мы встретились. С утра в райком вызвали, вот и задержался. А разминись мы сейчас, трудно было бы вам ко мне пробиться. Вон сколько у меня “церберов”!

Он хотел было помочь ей освободиться от пальто и тяжелого дорожного мешка, но заметив смущение, пятнами выступившее у нее на лбу и щеках, снова вышел в приемную. Гул за дверью взметнулся. Послышалось обиженное: “Товарищ Божко, два часа сидим, у меня неотложный вопрос!”

В кабинете все казалось стерильным и враждебно-официальным. Окруженный стульями стол под зеленым сукном занимал большую часть пространства, сурово смотрели со стен портреты. Ахнув, Ольга Петровна заметила, как по блестящему паркету от ее бот растекаются мутные лужи. В растерянности она гадала, чем бы подтереть…

– Что ж вы оробели, – вывел ее из замешательства голос Антона Сергеевича.

– Да вот наследила.

– Глупости, пойдемте ко мне, там будет удобнее.

Он отпер ключом завешанную плюшевыми гардинами дверь:

– Прошу.

– Простите, что так вот без предупреждения, – начала было Ольга Петровна, присаживаясь в кресло для посетителей, но Антон Сергеевич замахал рукой:

– Бросьте. Страшно рад Вас видеть. Двадцать пять лет числил в погибших и вдруг жива-здорова! Когда освободились?

– Расконвоировали в пятьдесят четвертом, полностью реабилитировали в прошлом году. Четыре года в Казахстане жила, думала устроиться там, к сыну поближе...

– Как он? Что с ним?

– Взрослый уже, институт закончил, главным инженером в совхозе работает, год назад женился, в ноябре внучка родилась.

– Батюшки! А я ведь его мальчонкой помню. После вашего ареста заходил к Степаниде Корнеевне – вместе запросы в инстанции писали, ответ, правда, всегда был один – “в списках не значится”.

Ольга Петровна поразилась, что Антон Сергеевич, оказывается, принимал участие в ее розысках, но сказала лишь:

– Я тоже десять лет ничего про них не знала. Все думала – живы ли? А в сорок третьем столкнулась на пересылке с соседкой по дому, только тогда и узнала, что няня умерла, а Женечку в детский дом отдали.

– До сих пор простить себе не могу, что потерял их из виду. С началом войны меня мобилизовали... Тут, знаете, такая катавасия была, по двадцать четыре часа в сутки работали. Словом, о том, что Степаниде Корнеевне пришлось отдать ребенка в детдом, узнал только после войны. Голод, а тут бомбежки. Детские дома эвакуировали, вот она и отдала его, чтоб спасти, а сама погибла. В дом бомба угодила...

Секретарша внесла на подносе стаканы с чаем, бутерброды и записку. Пока Антон Сергеевич читал, она бесцеремонно и жадно обшарила глазами странную посетительницу.

– Вы уж, голубушка, простите, не дают они нам с вами поговорить, – сказал он, когда та вышла, – позавтракайте без меня, отдохните, а через часок освобожусь – все обсудим как следует.

Стоило Антону Сергеевичу выйти, слезы, с самого утра стоявшие в глазах у Ольги Петровны хлынули, тыльной стороной зажавшей бутерброд ладони она размазывала их по щекам и глотала вместе с хлебом и сыром, не ощущая ничего, кроме жгучей горечи. Даже сладкий чай не помогал. Сколько времени вот так жевала и плакала, она сама не знала. Все ее существо переполняла благодарность к Антону Сергеевичу, жалость к няне, нестерпимая боль от того, что, встретив сына после двадцатипятилетней разлуки, сразу опять потеряла его. Страшные, хуже любого приговора слова: “Уезжайте. Вы чужой человек, я не считаю вас своей матерью”, – жгли душу. Боль рвалась со слезами наружу, но, как всегда в минуты отчаяния, в памяти возникли слова няниной молитвы: “Царица моя Преблагая, надежда моя Богородица, защитница сирым и странным, обидимым покровительница, погибающим спасение, всем скорбящим утешение, видишь боль мою, видишь скорбь и тоску. Помоги мне немощной, укрепи меня страждущую. Обиды и горести знаешь мои, разреши их, простри руку надо мной, ибо не на кого мне надеяться...” Сколько раз, лежа в детской кроватке, она слышала, как из-за няниной ширмы доносились эти слова, сколько раз, лежа на нарах, она повторяла их про себя. И всегда они приносили в душу утешение.

Антон Сергеевич вернулся, но на лице у Ольги Петровны не было и следа недавних слез. Лишь спокойствие и сосредоточенность.

– Поедемте ко мне – здесь нам поговорить не дадут.

Ольга Петровна послушно кивнула. Провожаемые взглядами, они спустились по лестнице, сели в машину и, стесненные присутствием шофера, за дорогу не проронили ни слова. В подъезде, на вахтершино: “Здрасьте, чтой-то вы сегодня раненько”, – Антон Сергеевич сухо представил:

– Вот, Серафима Кузьминична, родственница моя из Казахстана приехала.

– Радость-то какая, – пропела она, – надолго?

Антон Сергеевич лишь кивнул.

Заискивающе распахнув перед ним дверь лифта, та напомнила:

– Вы уж смотрите, с временной-то прописочкой не затягивайте, а то участковый часто заходит, справляется.

Грохнула дверь, кабинка поплыла вверх, а Антон Сергеевич заговорил, не давая Ольге Петровне возразить.

– Я хочу, чтобы вы пожили у меня. Я – старик, мне много места не нужно, да и на работе допоздна. Дочь в Москве, комната пустует, вы меня абсолютно не стесните.

В голове у Ольги Петровны была полная сумятица. Радость заслонялась страхом. И хоть идти ей было некуда, но и оставаться в этом начальственном доме было боязно – здесь все на виду, ей бы скрыться куда-нибудь, чтоб в случае чего не нашли. Но ничего из этого она сказать не успела, так как лифт остановился.

– Спасибо, – начала она было, пока он возился у двери с ключом, – но...

– Никаких но, – оборвал он, сердито дернув поддавшуюся наконец дверь и пропуская ее в прихожую, – завтра оформим прописку, сходим в отдел кадров… Или у вас уже есть где остановиться?

Ольга Петровна покачала головой.

– Вот и отлично!

В прихожую свет проникал из-за проема в массивной двустворчатой двери, ведущей, по-видимому, в гостиную, но, минуя ее, Антон Сергеевич сразу провел Ольгу Петровну в комнату, располагавшуюся в конце узкого коридора.

– Вот комната Ирины. Надеюсь, вам здесь будет удобно. Кухня, туалет, ванная – все рядом. Располагайтесь, а мне бежать надо. Дел на три года вперед. На кухне найдете чай, суп на плите. Не сердитесь, что командую. Характер, знаете ли, привычка. Старый я, трудно меняться.

Хлопнула дверь. Оставшись одна, Ольга Петровна огляделась – светлые обои, застеленная покрывалом кровать, набитый учебниками по медицине шкаф, шифоньер, письменный стол, молоденький клен за окном.

С годами он вырастет, потом его срубят, вместо него за окном вырастут однотипные девятиэтажки, но в этой комнате ничего не изменится: лишь засветится в углу тонкий лик Божьей Матери, да постареет лицо сына на фотографиях. Ольга Петровна проживет здесь сорок с лишним лет. Начнется перестройка, рухнет советская власть, отменят партию... Но сейчас Ольга Петровна ничего об этом не знает. Не решаясь снять с себя пальто и выпустить из рук зековский сидор, она стоит посреди этой комнаты, не догадываясь, что наступило последнее утро ее скитаний.

Нью-Йорк

Версия для печати