Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2015, 8

В Таганрог, в Таганрог! — Или Интервью с Чеховым

Вера Зубарева

 

Вера Кимовна Зубарева — доктор филологических наук Пенсильванского университета. Автор 16 книг поэзии, прозы и литературной критики. Пишет и публикуется на русском и английском языках. Первый сборник стихотворений вышел с предисловием Беллы Ахмадулиной. Лауреат Международной премии им. Беллы Ахмадулиной (2012), Муниципальной премии им. Константина Паустовского (2010) и других престижных литературных премий. Публиковалась в журналах «Сибирские огни», «Вопросы литературы», «Посев», «Нева», «Мир Паустовского», «Грани», «Континент», «Слово», «Дети Ра» и др. Главный редактор журнала «Гостиная», президент Объединения русских литераторов Америки (ОРЛИТА). Преподает в Пенсильванском университете искусство принятия решений в литературе, кино и шахматах.

 

 

 

Ну какой еще Таганрог? Таганрог — в книгах, в биографии Чехова. А у меня — подготовка к лекциям, статьи, монография незаконченная, студенты каждые пять минут атакуют вопросами. Чехов их привлекает больше, чем какой-либо другой писатель. Представляю, как будут изумлены, узнав, что я на его родину отправляюсь. Путешествие из Филадельфии в Таганрог… Только этого мне сейчас и не хватало!

— Девушка, я туда на конференцию лечу! — это я уже объясняюсь по телефону с российским посольством в Нью-Йорке. — Какое приглашение? Кто мне оттуда пришлет приглашение, да еще и заверенное в Москве? Конференция через неделю!

Боже мой, что я делаю! Самолеты ненавижу, а тут еще с пересадкой до Ростова-на-Дону. А потом как? На перекладных? Глупости! За мной приедут, встретят, отвезут по назначению. Голос у устроительницы конференции такой теплый, такой свой, будто в соседней комнате, а не в скайпе. И показалось, что Таганрог — прямо через дорогу…

В Таганрог, в Таганрог!

— Марина, ты?

Это я уже прилетела, издерганная всеми оформлениями и опозоренная всеми просвечиваниями. Меня встречает сама Марина Ларионова — профессор Ростовского университета, чеховед и организатор конференции. На «ты» мы перешли почти сразу, еще во время общений по скайпу, ощутив родственность чеховедовских душ.

— Вера, здравствуй!

Обнимаемся.

И голос теплый, и чай прекрасный, и булочки пахнут домом. Это я уже в ее квартире. Завтра, завтра, все начнется завтра. А пока диван подо мной плавно вздымается, как самолет в небесах. Небесная болезнь… Поворачиваюсь на бок и закрываю глаза.

— Дайте же наконец свободу вашей бедной пленнице, пустите ее погулять по провинции.

Ну, привет, Чехов!

Скрипнул стул. Это он, должно быть, усаживается. Хорошо бы взять у него интервью. Интервью на родине писателя… А что? Он вроде бы не против. Ну и отлично! Только вот о чем же спрашивать?

Говорю первое, что приходит на ум (при этом почему-то на «ты»):

— Я сплю, а ты мне снишься. А что снится тебе, Чехов?

— Каждую ночь мне снятся миллионы, которые я так легкомысленно прозевал, — отвечает он с усмешкой.

Это намек на то, что я из Америки? Хм-м… Поворачиваюсь на другой бок.

Азовское море плещется за стеной. «Наверное, кто-то принимает душ», — вставляет свои пять копеек полусонное сознание, но тут же отключается.

Море по-прежнему плещется.

О чем бы таком спросить? На уме пока только одни путешествия. Ну ладно, с них и начнем. Перехожу на «вы», осознав наконец, что передо мной классик (у меня процесс перехода с «вы» на «ты» стихиен и непредсказуем. У него, кажется, тоже):

— А вы помните, Антон Павлович, как отправились в Гонг-Конг после Сахалина? Помните ту бухту?

— Бухта чудная, движение на море такое, какого я никогда не видел даже на картинках; прекрасные дороги, конки, железная дорога на гору, музеи, ботанические сады; куда ни взглянешь, всюду видишь самую нежную заботливость англичан о своих служащих, есть даже клуб для матросов. Ездил я на дженерихче, то есть на людях, покупал у китайцев всякую дребедень и возмущался, слушая, как мои спутники россияне бранят англичан за эксплуатацию инородцев.

— Почему же вы возмущались?

Я думал: да, англичанин эксплуатирует китайцев, сипаев, индусов, но зато дает им дороги, водопроводы, музеи, христианство, вы тоже эксплуатируете, но что вы даете?

Неужто все так плохо выглядело в Приморской области, откуда вы отчалили в Гонг-Конг?

— О Приморской области и вообще о нашем восточном побережье с его флотами, задачами и тихоокеанскими мечтаниями скажу только одно: вопиющая бедность! Бедность, невежество и ничтожество, могущие довести до отчаяния. Один честный человек на девяносто девять воров, оскверняющих русское имя...

— И что же мешает русскому человеку? Каков ваш диагноз, доктор Чехов?

— Разочарованность, апатия, нервная рыхлость и утомляемость являются непременным следствием чрезмерной возбудимости, а такая возбудимость присуща нашей молодежи в крайней степени. Возьмите литературу. Возьмите настоящее... Социализм — один из видов возбуждения. А чего стоят все русские увлечения? Война утомила, оперетка тоже... Утомляемость (это подтвердит и д-р Бертенсон) выражается не в одном только нытье или ощущении скуки. Жизнь утомленного человека нельзя изобразить так:  Она очень не ровна. Все утомленные люди не теряют способности возбуждаться в сильнейшей степени, но очень ненадолго, причем после каждого возбуждения наступает еще большая апатия. Это графически можно изобразить так:

 

Падение вниз, как видите, идет не по наклонной плоскости, а несколько иначе. Объясняется Саша в любви. Иванов в восторге кричит: «Новая жизнь!», а на другое утро верит в эту жизнь столько же, сколько в домового (монолог III акта); жена оскорбляет его, он выходит из себя, возбуждается и бросает ей жестокое оскорбление. Его обзывают подлецом. Если это не убивает его рыхлый мозг, то он возбуждается и произносит себе приговор.

— Да, мрачноватая картина получается — что в жизни, что в пьесе.

— Не рассердитесь за это. Когда я писал пьесу, то имел в виду только то, что нужно, то есть одни только типичные русские черты. Так, чрезмерная возбудимость, чувство вины, утомляемость — чисто русские. Немцы никогда не возбуждаются, и потому Германия не знает ни разочарованных, ни лишних, ни утомленных... Возбудимость французов держится постоянно на одной и той же высоте, не делая крутых повышений и понижений, и потому француз до самой дряхлой старости нормально возбужден. Другими словами, французам не приходится расходовать свои силы на чрезмерное возбуждение; расходуют они свои силы умно, поэтому не знают банкротства.

— Ну а в чем же позитив? Впрямь ли так безнадежно плох божий свет?

— Хорош божий свет. Одно только не хорошо: мы. Как мало в нас справедливости и смирения, как дурно понимаем мы патриотизм! Мы, говорят в газетах, любим нашу великую родину, но в чем выражается эта любовь? Вместо знаний — нахальство и самомнение паче меры, вместо труда — лень и свинство, справедливости нет, понятие о чести не идет дальше «чести мундира», мундира, который служит обыденным украшением наших скамей для подсудимых. Работать надо, а все остальное к черту. Главное — надо быть справедливым, а остальное все приложится.

— Вы хотите сказать, что наличие исконных ценностей, таких, как смирение и справедливость, помогут нам совершенствоваться? Может, и врагов возлюбить следует?

— Если бы Иисус Христос был радикальнее и сказал: «Люби врага, как самого себя», то он сказал бы не то, что хотел. Ближний — понятие общее, а враг — частность. Беда ведь не в том, что мы ненавидим врагов, которых у нас мало, а в том, что недостаточно любим ближних, которых у нас много, хоть пруд пруди. Христос же, стоявший выше врагов, не замечавший их, натура мужественная, ровная и широко думающая, едва ли придавал значение разнице, какая есть в частностях понятия «ближний».

— Раз уж вы затронули эту тему, хочу спросить: а как быть с верой в Бога, которую активно выкорчевывали? Возможно ли обществу вернуться в то состояние духовности, которое было до революционных преобразований? Да и нужно ли современному человеку веровать в Бога?

— Скажу только, что в вопросах, которые вас занимают, важны не забытые слова, не идеализм, а сознание собственной чистоты, то есть совершенная свобода души вашей от всяких забытых и незабытых слов, идеализмов и проч. и проч. непонятных слов. Нужно веровать в Бога, а если веры нет, то не занимать ее места шумихой, а искать, искать, искать одиноко, один на один со своею совестью... Общество, которое не верует в Бога, но боится примет и черта, <…> не смеет и заикаться о том, что оно знакомо со справедливостью.

— Кстати, о справедливости. Верите ли вы в распределение богатств?

— Разве льгота, данная Ивану, не служит в ущерб Петру?

— Служит, еще и как.

— Хуже всего, что беспечность и художественный беспорядок, царящие в отношениях русского человека к чужой собственности, попрошайничество и страсть получать незаслуженно и даром воспитали в обществе дурную привычку не уважать чужой труд.

— И как же это изменить?

Политикоэкономы и полицейское право, ведущие борьбу с уличным нищенством, говорят: «Ради блага человечества не подавайте ни копейки!» Эту фразу следует видоизменить таким образом: «Ради блага человечества не просите милостыни», и вторая форма, кажется, будет ближе к решению вопроса, чем первая. Ведь берут и просят гораздо чаще, чем дают. Редко кто умеет и любит давать. Русский человек, например, ужасно застенчив, когда дает или предлагает, зато просить и брать он умеет и любит, и это даже вошло у него в привычку и составляет одно из его коренных свойств. Это свойство присуще в одинаковой степени всем слоям общества: и уличным нищим, и их благодетелям. В низших слоях развита и веками воспитана страсть к нищенству, попрошайничеству, приживальству, а в средних и высших — ко всякого рода одолжениям, любезностям, пособиям, заимствованиям, уступкам, скидкам, льготам... Когда общество во всех своих слоях, сверху донизу, научится уважать чужой труд и чужую копейку, нищенство уличное, домашнее и всякое другое исчезнет само собою.

— Легко сказать! Народ ведь столько пережил за это время! Войны, революции, репрессии, неопределенность.… Все представления были поставлены с ног на голову. Век наш тяжелый, нервный.

— Ей-богу, никакого нет нервного века. Как жили люди, так и живут, и ничем теперешние нервы не хуже нервов Авраама, Исаака и Иакова.

— Ну, предположим.

Он добавляет вдруг без всякой видимой связи:

— Напишите-ка рассказ о том, как молодой человек, лицемеривший и Богу, и людям без всякой надобности, только из сознания своего ничтожества, — напишите, как этот молодой человек выдавливает из себя по каплям раба и как он, проснувшись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течет уже не рабская кровь, а настоящая человеческая...

Тут нам приходится прерваться на какое-то время: ждет музей (совершенно грандиозный, как продолжение сна), где будет проходить конференция.

 

Слушаю выступления коллег в белом сияющем зале с картинами, сама выступаю, отвечаю на вопросы и все думаю, думаю об этой его хрестоматийной фразе о выдавливании раба. И вдруг мне открывается, что, по сути, он говорит о внутреннем Египте, из которого каждый должен найти выход самостоятельно, как это сделали потомки «Авраама, Исаака и Иакова». Чеховские герои обречены на прозябание, поскольку выход из рабства собственных привычек и устоев они ищут в формальной смене пространства обитания. Словно войско без генерала, остановилось на перепутье семейство Прозоровых из «Трех сестер». Их покойный отец, генерал Прозоров, при жизни успешно вел свою домашнюю «армию» сквозь туман и неопределенность будней к цели, ясной лишь ему одному. После его смерти «армия» все еще пыталась машинально двигаться в направлении, заданном отцом, придерживаясь установленного им режима жизни, но вопрос «Для чего?» вскоре повис в воздухе, застопорив движение. В конце концов сестры сформулировали цель почти в военных терминах: двинуться в Москву. Однако за неимением своего, внутреннего, Моисея так и остались топтаться на месте, незаметно попав под власть новой хозяйки имения Наташи.

Думаю: «Наверное, это и есть главная причина, по которой чеховские герои не идут дальше своих желаний». Пенсне на чеховском портрете напротив посверкивает в знак согласия. Понимаю, что приблизилась к заветному подтексту. Антон Павлович смотрит выжидающе. И тут меня осеняет. Так вот почему в мире его героев нет Моисея, а есть убогий дурачок Мойсейка! Это же карикатурный тезка Моисея, его комическое эхо! Он набожен и заботится о своих товарищах по палате. Однако хотя «из всех обитателей палаты № 6 только ему одному позволяется выходить из флигеля и даже из больничного двора на улицу», он не в состоянии «вывести» кого-либо из Египта лечебницы.

Есть и еще один Моисей среди чеховских героев — хозяин постоялого двора Мойсей Мойсеич («Степь»). Этот «Моисей в квадрате» словно застрял в пустынной степи со своим семейством, так и не дойдя до земли обетованной.

Нет, не о евреях говорил Чехов, когда писал своих карикатурных Мойсеев, а об общечеловеческом на языке библейских образов. Это я уже в степи. Сижу и смотрю, как ветер колышет сухую траву.

— Кстати об евреях, — прерывает он мои раздумья, вспоминая Томск. — Здесь они пашут, ямщикуют, держат перевозы, торгуют и называются крестьянами, потому что они в самом деле и de jure, и de facto крестьяне. Пользуются они всеобщим уважением, и, по словам заседателя, нередко их выбирают в старосты.

— А герои ваших рассказов и пьес над ними подсмеиваются и даже срывают на них досаду, как в «Иванове», где винят во всем Сарру, называя ее ведьмой и проч.

— Когда в нас что-нибудь неладно, то мы ищем причин вне нас и скоро находим: «Это француз гадит, это жиды, это Вильгельм...» Капитал, жупел, масоны, синдикат, иезуиты — это призраки, но зато как они облегчают наше беспокойство! Они, конечно, дурной знак.

Вы имеете в виду, что если ваши герои, да и люди вообще, винят в своих неурядицах кого-либо извне...

— …то это значит, что они чувствуют себя неладно, что в них завелся червь, что они нуждаются в этих призраках, чтобы успокоить свою взбаламученную совесть.

— Не всякий читатель это поймет, да и критик тоже.

Понятно, что в пьесе я не употреблял таких терминов, как русский, возбудимость, утомляемость и проч., в полной надежде, что читатель и зритель будут внимательны и что для них не понадобится вывеска: «Це не гарбуз, а слива».

— Многие критики выражали недовольство тем, что вы со страниц своих произведений не предлагали решений по животрепещущим вопросам, заставляя читателя гадать, недоумевать.

— В разговорах с пишущей братией я всегда настаиваю на том, что не дело художника решать узкоспециальные вопросы. Дурно, если художник берется за то, чего не понимает. Для специальных вопросов существуют у нас специалисты; их дело судить об общине, о судьбах капитала, о вреде пьянства, о сапогах, о женских болезнях... Художник же должен судить только о том, что он понимает; его круг так же ограничен, как и у всякого другого специалиста, — это я повторяю и на этом всегда настаиваю.

— Ну а в чем же тогда будет проявляться авторская позиция, если не в решении вопросов, волнующих читателей?

— Требуя от художника сознательного отношения к работе, вы правы, но вы смешиваете два понятия: решение вопроса и правильная постановка вопроса. Только второе обязательно для художника. В «Анне Карениной» и в «Онегине» не решен ни один вопрос, но они вас вполне удовлетворяют потому только, что все вопросы поставлены в них правильно. Суд обязан ставить правильно вопросы, а решают пусть присяжные, каждый на свой вкус.

— То есть рассуждения ваших героев о жизни, искусстве и литературе, человеческих отношениях, как, например, в «Скучной истории», не имеют ничего общего с вашими личными убеждениями. Верится с трудом.…

— Если вам подают кофе, то не старайтесь искать в нем пива. Если я преподношу вам профессорские мысли, то верьте мне и не ищите в них чеховских мыслей. Мнения, которые высказываются действующими лицами, нельзя делать status’ом произведения, ибо не в мнениях вся суть, а в их природе. Я вовсе не имел претензии ошеломить вас своими удивительными взглядами на театр, литературу и проч.; мне только хотелось воспользоваться своими знаниями и изобразить тот заколдованный круг, попав в который добрый и умный человек, при всем своем желании принимать от Бога жизнь такою, какая она есть, и мыслить о всех по-христиански, волей-неволей ропщет, брюзжит, как раб, и бранит людей даже в те минуты, когда принуждает себя отзываться о них хорошо.

— Немного насчет вашей гражданской позиции. Кто вы по своим убеждениям? 

— Я боюсь тех, кто между строк ищет тенденции и кто хочет видеть меня непременно либералом или консерватором. Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индифферентист. Я хотел бы быть свободным художником, и  только, и жалею, что Бог не дал мне силы, чтобы быть им. Я ненавижу ложь и насилие во всех их видах... Фарисейство, тупоумие и произвол царят не в одних только купеческих домах и кутузках; я вижу их в науке, в литературе, среди молодежи... Потому я одинаково не питаю особого пристрастия ни к жандармам, ни к мясникам, ни к ученым, ни к писателям, ни к молодежи. Фирму и ярлык я считаю предрассудком. Мое святая святых — это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода, свобода от силы и лжи, в чем бы последние две ни выражались. Вот программа, которой я держался бы, если бы был большим художником.

Помимо перечисленного, есть еще и художественность, обязательная для большого художника. Что вы понимаете под грацией в искусстве и жизни?

— Когда на какое-нибудь определенное действие человек затрачивает наименьшее количество движений, то это грация.

— Иными словами, отсутствие литературной грации в произведении — это когда...………

— …в затратах чувствуется излишество.

— Ясно. И это, по-видимому, относится к любому виду искусства. А как, по вашему мнению, виды искусства связаны между собой?

— Мы знаем, что в природе есть а, б, в, г, до, ре, ми, фа, соль, есть кривая, прямая, круг, квадрат, зеленый цвет, красный, синий, знаем, что все это в известном сочетании дает мелодию, или стихи, или картину, подобно тому как простые химические тела в известном сочетании дают дерево, или камень, или море, но нам только известно, что сочетание есть, но порядок этого сочетания скрыт от нас. Кто владеет научным методом, тот чует душой, что у музыкальной пьесы и у дерева есть нечто общее, что та и другое создаются по одинаково правильным, простым законам. Отсюда вопрос: какие же это законы? Отсюда искушение — написать физиологию творчества, а у более молодых и робких — ссылаться на науку и на законы природы.

— Ну и что же в этом плохого?

— Физиология творчества, вероятно, существует в природе, но мечты о ней следует оборвать в самом начале. Если критики станут на научную почву, то добра от этого не будет: потеряют десяток лет, напишут много балласта, запутают еще больше вопрос — и только.

— Но вы ведь не против научного мышления?

— Научно мыслить везде хорошо, но беда в том, что научное мышление о творчестве в конце концов волей-неволей будет сведено на погоню за «клеточками» или «центрами», заведующими творческой способностью, а потом какой-нибудь тупой немец откроет эти клеточки где-нибудь в височной доле мозга, другой не согласится с ним, третий немец согласится, а русский пробежит статью о клеточках и закатит реферат. И в русском воздухе года три будет висеть вздорное поветрие, которое даст тупицам заработок и популярность, а в умных людях поселит одно только раздражение.

— А что же вы предлагаете тем, кто занимается литературоведением? Писать трактаты в стихах вместо монографий?

— Для тех, кого томит научный метод, кому Бог дал редкий талант научно мыслить, по моему мнению, есть единственный выход — философия творчества. Можно собрать в кучу все лучшее, созданное художниками во все века, и, пользуясь научным методом, уловить то общее, что делает их похожими друг на друга и что обусловливает их ценность. Это общее и будет законом.

— То, что вы сказали об общих законах для музыкальной пьесы, дерева и больших произведений литературы и искусства, перекликается с общей теорией систем Людвига фон Берталанфи. Он утверждал, что существуют модели, принципы и законы, свойственные разным системам «независимо от их специфических свойств». На этом основании он создал теорию, разработавшую эти универсальные принципы. Но было это уже гораздо позже — в 1968 году.… Возвращаясь к теме творчества, не знаю, в курсе ли вы, но сегодня у нас гораздо больше пишущих, чем читающих. Интернет открыл новые возможности для тех, кто желает быть услышанным. Что бы вы посоветовали стихотворствующей молодежи?

— Для молодежи полезнее писать критику, чем стихи.

— Интересная точка зрения. Совет ваш непременно передам. Ну а каковы ваши рекомендации относительно семейной жизни, детей, отношения к женщине?

— Щадить хоть поэзию жизни, если с прозой уже покончено. Ни один порядочный муж или любовник не позволит себе говорить с женщиной грубо, анекдота ради иронизировать постельные отношения… Дети святы и чисты. Даже у разбойников и крокодилов они состоят в ангельском чине. Сами мы можем лезть в какую угодно яму, но их должны окутывать в атмосферу, приличную их чину. Нельзя безнаказанно похабничать в их присутствии… Нельзя делать их игрушкою своего настроения: то нежно лобызать, то бешено топать на них ногами. Лучше не любить, чем любить деспотической любовью. Нельзя упоминать имена детей всуе…

— Спасибо. А какое напутствие вы дали бы мне?

— Памятуй, что совершенный организм творит. Если женщина не творит, то, значит, она дальше отстоит от совершенного организма… Кроме изобилия материала и таланта, нужно еще кое-что, не менее важное. Нужна возмужалость — это раз; во-вторых, необходимо чувство личной свободы.

— Да, да, конечно. Пока все еще в процессе выдавливания раба и в поисках Моисея.… В связи с этим хочу задать вам вопрос от имени Плещеева по следам вашего рассказа «Именины»: «Вы очень энергично отстаиваете вашу душевную независимость и справедливо порицаете доходящую до мелочности боязнь людей либерального направления, чтоб их не заподозрили в консерватизме.… Но в вашем рассказе вы смеетесь над украинофилом, └желающим освободить Малороссию от русского ига“,… —  за что, собственно? Украинофила в особенности я бы выкинул. (Мне сдается, что вы, изображая этого украинофила, имели перед собой Павла Линтварева, который  хотя и без бороды, но все больше молчит и думает... может быть, действительно думает об освобождении Малороссии)». Вопрос, как видите, современный, наболевший.

— Я не имел в виду Павла Линтварева. Христос с вами! Павел Михайлович умный, скромный и про себя думающий парень, никому не навязывающий своих мыслей. Украйнофильство Линтваревых — это любовь к теплу, к костюму, к языку, к родной земле. Оно симпатично и трогательно. Я же имел в виду тех глубокомысленных идиотов, которые бранят Гоголя за то, что он писал не по-хохлацки, которые, будучи деревянными, бездарными и бледными бездельниками, ничего не имея ни в голове, ни в сердце, тем не менее стараются казаться выше среднего уровня и играть роль, для чего и нацепляют на свои лбы ярлыки.

— Спасибо. И последний вопрос: а есть ли у вас какое-то личное желание? Чего бы хотелось больше всего?

— Хотелось бы пожить в Таганроге, подышать дымом отечества… Тянет из нутра наружу… Нужно идти. Пожелав вам всего лучшего, имею честь быть всегдашним вашим слугою — 

А. Чехов.

 

 

 

* Ответы Чехова взяты из его писем и очерков (ПССиП в 30 т. М.: Наука, 1974–1983). Они приводятся с купюрами, но без изменений. — В. З.

Версия для печати