Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2013, 9

Утопия и управленцы

Вячеслав Рыбаков

Вячеслав Михайлович Рыбаков родился в 1954 году в Ленинграде. Окончил восточный факультет ЛГУ, работает в Институте восточных рукописей, доктор исторических наук. Прозаик, публицист, киносценарист. Лауреат нескольких литературных премий и Государственной премии РСФСР по кинематографии. Живет в Санкт-Петербурге.

 

 

Немного об утопиях

Чем дальше, тем труднее становится не замечать, что наше движение в будущее, вразрез с тем, в чем мы были убеждены совсем недавно, все менее напоминает продуманное, осторожное и вдохновенное восхождение дружной связки альпинистов к сияющим вершинам. Скорее мир похож на громадную, под завязку набитую ширпотребом фуру, что, сбившись с трассы, потеряв управление, стремглав набирает скорость, без руля и без ветрил скатываясь то ли в овраг, то ли... От малейшего толчка на каждом ухабе туго упакованное барахло люто грохочет, сотрясаясь и крошась, уклон все растет, а сколько осталось до дна и что, собственно, на дне поджидает — никто не знает и даже не хочет знать. Ведь любые размышления на сей счет грозят замедлить процесс товарооборота и тем затормозить рост ВВП внутри кренящегося то влево, то вправо, скачущего, лязгающего и вот-вот грозящего развалиться контейнера.

Более того. Любой намек на необходимость хоть как-то попробовать перейти к осмысленному продвижению встречается в штыки, потому что осмысленное продвижение — это прежде всего координация усилий. Та, в свою очередь, подразумевает признание некоей общей цели, достичь которой в результате этих усилий хотелось бы. Ну, а тут уж всегда наготове штампы: общая цель — это очередное «светлое будущее», а мы этим враньем сыты по горло. Слов «позитивный проект», «мир, в котором хотелось бы жить» или тем более «утопия» в интеллигентной аудитории произносить вообще нельзя, потому что любая дальнейшая дискуссия сразу блокируется рефлекторным запуском постоянно стоящих на боевом дежурстве противоракет «пэтриот». Это же опять подавление инакомыслящих! Это опять тоталитаризм! Это опять реки крови! Красно-коричневым снова неймется! В СССР утопия у власти уже была, дорвались кровавые упыри до руля — хватит!

Так попугай из «Острова сокровищ» чуть что хлопал крыльями и кричал: «Пиастры!»

В попугаев нас превратило агрессивное, предельно идеологизированное вдалбливание исторической безграмотности, начатое еще рупорами перестройки и вполне себе продолжающееся по сей день. Четверть века назад я и сам ахал, читая «Огонек» и млея от вдруг открывавшихся новых, наперебой сляпанных истин, камня на камне не оставлявших от прежней, веками выношенной и выстраданной якобы лжи. «Бедняга Маркс! Твое наследство / Попало в русскую купель, / Где цель оправдывает средства,  / А средства обо...рали цель...» Знание подобных максим и признание их истинными, неоспоримыми, как «дважды два четыре», делало человека рукопожатым, служило пропуском в интеллигентную среду. Кто с недоумением кривился, услышав такое, сразу становился чужаком.

Хотя ведь вовсе не большевики, а Макиавелли за несколько веков до них писал: «Когда на весы положено спасение родины, его не перевесят никакие соображения справедливости или несправедливости, милосердия или жестокости, похвального или позорного...»; «О совести мы не можем вспоминать, ведь кому, как нам, угрожают голод и заточение, тот не может и не должен бояться ада». Так что с претензиями насчет цели и средств — это не к Сталину. Просто у хлипких итальянских герцогов, для которых Макиавелли творил, не получилось, а у России, Макиавелли не читавшей, многократно до последнего времени получалось. Чего ей, натурально, ни один европейски образованный интеллигент простить не может в принципе.

Что же касается целей...

За две с половиной тысячи лет европейская цивилизация породила мощный корпус утопических произведений. Но для демонстрации основных тенденций и контрастов достаточным будет опереться лишь на три фундаментальных труда: «Государство» Платона (IV в. до н. э.), «Утопию» Томаса Мора (1516 г.) и «Город Солнца» Томмазо Кампанеллы (1602 г.).

Зададимся на первый взгляд диковатым, но донельзя актуальным вопросом. Почему в Утопии завскладами не воруют, а в Городе Солнца медики, ответственные за подбор сексуальных партнеров, не утопают в подарках и подношениях?

В отличие от азиатских империй, средиземноморская цивилизация со времен самой архаичной античности и до относительно недавней эпохи становления национальных государств практически не сталкивалась с проблемами развитого, разветвленного, живущего своей жизнью управленческого аппарата. Все возникавшие за несколько тысячелетий властные, что называется, вертикали в основном сводились либо к немногочисленным выборным должностям полисов с их совершенно незначительным низовым техническим персоналом, либо к горсткам вольноотпущенников при римских императорах, либо к относительной вольнице феодальных иерархий, обслуживаемых не более чем челядью. Все эти вертикали строились либо на личной ответственности перед избравшими управленца членами его общины, либо на всякого рода персональных клятвах верности, личной преданности вассала сюзерену, личной зависимости мелких чиновников от крупного, поставленного у власти верховным владыкой тоже на чисто персональной основе.

Может быть, именно поэтому европейские авторы идеальных моделей общественного и государственного устройства столь единодушно и столь безбоязненно вверяли целым сонмищам управленцев дотошную, мелочную, каждодневную регламентацию общественной и частной жизни.

Неверно думать, разумеется, будто роль утопий исчерпывается тем, что некие не от мира сего мечтатели1 выдумывают некие модели, записывают их в качестве текстов, а потом люди, читая эти тексты, либо заражаются чужими мечтаниями и начинают претворять их в жизнь, либо, напротив, отворачиваются от них со смешком или гадливостью, и утопия остается втуне, единственно в качестве материала для размышлений будущих культурологов.

На самом деле в утопиях культура осознает то, о чем она мечтает.

Однако сама мечта начинает ощущаться и вызревать куда раньше своей текстуальной фиксации. И, как всякая мечта, она представляется естественной и заманчивой для того, кто мечтает, и при том вполне может выглядеть нелепо, а то и чудовищно в глазах тех, кто мечтает о чем-то ином или не мечтает вовсе. Утопия — предельное выражение, квинтэссенция тех или иных тенденций данной, и только данной культуры. И если мечта укореняется достаточно прочно, пропитывает культуру достаточно долго, раньше или позже она реализуется, хотя, как правило, отнюдь не буквально.

Например, европейская цивилизация едва ли не с рождения больна идеей изъятия детей из семей и передачи их специалистам, профессионалам, которые, как не раз и не два постулировалось, сумеют воспитать куда лучших граждан, чем это делают малообразованные, невнимательные к нуждам подрастающего поколения, обуреваемые собственными низменными заботами и страстями родители. Эта идея варьировалась в том или ином виде на протяжении тысячелетий, от древних греков до советской фантастики прошлого века.

Именно эта давняя навязчивая идея прорвалась в современную европейскую реальность в виде ювенальной юстиции.

Поправка на явь сказалась в том, что отбирать у родителей ВСЕХ без исключения детей оказалось бы слишком бессмысленным и, главное, слишком накладным. Современное государство не любит неприбыльных телодвижений. Но тем не менее оно зарезервировало за собой право по первому сигналу, при первой же сколь угодно малозначительной или даже просто иллюзорной, надуманной, одной лишь идеологией (а то и политикой) обусловленной возможности вторгаться в жизнь семьи и само судить, кому, когда и на каких условиях передать конфискованного у родителей ребенка. Не тверди многие поколения мечтателей и реформаторов о том, что государству лучше знать, как воспитывать детей, идея эта никогда не нашла бы политического воплощения.

Или другой пример.

При всем уважении к социалистическим грезам, при всем понимании неизбежности и оправданности их возникновения трудно вообразить более бесчеловечные и деспотические общественные системы, чем описаны, например, у Мора или Кампанеллы. Ни в какое сравнение с ними не идут поздние антиутопии Замятина, Оруэлла или Хаксли. Миров страшнее, чем те, что предлагались в качестве идеальных в начале Нового времени, человеческая фантазия, пожалуй, не создала.

И на фоне их вопиющей антигуманности одним из существеннейших свойств этих миров является присвоение права безапелляционно судить, какое из окружающих их соседних государств является неправильным, тираническим, — и по одной лишь этой причине военной силой «освобождать» их, сразу после освобождения принимаясь перекраивать по своему образу и подобию.

Мор:

«Они не затевают войну зря, а разве только когда или сами защищают свои пределы, или же прогоняют врагов, или когда они жалеют какой-нибудь народ, угнетенный тиранией, — тогда своими силами они освобождают их от ига тирана и от рабства (это они делают из-за человечности). ...Но действуют гораздо более жестоко, когда купцы дружественных народов под предлогом неблагоприятных законов или же пагубного искажения хороших законов, где бы то ни было, под видом справедливости подвергаются несправедливому обвинению»2.

«...Привлеченные этими их добродетелями, соседние народы, которые свободны и живут по своей воле (ибо многих из них утопийцы уже давно освободили от тирании), просят себе у них должностных лиц».

«...Отказавшихся жить по их законам утопийцы прогоняют из тех владений, которые предназначают себе самим. На сопротивляющихся они идут войной. Ибо утопийцы считают наисправедливейшей причиной войны, когда какой-нибудь народ сам своей землей не пользуется, но владеет ей как бы попусту и напрасно, запрещая пользоваться и владеть ею другим, которые по предписанию природы должны здесь кормиться».

Кампанелла:

«На том же острове находятся еще четыре царства, сильно завидующих их благополучию... Тамошнее население стремится жить по обычаям Соляриев и предпочитает быть под их властью, чем под властью собственных царей...»

«...Победителями всегда выходят Солярии. Как только они подвергаются насилию... или призывают их (Соляриев. — В. Р.) на помощь другие города, находящиеся под гнетом тирании... начинается война против нарушителей естественного права и религии».

«Они охотно прощают вину и оскорбления своим врагам и, одержав над ними победу, оказывают им благодеяния. Если постановлено… казнить кого-нибудь из неприятелей, то это производится в самый день победы над врагами, после чего они непрестанно оказывают им благодеяния, говоря, что целью войны является не уничтожение, а совершенствование побежденных».

«Все имущество покоренных или добровольно сдавшихся городов немедленно переходит в общинное владение. Города получают гарнизон и должностных лиц из Соляриев и постепенно приучаются к обычаям Города Солнца...»

Не хочется опускаться до перечисления войн последних десятилетий, начатых ради освобождения кого-нибудь от некоей «тирании» наследниками той культуры, в лоне которой творили оба великих утописта. Но очевидно, что по этому параметру их идеальные образы оказались практически реализованы и реализация их продолжается; похоже даже, что год от году она нарастает. Манящий образ себя, светивший евро-атлантической цивилизации в течение многих веков, перешел на новую стадию осуществления. Не за горами, вероятно, и войны за обладание территориями, которыми с точки зрения нынешних утопийцев кто-то владеет «как бы попусту и напрасно».

А вот еще вопрос денег и частной собственности.

Платон:

«Прежде всего никто не должен обладать никакой частной собственностью...»

«…Ни у кого не будет ничего собственного, но все у всех общее... Никто не должен ничего приобретать...»

Мор:

«Любой глава хозяйства просит то, что надобно ему самому и его близким, притом без денег, вообще безо всякого вознаграждения уносит все, что только попросит».

«Оттого, что здесь нет скаредного распределения добра, нет ни одного бедного, ни одного нищего. И хотя ни у кого там ничего нет, все, однако же, богаты».

«Совсем уничтожив само употребление денег...»

Кампанелла:

«Дома, спальни, кровати и все прочее необходимое у них общее».

«Община делает всех одновременно и богатыми, и вместе с тем бедными: богатыми — потому что у них есть все, бедными — потому что у них нет никакой собственности...»

Реальное, объективно возникшее экономическое своеобразие европейской цивилизации исходно было в вопиющем противоречии с этой грезой. Возможно, оттого греза и повторялась от утопии к утопии столь настойчиво, что именно чрезвычайно раннее и чрезвычайно интенсивное развитие товарно-денежных отношений еще с эллинских времен демонстрировало европейский культуре все безобразные черты подобного уклада. Но именно в Элладе встав на товарно-денежный путь — во многом просто благодаря ландшафту, мелко нашинковавшему подвластные всякой отдельной общине угодья, что с самого начала вынудило каждую из них строить экономику на торговле — европейская цивилизация уже не могла с него свернуть; наоборот, товарно-денежным водоворотом она втягивала в свой кильватер всех, кто впоследствии попадался ей на пути.

Последним исторически значимым всплеском обобществляющих мечтаний суждено было оказаться учению Маркса. Последней же исторически значимой попыткой «преодолеть человека», создать вместо себялюбивой корыстной обезьяны нечто новое, грандиозное и прекрасное, было ницшеанство — с известными последствиями. Вскоре после этого непреодолимый экономический тренд перемолол в Европе все утопии. Но мечта не умирала в течение многих веков и, будучи вместе со всей европейской культурой трансплантирована в Россию, где доминировали государственное регулирование и общинное сознание, именно она на новой, куда более благоприятной, нежели европейская, экономической и культурной почве породила грандиозную и чудовищную попытку реализовать давнюю выдумку на деле.

 

Роль управленцев

Если присмотреться более пристально ко внутреннему устройству миров Платона, Мора и Кампанеллы, то поражают прежде всего сугубая зарегулированность их моделей и, соответственно, постоянные ссылки на тех, кто это регулирование призван был осуществлять.

Платон то и дело поминает «стражей». У Томаса Мора это некие «сифогранты» и «траниборы». Кампанелла не мучил неологизмами ни себя, ни читателя, но едва ли не в каждой его фразе упоминаются «начальники и начальницы», «должностные лица», а то и просто «маститые старцы со старухами».

Для вящей пользы народа и государства все в утопиях происходит не хаотично, не самопроизвольно и не само собой, но под чутким руководством всеведущих и вездесущих силовиков и аппаратчиков.

У Платона это прежде всего — идеологический контроль. И хотя великий грек при описании тех или иных нововведений, направленных на организацию идеального порядка, частенько говорит своим собеседникам по диалогу просто «мы», понятно, что реальное осуществление предлагаемых действий возложить будет не на кого, кроме как на стражей — или на еще более высокое, уже над самими стражами главенствующее руководство.

«Мы уговорим воспитательниц и матерей рассказывать детям лишь признанные мифы...»

«…Поэтов надо заставить не отклоняться от этого в своем творчестве».

«Мы заставим поэтов утверждать, что… Пусть и не пытаются у нас внушить юношам убеждение, будто...»

Второе главное занятие стражей — сортировка человеческого материала.

«Даже в их детские годы, предлагая им занятия, надо наблюдать, в чем кто из них бывает особенно забывчив и поддается обману».

«...Мы подберем людей, здравых телом и духом, и воспитаем их на возвышенных знаниях и усиленных упражнениях...»

«...Лучшие мужчины должны большей частью соединяться с лучшими женщинами, а худшие, напротив, с самыми худшими и... потомство лучших мужчин и женщин следует воспитывать, а потомство худших — нет, раз наше небольшое стадо должно быть самым отборным. Но что это так делается, никто не должен знать, кроме самих правителей, чтобы не вносить ни малейшего разлада в отряд стражей. ...Надо будет установить законом какие-то празднества, на которых мы будем сводить вместе девушек и юношей, достигших брачного возраста... и заказать нашим поэтам песнопения, подходящие для заключаемых браков, ...А жеребьевку надо, я думаю, подстроить как-нибудь так, чтобы при каждом заключении брака человек из числа негодных винил бы во всем судьбу, а не правителей».

«Все рождающееся потомство сразу же поступает в распоряжение особо для этого поставленных должностных лиц...»

«Нельзя также позволить нашим воспитанникам быть взяточниками и корыстолюбцами. ...Нельзя, чтобы они слушали, как воспевается, что “всех ублажают дары — и богов и царей величайших”».

«...Всех, кому в городе больше десяти лет, они отошлют в деревню, а остальных детей, оградив их от воздействия современных нравов, свойственных родителям, воспитают на свой лад, в тех законах, которые мы разобрали раньше. Таким-то вот образом всего легче и скорее установится тот государственный строй, о котором мы говорили, государство расцветет, а народ, у которого оно возникнет, для себя извлечет великую пользу».

Понятно, что такие масштабные, изощренные и постоянные усилия невозможно осуществить без развитой и чрезвычайно добросовестной бюрократии. Причем бюрократия эта сильнейшим образом расслоена, и низшие ее уровни сознательно дезинформируются верхними ее уровнями как бы для пользы общего дела. У Оруэлла подобные уровни назывались внешней и внутренней партиями. Элита лжет непосредственным исполнителям, а те, в свою очередь, воспитывают народ на благих примерах. Каким образом при таком раскладе не позволить людям становиться взяточниками и корыстолюбцами — вопрос. Вряд ли, если им не спеть о том, что «всех ублажают дары», они при такой жизни сами раньше или позже об этом не догадаются.

А вот сколько важнейших вопросов организационного и экономического характера вверено управленческому аппарату в Утопии Мора.

«Главное и почти что единственное дело сифогрантов — заботиться и следить, чтобы никто не сидел в праздности. Но чтобы каждый усидчиво занимался своим ремеслом...»

«...Туда каждое хозяйство свозит определенные свои изделия, и каждый их вид помещают в отдельные склады».

«Экономы из каждого дворца в определенный час приходят на рынок и получают провизию сообразно с числом своих людей. Первая забота, однако, о больных, которых лечат в общественных приютах».

«...Потому что все они занимаются полезными ремеслами и для этого достаточно весьма малой затраты труда, выходит, что у них всего вполне вдоволь; иногда огромное количество людей они отсылают исправлять общественные дороги...»

«Сенат... как только установит, что и в каком месте имеется в изобилии и, напротив, чего где уродилось меньше, тут же восполняет недостаток одного обилием другого».

«И если у кого-нибудь появится желание повидать друзей, живущих в другом городе... разрешение легко получить у своих сифогрантов и траниборов, разве только помешает этому какая-нибудь причина. ...Отправляется... с письмом от правителя, который удостоверяет, что дано разрешение на отъезд и предписан день возвращения. В дорогу дают повозку и общественного раба... Несмотря на то, что утопийцы ничего не берут с собой в дорогу, у них, однако, всего вдоволь, ибо они повсюду дома. Если в каком-нибудь месте они задержатся долее чем на один день, то каждый занят там своим делом, и ремесленники, занимающиеся тем же трудом, обходятся с ними наичеловечнейшим образом. Если кто уйдет за границу по собственной воле, без разрешения правителя, то пойманного подвергают великому позору: его возвращают как беглого и жестоко карают».

В сущности, вся экономика блаженного острова управляется и регулируется должностными лицами. Перемещения по острову также подконтрольны властям, то есть облеченным властью людям. А одна лишь фраза о том, что разрешение на перемещение получить легко, если только не мешает какая-либо причина, сразу разворачивает перед мысленным взором современного читателя обширнейший набор радужных перспектив, встающих перед теми, кто по долгу службы дает такие разрешения и властен судить, есть причина отказать в поездке или нет ее.

Или такой вопрос: как, кто и на каких правовых основаниях отлавливает в чужих странах экс-утопийцев, самовольно ушедших за границу? Как их переправляют через кордон обратно?

В Городе же Солнца по воле Кампанеллы творится вот что.

«...Через каждые шесть месяцев начальники назначают, кому в каком круге спать и кому в первой спальне, кому во второй...»

«...Распределением одежды сообразно с условиями необходимости ведают врачи и хранители одежды...»

«Часто также моют они свое тело по указанию врача и начальника».

«Ведению... подлежит, во-первых, деторождение и наблюдение за тем, чтобы сочетание мужчин и женщин давало наилучшее потомство».

«Пожилые начальники и начальницы заботятся об удовлетворении половых потребностей более похотливых и легко возбуждающихся... Однако же разрешение исходит от главного начальника деторождения — опытного врача...»

«Вечером приходят мальчики и стелют им ложа, а затем их ведут спать согласно приказанию начальника и начальницы. ...Спят в отдельных комнатах до самого часа совокупления. Тогда встает начальница и отворяет снаружи обе двери».

«...Производство потомства имеет в виду интересы государства, а интересы частных лиц — лишь постольку, поскольку они являются частями государства; и так как частные лица по большей части и дурно производят потомство, и дурно его воспитывают, на гибель государства, то священная обязанность наблюдения за этим, как за первой основой государственного благосостояния, вверяется заботам должностных лиц».

«...Никакой телесный недостаток не принуждает их к праздности, за исключением преклонного возраста... хромые несут сторожевую службу, так как обладают зрением; слепые чешут руками шерсть, щиплют пух для тюфяков и подушек; те, кто лишен и глаз и рук, служат государству своим слухом, голосом и т. д. Наконец, ежели кто-нибудь владеет всего одним каким-либо членом, то он работает с помощью его в деревне, получает хорошее содержание и служит соглядатаем, донося государству обо всем, что услышит».

«...Учат обращаться с оружием мальчиков, достигших двенадцатилетнего возраста и уже до этого приучившихся к борьбе, бегу, метанию камней и т. д. под руководством низших наставников».

«Женщины также обучаются всем этим приемам под руководством собственных начальников и начальниц».

«Все имущество покоренных или добровольно сдавшихся городов немедленно переходит в общинное владение».

Здесь речь идет уже не только о полном огосударствлении экономики (существующей в Городе Солнца, как явствует из последней цитаты, в немалой степени за счет военного грабежа), но и о централизованно проводимой в жизнь евгенической программе, и об организации системы поголовной взаимной слежки и доносительства, и о полной милитаризации общественной жизни. 

 

Представления о мотивациях

При первой же попытке хоть как-то, пусть лишь ради мысленного эксперимента, представить все предлагаемые гениальными утопистами области государственного контроля воочию, голова идет кругом от тех широчайших и невозбранных возможностей для злоупотреблений, которые открывает идеальная упорядоченность тем, кто в ответе за ее претворение в жизнь.

Вряд ли творцы утопий совсем упускали из виду угрозы такого рода. Конечно, они перекраивали реальность нещадно и не очень-то задумываясь о реальных средствах и способах такой перекройки — но, безусловно, ощущали, что для жизни в перекроенной реальности нужны будут и перекроенные люди, иначе новая реальность не заработает. Недаром у Платона встречаются даже такие формулировки, как:

«Мы уже достаточно поговорили об этом государстве и о соответствующем ему человеке? Ведь ясно, каким он, по-нашему, должен быть».

Однако время от времени вопрос о том, чем мотивирован соответствующий новому миру человек и тем более чем мотивирован новый управленец, все же всплывал. Ибо совсем обойти его вниманием было невозможно. Слишком уж зависели рядовые новые люди от новых управленцев. Слишком велики и разнообразны были управленческие прерогативы и области контроля.

Платон:

«Нашим делом было бы отобрать тех, кто по своим природным свойствам годен для охраны государства».

«Даже в их детские годы, предлагая им занятия, надо наблюдать, в чем кто из них бывает особенно забывчив и поддается обману. Памятливых и не поддающихся обману надо отбирать, а кто не таков, тех отвергнуть. ...Надо также возлагать на них труды, тяготы и состязания и там подмечать то же самое».

То есть, во-первых, нужна селекция, начинающаяся с наблюдения за детьми еще в самом нежном возрасте. Другими словами, немалое упование возлагается на спонтанно возникающую порядочность, добросовестность, чинопочитание и стремление к государственному служению. Есть, оказывается, люди, «по своим природным свойствам» годные для охраны государства. Просто надо их вовремя выявить.

Селекция не ограничивается детским возрастом.

«…Среди людей любого возраста надо нам подмечать, кто способен быть на страже таких воззрений, так что ни обольщения, ни насилие не заставят его забыть или отбросить мнение, что надлежит делать наилучшее для государства».

«…Из стражей надо выбрать таких людей, которые, по нашим наблюдениям, целью всей своей жизни поставили самое ревностное служение государственной пользе и ни в коем случае не согласились бы действовать вопреки ей».

Но надежда на одни лишь природные склонности не дает ощущения надежности. Надлежащим склонностям надо помочь проявиться надлежащим образом и в надлежащем количестве людей. В первую очередь такая помощь заключается в создании искусственно сконструированной культурной среды.

«Мы уговорим воспитательниц и матерей рассказывать детям лишь признанные мифы, чтобы с их помощью формировать души детей... А большинство мифов, которые они теперь рассказывают, надо отбросить».

«Вовсе не следует излагать и расписывать битвы гигантов и разные другие многочисленные раздоры богов и героев с их родственниками…»

«...Младшим полагается молчать при старших, уступать им место, вставать в их присутствии, почитать родителей...»

Однако любая фильтрация прежде бытовавших воззрений, как их ни цензурируй, как ни дрессируй поэтов, явно недостаточна для грандиозных задач создания нового общества. Необходима совершенно новая коллективистская идеология.

«Я попытаюсь внушить сперва самим правителям и воинам, а затем и остальным гражданам, что все то, в чем мы их воспитали и взрастили, представилось им во сне как пережитое, а на самом-то деле они тогда находились под землей и вылепливались и взращивались в ее недрах — как сами они, так и их оружие и различное изготовляемое для них снаряжение. Когда же они были совсем закончены, земля, будучи их матерью, произвела их на свет. Поэтому они должны и поныне заботиться о стране, в которой живут, как о матери и кормилице и защищать ее, если кто на нее нападет, а к другим гражданам относиться как к братьям, также порожденным землей».

Социальная мобильность, предусмотренная для идеального государства, если и существует в нем, то только на основе еще более фантастических допущений.

«Хотя все члены государства братья (так скажем мы им, продолжая этот миф), но бог, вылепивший вас, в тех из вас, кто способен править, примешал при рождении золота, и поэтому они наиболее ценны, в помощников их — серебра, железа же и меди — в земледельцев и разных ремесленников. Вы все родственны, по большей частью рождаете себе подобных, хотя все же бывает, что от золота родится серебряное потомство, а от серебра — золотое; то же и в остальных случаях. От правителей бог требует прежде всего и преимущественно, чтобы именно здесь они оказались доблестными стражами и ничто так усиленно не оберегали, как свое потомство, наблюдая, что за примесь имеется в душе их детей, и если ребенок родится с примесью меди или железа, они никоим образом не должны иметь к нему жалости, но поступать так, как того заслуживают его природные задатки, то есть включать его в число ремесленников или земледельцев; если же родится кто-нибудь с примесью золота или серебра, это надо ценить и с почетом переводить его в стражи или в помощники. Имеется, мол, предсказание, что государство разрушится, когда его будет охранять железный страж или медный».

Следовательно, никакого сколько-либо объективного и формального критерия, позволявшего бы на единой основе, по единым, понятным населению показателям регистрировать принадлежность кого-либо то к золотому, то к медному социальному слою, нет. Отнесение ребенка ли, взрослого ли к определенному металлу оставляется на произвол правящих идеальным государством мудрецов. Сам человек никаких сознательных, осмысленных усилий по самопреображению предпринять не может в принципе; нет ориентира, нет критерия, согласно которому он мог бы знать заранее: такие-то успешные действия на благо общества дают ему возможность переквалифицироваться в серебряные, такие-то — в золотые; а такие-то неблаговидные деяния, наоборот, опустят его из золотых в серебряные или даже в медные.

Именно и только людям, воспитанным в русле означенных воззрений и затем отфильтрованным неким высшим начальством, вверяются управленческие функции. А чтобы неколебимое стремление стражей приносить благо обществу и впрямь никогда не поколебалась бы, им нещадно обеспечивается полное бескорыстие.

«...В образцово устроенном государстве жены должны быть общими, дети — тоже, да и все их воспитание будет общим; точно так же общими будут военные и мирные занятия... Ни у кого не будет ничего собственного, но все у всех общее. ...Никто не должен ничего приобретать...»

«...Они служат только за продовольствие, не получая сверх него никакого вознаграждения...»

«Прежде всего никто не должен обладать никакой частной собственностью, если в том нет крайней необходимости. ...Им... не дозволено в нашем государстве пользоваться золотом и серебром, даже прикасаться к ним, быть с ними под одной крышей, украшаться ими или пить из золотых и серебряных сосудов. Только так могли бы стражи остаться невредимыми и сохранить государство».

Кто бы объяснил, однако, что имеется в виду под «крайней необходимостью» иметь собственность, каковы критерии этой необходимости, какие инстанции полномочны их применять и в каких пределах частной собственностью согласно этим критериям наделять? Налицо еще одна широчайшая лазейка для произвола и того, что ныне называют коррупцией.

Кто бы объяснил, на худой конец, как реально обеспечивается вроде бы простенький с виду запрет «даже прикасаться» к золоту и серебру?

При всем том дальнейшие характеристики общественной жизни окончательно сводят к нулю все прежние, вполне, казалось бы, здравые и практичные апелляции к братству, к семейному старшинству и младшинству, равно как и к старательной охране всего комплекса этих связей и отношений силой эпического искусства.

«...Всякий будет называть своими сыновьями и дочерями мальчиков и девочек, родившихся на десятый или седьмой месяц от дня его вступления в брак, а те будут называть его своим отцом; их потомство он будет называть детьми своих детей, а они, соответственно, будут называть стариков дедами и бабками, а всех родившихся за то время, когда их матери и отцы производили потомство, они будут называть своими сестрами и братьями...»

«Ну, а как же у твоих стражей? Найдется ли среди них такой, чтобы он считал и называл кого-нибудь из сотоварищей чужим? — Ни в коем случае. С кем бы из них он ни встретился, он будет признавать в них брата, сестру, отца, мать, сына, дочь или их детей либо дедов».

«...Причиной величайшего блага для нашего государства служит общность детей и жен у его защитников».

Другими словами, братство граждан идеального государства обеспечивается тем, что никто не знает, кто на самом деле его брат. Охрана идеологией авторитета старших и исполнительности младших нужна для того лишь, чтобы любой старший мог быть для младшего как отец родной, а любой младший для любого старшего — преданным и покорным сыном. То есть на словах все родные, а по сути — все чужие, и родных нет вообще.

В реальности же подобное братство, мягко говоря, лишено всякой теплоты и искренней преданности.

«Тому, кто постарше, будет предписано начальствовать над всеми, кто моложе его, с правом наказывать их. ...А младший, за исключением тех случаев, когда велят правители, никогда не решится, да оно и естественно, применить насилие к старшему или поднять на него руку, и думаю, что и вообще никогда его не оскорбит».

Снова встает вопрос, не имеющий отношения к высокой философии: когда, по какому случаю и в каких пределах правитель может приказать младшему поднять руку на старшего, то есть, в сущности, сыну на отца? Почтительность к старшему в этих условиях превращается не более чем в отсутствие приказа перестать быть почтительным. Получение же приказа, надо полагать, снимает все моральные обязательства, всякое уважение к бесчисленным отцам.

Если попытаться подытожить, можно сказать, что добросовестное, бескорыстное, свободное от личных пристрастий и предпочтений выполнение стражами своих обязанностей в идеальном государстве Платона обусловливалось следующими факторами:

— мощнейшей идеологической обработкой, говоря современным языком — промывкой мозгов, осуществляемой с самого раннего детства, причем, что очень существенно, убедительность индоктринируемого комплекса идей и воззрений, выдуманных искусственно и нарочито, оставляет, мягко говоря, желать лучшего; поэтому для их внедрения неизбежно потребовались бы силовые методы, каждо-
дневное применение которых неизбежно оставляет широчайший простор для произвола;

— постоянным контролем за поведением и духовным состоянием детей, подростков, а возможно — и вообще всего населения с тем, чтобы своевременно выявлять тех, кто поддается идеологической обработке лучше всего; именно их затем предполагалось вовлекать в процесс управления, причем мерила оценки такой пригодности совершенно неясны, а для самих кандидатов в стражи, даже при их полной добросовестности и искреннем стремлении преуспеть, неведомы;

— лишением непосредственных руководителей всякой возможности сознательно, с учетом известных и понятных постоянных ориентиров и критериев, строить свой карьерный рост и прикидывать виды на собственное будущее;

— лишением непосредственных руководителей реальных человеческих отношений с их избирательностью, нелицемерной преданностью, неформальным бескорыстием и впитанным с молоком матери чувством действительной, а не провозглашаемой на словах общности, сопричастности и солидарности;

— лишением руководящей деятельности всяких материальных стимулов ввиду обобществления имущества, жилья и даже семейных отношений;

— лишением руководящей деятельности всяких шансов на возможность передачи хотя бы каких-то достигнутых на ее поприще результатов по наследству, на возможность поделиться ими с родными и близкими;

— полным отсутствием перечня действий, однозначно относимых к недопустимым, и унифицированной, понятной системы наказаний: старшие наказывают младших по своему почину и усмотрению;

— фактическим произволом высшего руководства, по крайней мере, в двух весьма чувствительных сферах общественной жизни — по вопросу наделения в силу неких неясных обстоятельств частной собственностью тех, кому она, вообще говоря, никоим образом не положена, а также по вопросу возможности поднять руку на старшего — тоже неясно когда, почему и зачем, просто в силу приказа сверху.

Очевидно, что эта система стимулов, во-первых, провоцирует развитие далеко не лучших человеческих качеств, во-вторых, полностью оторвана от всех предыдущих систем такого рода. Те складывались в течение многих тысяч лет в естественных, возникших еще в доисторический период иерархиях: семье, роде, племени, протогосударстве, и потому в той или иной модификации впитались во все без исключения культуры и в самое естество человека. Подлинное функционирование новых мотиваций потребовало бы полной смены человеческой психологии.

А это вряд ли возможно. Во всяком случае, пока хваленый научный прогресс не осчастливил нас чипами в мозгах.

Здраво рассуждая, не приходится сомневаться, что в таких условиях идея общественного блага — на преданности которой, собственно, все и стоит — очень быстро стала бы пустым звуком и выродилась в объект постоянных словесных манипуляций, целью которых оказались бы в первую очередь лишь, что называется, аппаратные игры. Даже минимально приемлемая добросовестность работников с подобным психическим складом и подобной системой мотиваций реально может быть обеспечена только угрозой наказания, если попался, и стремлением угодить тому, кто наделен правом произвола; ни о какой работе не за страх, а за совесть тут вообще говорить не приходится.

Посмотрим, что предлагает в этом же смысле едва ли не два тысячелетия спустя Томас Мор.

Предлагает он на удивление мало. Хотя его Утопия в мелочах, быть может, наиболее разработана (указано, например, даже то, как и в каком порядке следует расставлять люльки с младенцами во время общих трапез), проблема мотивированности непосредственных управленцев, судя по всему, вообще не представлялась Мору значимой.

«...Пребывание на виду у всех создает необходимость заниматься привычным трудом или же благопристойно отдыхать».

«...Весь остров — как бы единая семья».

И напрямую об управленцах:

«Кто хочет обманом получить какую-нибудь должность, лишается надежды на любую. Живут утопийцы в любви, оттого что должностные лица не надменны и не страшны; их называют отцами, так они себя и держат. К ним относятся как подобает: почет оказывают добровольно, а не исторгают его насильно...»

«...Если благополучие... и погибель зависят от нравов должностных лиц, то можно ли выбрать кого-нибудь разумнее тех, которых нельзя отвратить от чести ни за какую мзду?»

Отвратить утопических управленцев мздой от чести нельзя по очень простой причине:

«В других местах, если даже и говорят повсюду о благополучии общества, то заботятся о своем собственном. Здесь же, где нет ничего личного, утопийцы всерьез заняты делом общества... Ибо в иных местах каждому человеку известно, что если он сам о себе не позаботится, то как бы ни процветало государство, он все равно погибнет от голода; поэтому необходимость побуждает его прежде принимать в расчет себя, а не народ, то есть других людей. Наоборот, здесь, где все принадлежит всем, ни у кого нет сомнения, что ни один отдельный человек не будет иметь нужды, если только он позаботится о том, чтобы были полны общественные житницы».

Воспитание бескорыстия сводится вот к чему:

«Из золота и серебра не только в общих дворцах, но и в частных домах — повсюду делают они ночные горшки и всякие сосуды для нечистот. К тому же утопийцы из этих металлов изготовляют цепи и тяжелые оковы, которые надевают на рабов. Наконец, у каждого, кто опозорил себя каким-нибудь преступлением, с ушей свисают золотые кольца, золото охватывает пальцы, золотое ожерелье окружает шею, и, наконец, золото обвивает его голову. Так они всеми способами стараются, чтобы золото и серебро были у них в бесславии...»

«Совсем уничтожив само употребление денег, утопийцы избавились и от алчности. ...Даже сама бедность, которой одной только, казалось, и нужны деньги, после полного уничтожения денег тут же сама исчезнет».

Еще один корень пороков, помимо алчности, — гордость. С ней тоже удалось разобраться.

«Чудище, наставник и правитель всякой погибели — гордыня. Она измеряет счастье не своими удачами, а чужими неудачами. ...Они (утопийцы. — В. Р.) вместе с прочими пороками выкорчевали корни честолюбия и партий, над ними не висит никакой опасности пострадать от домашнего разлада...»

«Выкорчевали» — звучит многообещающе.

В сфере наказания преступлений иных, нежели прелюбодеяние и незаконные добрачные связи (для тех разработана весьма сложная карательная система), предусмотрена максимальная простота.

«За остальные злодеяния никакой закон не предписывает никакого определенного наказания, но когда совершается какой-нибудь жестокий и непростительный поступок, то кару определяет сенат. Жен учат мужья, родители — детей, если только не допустят они такой большой вины, за которую положено там карать прилюдно».

То есть опять-таки за проступки мелкие и средние оступившегося члена общины по своему разумению карает сама ячейка общества, не имея для определения тяжести наказания никакой формальной обобщенной основы, а за преступления тяжкие — ровно так же карает высший орган Утопии. Всякое наказание определяется, видимо, «только для данного случая». Судят «по справедливости», «по понятиям», а не «по закону».

А с другой стороны:

«Утопийцы отвращают людей от злодеяний не только страхом наказания, но и почестями, которые видны всем, они призывают к добродетелям. Мужам, которые знамениты своими особыми заслугами перед государством, в добрую память об их подвигах и для того, чтобы вместе с тем слава собственных их предков подстрекала и побуждала потомков к добродетелям, утопийцы воздвигают на площади статуи».

И в конце концов при описании богослужений подводится несколько неожиданный итог:

«Чтобы дети... не проводили в детских забавах то время, в которое им надлежит проникаться священным страхом к всевышним3, потому что это главнейший и почти единственный путь к добродетели».

Таким образом, набор инструментов для создания соответствующего идеальному обществу идеального управленца невелик. При том, что в руках этих самых управленцев находится вся хозяйственная жизнь Утопии, комплекс идеальных управленческих мотиваций формируется всего лишь:

— постоянным пребыванием трудящихся утопийцев на глазах у других трудящихся утопийцев;

— бесплатным распределением;

— дискредитацией драгметаллов;

— отсутствием частной собственности и денег;

— надеждой отвести душу, освобождая кого-нибудь от какой-нибудь тирании;

— престижностью благих примеров прошлого, увековеченных в наглядной агитации;

— угрозой навечно лишиться права на занятие любой из должностей в качестве возмездия за предпринятую по собственной инициативе попытку какую-либо из них получить;

— непредсказуемостью и произвольностью внесудебных карательных санкций, при которых реакция уголовного права на неблаговидные поступки или просто служебные промахи непрогнозируема;

— искоренением честолюбия (но при этом «утопийцы отвращают людей от злодеяний не только страхом наказания, но и почестями, которые видны всем», то есть игрой на честолюбии, похоже, там все же пользовались; да и фраза «почет оказывают добровольно» намекает на то же);

— страхом Божиим.

Даже в самом лучшем случае управленцем вновь движет здесь единственно идея общего блага сама по себе, не подкрепленная и не конкретизированная ни какими-либо личными стимулами, ни каким-либо личностным творческим порывом.

И Кампанелла основные надежды на пробуждение людей к общественной деятельности, в том числе управленческой, возлагает все на то же обобществление.

«Они (Солярии. — В. Р.) утверждают, что собственность образуется у нас и поддерживается тем, что мы имеем каждый свое отдельное жилище и собственных жен и детей. Отсюда возникает себялюбие, ибо ведь, чтобы добиться для своего сына богатства и почетного положения и оставить его наследником крупного состояния, каждый из нас или начинает грабить государство, ежели он ничего не боится, будучи богат и знатен, или же становится скрягою, предателем и лицемером, когда недостает ему могущества, состояния и знатности».

«Дома, спальни, кровати и все прочее необходимое у них общее».

«И хотя общность жен и не установлена среди остального населения... у них самих она принята на том основании, что у них все общее».

«Община делает всех одновременно и богатыми, и вместе с тем бедными: богатыми — потому что у них есть все, бедными — потому что у них нет никакой собственности; и поэтому не они служат вещам, а вещи служат им».

«Торговля у них не в ходу...»

Второй фактор обеспечения добросовестности — это отрыв от семьи и конкурентно-коллективистское воспитание, а также тщательное астрологическое обеспечение распределения по трудовым занятиям.

«Вскормленный грудью младенец передается на попечение начальниц, если это девочка, или начальников, ежели это мальчик. ...На восьмом году переходят они к естественным наукам, а потом и к остальным, по усмотрению начальства, и затем к ремеслам. Дети менее способные отправляются в деревню, но некоторые из них, оказавшиеся более успешными, принимаются обратно в город. Но в большинстве случаев, родившись под одним и тем же расположением звезд, сверстники сходствуют и по способностям, и по нраву, и по наружности, отчего проистекает великое согласие в государстве, поддерживаемое неизменной взаимной любовью и помощью друг другу».

«Так как должность каждого определяется с детства сообразно с расположением и сочетанием звезд, наблюдавшихся при его рождении, то благодаря этому все, работая каждый в соответствии со своими природными склонностями, исполняют свои обязанности как следует и с удовольствием, так как для всякого они естественны».

Воспитанием в строго определенной, весьма суровой системе ценностей исполнительская добросовестность доведена до абсурда.

«Всякую службу называют они учением, говоря при этом, что одинаково почтенно ногам ходить, заду испражняться, а глазам видеть и языку говорить; ведь по необходимости и глаза выделяют слезы, а язык — слюни, подобно испражнениям. Поэтому каждый, на какую бы службу ни был он назначен, исполняет ее как самую почетную».

«Скажи, пожалуйста, а не бывает ли в их среде зависти или досады у тех, кого не выбрали в начальники или на какую-нибудь другую должность, которой они добивались? — Нисколько. Ведь никто из них не терпит никакого недостатка не только в необходимом, но даже и в утехах».

И при этом:

«Должностные лица сменяются по воле народа».

То есть любая карьера может быть в любой момент прервана еще и народным волеизъявлением.

В результате:

«Всего у них изобилие, потому что всякий стремится быть первым в работе, которая и невелика, и плодотворна, а сами они очень способны. Тот, кто главенствует над другими в каком-нибудь... занятии, называется у них царем. Достойно удивления, как все, и мужчины и женщины выступают отрядами и во всем подчиняются своему царю, не проявляя при этом... никакого недовольства, ибо почитают его за отца или за старшего брата».

Снова мы видим простодушную попытку установить отношения социальной
субординации по образцу отношений субординации семейной, но при том — словно бы в беспамятстве. Откуда может взяться почтение к отцу или старшему брату там, где новорожденных сразу забирают начальники и начальницы, а сексуальных партнеров подбирают и сводят для контактов врачи и должностные лица?

Закрадывается подозрение, что вот откуда:

«Все по отдельности подсудны старшему начальнику своего мастерства. ...Все главные мастера являются судьями и могут присуждать к изгнанию, бичеванию, выговору, отстранению от общей трапезы, отлучению от церкви и запрещению общаться с женщинами».

«Для наблюдения за исполнением всех обязанностей... приставлены маститый старец со старухой, которые распоряжаются прислуживающими и имеют власть бить или приказывать бить нерадивых и непослушных; и в то же время они замечают и отличают мальчиков и девушек, лучше других исполняющих отдельные обязанности. Вся молодежь прислуживает старшим, кому минуло сорок лет. И вечером, при отходе ко сну, и утром начальник и начальница отправляют одного из молодых людей по очереди прислуживать в каждую отдельную спальню. Друг другу молодые люди прислуживают сами, и горе уклоняющимся!»

Кто следит за соблюдением последнего правила, какого рода горе ожидает уклоняющегося, кто и как определяет меру этого горя — не уточнено. Зато из этих описаний делается вывод, выглядящий для современного человека несколько парадоксальным:

«Столько друзей, братьев, сыновей, отцов и матерей живут вместе в такой степенности, благообразии и любви».

Похоже, основной побудительной силой руководства со стороны руководителей и подчинения со стороны руководимых следует полагать именно взаимную любовь. И горе тем, кто от любви уклоняется.

«...Они беспощадно преследуют врагов государства и религии как недостойных почитаться за людей».

«На третий день... приговор вступает в законную силу, причем ответчик примиряется со своими обвинителями и свидетелями, как с врачами своей болезни, обнимая их, целуя и т. д.».

«Смертная казнь исполняется только руками народа, который убивает или побивает осужденного камнями, и первые удары наносят обвинитель и свидетели. Палачей... у них нет, дабы не осквернять государства. Иным дается право самим лишать себя жизни: тогда они обкладывают себя мешочками с порохом и, поджегши их, сгорают, причем присутствующие поощряют их умереть достойно. Все граждане при этом плачут и молят бога смягчить свой гнев, скорбя о том, что дошли до необходимости отсечь загнивший член государства. Однако же виновного они убеждают и уговаривают до тех пор, пока тот сам не согласится и не пожелает себе смертного приговора, а иначе он не может быть казнен. Но если преступление совершено или против свободы государства4, или против Бога, или против высших властей, то без всякого сострадания приговор выносится немедленно».

Практических вопросов возникает тут просто море. Ну хоть вот: кто, как и с какой честностью ведет учет бездн конфиската, возникающих, когда «все имущество покоренных или добровольно сдавшихся городов немедленно переходит в общинное владение»?

Или: по каким критериям тех, кого народу надлежит побить камнями, выносящие приговоры должностные лица отличают от тех, кому они обязаны дать право самим лишить себя жизни при помощи самоподрыва на мешочках с порохом? А если эти критерии расплывчаты или произвольны — нельзя ли тут поживиться во время принятия решений?

Конечно, в тексте сказано:

«Распределение всего находится в руках должностных лиц; но так как знания, почести и наслаждения являются общим достоянием, то никто не может ничего себе присвоить».

Но как реально это отсутствие возможности достигается? Неужели единственно тем, что все общее? Разве пожива может быть только материальной? Как можно, например, сделать общими знания, почести и наслаждения — и не найдется ли как раз именно здесь очередной лазейки для того, чтобы порадовать себя, попытавшись по каким-то параметрам стать «равнее» остальных?

Можно сказать, что здесь мотивационная основа управленческой деятельности выглядит наиболее убогой и неубедительной. Ее составляют:

— внедренная в сознание в процессе коллективистского воспитания гипертрофированная, самозабвенная исполнительность, полностью, похоже, заменяющая реальный интерес к своей работе, увлеченность своей работой, гордость своей работой;

— полное бескорыстие, обеспеченное отсутствием частной собственности, семьи и искоренением честолюбия (однако понятие «почестей» тем не менее каким-то образом сохраняется);

— всеобщая любовь;

— назначение всех и каждого на ту работу, которая, согласно астрологическим прогнозам, для них наиболее естественна;

— надежда отвести душу, освобождая кого-нибудь от какой-нибудь тирании и затем ограбить освобожденных, передав их имущество в коллективное пользование Соляриям;

— постоянная угроза снятия с должности «по воле народа»;

— постоянный страх бессудного наказания неизвестной и непредугадываемой суровости, применяемого просто «в рабочем порядке»;

— чудовищная жестокость по отношению к тем, кто оказался признан «врагами государства и религии, недостойными почитаться за людей».

Ясно, что при отчаянной зарегулированности утопических миров, где едва ли не все происходило по воле начальства, с его ведома и под его контролем, предусмотренные для этих миров системы стимулов управленческой деятельности совершенно не способны были бы обеспечить мало-мальски качественных управленческих услуг.

Может быть, это утверждение прозвучит нелепо, напоминая подсчет количества ангелов, помещающихся на острие иглы, но невозможно отделаться от мысли, что одной из самых серьезных причин неосуществимости всех подобного рода социальных конструкций является их полная несостоятельность в сфере предложения идеальным управленцам мотивационной основы для добросовестного выполнения ими своих бесчисленных идеальных обязанностей.

Управленец нового типа, способный выполнять свои функции при той системе стимулов, которая предусматривалась для него утопиями, никак не в состоянии был возникнуть в рамках реального мира и его традиций, ценностей и межчеловеческих отношений. Без нового управленца утопия не могла функционировать, но только уже благополучно функционирующая утопия могла породить нового управленца.

При отсутствии всех реальных стимулов, сориентированных самоутверждением, честолюбием, творческим порывом, удовольствием от работы, заботой о родных и понимаемой максимально широко корыстью, набор мотиваций управленца не мог не свестись к всего лишь двум: во-первых, маниакальное, сродни вызванному гипнозом, стремление к некоему общему благу и, во-вторых, постоянный страх непредсказуемой кары. Работать эти факторы могли в лучшем случае лишь внутри «прекрасного нового мира», пока тот сохранял зомбированное единство и карающую силу; сделаться таким сам, самостоятельно, без давления извне, внутри обыденной реальности, управленец принципиально был не в состоянии.

Для того чтобы стать достойным стражем или сифогрантом, человек, как янычар, должен был быть с детства вырван с корнем, с кровью из реально существующей культурной традиции и погружен в новую, радикально отличную и созданную искусственно; но этой новой традиции вообще не существовало нигде, и попытаться создать ее на руинах старой могли лишь те люди, которые сами-то были плоть от плоти этой старой традиции и культуры, просто против нее восстали.

Европейские утопии — это классические приглашения перемахнуть пропасть в два прыжка.

В значительной степени именно в силу данного противоречия всякая европей-
ская попытка реализовать утопию требовала прямого насилия, вырождалась в прямое насилие и затем неизбежно приобретала характер, по меньшей мере, драматический. И в итоге приводила к результатам, что оказывались прямо противоположны желаемым.

И второе.

Внутренний мир управленца, его духовный посыл, его личные, индивидуальные этические ориентиры совершенно выпадали из рассмотрения утопистов. Психология управленца не то что не волновала конструкторов идеальных миров; для них и проблемы-то такой не существовало. Чиновник, его переживания и его работа ни в малейшей степени не были встроены в общую этическую картину положительной социальной перспективы.

Однако это был существеннейший просчет.

Побудительными мотивами конструирования утопии являются два естественным образом присущие человеку стремления: избавиться от нежелательного и достичь желаемого. Одно является продолжением другого.

Мало того, что управленцу ни в малейшей мере не был предложен его положительный, заманчивый, призывный образ. Но ведь для избавления от нежелательного человек исстари придумал методики куда более эффективные, нежели единовременное катастрофическое переконструирование всего общества в целом. А именно — системы табу, комплексы освященных традицией запретов и в конце концов — уголовное право. В этом смысле уложения о наказаниях являются косвенным описанием приземленных, половинчатых утопий; реально существующие общества асимптотически стремятся к ним как к своим предельно позитивным, предельно благополучным состояниям.

Однако не имея позитивного проекта, безукоризненного образа себя, принципиально невозможно придумать хотя бы один-единственный уголовный закон. Пока мордобой или расхитительство считаются в обществе нормой, никому и в голову не придет устанавливать за них уголовные наказания. Чтобы дойти до мысли об осуществляемом от лица государства возмездии за нанесение увечья или использование служебного положения в личных целях, правящая элита должна видеть в туманной дали впереди сообщество людей, которые не могут поднять друг на друга руку или стащить из вверенного общественного амбара меру зерна для голодного племянника. Вне выношенной данной культурой мечты о ее собственном идеальном состоянии, а стало быть, и об идеальных образах составляющих данное общество людей невозможно придумать, за что карать, что отсекать угрозой наказаний и их применением.

Лишь за счет проработанного представления об идеале можно по-настоящему тщательно и адекватно отградуировать степени вины за то или иное отклонение от него. Говоря проще, для того, чтобы сформулировать, как НЕ НАДО, прежде всего надо иметь более или менее панорамное представление о том, как НАДО. Только представление о том, как НАДО, дает возможность предписывать, как НЕ НАДО.

Скажем, если бы мир Кампанеллы каким-то чудом вдруг оказался реализован, он непременно столкнулся бы с необходимостью силовыми методами блокировать уклонения от исполнения действий, опорных для всей его общественной морали. И стало быть, в его уголовном уложении непременно должно было бы найтись место законам, предписывающим суровые наказания, например, для тех, кто, будучи признан виновным, откажется обкладывать себя мешочками с порохом и самому просить себе смертного приговора (но как можно добавить наказание тому, кто и так обречен на эту чудовищную смерть?), равно как и для тех, кто не станет при этом стоять вокруг места казни, уговаривать несчастного умереть достойно и при том плакать от сострадания к нему же.

Понятно, что описанное Кампанеллой нормативное поведение противоречит всему, что мы знаем о естестве человека, и, стало быть, для нормальных людей искреннее его исполнение невозможно; оно исполнялось бы ТОЛЬКО под страхом наказания, стало быть, провоцируя массовые уклонения от участия, калеча души всем реально способным к состраданию людям и превращаясь в лицемерный фарс. Исполнять эту мерзость легче всего было бы подонкам; порядочные люди бежали бы от нее, как могли, и раньше или позже все либо стали бы подонками, либо оказались виноваты и, в свою очередь, подверглись карам. Уже одно это доказывает полную ирреальность предлагаемого мира. Ведь никакой прагматической социальной ценности, никакой осмысленной результативности все эти колоссальные усилия по принуждению не имели бы.

Но зато какой простор они предоставляют для произвола со стороны тех, кто обеспечивает исполнение этих идущих наперекор всем реальным культурным традициям требований! Тех, кто следит за своевременностью и интенсивностью уговоров взорваться и рыданий по поводу необходимости совершать эти уговоры, тех, кто выясняет причины неисполнения столь важного общественного долга (по болезни, в состоянии аффекта, по злому умыслу, по предварительному сговору) и определяет наказания за такое неисполнение!

Коррупционная составляющая законов, требующих от человека вывернуться наизнанку, везде и во все времена равна ста процентам.

Оставив в практически полном небрежении образ идеального управленца и то, что им движет, ради чего он живет, что его вдохновляет и что обескураживает, европейская утопия лишила себя столь мощного средства помочь человеку побеждать соблазны, как уголовное право. Неспроста все упоминания о наказаниях в утопиях носят столь общий, столь аморфный характер. Ни разу не упомянуты специфические и специально для чиновников предназначенные меры пресечения. Нет ни единого упоминания о том, что деятельность управленца должна или хотя бы может регулироваться некими особыми, не имеющими касательства к рядовым гражданам нормами — потому что, собственно, и за самой этой деятельностью не признано никакого своеобразия. А следовательно, непонятно и то, когда, за что и при каких условиях управленца можно упрекнуть в том, что он психологически, мотивационно или поведенчески не соответствует своему назначению и положению.

Сложившийся и возобладавший в культурной традиции образ правильной жизни обеспечивает статистическое доминирование надлежащих, уважаемых, одобряемых намерений и действий. Формирует сердцевину работоспособной реальности. Уголовное право отсекает от этой сердцевины все лишнее, все уродливое. Если нет сердцевины, лишнее не от чего отсекать.

А это, собственно, значит, что в зависимости от индивидуальных представлений или просто от настроения вышестоящего начальника отсекать можно все что угодно.

Последующее усложнение системы государственного управления и развитие бюрократии свалились на Европу как снег на голову. В ее этической картине мира не было места для кадрового управленца. Идеалисты предшествующих веков не озаботились тем, чтобы предложить управленцу какие-то его собственные, специальные «плохо» и «хорошо». Чиновнику не показали ни манящих его грез, ни его отвратительных образин. И лишь пробуждение национализма, по времени совпавшее со складыванием первых бюрократий мало-мальски современного типа, частично скомпенсировало этот пробел, кое-как заполнило этот вакуум: штатные бюрократы получили возможность ощутить себя пусть хоть и бледными, но все же подобиями таких блистательных enfants de la Patrie, как, скажем, гусары. Возможно, это совпадение по времени не случайно; если бы усложняющиеся государственные образования не принялись апеллировать к народным чувствам, не стали бы провозглашать себя прибежищами и детищами наций, бюрократу и управленцу, не предложи ему роль патриота, в его новом количестве и качестве просто не для чего оказалось бы работать.

Ну, разве что для себя и своего кармана — но как раз о том-то и речь.

 

Проблема перспективы

Попробуем представить две семьи, живущие в пустыне. У них один родник на двоих. Обе — вполне славные, любящие, крепко спаянные, исполненные родственной любви и уважения. Да и друг к другу семьи относятся доброжелательно, по-соседски. Не без соперничества, конечно, не без шумных споров и едких подтруниваний, не без стычек на межах. Живые же люди, как иначе?

Но вот родник начинает пересыхать.

Вопрос: как без насилия, без колючей проволоки, без КПП, где каждый должен под дулом автомата предъявлять талон на свою жалкую суточную норму, без призывов к толерантности и прочих пустых словес добиться того, чтобы семьи не перессорились, не начали ненавидеть друг друга и друг другу вредить, а, напротив, стали бы еще сплоченней и доброжелательней одна к другой?

Ответ только один: подать им идею выкопать колодец, где воды хватит на всех.

Значит — такой большой колодец, такой глубокий, что отрыть его можно лишь предельным напряжением всех сил всех членов обеих семей. Вот тогда все и каждый примутся пылинки друг с друга сдувать — и не на словах, а на деле, в поту и грязи. Ведь каждая пара рук на счету. И их товарищество будет длиться, уж во всяком случае, до того момента, пока сохраняется надежда и впрямь докопаться до воды.

Конечно, когда колодец будет выкопан или тем более когда выяснится, что воды так и нет, междусемейная конкуренция может вспыхнуть сызнова. И даже внутрисемейная. И даже вражда не исключена. Но, может, и нет. Может, за это время они так сроднятся, что затем даже в случае всякого рода неприятностей их все равно уже не поссорить. А может, кто-то из них, пока суд да дело, откроет методику опреснения воды из близлежащего океана, и им всем вместе снова придется засучить рукава и строить опреснительную станцию...

Проблема наличия или отсутствия перспективы имеет самое прямое отношение к проявлению человеком своих самых положительных и самых отрицательных качеств.

Чтобы иметь силы противостоять собственной апатии и собственному эгоизму, как отдельному человеку, так и обществу стране нужно куда-то расти. Когда те общие усилия, обеспечению которых призваны служить бескорыстие, верность, способность к самопожертвованию ради общего блага, духовная и профессиональная активность, целеустремленность, способны приносить плоды, эти качества действительно могут самовоспроизводиться в обществе. Если же объективная ситуация лишает общество шанса на рост, развитие, подвиг, если появляется отчетливое ощущение того, что все усилия тщетны и ничего более нельзя создать, можно лишь так или иначе цепляться за уже созданное (тем более — созданное другими), то эмоционально манящим и престижным становится не свершение, а стяжание.

Когда исчезает ощущение перспективы, любые личные усилия превращаются в чистое насилие над собой и быстро затухают, завершаясь полной апатией, а то и иррациональной агрессией. А усилия государственные превращаются в рутину, утрачивая вдохновляющий привкус последовательных шагов в бескрайний простор. Когда достигнут и пройден предел роста, следование идеалам и предполагаемым ими добродетелям теряет наглядную эффективность, окрыляющую результативность, притягательную плодотворность. Любая неэгоистичная деятельность теперь может совершаться лишь из-под палки. Любая идеология формализуется и мертвеет. Ее одухотворяющее воздействие сходит на нет. Ее ритуалы превращаются в фарс.

Простейшим видом обретения государством перспективы является территориальная экспансия, но рост подвластного пространства и населения отнюдь не исчерпывает перечня видов роста, способных придавать смысл индивидуальной и коллективной жизни.

С подобного рода тупиком столкнулся в свое время Рим. Пока республика, а затем империя шла вперед, пока побеждала и объединяла народы, приобщала варваров к передовой на то время культуре, при всех хорошо известных издержках знаменитые римские добродетели работали. Когда окружающий мир уперся и перестал пускать империю дальше, когда установилось равновесие, римская элита начала от бессмысленности бытия впадать в апатию или куролесить кто во что горазд. Да и не только элита.

Новую перспективу открыло христианство.

Оказалось, что лучшие человеческие качества могут приносить результат не только и не столько в мире сем, сколько в мире горнем. Положительная перспектива обнаружилась за гробовой доской. Открылся совершенно новый сияющий простор, который можно было покорить, только проявляя максимум веры, верности, честности, стойкости, бескорыстия и братской любви. Стремление в этот простор создало европейскую цивилизацию.

Секуляризация и Просвещение если не лишили Европу потустороннего простора, то во всяком случае серьезно поставили его под сомнение. Перспектива оказалась на грани закрытия. В этом тупике возник галантный век с его рационализмом, торжеством изящно упакованного себялюбия, беззастенчивой корысти, безудержной похоти и ядовитого, порой — откровенно злобного ерничанья надо всем, что было святынями в течение почти двух тысяч лет.

Но с поразительной своевременностью практически именно в это самое время европейская цивилизация выдвинула совершенно новую идею — концепцию прогресса. Согласно ей, история не есть топтание на месте или бег по кругу, но поступательный и —  что самое существенное  —  в значительной степени управляемый процесс восхождения из мира менее совершенного в мир более совершенный. Перспективой стал отныне не загробный рай, но посюстороннее светлое будущее.

Стоит предложить некий вариант будущего общественного устройства, с той или иной степенью убедительности доказать желательность и возможность его построения — и буде найдутся люди, для которых это будущее окажется эмоционально притягательным, которые захотят общими усилиями попытаться достичь его, все они окажутся братьями по новой вере, дающей, как и всякая чисто религиозная вера, столь необходимый индивидууму надындивидуальный смысл бытия. Лучшие человеческие качества снова востребованы. А если брат поведет себя по отношению к брату аморально, новый бог накажет: желаемое всеми братьями будущее может не сбыться.

Не приходится удивляться тому, как скоро и уверенно старые утопии пропитали все предлагавшиеся в XIX–XX веках идеальные модели сознательно конструируемого будущего. Давние мечты и, не побоюсь этого слова, мании культуры никуда не делись за прошедшие века и зажили в якобы рациональных моделях новой жизнью — хотя в каждой из них по-своему.

Ныне все эти модели безвозвратно скомпрометировали себя. Ни одной общей перспективы, манящей хоть сколько-нибудь значительное число людей, снова не осталось. Их предлагают лишь, как встарь, традиционные религии, но роль и влияние религий в нынешнем обществе, что ни говори, радикально отличны от средневековых.

Снова, как бывало уже не раз, человеку не для чего быть бескорыстным, самоотверженным, верным; все эти качества опять не приносят ему ни радости, ни выгоды, ни престижа, ни любви окружающих; но самое главное — они объективно безрезультатны. Потому что нет ни малейшего общего представления о результате как таковом. Столь желанный ныне для каждого личный успех есть стремление хоть и одинаковое, но не общее. Одинаковое стремление порождает конкуренцию. Сотрудничество порождается лишь стремлением общим.

В этих условиях о добросовестности и бессребреничестве управленца говорить просто смешно. Управленец, во-первых, такой же человек, как и все остальные, член того же общества, что и те, кем он управляет. И вдобавок его положение связано с куда большим количеством соблазнов, для преодоления которых требуется куда больше бескорыстия, самоотречения, верности долгу и увлеченности общим идеалом — реализация которого и является первой и главной наградой и корыстью.

И вот уже от постылой бесцельности немало славянских и западноевропейских голов мечтательно кружится от совершенно им чуждой и не имеющей ничего общего с хваленым европейским гуманизмом идеи всемирного халифата. Люди не могут без альтернативы. Особенно если эта альтернатива предлагает хоть какой-то общий смысл, а следовательно — обещает свободному до полного одиночества человеку братьев, ради которых сладостно и почетно и жить, и жертвовать собой.

И вот уже сама европейская цивилизации, бессильно ощущая, что пора бы что-то и самой предложить, пытается подать голос.

В качестве примера навскидку можно привести, в общем-то, небольшую и незначительную статью В. Цаплина «Разумное, но не мыслящее», опубликованную в мартовском номере журнале «Полдень» за2009 год5.

Оказывается, люди делятся на тех, кто мыслит правильно, и на тех, кто мыслит неправильно. Мышление одних «объективно приводит к кризисному состоянию цивилизации и служит его обострению», а мышление других — «способно вывести цивилизацию из кризисного состояния и дать надежду на построение гармоничного человеческого общества».

А поэтому:

«В итоге появляются носители „разных мышлений“, образуя как бы разные популяции людей, которые при внешнем сходстве принципиально отличаются друг от друга. Что-то подобное кроманьонцам и неандертальцам, которые продолжительное время существовали одновременно, но относились к разным подвидам homo sapiens и враждовали друг с другом».

Правда, автор, почувствовав, куда его занесло, торопливо оговаривается:

«Это различие не становится, разумеется, наследуемым качеством мышления и поэтому не может стать даже в малейшей степени основанием или оправданием для дискриминации, расизма или геноцида (но надо признать, что, будучи отягощенным предрассудками и невежеством, именно это состояние и приводит реально к дискриминации, расизму и геноциду!), но в каждый данный момент это различие — объективный природный факт!»

Лекарство оказывается горше болезни. Оговорка эта лишь усиливает ощущение жути. Во-первых, из нее следует, что «в каждый данный момент» убогость мышления низшей расы все же может служить оправданием геноцида. А во-вторых, она тут же подбрасывает и оправдание: ведь это будет не геноцид, а защита от геноцида, к которому приводит как раз этот низший тип мышления! Мы никогда не нападаем первыми, но наш справедливый ответный удар обязательно должен быть упреждающим...

Сосуществование людей с разными типами мышления автор аккуратно называет «состоянием интеллектуальной несовместимости».

«Разрешение всех существующих между людьми противоречий... зависит только от того, удастся ли людям найти и внедрить единую... форму мышления для жителей всей Земли, которая выше и названа полноценным мышлением».

Зачистка планеты от неполноценно мыслящих и внедрение единой формы мышления для всего человечества предлагается, таким образом, в качестве модели очередного светлого будущего.

Относить к неполноценно мыслящим автор, не вдаваясь в сложности, предлагает всех тех убогих, кто даже в современном интеллектуальном мире продолжает ощущать себя принадлежащими к какой-то нации или придерживаться какой-либо религии. Полноценное же мышление у него характеризуется «рациональной, связной, единой, адекватной физическому миру основой, непредвзятым анализом достоверных причин складывающихся ситуаций, рассмотрением явлений как звеньев в цепи рациональных причинно-следственных связей, критическим отношением к стереотипам мышления и поведения, способностью к глубокому абстрагированию, сложным ассоциативным связям...»6

Другими словами, в качестве первого и абсолютно необходимого условия — полным разрывом с традицией.

Новый человек может быть создан только будучи с корнем и кровью вырван из своей культуры. Как у Платона, Мора, Кампанеллы...

Очередное преодоление человека по Ницше.

Я взял эту небольшую статью лишь в качестве примера. Подобные взгляды сейчас распространяются все шире.

С дрожью я представляю себе систему ценностей, стимул к коллективной деятельности, основу братства, построенные на стремлении достичь вот такого светлого будущего. А уж от самого этого братства просто оторопь берет. Если же попробовать вообразить еще и управленца, мотивированного идеей принадлежности к полноценно мыслящей части человечества, тогда как все, кто вверен его попечению, мыслят неполноценно...

Без малого полтора века назад Герберт Уэллс в знаменитой «Машине времени» описал мир, где прогресс разделил человечество на две расы: элоев и морлоков. Тогда это воспринималось как жутчайшая антиутопия.

Опробовав в качестве моделей светлого будущего коммунизм, ради которого население следовало чистить по классовому признаку, нацизм, при котором фильтровать надлежало по признаку расы, и либерализм, сепарирующий человечество по признаку полноценного и неполноценного мышления, западная цивилизация, доводя излюбленный ею третий вариант до абсурда, начинает предлагать в качестве заманчивой общей цели давно известный кошмар. Утопия и антиутопия поменялись местами.

Европейская мысль пошла по кругу.

Старый зверь стучится в дверь. Народ вымирает — а он все стреляет...

 

Конфуцианский вариант

В силу факторов в первую очередь чисто природного характера Китай очень рано познал многие плюсы и минусы бюрократии. Объективно обусловленная
ландшафтом необходимость объединять разнородные и слаженные трудовые усилия больших коллективов людей сделала неизбежным возникновение обширной прослойки низовых непосредственных руководителей, координаторов этих усилий. Затем, по мере развития подконтрольной государству экономики, понадобилось координировать уже самих координаторов. Платон еще придумывал своим стражам обязанности по строгому надзору за поэтами, а в Китае уже начинали представлять себе, что такое бюрократический аппарат, от которого зависит и снабжение населения продовольствием, и возведение водозащитных сооружений, и поддержание в надлежащем состоянии сухопутных и речных коммуникаций невообразимой для Греции протяженности.

История китайских утопий правления, утопий преобразования сущей действительности в должную насчитывает не меньше веков, чем история утопий европейских. Конфуцианский вариант социального идеала начинается с «Лунь юя» 
(«Бесед и суждений») — одного из основополагающих текстов конфуцианского канона. Считается, что «Лунь юй» состоит из записей высказываний Конфуция, по памяти сделанных его учениками вскоре после смерти учителя. Время создания — V век до н. э.

Представление о том, каким должен быть в государстве надлежащий порядок, было уточнено и развернуто в другом классическом сочинении конфуцианского канона — в «Ли цзи» («Книге установлений»). Этот памятник оформлен как изложение взглядов Конфуция по самым разным вопросам; составляющие его тексты были написаны разными людьми и в разное время, в основном в IV–I веках до н. э.

При первом же взгляде на описание конфуцианского социального идеала поражают прежде всего его лаконизм, его приземленность и скромность сформулированных в нем запросов. Нам, европейцам, привыкшим, что надо не улучшать мир, а попросту раз за разом заменять очень плохой мир очень хорошим, конфуцианский идеал и утопией-то трудно назвать. Но, по всей видимости, для Конфуция и его современников и последователей это было не так. Ведь даже то абсолютное правило морали, которое много веков спустя стали называть золотым, великий Учитель Китая мотивировал всего лишь заботой о вполне реалистичном и мирном социальном упорядочении.

Стоит лишь сравнить Евангелие и «Беседы и суждения»:

«Итак, во всем, как хотите, чтобы с вами поступали, так поступайте и вы с ними; ибо в этом закон и пророки».

«Не делай другим того, чего не желаешь себе. И тогда не будет обиженных ни в государстве, ни в семье».

В тексте «Лунь юя», там, где в русском переводе сказано «обиженных», упо-
треблен иероглиф юань. Это не просто «обида». Это едва ли не всеобъемлющий комплекс всего разобщающего: «обида», «зло», «вред», «злоба», «враждебность», «ненависть», «возмущение». Отсутствие юань в семье — это благоденствие родного дома. Отсутствие юань в стране — это благоденствие родного края. И для того, чтобы такое состояние оказалось достигнуто, нужно всего-то лишь вести себя по отношению к окружающим так, как ты хотел бы, чтобы они вели себя по отношению к тебе. Уже из этого короткого высказывания видно, какое громадное значение придавал Конфуций этической наполненности межчеловеческих отношений; посредством одной лишь их гармонизации можно добиться гармонии всего социума. Ни закон, ни пророки, если верить Конфуцию, тут не нужны. Достаточно всего лишь заботливого семьянина.

Чуть более подробно представления об идеальном обществе изложены в одном из наиболее известных пассажей «Лунь юя», посвященном тому, как размечтались Учитель и два его ученика.

«Янь Юань и Цзы-лу стояли около Учителя. Учитель предложил: “Пусть каждый из вас расскажет о своих желаниях“. Цзы-лу сказал: “Я бы хотел, чтобы мои друзья совместно со мной пользовались [моими] колесницами, лошадьми и халатами на меху. И я бы хотел не сердиться на них, когда они что-нибудь испортят“. Янь Юань сказал: „Я не хотел бы выставлять напоказ своих достоинств и распространяться на счет своих заслуг“. Цзы-лу сказал: „А теперь мы хотели бы услышать о желаниях Учителя”. Учитель сказал: „Я хотел бы, чтобы старые могли жить в покое, чтобы друзья доверяли друг другу и чтобы было кому заботиться о малых детях“».

Воистину — скажи мне, о чем ты мечтаешь, и я скажу тебе, кто ты.

Цзы-лу — славный и не очень далекий человек, пределом мечтаний которого является не раздражаться на друзей при совместном пользовании имуществом. Он честно хочет быть щедрым и бескорыстным, но сам чувствует, что не вполне готов к этому; пока его вещи возвращаются к нему в целости-сохранности, он еще может оставаться безмятежен, но перспектива увидеть на своей колеснице не им самим оставленную царапину настолько ему неприятна, что он ни много ни мало — просто-таки мечтает не испытать при этом раздражения. Это — образец доброго подданного-простолюдина, нуждающегося в этическом и организационном руководстве.

Янь Юань не мечтает иметь достоинства и добиться заслуг. Он внутренне убежден, что и так уже имеет достоинства и, стало быть, заслуги не за горами. Это немаловажная составляющая характера хорошего руководителя — отнюдь не зазорно и даже, говоря по совести, необходимо управленцу быть уверенным в своих силах и ожидать признания спокойно, не прикладывая никаких специальных усилий для того, чтобы снискать почет. Все, чем Янь Юань озабочен — это тем, чтобы не скатиться до тщеславия. Делать свое дело наилучшим образом — но при том предо-
ставить окружающим судить о нем не по его личным достоинствам, а по реальным делам, по внешним следствиям его внутренних достоинств, по уже достигнутым благодаря этим достоинствам объективным результатам. Иметь заслуги — но самому их как бы не замечать. Это идеальный управленец — эффективный, мотивированный на результат и оттого не зацикленный на выгоде исполнитель верховной воли.

И наконец Конфуций, который только и достоин быть этой самой верховной волей. Потому что его мечта — благоденствие всей Поднебесной. Он вмещает в заботливом сердце своем всю страну.

И в чем же заключается чаемое им благоденствие, каков же ожидаемый эффект его заботы?

Ничего противоестественного. Ничего экстравагантного. Ничего нарочито выдуманного. Ни слова об организационных частностях — они решатся в рабочем порядке. Все — о состояниях, по большей части — состояниях внутренних, духовных, которые возникнут тогда, когда частности окажутся улажены и решены. О них, об этих состояниях, собственно, мечтают все нормальные люди — только каждый для себя или в лучшем случае для своих ближайших родственников. Старики мечтают о своем, мужчины, находящиеся в расцвете сил, на пике деятельного возраста, — о своем, и дети — о своем. Мечта Конфуция интегрирует частные обыденные мечты всех, и не более того. Его мечта — просто объединенная мечта всех. Он способен мечтать за каждого о том же самом, о чем мечтает каждый, и суммировать все частные мечты. Спокойная старость, доверие между теми, кто занят общим делом, и сытые дети под присмотром. Вот и все.

Но для того, чтобы эта мечта могла быть реализована, все подданные должны стать такими, как Цзы-лу, и все служащие государственного аппарата — такими, как Янь Юань. Тогда-то и решатся все проблемы.

Конфуций не сжигает реальный мир. Он просто хочет населить его людьми, держащими в узде свои эгоистичные мотивации. Он не стремится ампутировать у человека эгоизм — он знает, что это невозможно, да и не нужно, ибо чревато равнодушием и апатией. Он старается разработать образовательные и воспитательные методики, предложить стимулы, благодаря которым человек сам мог бы контролировать свой хватательный рефлекс.

Когда же он напрямую высказывается об идеальном государстве, его слова вновь и вновь поражают своей кажущейся простотой и непритязательностью.

«...Я... слышал, что правители государств и главы семей не страшатся, что у них мало богатства, а страшатся, что оно распределено неравномерно, не страшатся, что у них мало людей, а страшатся, что [у людей] мало покоя. Ведь при соразмерности [распределения] не бывает бедных, при гармонии [в обществе] не заметно нехватки людей, а когда спокойно, не бывает опасностей».

То есть, другими словами, пусть скудно, но справедливо; так, чтобы не разгорались алчность и зависть. Пусть немного, зато внутри не имеющей разрывов сети гармонично работающих социальных и семейных связей. Тогда все спокойны, а когда население спокойно, то и правителю опасаться нечего.

При этом для материальных благ не предусматривается никакого обобществления — просто соразмерность распределения.

А еще — даже слова нет о каком-либо принуждении со стороны начальства. Просто все самостоятельно, рутинно исполняют те привычные, естественные обязанности, что соответствуют месту каждого в семейной или социальной иерархии.

Или:

«Цзы-гун спросил, как править. Учитель ответил: “Так, чтобы было достаточно пищи, достаточно военной силы и народ доверял”. Цзы-гун спросил: “Буде возникнет нужда отказаться от чего-либо, с чего из этих трех начать?” Учитель сказал: “Отказаться от достатка военной силы”. Цзы-гун спросил: “Буде возникнет нужда снова отказаться от чего-либо, с чего из оставшихся двух начать?” Учитель сказал: “Отказаться от достатка пищи. Ибо спокон веку смерти никто не избегал, а вот без доверия народа [государству] не устоять”».

Иерархия приоритетов для тех, кто управляет страной, здесь обозначена с абсолютной жесткостью. Но это высказывание следует рассматривать, на мой взгляд, только в паре с предыдущим. Семья только тогда и доверяет ее главе, а народ только тогда и доверяет правителю, когда те в первую очередь заботятся о справедливости распределения материальных благ и гармонии человеческих отношений среди тех, кто им вверен Небом. Добиться доверия нельзя, добиваясь его специально. Доверие возникает само собой, когда верховная власть справедливо управляет общим хозяйством и ХОТЯ БЫ НЕ МЕШАЕТ функционированию уже существующих, освященных временем, не требующих для своего поддержания никакого внешнего насилия межчеловеческих отношений, что и является гармонией. Вот когда люди знают, что управление имеет эти цели — тогда, и только тогда, в трудную минуту можно пожертвовать и материальным достатком, и оборонным успехом. Доверие все равно останется.

В «Ли цзи» картина идеального общественного устройства описывается несколько более подробно, хотя рядом с объемистыми европейскими трактатами она все равно очевидно проигрывает и в велеречивости, и в пафосе, и в полном отсутствии упоминаний каких-либо врагов идеального порядка, хоть внешних, хоть внутренних. Главными объектами описания являются не обезличенные новации, а обыденные люди. Язык не поворачивается называть предлагаемые образы общественным «ПЕРЕустройством» — это не более чем «БЛАГОустройство» общества, уже существующего. В крайнем случае — возвращение к устройству, некогда существовавшему, но утраченному, испортившемуся от человеческого и в первую очередь управленческого небрежения. Стоит лишь с этим небрежением покончить — и тогда все или хотя бы многое вернется.

«Когда шли по великому пути, Поднебесная принадлежала всем, [для управления] избирали мудрых и способных, учили верности, совершенствовались в дружелюбии. Поэтому родными человеку были не только его родственники, а детьми — не только его дети. Старцы имели призрение, зрелые люди — применение, юные — воспитание. Все бобыли, вдовы, сироты, одинокие, убогие и больные были присмотрены. Своя доля была у мужчины, свое прибежище — у женщины. Нетерпимым [считалось] тогда оставлять добро на земле, но и не должно было копить его у себя; нестерпимо было не дать силам выхода, но и не полагалось [работать] только для себя. По этой причине не возникали [злые] замыслы, не чинились кражи и грабежи, мятежи и смуты, а люди, выходя из дому, не запирали дверей. Это называлось великим единением».

Таков предельный идеал. Для современного авторам «Ли цзи» общества — это в чистом виде утопия, хотя обнаруживается она не на далеком острове и не в не-
определенном грядущем, но в собственном прошлом. И уже хотя бы поэтому в ней нет ничего противоестественного, искусственно выдуманного, сконструированного чисто по теории и навязанного силком. Ее следует иметь в виду как непреходящий, обладающий абсолютной ценностью нравственный и социальный ориентир.

Однако в реальной устроительной деятельности следует придерживаться несколько иной механики.

«Ныне великий путь скрылся во мраке. Поднебесная стала достоянием [одной] семьи. Теперь родные для каждого — только его родственники, а дети — только его дети. Добро и силы [берегут] для себя. У больших людей наследование стало нормой, стены и ограды, рвы и запруды стали [их] крепостью. Путеводными нитями стали ритуал и долг. С их помощью упорядочивают [отношения] государя и подданных, связывают родственными чувствами отцов и детей, дружелюбием — братьев, согласием — супругов. С их помощью устанавливают порядок, намечают границы полей и общин, возвеличивают мужественных и разумных, наделяют человека заслугами. Их используют в своих замыслах, ради них подъемлют оружие. Среди... благородных мужей не было ни одного, кто бы не почитал ритуала. С ним они сверяли свою справедливость, на нем строили свою верность, проверяли вину, узаконивали человеколюбие, учили уступчивости, являя тем самым народу свое постоянство. Если кто не следовал бы ему, он потерял бы свой престол, ибо люди почли бы его сущим бедствием. Все это и называется малым умиротворением».

Другими словами, в утопическом состоянии великого единения все хорошее происходило вообще само собой, безо всякого не то что насилия, но даже просто какого-либо внешнего по отношению к каждому из людей регулирования. Вопрос о возможности реставрации такого состояния общества остается открытым, но, во всяком случае, эта возможность если и сохраняется еще, то косвенно ставится в полную зависимость от морального состояния самих людей. А вот для практически достижимого благоустройства необходимо регулирование, необходимы официальные, всем известные и всеми признанные общие критерии оценки плохого и хорошего.

Категории ритуала (ли) и долга (и) — одни из наиболее многозначных в конфуцианской теории. В самом общем и сжатом виде можно сказать, что ритуал, или нормы поведения — это четкие, не оставляющие особого простора для вариаций правила, согласно которым с учетом своего положения и положения своего визави в каждой данной социальной ячейке (семье, учреждении, соседской общине) и в каждой данной ситуации (полевая страда, похороны, получение должности) должен себя вести воспитанный, благонамеренный член общности. Долг же — это внутренний императив, который велит вести себя именно в соответствии с ли, а не иначе, не по личному произволу.

Однако всякому человеку, чтобы быть в состоянии соблюдать ли, надо обучиться ритуалу хотя бы на чьих-то авторитетных примерах.

Начинается все, разумеется, с самого верха. Если во главе государства не стоит совершенномудрый монарх, с полной адекватностью воспринимающий веления Неба и способный претворить их в конкретной управленческой практике, ни о каком общем благополучии вообще не приходится говорить. Первым и главным условием созидания социальной гармонии является надлежащий правитель. Его появление от людей зависит в чрезвычайно малой степени, это воля Неба, это судьба.

Но даже самому совершенному правителю нужны помощники. Проводники его воли. Люди, ответственные за непосредственное проведение его распоряжений в жизнь. Ответственные за передачу примера непосредственно населению.

Для исполнения этой высокой роли тоже нужны совершенно специфические люди, достоинства которых отнюдь не являются врожденными, но при наличии определенных задатков воспитываются в процессе тяжкого и упорного труда по самосовершенствованию.

Концепция совершенного мужа (цзюньцзы) является одной из краеугольных в учении Конфуция. Разнообразными характеристиками цзюньцзы «Лунь юй» просто изобилует.

«Из Пути совершенного мужа [Цзы-чан] обладал четырьмя качествами: его поведение отличалось достоинством, он служил вышестоящим с почтительностью, взращивал народ с милосердием и заставлял народ [делать только] необходимое».

«Совершенный муж [вначале должен] завоевать доверие [народа]. Только после этого он может понуждать народ. [Если же совершенный муж станет делать это], не завоевав доверия, то [народ сочтет это] угнетением. Совершенный муж [вначале должен] завоевать доверие [своего государя]. После этого он может выступать с критикой [своего государя. Если же он сделает это, еще] не завоевав доверия, то государь сочтет [его критику] поношением».

«Не служить — это означает не соблюдать свой долг. Если принципы взаимоотношений между старшими и младшими не могут быть отменены, то как могут быть отменены должные принципы взаимоотношений между государем и подданными? ...Служба для совершенного мужа — это выполнение его долга».

«Совершенный муж помогает нуждающимся, а не увеличивает достояние богатых».

«Совершенный муж почтителен и не допускает ошибок. Если он с уважением относится к другим людям, соблюдая при этом надлежащие нормы поведения, то тогда для него в пределах четырех морей все люди — братья».

«Цзы-лу задал [Конфуцию] вопрос о совершенном муже. Учитель ответил: “Совершенствуя себя, практикуй почтительность”. [Цзы-лу вновь] спросил: “И этого достаточно?” [Учитель ответил:] “Совершенствуя себя, приноси покой другим”».

«Совершенный муж ест не для того, чтобы насытиться, и живет не для того, чтобы обрести покой. Совершенный муж умен в делах и осторожен в словах. Он стремится к общению с теми, кто обрел Путь, чтобы исправлять себя. О таком человек можно сказать, что он любит учиться».

«Совершенный муж старательно закладывает основы свой личности. ...Что же касается почтительности к родителям и уважительного отношения к старшим родственникам, то разве не из этих принципов слагаются основы гуманности совершенного мужа?»

Эти цитаты можно множить и множить, но и так уже ясно видны основные параметры личности идеального управленца.

Он уважает себя, сознает свою значимость и свой масштаб, бережет это самовосприятие, он ни в коем случае не бессловесный исполнитель приказов. Он относится к государю или вышестоящему начальнику почтительно, всегда готов следовать их повелениям, но только если они не идут вразрез с его чувством ответственности, с его бережным отношением к тем, кто вверен его попечению. Сбережение народа для него не пустой звук и не красивые слова; это конечная практическая цель любой управленческой деятельности. Стараясь дать народу прежде всего покой, для себя он покоя не ищет. Дело для совершенного мужа прежде всего, и только своей эффективностью, результативностью на поприще служения государю и народу он доказывает свое право как на принуждение народа к тому, что он считает правильным, так и на критику государя, когда он полагает государя неправым. При всем при том не служить он вообще не может; реализовать себя как личность совершенный муж должен (или, по крайней мере, всячески должен пытаться это сделать) только на поприще государственного служения. Материальные соблазны им преодолены в результате личных духовных усилий; такое преодоление является одной из важных составляющих его самоуважения, и он ценит возможность уважать себя куда более возможности стяжания. Корысть для него не существует; долг для него — все. Ровно так же он относится и материальному достатку тех, кто ему вверен: ни у кого нарочито ничего не отнимая, он тем не менее в имущественных вопросах в целом всегда на стороне тех, кто беднее. Он тоже ощущает братство всех людей на свете, но не потому, что кто-то высший принудительным образом перепутал всех детей и родителей; это братство для него — братство по духу. Оно обеспечивается двумя взаимосвязанными факторами: постоянным внутренним уважением к окружающим и тем, что вовне оно реализуется через соблюдение правил поведения, оформляющих отношения не столько чужих людей, сколько родственников. И наконец, совершенный муж постоянно совершенствуется в своем совершенстве. Его совершенство — не статичное, раз навсегда достигнутое стылое состояние, но динамический процесс, нуждающийся в постоянном, определенным образом ориентированном духовном усилии. При этом оно, исходно совершаясь в душе, ни в коем случае не может душой и ограничиваться; самосовершенствование подразумевает непрерывную практику. Практиковаться следует в оттачивании почтительного, но при том неподобострастного отношения к вышестоящим; практиковаться нужно в осуществлении такого управления нижестоящими, которое не доставляет им лишних хлопот, но улучшает их качество жизни, не уменьшает, а увеличивает их покой. Совершенный муж, наконец, постоянно стремится к общению с теми, кто идет тем же путем практического самосовершенствования, и это общение благотворно для всех, кто в него включен: оно совершенствует каждого, каждый оттачивает и шлифует себя на каждом. Совершенный муж — это в огромной степени человек, сам создающий себя. Но он не может возникнуть и развиваться сам по себе, в изоляции, как перст; он — прежде всего член своей семьи, и именно естественно возникающая в семье почтительность к родителям и уважительное отношение к старшим родственникам, внутрисемейная взаимопомощь, в которой у старших и младших свои роли и функции, служат первичными и базовыми мотивациями к соблюдению социального долга и совершенствованию умения его исполнять в повседневной деятельной жизни.

Не будь семьи с ее естественной, освященной веками спаянной иерархией, в которой каждый занимает свое место, свою ступень, имеет свою зону ответственности и именно в соответствии с ними вносит свою лепту в общее благосостояние, все замечательные характеристики совершенного мужа могли бы остаться не более чем пустыми благопожеланиями. Более того, всякая попытка разрушить семью или уравнять в ней старших с младшими (что, собственно, и было бы равносильно разрушению) и сделала бы их пустыми благопожеланиями. Без семьи с ее естественной, самовоспроизводящейся иерархией от всех этих замечательных качеств остались бы одни слова.

Культ предков сложился в Китае задолго до Конфуция. То же можно сказать и о семейных структурах. Конфуций продлил им жизнь тем, что избрал средством для превращения из теории в практику процесса выращивания совершенных мужей. Впитываемые с детства стереотипы отношений и действий были обобщены как общесоциальные.

Перечень иллюстрирующих эти положения цитат из «Лунь юя» лучше всего начать, вновь обратившись к последней фразе из предыдущей группы. В полном виде она выглядит так:

«Среди людей мало таких, кто, будучи почтительным к родителям и уважительным к старшим родственникам, был бы склонен выступать против вышестоящих, и совсем нет таких, кто, будучи не склонен выступать против вышестоящих, любил бы устраивать беспорядки. Совершенный муж старательно закладывает основы свой личности. ...Что же касается почтительности к родителям и уважительного отношения к старшим родственникам, то разве не из этих принципов слагаются основы гуманности совершенного мужа?»

Невозможно не сказать несколько слов о термине, который в процитированном переводе передан как «гуманность». Это один из самых важных терминов конфуцианства, и смысл его чрезвычайно многолик; его интерпретациям посвящено немало прекрасных работ. Оптимальным, на мой взгляд, из всех разнообразных версий его перевода является наше слово «человеколюбие»; помимо прочих достоинств, оно впрямую учитывает одно из основных определений, данных термину самим Конфуцием:

«Фань Чи спросил о человеколюбии. Учитель ответил: „Любить людей“».

Но и этот перевод — лишь наименьшее из зол. Иероглиф «человеколюбие» (жэнь) состоит из двух частей, левая значит «человек», правая — «два». Причем в отличие, скажем, от двойки римской, где две черты стоят каждая сама по себе в состоянии разобщенного самостоятельного равенства, китайская двойка пишется как две черты горизонтальные; она уже сама по себе иерархична, ибо одна ее черта ближе к Небу, другая — к Земле (Ян — Инь). И именно в силу иерархичности она составляет взаимодополняющее единство, где у каждого из двух — своя социальная роль. При всем богатстве и разнообразии смыслов термина жэнь основная его подноготная — исполнение каждым из двух членов иерархической пары своих обязанностей по отношению друг к другу. Это, в сущности, и есть любовь к людям. Именно так она реализуется. Человека в одиночестве, самого по себе, нет. О том, любит ли такой человек людей, добр ли он, гуманен ли — просто бессмысленно говорить, для этого не найдется слов. Человек всегда включен в какую-нибудь иерархию — со стороны животворных влияний Неба или со стороны плодоносной отзывчивости Земли.

А ведь китайцы в свое время, наверное, могли бы сконструировать знак для обозначения понятия жэнь, просто поставив рядом два одиночных иероглифа «человек». Это очень похоже оказалось бы на римскую двойку. Но отчего-то язык, повинуясь изначальным, базовым предпочтениям культуры и сам потом оказывая на нее влияние во все последующие века, пошел по иному пути и породил иероглиф, обозначающий не просто «два человека», но «человек в паре», «человек во взаимодействии с другим человеком»...

Да, но на пути даже простенького нравственного требования «любить людей» сразу встают эгоизм, эгоцентризм, себялюбие. Именно поэтому Конфуцию пришлось разъяснять свой термин раз за разом, причем порой — довольно специфическим образом:

«Янь Юань задал Учителю вопрос о гуманности. Учитель сказал: „Преодолей себя и обратись к ритуалу“».

То есть человеколюбие — не абстракция. Это совершенно конкретное, для каждой ситуации своеобразное исполнение своих подразумеваемых высокой этикой обязанностей по отношению к тому или к тем, в отношения с кем ты в данный момент оказался включен. Человеколюбие старшего — забота о тех, за кого он в ответе. Человеколюбие младшего — отклик на заботу, почтительное и творческое, от всей души, повиновение старшему и мягкое увещевание его, если младшему кажется, что старший в чем-то неправ. Порой для этого надо наступать на горло своим сиюминутным прихотям, пристрастиям, порывам. Не преодолевая себя, невозможно любить людей. Но преодолеть себя можно только самому. Ни стражи, ни сифогранты, никто другой за тебя этого не сделает. Извне можно только сломать — но тогда уже ни о какой любви речи и быть не может.

Первичным станком для вытачивания человеколюбия на всю оставшуюся жизнь и является для каждого человека, на каждом социальном уровне, его семья.

«Учитель сказал: „Когда юноши находятся дома, они должны быть почтительными к родителям. Когда же они выходят из дома, они должны уважительно относиться к старшим“».

«Учитель сказал: „Служа родителям и [видя, что они не правы], убеждай их с мягкостью. Не изменяй почтительности, когда видишь, что они проявляют упорство, и не ропщи, когда устанешь“».

«Цзи Кан-цзы спросил: „Как следует поступать, чтобы сделать народ почтительным, верным и старательным?“ Учитель ответил: „Общаясь с народом, сохраняйте внушительный вид, и тогда он станет почтительным. Если вы будете придерживаться сыновней почтительности по отношению к своим родителям, с любовью и заботой относиться к своим младшим, то тогда народ станет верным. Если вы будете выдвигать умелых и поучать неумелых, то тогда народ станет старательным“».

«Некто сказал, обращаясь к Конфуцию: „Учитель, почему Вы не занимаетесь государственным управлением?“ Конфуций ответил: „...Сыновняя почтительность! Только сыновняя почтительность в ваших отношениях с родителями. Будьте дружелюбны со своими братьями и распространяйте подобное отношение на государственное управление. Ибо [семья] также является управлением“».

В учении Конфуция термин цзюньцзы («совершенный муж») фактически является обозначением идеального управленца. Временами он может не служить в государственном аппарате в силу тех или иных субъективных или даже объективных обстоятельств (например, как сам Конфуций, не найдя общего языка с современными ему правителями), но главное его жизненное стремление — занимать государственный пост и добросовестно, ответственно, инициативно исполнять сопряженные с ним обязанности, принося пользу народу.

Пользуясь хотя бы теми высказываниями Конфуция, что приведены выше, можно попытаться реконструировать систему стимулов, подвигающих совершенного мужа к его трудной, но благородной и абсолютно необходимой деятельности.

Идеальный управленец мотивирован:

— любовью к своей семье и приносящим удовлетворение прежде всего ему самому привычным выполнением семейных обязательств, соответствующих его месту в семейной иерархии;

— самоуважением и стремлением его сохранить;

— самосовершенствованием;

— стремлением к творческой самореализации;

— желанием приносить пользу;

— личным участием в коллективном улучшении мира;

— долгом;

— преодолением примитивно эгоистичных побуждений, прежде всего — своекорыстия.

Другими словами, идеальный управленец во всех проявлениях своих, сызмальства и во все большей и большей степени по мере самосовершенствования, обязан был в своих отношениях с внешним миром становиться:

— идеальным семьянином;

— идеально бережным ко вверенному его заботам населению управленцем;

— идеальным бессребреником7.

Ничего нереального и не свойственного человеческой природе в перечне мотиваций цзюньцзы нет. Но, конечно, они присущи в первую очередь очень хорошему и очень порядочному, очень хорошо воспитанному человеку. С другой стороны, эти стимулы сами по себе имеют мощную воспитательную составляющую и способствуют улучшению человека, увеличению степени его порядочности. Они целиком погружены в реальный мир, но при этом отнюдь не подчинены ему и его превратностям, его темным сторонам. Напротив — они бросают этим превратностям вызов. А такой вызов для многих людей сам по себе служит прекрасным стимулом жизненной активности.

Говоря по совести, любой современный работник, занимаясь своим делом, рад-радешенек был бы иметь такой спектр движущих мотивов.

Человек увлечен своей конструктивной деятельностью, в процессе ее успешного осуществления он сам делается все лучше, он ощущает от нее удовлетворение, гордится собой и уважаем другими, если добивается результата. Мотивационная сердцевина бьется в его груди и требует определенного выхода в поведении, а выход этот, в свою очередь, оформлен традиционными стереотипами коллекти-
вистского поведения. Это в принципе уже само по себе может обеспечить статистическое преобладание социально желательного поведения над социально нежелательным. Только в такой ситуации противодействие уголовного права отступлениям от надлежащего, этически полноценного поведения может быть сколько-то эффективным.

Конечно, в процессе приспособления учения Конфуция к реальности и превращения его в господствующую государственную идеологию оно претерпело немало трансформаций. Ему пришлось примириться со многим, ему не свойственным, и включить его в себя как свое. В частности, формализация бюрократической структуры привнесла строго нормированные размеры жалованья и ранги иерархии; реальный чиновник оказался мотивирован вдобавок ко всем высоким побуждениям еще и неизбежными для всякой реальной административной структуры повышениями и понижениями по службе, увеличениями и уменьшениями жалованья.

Это, кстати сказать, ни в коем случае нельзя считать однозначно негативной трансформацией. Благодаря возникновению формальных критериев любой служащий получал чрезвычайно важную для всякого осмысленно действующего работника возможность прогнозировать свою карьеру, прикидывать, какие его действия могут способствовать его служебному и социальному росту, а какие — наоборот. Никакой реальный управленческий аппарат вне системы таких критериев работать не может; перефразируя великого нашего полководца Суворова, можно сказать: каждый управленец должен понимать свой маневр. Только это позволяет ему хоть в какой-то мере быть хозяином своей судьбы; а если человек лишен такого чувства, он, вне зависимости от степени трудовой загруженности и уровня комфортности быта, непременно ощущает себя рабом. И, разумеется, будет с этим рабским положением бороться при любой возможности и любыми средствами — пусть даже чисто пассивно (отлынивая, халтуря, а то и, чтобы себя порадовать, нарочно вредя, если никто не видит). Какое уж тут общее благо!

Кроме того, именно благодаря привнесению формальных критериев карьера конфуцианского управленца стала мощным, уникальным социальным лифтом, работающим в принципе понятно, прозрачно, прогнозируемо и единообразно. Крестьянский сын мог дослужиться до министра, и, хотя подобные случаи все же были не правилом, а редкостью, само сознание, что такое ВСЕ-ТАКИ БЫВАЕТ, несомненно, вдохновляло и создавало совершенно особую атмосферу. Причем, получая, скажем, седьмой ранг, любой управленец уже мог прикидывать, через сколько лет и при каких условиях он, скорее всего, получит шестой и пятый, а за что может оказаться разжалован до восьмого или девятого. Это тоже следует отнести скорее к положительным, нежели к отрицательным трансформациям.

Конечно, творческая составляющая, особенно на нижних этажах бюрократии, постепенно оказалась минимизирована, значимость же формальной исполнительности возросла. Подпирать стремление чиновника оставаться хорошим стало еще и уголовное право, под страхом тех или иных наказаний пытавшееся не дать ему становиться плохим. Постоянная глухая борьба происходила на границе взаимодополнявших друг друга конфуцианского мировоззрения и императорской идеологии, претендовавшей на куда большую сакрализацию императорской власти и самой персоны императора, а следовательно — куда большую независимость владыки от мудрых, честных и чуждых лести цзюньцзы, чем предполагалось поначалу самим Конфуцием.

И тем не менее конфуцианская теория и сформированная ею этическая картина мира встретили реально складывающуюся бюрократию как родную. В них заранее были предусмотрены все основные чиновничьи «хорошо» и «плохо». Культура была готова к возникновению и развитию нового явления, более того — она его ждала. И все, что приносило с собой разрастание, усложнение и обособление бюрократии, сразу словно бы само собой раскладывалось по уже расставленным этическим полочкам. Оставалось лишь подтянуть на соответствующий уровень уголовное право с тем, чтобы систематически и точно отсекать все, что на этих полочках не умещается.

Совершенный муж, идеальный управленец, сам по себе стал едва ли не основным элементом китайской утопии правления, утопии превращения мира сущего в мир должный. Мало того — он оказался наиболее проработанным, наиболее живым, наиболее эмоционально насыщенным ее элементом. Это-то и позволяло китайским мыслителям описывать сам должный мир столь сжато и обобщенно. Достаточно было наметить основной вектор преобразования: обихоженные, сытые старики, доверяющие друг другу деятельные мужчины во цвете лет, вдовы и бобыли, имеющие убежище и пристанище, здоровые дети, и все при том выполняют свои присущие именно их положению обязанности и пользуются подобающими льготами (скажем, льготами несовершеннолетних, вдов, стариков). А сами организационные и технические тонкости решались бы под вдохновляющим влиянием совершенномудрого правителя идеальными управленцами в рабочем порядке. На то эти управленцы и идеальны.

Вспомним теперь, что главный социальный идеал был отнесен Конфуцием в прошлое. Это значит, идеальное прошлое должно было играть роль образца для созидания идеального будущего.

Поскольку прошлое уже когда-то было, то оно, хотя бы в принципе, должно поддаваться более или менее полному восстановлению. Для реставрации идеала не нужно произвола, не нужно ничего выдумывать и насильно вдавливать в мир искусственную отсебятину. Не нужно ничего ломать, выкорчевывать, сжигать. Достаточно отмыть и очистить от наносов то, что существует.

Конфуцианская утопия не заменяет реального мира, но мыслится не более чем его рафинированием.

Этот процесс, который, конечно же, инициируется и возглавляется совершенномудрым правителем, на стадии реализации претворяется в конкретную управленческую практику совершенными мужами. Идеальный мир ниоткуда не прилетает на огненных крыльях, но вырастает из реального под воздействием повседневной управленческой деятельности идеальных управленцев.

Но ведь и сами эти управленцы возникают из обыкновенных людей обыкновенного мира под воздействием преданности семейным ценностям, учебы, воспитания, самосовершенствования и преодоления себя в результате правильно сориентированных образованием и этикой личных духовных усилий.

Утопические управленцы вырастают из реальных людей.

В процессе их государственного служения из реального мира вырастает утопия.

Получается, на пути к идеальному обществу нет непреодолимых границ.

Принципиальным отличием конфуцианской утопии от европейской было то, что она, по крайней мере в теории, могла быть реализована на базе старого — то есть обыденного реального — мира с помощью созидательной управленческой деятельности идеальных управленцев. А те, в свою очередь, тоже могли в более или менее достаточном для заполнения управленческого аппарата количестве возникать в старом, еще не преобразованном мире исключительно благодаря индивидуальному усвоению соответствующей идеологии и реализации ее требований в повседневной жизни, в обыденных отношениях с окружающими.

Пропасть одолевалась в один прыжок.

Возвращаясь к весьма для меня существенной проблеме перспективы и ее связи с полноценностью человеческих положительных качеств рискну заметить еще и вот что.

Хорошо известно, что китайская история делится на так называемые династийные циклы.

К власти приходит тот или иной род, он образует — надолго ли, нет ли — правящую династию. Как правило, в первые десятилетия династия на подъеме: развивается экономика, растет благосостояние, осваиваются периферийные территории, подавляется сепаратизм. В это время управленческий аппарат, хотя превратить людей в ангелов не способна никакая идеология и никакая религия, в целом работает не за страх, а за совесть. Этим, собственно, и обусловливается успех.

Раньше ли, позже, но страна достигает пределов роста. Для каждой эпохи специфика таких пределов своя, и соотносительная значимость тех или иных ограничивающих компонентов может варьироваться — то ли это географические пределы (горы, пустыни, океан), то ли пределы, положенные оборонными усилиями соседей, то ли говорит свое веское слово вмещающий ландшафт, неспособный прокормить возросшее за десятилетия процветания население. Начинается закат. В это время, как ни старайся, сколь рачительно и заботливо ни руководи, блокировать негативные тенденции оказывается невозможно по самым объективным причинам. Тогда у управленцев, будь они трижды цзюньцзы, неизбежно опускаются руки. И доминировать начинают корыстные, эгоистичные мотивации — просто потому, что любые иные теряют видимую результативность, лишаются смысла. Растет коррупция, вспыхивают бунты и крестьянские восстания, расцветают тайные общества, сепаратизм дробит страну. Экономика разваливается, ирригационные сооружения приходят в упадок, голод и междоусобицы уменьшают население — и очередному объединителю, чтобы хоть как-то стабилизировать положение и превратить катастрофу во всего лишь кризис, приходилось все начинать сначала.

Но образ идеального общества светил ему тот же самый, что и его предшественникам двести, триста, пятьсот лет назад. И какую бы тактику ни диктовал ему век, стратегические цели вновь ставились все те же, простые, незамысловатые и уже поэтому — предельно человечные. Чтобы старые могли жить в покое, чтобы друзья доверяли друг другу и чтобы было кому заботиться о малых детях.

Полагаю, не в последнюю очередь поразительная преемственность китайской культуры и государственности обусловлена тем, что на протяжении двух тысяч лет после каждой судороги китайская элита раз за разом отстраивала свою утопию — и ничто иное. В меру сил и разумения пыталась вернуть воспетую Конфуцием как социальный идеал благословенную спокойную древность. И не потому, что эта элита была консервативна, близорука, враждебна прогрессу и так далее. Эти понятия просто не имеют в данной ситуации смысла, они — из чужой жизни.

Уцелевшие в хаосе краха отцветшей династии и последовавшего за ним тотального разброда управленцы и их родственники, ведомые никуда не девшимися, впитанными вековой традицией мотивами человеколюбивой реставрации идеальной древности и благородной самореализации на стезе государственного служения, едва лишь различали среди бьющихся друг с другом военных лидеров того, кто мог бы, согласно их критериям, претендовать на роль наконец-то вновь появившегося совершенномудрого монарха, сплачивались вокруг него и вновь принимались за свою прерванную кризисом нескончаемую работу. И для них не существовало более гуманного и прогрессивного образа идеального мира, чем тот, что был сформулирован конфуцианством много веков назад. Они снова строили ту же самую утопию. И что самое главное — при всех различиях, зависевших от конкретики той или иной эпохи, строили ее, во-первых, с удовольствием, с чувством, что называется, глубокого удовлетворения, а во-вторых — успешно.

Конфуцианскую утопию, во-первых, можно было построить, а во-вторых, в ней можно было жить.

Раз за разом она оказывалась оптимальным социальным и административным устройством, способным обеспечить данной культуре в данном ландшафте и при данном внешнеполитическом раскладе наилучшие шансы на продление себя в будущее.

Всякая попытка реализовать европейскую утопию и во времена давние (в стиле, скажем, Кальвина или Мюнцера), и в недавние, памятные нам куда лучше, падала на грешную реальность, как атомная бомба: все выжжено, все оплавлено, но зато потом долго светится благодаря наведенной радиации. Всякая попытка реализовать конфуцианскую утопию от цикла к циклу была полной воды лейкой в руках садовника, чей сад начал было пересыхать.

Создание КНР в 1949 году — с достаточно высокой степенью абстрагирования, конечно — можно интерпретировать как очередную попытку с учетом реалий принципиально новой эпохи вновь отстроить традиционную утопию; традиционную, насколько это ныне возможно. Полный драматических зигзагов (принимавших в том числе вид критики Конфуция в последние годы правления Мао Цзэ-дуна) путь восхождения оказался тем не менее вновь на редкость успешным, и окрыляющее чувство перспективы, чувство роста, чувство осмысленности и результативности управленческих усилий, несомненно, сыграло в этом успехе свою роль.

Успех этот, принявший в том числе и форму беспрецедентного для Китая роста благосостояния, чреват, однако, размыванием управленческих добродетелей. Особенно это опасно ввиду приближения к пределам роста, дальше и выше которых нынешний мир с его экологическими, геологическими, экономическими и политическими реалиями взлетать просто не позволит. Управленческий аппарат Китая, похоже, уже начинает захлестывать корыстными мотивациями. На мой взгляд, ситуация там начинает напоминать ситуацию в СССР в 80-х годах: в основном все промежуточные, вспомогательные цели достигнуты, малое процветание построено, но именно достижение промежуточных материальных целей начинает провоцировать настроения, согласно которым главная-то цель является даже не миражом, но просто выдумкой. В этих условиях вспомогательные материальные цели очень легко могут выдвинуться на положение главных и вечных, а тогда ураганное нарастание мотиваций личной корысти в управленческой среде уже невозможно будет ввести в приемлемые рамки.

По сути, единственным реальным средством парировать эту тенденцию без насилия, с относительно щадящим применением уголовно-карательных методик может стать лишь открытие выхода в какой-то новый простор, настолько заманчивый для всех, что по сравнению с ним мечты о немедленном личном обогащении хотя бы для той части управленцев, что минимально достаточна для эффективного управления страной, просто померкнут. Прежде в Китае так бывало уже не раз.

Однако в наше время среди препятствующих этой тенденции факторов возник еще один, чрезвычайно мощный. Он не известен многовековой восточной традиции, он нов для нее, и потому в ней не предусмотрено ни малейших органичных и опробованных средств его преодоления. Этот фактор — агрессия западной идеи, согласно которой всякая мало-мальски общая мечта уже сама по себе есть нарушение прав человека, тоталитаризм и реки крови, а единственной достойной современного человека мечтой должно быть лишь личное, безотносительно к судьбам семьи, народа и страны самоутверждение и связанный с ним материальный и статуциональный личный успех.

Корни этой идеи понятны. Многократно обжегшись на собственных утопиях, западная цивилизация теперь дует на любую воду. И сама не замечает, что уже давно обеспечивает собственную жизнеспособность отнюдь не тем, что более всего в себе ценит, но попытками насильственной глобальной реализации своей нынешней унылой и тусклой фантазии, слегка украшенной фиговыми листочками лозунгов борьбы с тиранией в стиле Мора и Кампанеллы. Она, эта фантазия, сводится к планетарному господству общества самоутверждающихся всяк на свой лад изолированных индивидуумов, не связанных между собою никакими обязательствами, кроме финансовых, и никакими отношениями, кроме отношений купли-продажи, производства-потребления. Только навязывание миру этой системы придает сейчас западной цивилизации хоть какой-то смысл — по крайней мере, для нее самой.

Положение усугубляется тем, что такая система ценностей ДЕЙСТВИТЕЛЬНО обеспечивает человеку преимущества в гонке за личным успехом, и как только этот успех становится главным жизненным смыслом — человек обречен ее принять. Но общей положительной перспективы от этих индивидуальных успехов, как бы они ни были многочисленны, отчего-то не прибавляется. Возможно даже — наоборот. Все более ожесточенный мордобой в толпах на распродажах, тупая самоуверенность консюмеризма, у которого на любую рецессию ответ один: затянуть пояса потуже и покупать побольше; апология уродств, стволовые клетки для богатеев, переименование папы и мамы в родителя А и родителя Б да легализация педофилии — вот и весь предел мечтаний, вот и все светлое будущее, которое современная евро-атлантическая цивилизация в состоянии предложить.

Да, мы прекрасно знаем, что в периоды кризисов всякая коллективистская идеология может показаться — а отчасти и впрямь оказаться — оправданием и питательной средой тирании. Но верно и то, что лишь она способна обеспечивать приток в управленческий аппарат хотя бы минимально необходимого количества администраторов, стремящихся туда не только ради личного обогащения.

Идеология личного успеха на это не способна вовсе.

Практически очевидно, что российская культура, при всей своей иногда кажущейся и частенько декларируемой самобытности, оказалась в этом смысле вполне европейской. Надорвавшись в попытке реализовать древнюю западную идею коммунизма на последнем дыхании своего не менее древнего общинного своеобразия, ныне она так уже и не смогла пока предложить никакого ненасильственного механизма противодействия агрессивной мотивационной трансформации.

Сможет ли демонстрировавшая до сих пор поразительную устойчивость древняя культура Китая открыть какой-то новый простор, предложить какую-то новую перспективу, которая смогла бы сделать китайских управленцев более или менее иммунными к доминированию грезы личного самоутверждения и обогащения, мы увидим уже в ближайшие годы.

 

 ________________

1 Ныне  считается хорошим тоном полагать, что вдобавок непременно еще и с психическими отклонениями. Нормальный, мол, человек о всяких глупостях — как мир осчастливить, как сделать человека лучше — мечтать не станет. Потому что единственная мечта любого нормального — не сесть в лужу и не дать себя обскакать.

2 То бишь что считаем справедливым не мы — заведомая несправедливость, а чужие законы — нам не указ, они заведомо либо неблагоприятны, либо искажены (то есть работают не в нашу пользу). Мы будем делать то, что соответствует нашей справедливости, то есть что хотим. Но любая попытка ограничивать нас по соображениям вашей справедливости — уже предлог для начала против вас военных действий. Звучит более чем современно...

3 В Утопии — плюрализм религий, оттого и всевышних много.

4 В свете всего вышеописанного упоминание о свободе особенно умиляет. Впрочем, речь ведь идет о свободе государства... Возможно, в том числе — и о его свободе освобождать другие государства от тиранических режимов.

5 В разделе «Наши авторы» о В. Цаплине в журнале говорится следующее: «Род. в 1941 в Москве. Окончил физический факультет МГУ. Работал в НИИ ядерной физики МГУ. С 1991 года живет в США».

6 Если перевести все это пиршество духа на обыденную речь, получим: уехал в Америку — стало быть, мыслишь полноценно. Непредвзято, адекватно физическому миру, с глубоким абстрагированием, критически к стереотипам... ну, и так далее.

7 Бессребреничество цзюньцзы не подразумевало аскетизма, нарочитого стремления к материальному убожеству и прочих добродетелей, свойственных, например, христианским праведникам. Оно не связывалось ни с какой чрезмерностью, ни с каким переформатированием человеческой природы. Просто среди движущих мотивов цзюньцзы стремления к достатку и комфорту либо не было, либо оно занимало сугубо подчиненное положение. Что-то есть— хорошо, пусть будет; чего-то не стало — не беда, пустяки, хлопот меньше. Порадовать цзюньцзы подарком вполне было можно (особенно если это оказалась бы какая-то древняя рукопись или картина), но вот повлиять подарками на его поведение и на принимаемые им решения — совершенно невозможно.

 

Версия для печати