Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2012, 9

От Романова до Романова

Послереволюционная судьба Петербурга в городском фольклоре

Наум Синдаловский

Наум Александрович Синдаловский родился в 1935 году в Ленинграде. Исследователь петербургского городского фольклора. Автор более двадцати книг по истории Петербурга: “Легенды и мифы Санкт-Петербурга” (СПб., 1994), “История Санкт-Петербурга в преданиях и легендах” (СПб., 1997), “От дома к дому… От легенды к легенде. Путеводитель” (СПб., 2001) и других. Постоянный автор “Невы”. Живет в Санкт-Петербурге.



От Романова до Романова.

Послереволюционная судьба Петербургав городском фольклоре

 

1

Весть об отречении от престола Николая II, который в мгновение ока превратился из императора Николая II в гражданина Романова, вызвала в Петрограде бурю восторга и радостного возбуждения. Кличем революции стал лозунг: “На Невский!” Опьяненные хмельным воздухом свободы, в едином порыве люди покидали квартиры, рабочие места, воинские казармы и служебные кабинеты и выходили на улицу, вливаясь в поток стихийных демонстраций, митингов и манифестаций. Великие князья шли рука об руку с простым народом, с красными бантами на лацканах военных шинелей и гражданских пальто.

Февральская революция была принята безоговорочно и с восторгом. На нее возлагались несказанные надежды. Ее воспринимали как “чудесное освобождение”, ссылаясь на то, что календарно она удивительным образом совпала с ветхозаветным еврейским праздником Пурим, который в Библии именно так и трактовался: праздник освобождения. Февральскую революцию называли “Революционной Пасхой”. Говорили о ней как об “историческом” чуде. Причем слово “историческое” чаще всего заменяли словом “Божье”. Искали и находили знаковую символику не только в далеком прошлом, но и в сегодняшней жизни. В Петрограде рассказывали байку о том, что даже слепым от природы людям революция обещала новую жизнь. Мужчины, как утверждали они сами, смогли наконец “объединиться со слепыми дамами”. До революции их “намеренно” отделяли друг от друга, “дабы не плодить увечных”.

Революцию приветствовало и духовенство, по инерции воспринимая новую власть как продолжение старой. Рассказывали, как в одном из храмов во время божественной службы диакон привычно произнес: “Господи! Силою твоею возвеселится царь!” Затем спохватился, вспомнил, что царь отрекся от престола, на мгновение смутился, но тут же поправился: “Господи! Силою твоею возвеселится Временное правительство!” Говорят, летом 1917 года эта легендарная история была очень популярна в среде петроградского духовенства.

Восторженному оптимизму первых месяцев революции не смог противостоять мрачный пессимизм петербургских мистиков, обрушивших на Петроград волну зловещих предсказаний и слухов. Одним из самых мрачных мистиков той поры считался Сергей Александрович Нилус, который, по утверждению многих, был охвачен “дьяволоманией, и ему все мерещился сатана и его слуги”. Даже в торговой марке фабрики “Треугольник” — два скрещенных красных треугольника, помещенные на внутреннюю сторону резиновых галош — Нилус видел признак того, что дьявол уже явился на землю и местом своего пребывания избрал Петроград.

Символизм, господствовавший в обществе, проникал и в бытовое сознание горожан. Владельцы многих домов были обеспокоены тем, что на наружных дверях появились “загадочные кресты в сочетании с другими непонятными знаками”. Известный в то время предсказатель Сар-Даноил дал этим метам мистическое толкование. Заговорили о неминуемой гибели всех, чьи квартиры были помечены этими знаками. При ближайшем расследовании оказалось, что так китайцы, которых было в то время много в Петрограде, помечают свои квартиры. В их иероглифах “десять” имеет вид удлиненного креста, а “единица” напоминает восклицательный знак. Но паника была посеяна. Заговорили о конце света.

Вопреки старинным традициям, согласно которым хоронить вне церковной и кладбищенской оград не полагалось, новая власть решила устроить погост в центре города. Известно, что Февральская революция прошла без больших жертв. Но и те немногие, что погибли, долго лежали без погребения. К ним добавились так называемые жертвы мартовского указа Временного правительства о роспуске царской полиции. Как только указ был опубликован, необузданный гнев толпы обрушился на городовых, среди которых оказалось немало убитых. Надо было что-то делать. И тогда кому-то пришла в голову идея объявить погибших “жертвами революции” и торжественно захоронить их или на Дворцовой площади, или на Марсовом поле. Сошлись на последнем. И “ввиду недостаточности числа погибших в боях революционеров” решили, как утверждает городской фольклор того времени, “добавить несколько убитых городовых”. Созданный на Марсовом поле кладбищенский мемориал тут же породил мрачную шутку о том, что скоро “Петрополь превратится в некрополь”.

Между тем почти сразу в городе стали заметны опасные признаки анархии и разрушения. Когда стало окончательно ясно, что самодержавие уничтожено и возврата к прошлому не будет, революционеры всех мастей начали планомерно истреблять секретные архивы охранных отделений, демонстрируя, как им казалось, всему миру классовую ненависть к символам государственного сыска и полицейской расправы. Так, на Литейном проспекте было разгромлено и сожжено здание Окружного суда, в Коломне той же участи подвергся старинный Литовский замок, служивший следственной тюрьмой. По городу ходили упорные слухи, что такое демонстративное проявление классовой непримиримости вовсе не было случайным и связано с тем, что значительная часть революционеров, принадлежавших к самым различным партиям, числились секретными сотрудниками царской охранки, за что регулярно получали свои сребреники, исправно расписываясь в платежных ведомостях. Платежные документы могли стать опасным орудием в руках конкурирующих партий. Еще большую угрозу они могли представлять при возможной реставрации монархии, что, вероятно, в то время также не исключалось.

Разгрому подвергались и частные особняки. Революционная толпа разграбила фешенебельный особняк Кшесинской, в спешке покинутый его владелицей. Когда в апреле того же года в особняк въехали большевики, они с ужасом увидели плоды своей многолетней пропагандистской деятельности. Ковры были залиты чернилами, ванна заполнена окурками, стекла и зеркала разбиты, все остальное было либо обезображено, либо разграблено до нитки. Грабили все подряд, и уйти из-под этого “красного колеса” было практически невозможно. В объятом паникой Петрограде рассказывали легенду о “хитрой графине Клейнмихель”, богатый особняк которой удалось спасти только благодаря сообразительности графини. Она будто бы закрыла все окна ставнями, заперла двери и повесила перед входом в дом рукописный плакат: “Не трогать. Дом является собственностью петроградского совета. Графиня Клейнмихель отправлена в Петропавловскую крепость”. Сама хитроумная графиня в это время находилась в доме и обдумывала план побега.

Одной из самых ярких фигур Февральской революции стал Александр Федорович Керенский. Присяжный поверенный Керенский впервые появился на политической арене Петербурга в качестве депутата 4-й Государственной думы от Саратова. Его заметили. А в 1913 году, после его резкого выступления в адрес Польши, за ним закрепилась репутация крупного политического деятеля. Этому способствовал и едва не разразившийся в Думе скандал. Один из депутатов вызвал Керенского за его антипольское выступление на дуэль, но тот вызова не принял, так как был принципиальным противником дуэлей, за что целый ряд политических партий и отдельные общественные деятели выразили ему свое особое уважение. С марта 1917 года Керенский входил в состав Временного правительства, а с 8 июля того же года стал его председателем.

Керенский олицетворял Февральскую революцию. Он пользовался популярностью в народе, его любили. Его знаменитый наполеоновский жест — заложенная за обшлаг сюртука рука — вызывал восхищение публики. Правда, по семейной легенде, это не было напрямую связано с желанием подражать великому французскому полководцу. Просто, здороваясь с тысячами людей на улицах революционного Петрограда, он будто бы повредил руку.

С февраля 1917 года судьба Керенского пришла в тесное соприкосновение с судьбой другого политического деятеля той эпохи, лидера большевиков В. И. Ленина, идеологическому и пропагандистскому натиску которого Керенский должен был противостоять по должности. Впервые их судьбы переплелись заочно. По иронии судьбы отец Керенского преподавал в той же гимназии, где учился будущий вождь русского бунта. У них было много общего. Они были земляками, оба — юристы по образованию, оба мечтали о смене политического и общественного строя в России, но пути к этому видели по-разному. Конституционный демократ Керенский, даже подписав указ об аресте лидера большевиков, не смог обеспечить исполнение этого указа, в то время как вождь мирового пролетариата Ленин вообще не останавливался перед выбором средств для уничтожения своих противников.

Чего только не говорили о председателе Временного правительства среди дезертировавших с фронта солдат и полуграмотных мужиков, поверивших обещаниям ленинских комиссаров! О нем сочиняли пословицы: “Керенский плут, моряков впрягал в хомут, в Питере бывал, на полу спал, как бы не упал”, придумывали прозвища, самым мягким из которых было “Херенский”.

Его имя городской фольклор присваивал целым группам населения столицы. Женщин Первого Петроградского батальона, посланных в октябре 1917 года по распоряжению Временного правительства на защиту Зимнего дворца, прозвали “Суки Керенского”. А уголовников, которых по распоряжению того же Временного правительства, подписанному Керенским, к лету 1917 года выпустили на свободу, называли “Птенцами Керенского”. Они еще долго наводили ужас на жителей Петрограда. И даже после того, как многих из них вновь водворили в места их прежнего заключения, петроградцы вздрагивали, с ужасом вспоминая недавние бандитские угрозы: “Жаль, не попался ты мне в семнадцатом году”.

Еще раньше распространилась легенда о том, что Керенский якобы любил спать в Зимнем дворце на кровати императрицы Александры Федоровны. И Керенского из Александра Федоровича превратили в “Александру Федоровну”. Помните, у Маяковского в поэме “Хорошо”:

Завтра, значит. Ну несдобровать им!

Быть КерЕнскому биту и ободрану!

Уж мы подымем с царевой кровати

Эту самую Александру Федоровну.

И это еще не все. Говорили, что Александр Федорович заказал изготовить специальный столовый сервиз с царской монограммой “А IV” на каждом предмете. И Керенского в народе тут же окрестили “Александром IV”, памятуя о том, что императоры Александры I, II и III в истории России уже были.

О самом Керенском создавали легенды, на долгие годы сделавшие его в глазах победившего пролетариата жалким трусом, предателем, в самый ответственный момент покинувшим своих товарищей. Суть легенд сводилась к тому, что в самый ответственный момент, когда страна требовала спасения Февральской революции от большевиков, Керенский, переодевшись в женское платье, бежал из Петрограда. Или, как это сказано в современном детском школьном фольклоре, убегая, “Керенский временно превратился в женщину”. Так или иначе, но Керенского с тех пор прозвали “Мадам Керенский”.

Позже, уже при советской власти, родилась официальная, канонизированная и растиражированная во всех учебниках по истории советского государства легенда о том, как председатель Временного правительства Александр Федорович Керенский, в которого так верила петроградская интеллигенция, в ночь перед штурмом Зимнего бежал из Петрограда, переодевшись в женское платье. На самом деле, как впоследствии напишет об этом сам Керенский, он “решил прорваться через все большевистские заставы и лично встретить подходившие, как казалось, войска”, верные Временному правительству. И далее: “Вся привычная внешность моих ежедневных выездов была соблюдена до мелочей. Сел я, как всегда, на свое место — на правой стороне заднего сиденья в своем полувоенном костюме, к которому так привыкло население и войска”.

Тем не менее легенда оказалось живучей. Скорее всего, причиной ее возникновения стали многочисленные предвиденные и непредвиденные обстоятельства, в народном сознании слившиеся в одно целое. Во-первых, в охране Зимнего дворца числился женский батальон, о котором мы уже знаем. Во-вторых, из Гатчины Керенский действительно вынужден был бежать, переодевшись, правда, не в женское платье, а в матросскую форму. И, наконец, в-третьих, когда в октябре 1917 года толпа разгоряченных солдат и матросов ворвалась в Зимний дворец, Керенского там уже не было. Он действительно уехал в Гатчину.

В этом месте следует сделать одно немаловажное отступление. В то время в Зимнем размещался военный госпиталь. Он был организован в царской резиденции в самом начале Первой мировой войны. Еще в первые дни Февральской революции вооруженные солдаты выпытывали у медсестер, где они спрятали царских министров. Их искали под кроватями, в баках с грязным бельем и даже в спальнях самих медсестер. То же самое произошло и в октябре 1917 года. В одном из залов дворца стояли больничные койки с солдатами, раненными в головы. Целые ряды постанывающих забинтованных голов. Революционным матросам это показалось подозрительным. А не скрывается ли среди них хитрый Керенский? Недолго думая, они начали срывать бинты с несчастных раненых солдат. Поднялся страшный крик, в котором можно было разобрать только одно: “Он еще вчера переоделся медсестрой и сбежал”. Видимо, и среди раненых такая молва бытовала. Остается добавить, что уже 28 октября госпиталь в Зимнем дворце вообще закрыли, а раненых начали перевозить в другие лазареты города.

Еще по одной известной нам легенде, Керенский накануне большевистского восстания спокойно покинул Зимний дворец, воспользовавшись одним из подземных ходов, который будто бы вел в дом Военного ведомства на Адмиралтейском проспекте. Там его ожидал управляющий делами Временного правительства В. Д. Набоков, отец всемирно известного писателя. Оттуда будто бы Керенский и уехал в Гатчину, надеясь привести войска для усмирения взбунтовавшегося народа.

Керенский прожил долгую жизнь. Первоначально после бегства из России остановился в Париже, где ему какой-то французский пэр подарил старинный перстень, возраст которого исчислялся чуть ли не двумя тысячами лет. Перстень овеян древними легендами, согласно которым каждый его обладатель кончал жизнь самоубийством. Керенский посмеивался, каждый раз намекая на свой почтенный возраст.

Умер он в нью-йоркской клинике в возрасте 89 лет. Последние два месяца отказывался от пищи. Врачи пытались вводить питательный раствор через капельницу, но он с маниакальной настойчивостью вырывал иглу из вены. Так что смерть бывшего председателя Временного правительства с полным основанием можно считать самоубийством. Говорят, даже лечащие врачи установили для своего пациента необычный диагноз: покончил с собой усилием воли.

Октябрьскую революцию Керенский так и не принял. Правда, за несколько лет до смерти будто бы связался с советским правительством с просьбой посетить родину. Ему предложили единственное условие: признать революцию. Керенский отказался. Впрочем, на этот счет есть любопытная легенда. Отвечая на вопрос, возможно ли было в 1917 году предотвратить приход к власти большевиков, Александр Федорович будто бы ответил: “Да. Но для этого надо было расстрелять одного человека”. — “Кого же? Ленина?” — “Нет. Керенского”.

О том, какую роль сыграл Керенский в судьбе Петрограда, можно судить по частушке, которую распевали в народе:

Я на бочке сижу,

А под бочкой виноград.

Николай пропил Россию,

А Керенский — Петроград.

 

2

Следующий удар по Петрограду нанесли в октябре 1917 года большевики. Как известно, в начале октября того года Ленин вернулся в Петроград из Финляндии. С этого момента началась деятельная подготовка к вооруженному восстанию. К концу октября разногласия по поводу времени начала восстания среди заговорщиков прекращаются. Правда, категорическое ленинское заявление: “Вчера было рано, завтра будет поздно” — фольклор не признает. Согласно городской мифологии, эту фразу уже потом придумал Джон Рид. Более того, Ленин будто бы настаивал на 24 октября. А на некоторые попытки доказать, что неплохо было бы Зимний вообще брать летом, потому что летом все дешевле, Ленин категорически ответил: “Раз Октябрьская — значит осенью. А праздник будет Ноябрьский”. С тех пор так никто в мире и не смог понять этой изощренной большевистской логики. В одном из современных анекдотов разговаривают два младших научных сотрудника. Русский и американец. “Послушай, Вась, что такое социализм?” — “Понимаешь, Жан… Это когда октябрьские праздники справляют в ноябре. И так все”.

Достаточно много сказано о причинах революции. Пытаясь снизить ее всемирное значение до уровня обыкновенного бунта, фольклор предлагает свою версию. Смысл ее сводится к домашнему конфликту в семье Ильича. Поехал как-то Володя в 1917 году, вспоминает Надежда Константиновна Крупская, в Питер, в командировку на один день. А вернулся только через два. Так ему там пришлось революцию устроить, чтобы хоть как-то оправдать свое отсутствие в ночь с 25-го на 26 октября.

Вооруженное выступление большевиков против Временного правительства началось с выстрела из корабельной пушки крейсера “Аврора”. И это обстоятельство стало одним из самых необъяснимых мистических совпадений истории: “Аврора” сошла со стапелей Адмиралтейских верфей в том же 1903 году, когда Ленин создал партию большевиков.

Стреляли в ту осеннюю ночь и пушки Петропавловской крепости. Сохранилась легенда о том, как революционные матросы ворвались в крепость в поисках пушек для штурма Зимнего дворца. Старый пушкарь пытался убедить нетерпеливых революционеров, что все орудия в Петропавловской крепости изношены, они не выдержат стрельбы и вдребезги разлетятся. Да и тавота для смазки стволов в крепости не оказалось. Матросы нервничали. Времени оставалось мало, и они потребовали, чтобы старик приготовился к стрельбе. Когда солдат понял, что отвертеться не удастся, он бросился в солдатский гальюн, зачерпнул ведро нечистот, смазал им жерло пушки и, таясь от матросов, заложил холостой заряд. Последовала команда, и, как рассказывает легенда, прогремел… сраный залп революции.

Между тем революционные матросы ворвались в Зимний. Как утверждают иностранные студенты, обучающиеся в русских вузах, “Троцкий гарцевал на белом коне по Иорданской лестнице. За ним бежали большевистские войска. Они хотели арестовать Керенского и набить карманы яйцами Фаберже”. Временное правительство, заседавшее в то время в одной из комнат Зимнего дворца, решило воспользоваться предложением некоего пожилого чиновника дворцового ведомства и покинуть дворец по известному одному ему подземному ходу. Но именно в этот напряженный момент кто-то напомнил коллегам, что в случае бегства законного правительства большевистский переворот будет считаться юридически правомерным. Только арест всего состава кабинета, да еще во время его заседания, сделает ее, то есть революцию, в глазах всего мира незаконной. Ради этого стоило быть арестованными. Через несколько минут в комнате заседаний появились матросы.

Так или иначе, революция, которая начиналась под лозунгом “Даешь Зимний!”, свершилась. Зимний был взят, или, как утверждает фольклор, “прораб Керенский досрочно сдал Зимний дворец к ноябрьским праздникам”. Радостное возбуждение переполняло улицы осеннего Петрограда. То тут, то там слышались веселые частушки:

Ходят волны по реке

Белыми барашками.

Переполнен Петроград

Матросскими тельняшками.

На другой день начался так называемый “второй штурм Зимнего”. Громили подвалы Зимнего дворца, где, как выяснили революционные матросы, хранились столетние запасы царских вин. Никакие попытки остановить пьяную вакханалию не приводили к успеху. Разбушевавшиеся революционеры выстрелами из винтовок разбивали бочки с вином, напивались до потери сознания и тут же тонули в потоках алкоголя, рвущегося из погребов на невскую набережную. Может быть, и повелась на Руси с тех самых пор традиция отмечать праздник 7 ноября пьяным застольем: “Октябрь весело справляем, по бутылке распиваем”. Да и у самого Ленина, судя по фольклору, с тех пор выработалась стойкая аллергия на всякое пьянство. “Давайте выпьем, Владимир Ильич”, — предложил однажды верный Дзержинский. “Нет, батенька, больше не пью. Помню, как-то в апгеле нализались. Занесло на Финляндский вокзал, взобгался на бгонивичок и такое нес — до сих пог разобгаться не могут”. И в другие дни, обращаясь к тому же Дзержинскому, Ильич не раз будто бы говаривал: “Вы думаете, Феликс Эдмундович, революцию совершили мы, большевики? Хрен вам, революцию совершила пьяная матросня! Вечером 25 октября ко мне домой завалились три пьяных матроса… а дальше как отрезало”. Владимир Ильич хорошо знал склонность пролетарского человека к зеленому змию. Еще накануне переворота, согласно фольклору, он послал записку в ЦК: “Товарищи цекисты, передайте питерскому пролетариату, что пьянка пьянкой, но чтоб в ночь на 26-е на революцию вышли все поголовно, за два отгула, конечно”.

На волне хмельного угара был переименован и старейший Калинкинский пивоваренный завод. Согласно фольклору, это произошло совершенно неожиданно в перерыве заседаний III Всероссийского съезда советов рабочих и солдатских депутатов, который проходил в 1918 году в Таврическом дворце. Рабочие Калинкинского завода выставили для делегатов съезда бесплатное угощение. Дорвавшись до любимого напитка пролетариата, делегаты затянули перерыв допоздна. Пьяно стучали кружками о мраморные подоконники, смачно сдували пену на яркие дубовые паркеты и прокуренными голосами горланили песню любимого героя революционной толпы Стеньки Разина “Из-за острова на стрежень…”. После этого нехотя вернулись в зал заседаний и первым пунктом приняли постановление: присвоить Калинкинскому пивоваренному заводу имя Стеньки Разина.

Между тем поверить в благополучный исход большевистской авантюры даже в то время было непросто. “Почему победила Октябрьская революция в Петрограде?” — “Потому что штаб революции разместился в институте благородных девиц”. — “?!?!” — “Если бы они были менее благородны, то революционные матросы взяли бы штурмом не Зимний, а Смольный”.

Новые герои новой России шатались по улицам Петрограда и горланили частушки:

Дайте ножик, дайте вилку,

Я зарежу Учредилку.

И не только пели. 19 января 1918 года в Мариинской больнице несколько революционных матросов на глазах у всех убили двух министров Временного правительства, находившихся на лечении. Убийц арестовали и отправили в Петропавловскую крепость. Как рассказывали в Петрограде, встречать героев революции вышел новый комендант крепости большевик Павлов. “Вам место во дворце, а не в крепости”, — будто бы приветствовал он их. Зинаида Гиппиус пророчески записывает в своих “черных тетрадях”: “Ну, вот и увидим их в Таврическом”. И как в воду глядела. Многие из них очень скоро войдут в Советы рабочих и солдатских депутатов, которые в народе окрестят “Советами рабочих и дезертирских депутатов”. Основная часть советов будет состоять из солдат-дезертиров.

Хуже всех, пожалуй, приходилось тем, кто не пил. Их терзали сомнения. Если верить фольклору, на следующий день после свершившегося переворота один молодой художник заглянул в Зимний дворец, где наткнулся на комиссара народного просвещения А. В. Луначарского, который вместо приветствия ограничился несколькими словами: “Большевикам здесь сидеть не больше двух недель, потом их повесят вот на этих балконах”.

На этом радостном фоне мало кто расслышал недоумение, зафиксированное фольклором в анекдоте: внучка декабриста слышит шум на улице и посылает прислугу узнать, в чем дело. Вскоре прислуга возвращается: “Там революция, барыня”.— “О, революция! Это великолепно! Мой дед тоже был революционером! И что же они хотят?” — “Они хотят, чтобы не было богатых”. — “Странно… А мой дед хотел, чтобы не было бедных”. По другому анекдоту, бывший владелец Елисеевского магазина однажды после революции побывал в Ленинграде. “Ну как, нашли разницу до революции и после?” — спросили его по возвращении. “Да вот не знаю, как сказать, — ответил Елисеев. — Ходят в магазин, как и прежде, и знать, и челядь. Только раньше с парадного хода входила знать, а с черного — челядь, а теперь — наоборот”.

Согласно одному из анекдотов, после октябрьского переворота Ленин взобрался на броневик и произнес речь: “Товарищи! Революция, о которой так долго мечтали большевики, свершилась! Теперь, товарищи, вы будете работать восемь часов в день и иметь два выходных дня в неделю”. Дворцовая площадь потонула в криках “Ура!”. “В дальнейшем вы, товарищи, будете работать семь часов в день и иметь три выходных дня в неделю”. — “Ура-а-а-а!” — “Придет время, и вы будете работать один час и иметь шесть выходных дней в неделю”. — “Ура-а-а-а-а-а!!!” Ленин повернулся к Дзержинскому: “Я же говорил вам, Феликс Эдмундович, работать они не будут”.

Очень скоро богатых действительно не стало:

Наступила эра

РСФСРа.

В небе стало серо.

Голод и холера,

“Редерера”

Нет.

И люди стали худеньки,

Нет ни у кого деньги.

Раньше ели пудинги,

Кексы и омлет.

А теперь ковриги

Жрут лишь только в Риге,

А у нас ни фиги

Нет.

Сказать, что не было шампанского “Генрих Редерер”, приготовленного из самых лучших французских вин, это еще ничего не сказать. Не было вообще ничего. “Гвозди пятидюймовые есть?” — “Нет”. — “А трехдюймовые?” — “Тоже нет”. — “Верно, товарищ, Ленин не зря говорил: “Революция и никаких гвоздей”.

Рассказывают, как некий американский миллионер, посетив в 1920-х годах Петроград, спросил сопровождавших его лиц: “На что вам, большевикам, такой город, что вы с ним будете делать?”

Осмысление городским фольклором такого и в самом деле в известной степени яркого исторического события, как Октябрьская революция, продолжается до сих пор. Со временем непосредственная реакция сменилась на опосредованную. Революцию стали воспринимать либо через сомнительные достижения советской власти, либо через ее пропагандистские символы. В первую очередь подверглись остракизму монументальные памятники, поскольку они были, что называется, у всех на глазах. В одном из анекдотов Луначарский обратился к известному литератору: “Мы решили поставить памятник Достоевскому. Что бы вы посоветовали написать на пьедестале?” — “Достоевскому от благодарных бесов”, — последовал ответ. Вряд ли многие из новых петроградцев были знакомы с романом Достоевского “Бесы”, но представление о бесах, этих исчадиях ада, было. В 1920-х годах петроградцы рассказывали легенду о неких питерских грабителях, которые, очистив ювелирный магазин, будто бы оставили на прилавке записку: “Ленин умер, но дело его живет”.

Безжалостное и беспощадное время оставляет среди нас все меньше и меньше участников и очевидцев той революционной поры. Вот старый горец встречает своего друга: “Послушай, помнишь, ты мне в семнадцатом году рассказывал о какой-то заварушке в Питере? Так чем все это тогда кончилось?” Или два старика встречаются в трамвае. “Слушай, а я тебя помню!” — “Чего ты помнишь?” — “Да мы вместе Зимний брали, ты еще на ступеньки упал, за пальто зацепился, и винтовка в сторону полетела. Было такое?” — “Да вроде было. А как ты меня узнал-то?” — “Да как же — по пальто и узнал”. А вот еще два глубоких старика. Стоят под аркой Главного штаба и вспоминают, глядя на Дворцовую площадь: “А помнишь, вон там мы залегли с пулеметом…” — “А помнишь, вон там стояли наши с Путиловского…” — “А помнишь…” — “А помнишь…” — “Да-а, поторопились… поторопились…”

Ветераны уходили, унося с собой тяжкое бремя ответственности за случившееся. На смену им приходили новые поколения. К счастью, души детей не были отягощены комплексами. Их неожиданные взгляды на историю, их блестящие оговорки при устных ответах и гениальные ошибки в письменных сочинениях давно вошли в золотой фонд петербургского городского фольклора. Приводим только некоторые образцы, многие из которых предоставлены автору этого очерка ныне покойным петербургским художником и писателем Леонидом Каминским из своего собрания:

“Почему так быстро взяли Зимний дворец?” — “Потому что лестницы там были слишком широкие”.

“Кого свергли в 1917 году?” — “Зимнее правительство”.

“Революционные матросы ворвались в Зимний дворец, но бежали по паркету осторожно, чтобы не портить искусство, принадлежащее народу”.

“Табун солдат ворвался в Зимний дворец, вытащил из-под стола Временное правительство и посадил в Брестскую крепость”.

“Что по плану Ленина нужно было захватить в первую очередь?” — “Телеграфные столбы”.

“В 1917 году происходила великая октябрятская революция”.

“Каждый год седьмого ноября в нашей стране совершается революция”.

“Соревнование на батуте впервые придумал неизвестный матрос, который, ворвавшись в 1917 году в Зимний дворец, увидел кровать Николая II”.

Со временем фразеологическое сочетание “Штурм Зимнего”, которое в системе большевистской идеологии играло вполне определенную роль, стало приобретать второй, третий, четвертый смыслы. “Штурм Зимнего” у курсантов военных училищ стал обозначать стремительный личный туалет перед утренней поверкой; у школьников — вход в школу, очередь в раздевалку или к прилавку буфета. Среди актеров бытует известная формула успеха: “Берем сцену штурмом, как большевики Зимний в 1917 году”. Правда, в последнее время на это появился не менее известный ответ: “Но какой толк от того, что они его взяли”. А характеристика обыкновенного, ничем не выдающегося человека сводилась к расхожей формуле: “Зимний не брал, с Лениным не встречался”.

И, наконец, следуя недавней, недоброй памяти партийной методологии изучения истории, подведем итоги: “Каковы основные итоги Великой Октябрьской социалистической революции?” — “Дров наломали, а топить нечем”; и сделаем выводы: “Ленинград — колыбель трех революций, но нельзя же вечно жить в колыбели”.

В Петрограде, на беду,

Аж в семнадцатом году

Дали всем билет бесплатно

В коммунизм и обратно.

Сразу после октябрьского переворота родилась легенда об историческом выстреле крейсера “Аврора”, который, как мы знаем из школьных учебников, возвестил всему миру о начале “новой эры в истории человечества”. Будто бы на крейсер, в сопровождении отряда красных моряков, “взошла женщина невероятной, нечеловеческой красоты, огромного роста, с косами вокруг головы. Лицо бледное, ни кровинки. Словно ожившая статуя”. Говорили, что это была знаменитая Лариса Рейснер, яркая, незаурядная революционерка, Муза Революции, как ее называли товарищи по партии. Она-де и распорядилась дать залп из корабельной пушки. Моряки крейсера молча переглянулись: женщина на корабле — плохая примета. На флоте из поколения в поколение передавалась легенда о том, как однажды один из боевых кораблей посетила Екатерина II. Перед прибытием императрицы моряки произвели тщательнейшую уборку. Выдраили все сверху донизу. Палуба блестела девственной чистотой. Однако сразу после ухода Екатерины вновь приступили к наведению порядка. Чтобы, как они говорили, “вымести женский дух”. С того времени прошло чуть более ста лет, и вот снова — женщина на корабле. Но команде моряки подчинились и выстрел произвели.

 

3

Как известно, приметы сбываются. Чаще всего сбываются плохие приметы. В 1918 году в России началась Гражданская война, в результате которой Петербург пережил первую в своей истории блокаду. Это драматическое событие в истории страны по времени совпало с изменением политического и административного статуса самого города. С переездом советского правительства в Москву Петроград перестал быть столицей государства. Так на репутации Петербурга была поставлена первая несмываемая мета провинциализма, гулко отозвавшаяся на дальнейшей судьбе некогда столичного города.

В Большой российской энциклопедии о Гражданской войне сказано, что это была вооруженная борьба рабочих и крестьянской бедноты под руководством большевиков против внутренней и внешней контрреволюции. Эвакуация правительства из Петрограда в Москву была мерой вынужденной. Петрограду угрожало наступление белогвардейских армий, поддержанное военной интервенцией стран Антанты. Одновременно из революционного города хлынул поток беженцев в центральные земледельческие районы России. Город мгновенно опустел. Его население, которое к 1917 году составляло два миллиона триста тысяч человек, к середине 1918 года сократилось до полутора миллионов, а к 1920 году составило всего семьсот двадцать две тысячи человек. Начался голод. В “Горестных заметках”, изданных в 1922 году в Берлине, писатель А. В. Амфитеатров вспоминал, как, “набивая овсом пустое брюхо”, питерцы острили: “Отчего прежде люди по тротуарам ходили, а теперь посреди улицы “прут”?” — “Оттого, что на конский корм перешли: нажремся лошадиной еды — вот нас на лошадиную дорогу и тянет”.

Несмотря на лозунг, выдвинутый большевиками и ставший вскоре иронической поговоркой: “Все для голодного Петрограда”, голод победить не удавалось. Даже семечки подсолнуха стали дефицитным продуктом: “Было время — ели семя”, — вспоминали впоследствии пословицу того времени петроградцы. В Петрограде была введена карточная система. Продукты строго регламентировались. И не только продукты. 33-й купон продовольственных карточек гарантировал получение гроба. Он так и назывался: “на гроб”. Тема голода стала превалировать в частушках:

Ленин Троцкому сказал:

“Пойдем, Лева, на базар,

Купим лошадь карюю,

Накормим пролетарию”.

Кроме голода, Петроград впервые столкнулся с проблемой холода. Появились первые временные переносные печи, известные в истории как “буржуйки” и “пролетарки”. Их различие состояло в том, что “буржуйки” складывали из кирпича, а “пролетарки” были жестяными.

Неумолимо надвигалась блокада. Фразеология того времени ярко и выразительно передает состояние Петрограда: “Строили блокаду, лезли к Петрограду”, “Петрополь превратится в некрополь”, “В белом Петрограде ночи белые, люди бедные и тени их бледные”.

В октябре 1919 года к Петрограду вплотную подошла армия генерала Н. Н. Юденича. Город ощетинился баррикадами. Создавалось народное ополчение. Фольклор того времени отличается героическим пафосом, основания для которого, безусловно, были: “Шел Юденич полным ходом, да разгромлен был народом”; “Красный Питер бока Юденичу вытер”; “Наши бойцы-други разгромили Юденича в Луге”; “Бежал Юденич, ужасом объят, забыв про Петроград”. Из уст в уста передавалась переделанная народом частушка, придуманная Маяковским:

Милкой мне теперь в награду

Два носка подарены.

Мчится враг из Петрограда,

Как наскипидаренный.

Даже Зинаида Гиппиус, отличавшаяся, как известно, крайне отрицательным отношением к большевикам, уже, будучи в эмиграции, вспоминала гордую петроградскую пословицу 1918–1920 годов: “Пока есть у нас наш Красный Петроград, мы есть и мы непобедимы”.

Сохранился редкий образец совершенно исчезнувшего к тому времени жанра народной поэзии — раешного стиха. Широко распространенный в низовой культуре XVII–XVIII веков, возрожденный в XIX веке “балаганными дедами” во время народных гуляний на Марсовом поле и Адмиралтейском лугу, он вдруг на мгновение всплыл на привалах Гражданской войны. Нетрудно представить, как во время короткого отдыха перед очередным сражением полковой балагур и затейник, потомок петербургских балаганных дедов, раскручивал перед восторженными полуграмотными красноармейцами лубочные картинки, сопровождая их неторопливыми рифмованными строчками:

Вот вам фронт Петербург, город красный,

Фронт у Питера самый опасный

Был,

Сплыл.

А Юденич Антанте письмо писал,

Что двадцатого он Петербург, мол, взял, —

Пропустил слово “чуть”,

Захотел спекульнуть,

Да не вышло.

Как известно, Гражданская война окончательно завершилась разгромом Белых армий на Дальнем Востоке. Широко известна и песня о той давней героической эпопее “По долинам и по взгорьям…”. В фольклоре сохранился народный вариант этой песни, в котором, конечно же, не обошлось без нашего города:

С Ленинграду, из походу

Шел советский красный полк,

Для спасения Советов

Нес геройский трудный долг.

 

4

8 сентября 1941 года на Ленинград обрушилось очередное и, как оказалось, самое страшное в истории города испытание. Началась 900-дневная фашистская блокада города. Что можно добавить к тому, что хорошо известно о блокаде? Воспоминания и очерки, дневники и письма, стихи и романы, редкие фотографии и еще более редкие кинокадры, звукозапись и живопись, предметы блокадного быта и послевоенные памятники… Что можно добавить еще? Городской фольклор!

Еще весной 1941 года фольклор оставался, пожалуй, единственным общественным барометром, который показывал состояние тревожной предгрозовой атмосферы накануне войны. По воспоминаниям Натальи Петровны Бехтеревой, в небе над Театром имени А. С. Пушкина несколько дней подряд был отчетливо виден светящийся крест. Его запомнили многие ленинградцы. Люди по-разному объясняли его происхождение, но абсолютно все сходились на том, что это еще один знак беды, предупреждение ленинградцам о предстоящих страшных испытаниях.

В тот же первый день блокады, 8 сентября, немцами впервые был предпринят мощный массированный налет фашистской авиации на Ленинград. В результате налета сгорели деревянные Бадаевские склады, построенные для хранения запасов продовольствия в 1914 году на Киевской улице, дом 5. После революции они были названы в честь рабочего вагоностроительных мастерских Николаевской железной дороги, советского партийного и государственного деятеля А. Е. Бадаева. В огне пожара, длившегося более пяти часов, были уничтожены три тысячи тонн муки и около двух с половиной тысяч тонн сахара. В городе распространилась и зажила, исключительно удобная для хозяйственного и партийного руководства тогдашнего Ленинграда, легенда о том, что пожар на Бадаевских складах стал единственной причиной голода в 1941–1942 годах. На самом деле, как это стало видно из опубликованных гораздо позднее цифр, имевшееся к тому времени в городе довольно незначительное количество продовольствия было рассредоточено по многим городским хранилищам в разных районах Ленинграда, а сгоревшие во время пожара Бадаевских складов сахар и мука составляли всего лишь трехсуточную норму продовольствия для Ленинграда. Достаточных запасов продовольствия в городе просто не было, и миф о катастрофических последствиях пожара Бадаевских складов, в который и сегодня еще хотят верить блокадники, просто удачно прикрывал преступную бесхозяйственность ленинградского руководства во время подготовки к войне.

Между тем в памяти ленинградцев, переживших блокаду, навсегда останутся такие понятия, как “сладкая земля”, “бадаевская земля” или “бадаевский продукт”. Так ленинградцы называли сладкую, пропитанную расплавленным сахаром землю вокруг сгоревших Бадаевских складов. Ее ели, приобретая за огромные деньги и выменивая на вещи, оставшиеся с довоенных времен. Наравне с другими продуктами она продавалась на вес на блокадных рынках и толкучках. О ней и сегодня вспоминают многие пожилые ленинградцы. В блокадном городе ее уважительно называли “ленинградский сыр”.

Вместе с бомбами на ленинградцев с неба сыпались пропагандистские фашистские листовки. Подбирать их опасались. За их хранение можно было поплатиться жизнью. Власти побаивались немецкой пропаганды, и листовки уничтожались. Но их тексты — яркие и лаконичные — запоминались. Как рассказывают блокадники, многие из них превращались в пословицы и поговорки, которые бытовали в блокадном городе: “Доедайте бобы — готовьте гробы”, “Чечевицу съедите — Ленинград сдадите”. В конце октября, накануне празднования очередной годовщины Октябрьской революции, город познакомился с предупреждениями: “До седьмого спите, седьмого ждите”, “Шестого мы будем бомбить, седьмого вы будете хоронить”. Авторство некоторых подобных агиток приписывается лично фюреру.

Город неожиданно приобрел черты прифронтового военного объекта, ощетинился огромными цементными треугольными глыбами, которые в народе стали называть “зубы дракона”. Они должны были защитить Ленинград от предполагаемого наступления немецких танков. В трамваях были развешаны плакаты с призывами к бдительности:

Язык болтуна не безделица,

Это вода на фашистскую мельницу.

Закрой эту воду —

Не дай болтуну в городе ходу.

Не болтай лишнего, не мели языком,

Не будь вороной.

Разоблачай болтуна, провокатора и шпиона.

В квартиры вернулись давно забытые “буржуйки” — легкие переносные железные печурки с выводом дымовой трубы в форточку, впервые появившиеся в Петрограде времен Гражданской войны. Правда, в отличие от “буржуек” того времени, когда они были атрибутом быта “недобитых буржуев”, в военном Ленинграде они стали обязательным элементом блокадной жизни. Дети придумывали новые дворовые игры. Хвастались друг перед другом целыми коллекциями сувениров — осколками зенитных снарядов, по воспоминаниям блокадников, “весьма ценившимися у самых резвых собирателей”.

На город неумолимо надвигался голод. В песне, которую пели во время блокады на мотив известного фокстрота “Моя красавица мне очень нравится”, тема голода становится преобладающей:

Прощай, мой Ленинград,

Всю ночь тебя бомбят,

Снаряды дальнобойные летят.

Припев. В квартире холодно,

В квартире голодно,

В квартире страшно жить,

Как никогда.

В окошки мы глядим,

И кошек мы едим,

И люди умирают на глазах.

Припев.

И дров нам не дают,

И свет нам не зажгут,

И хлеба получаем двести грамм.

Припев.

К 20 ноября 1941 года норма выдачи хлеба, постоянно и стремительно сокращаясь, достигла своего трагического минимума — 125 граммов. Это те граммы, или “граммики”, как называли их в Ленинграде, о которых Ольга Берггольц сказала:

Сто двадцать пять блокадных грамм

С огнем и кровью пополам.

На долгие годы вперед понятие “блокадная пайка” стало нарицательным. Например, в голодные месяцы пресловутой перестройки, в начале 1990-х годов “блокадной пайкой” называлась ничтожно малая зарплата ученых.

Хлеб, испеченный в блокадном городе, ленинградцы уважительно называли “Ладожским”, то есть выпеченным из муки, доставленной в Ленинград по зимней Дороге жизни, проложенной по льду Ладожского озера.

Села птичка на окошко,

Мне известье принесла,

Через Ладогу дорожка

В город хлеба привезла.

В блокадном городе было съедено все живое: собаки, кошки, голуби, воробьи. Оставались только крысы. Но в один прекрасный день они все покинули город. Ленинградцы с ужасом утверждали, что крысы обладают недюжинным умом и ушли, потому что понимали, что ждет их в городе. Еда становилась главным героем фольклора тех драматических дней. Удивительно, но, несмотря на трагизм, мифология блокадного города сохранила неистребимый вкус к жизни, который особенно ощутим в нем сейчас, по прошествии десятилетий: “Нет ли корочки на полочке, не с чем соль доесть?”; “Каша повалиха” — каша, приготовленная из отрубей; “Сыр Пер Гюнт”; “Блокадный бальзам” — хвойный настой, изготовленный на спирто-водочном заводе; “Блокадное пирожное” — тонкий кусок сырого эрзац-хлеба, смазанный легким слоем горчицы с солью; “Хряпа” — капустные листы; “В сорок первом падали на ходу, в сорок втором жевали лебеду, в сорок третьем поедим лепешки на меду”.

Выдачей продовольственных пайков в блокадном Ленинграде распоряжался председатель Ленгорисполкома П. С. Попков. О пайках с горькой иронией говорили: “Получить попук”. Но и таких пайков становилось все меньше и меньше. Раз в десять дней с разъяснением норм выдачи продуктов по Ленинградскому радио выступал начальник управления торговли продовольственными товарами Андриенко. Каждое его выступление, которого с нетерпением ожидали, ничего, кроме разочарования, не приносило. Очередная, как тогда говорили, “симфония Андриенко” только раздражала голодных людей.

На глазах менялся смысл давних, освященных народными традициями, привычных понятий. Писатель И. Меттер вспоминает, что произнести зимой 1941 года: “Сто грамм” и ожидать, что тебя правильно поймут, было, по меньшей мере, глупо. На языке блокадников “сто грамм” давно означало не водку, а хлеб.

С едой связаны и немногие, сохранившиеся в памяти блокадников анекдоты. Чаще всего это драгоценные образцы спасительной самоиронии: в холодной ленинградской квартире сидят, тесно прижавшись друг к другу, двое влюбленных. Молодой человек поглаживает колено подруги: “Хороша ты, душенька, но к мясу”. В то время на всех фронтах Отечественной войны была хорошо известна армейская аббревиатура ППЖ. Все знали, что это “походно-полевая жена”. И только в блокадном Ленинграде этим сокращением называли суп в военторговской столовой. И расшифровывали аббревиатуру по-своему: “Прощай, Половая Жизнь”.

В город неслышно вошла, как горько шутили блокадники, “Великомученица Дистрофея”. В первую очередь от нее страдали люди пожилого возраста и дети. Старики от нестерпимого голода впадали в детство и становились совершенно беспомощными, а скрюченные от истощения младенцы делались похожими на маленьких старичков. В городе такие дети имели характерное прозвище Крючки. Но пока силы оставались, ленинградские дети в эту проклятую дистрофию играли. Как пишет американский публицист Г. Солсбери, посетивший Ленинград уже в 1944 году, дети во время блокады играли в игру: “доктор” лечил “больную”. “Пациентка” лежала на столе, а “врач” всерьез обсуждал вопрос, эвакуировать ее или лечить специальной диетой.

Прозвище “Дистрофик” очень скоро стало известно не только в Ленинграде, но и далеко за его пределами. Эвакуированные из города блокадники, или, как их, коверкая труднопроизносимое слово, называли “Выковыренные”, вспоминают, что во многих населенных пунктах, куда они прибывали, как они сами выражались: “От своей блокады на чужой голод”, были развешаны лозунги: “Горячий привет ленинградцам-дистрофикам”.

Журналист Лазарь Маграчев вспоминал, что некоторым категориям детей в самые голодные дни выдавали так называемое УДП — Усиленное Дополнительное Питание. Но и это не всегда помогало. С характерным блокадным сарказмом эту аббревиатуру расшифровывали: “Умрем Днем Позже” — в ответ на УДР (Умрем Днем Раньше) — тех, кто был лишен даже такого ничтожно маленького дополнительного пайка.

Смерть становилась явлением столь будничным, что вызывало удивление не столько то, что люди перестали бояться покойников, сколько то, что еще совсем недавно, в мирное время они холодели от страха в темных подъездах, боялись ходить по безлюдным улицам, вздрагивали от неожиданного скрипа дверей. Умершие зачастую продолжали свое существование среди живых. Трупы не успевали выносить из квартир, убирать с заледенелых тротуаров, хоронить на кладбищах. В иные дни число трупов переваливало за чудовищную отметку в одиннадцать тысяч. Обернутые в простыни окаменевшие тела умерших от голода в просторечии называли “Пеленашки”, а зимой — “Хрусталь”. Их складывали на краю общих могил или траншей. “Смотри, угодишь в траншею” или “Как бы не попасть в траншею” — стало всеобщей формулой угрозы быть захороненным не в индивидуальной могиле, а в общей яме. В таких поистине нечеловеческих условиях подвигом считалось не только выстоять, но и просто выжить. Имеем ли мы моральное право с “высоты” нашей сытости осуждать истощенных и вконец ослабленных людей за то, что на улицах Ленинграда стало обыкновением обшаривать негнущимися пальцами карманы мертвецов в поисках спасительных и уже ненужных владельцу продовольственных карточек: “Умирать-то умирай, только карточки отдай”. Система моральных оценок качнулась в сторону, обратную той, что вырабатывалась в обществе годами мирной и сытой жизни. В одном из опубликованных недавно блокадных дневников приводится подслушанный случайно разговор двух юных блокадниц. “Ты что вспухла?” — “Туфли починила”. А вот та же мучительная тема в частушках:

Это было в блокаду,

Это было в войну…

Я ему отдалася

За буханку одну.

Даже через десятилетия для многих, переживших блокаду, моральный выбор тех лет кажется вполне обыкновенным и не требующим переоценки. Вот как это выглядит в современном анекдоте. На Петроградской стороне горбится на кухне одинокая старушка. Вдруг раздается звонок, и в квартиру вваливается здоровый амбал, под потолок ростом. “Марья Ивановна Сидорова?” — “Марья Ивановна Сидорова”, — испуганно лепечет старушка. “В блокаду здесь жила?” — “Здесь, милый человек, здесь”. — “С Петром Федоровичем в связи была?” — “Был, была… что же делать… есть было нечего”. — “Забеременела небось?” — “Что же… конечно… дело обычное...” — “И аборт сделала?” — “Так ведь кормить было нечем…” — “И на помойку выкинула?” — “Выки…” — “Здравствуй, мама”. Нам ли судить?!

Блокада превратилась в “Блок ада” в “Городе смерти”. Так стали называть в те годы еще совсем недавно цветущий город, а его население — “блокадниками”. И при этом еще умудрялись шутить, величая себя “Дистрофия Шротовна Щей-Безвырезовская”. Напомним, что шрот или жмых — это измельченные и обезжиренные семена масличных растений, идущих на корм животным. Плитки спрессованного жмыха считались в то время чуть ли не деликатесом.

В условиях такого небывалого голода особое значение для ленинградцев приобрело курение. Во время блокады курево стало одним из важнейших элементов блокадной жизни, а иногда и просто условием обыкновенного выживания. Табака катастрофически не хватало. Изготовление различных суррогатов было поставлено на научную основу. Поиск заменителей табачных листьев велся в государственных лабораториях. Появились различные эрзацы, каждому из которых фольклор присваивал свое особое прозвище. Фантазия блокадных остряков была неистощима. Папиросы, изготовленные из сухих древесных листьев, назывались “Золотая осень”. Махорка, приготовленная из мелко истолченной древесной коры, в зависимости от степени крепости называлась: “Стенолаз”, “Вырви глаз”, “Память Летнего сада”, “Смерть немецким фашистам”, “Матрас моей бабушки”, “Сено, пропущенное через лошадь”, “Сашкин сад”. Традиционно неистощимым был городской фольклор и на аббревиатуры. Табак из березово-кленовых листьев назывался “Беркленом”, а эрзац-табак еще более низкого качества — БТЩ, то есть бревна-тряпки-щепки или ботва-трава-щепки.

В голодном Ленинграде появились далеко не единичные случаи каннибализма. До сих пор один из участков вблизи Михайловского замка в Петербурге называют “Людоедским кладбищем”. На нем зарывали здесь же расстрелянных без суда и следствия замеченных в этом страшном преступлении ленинградцев. По некоторым сведениям, их количество к концу блокады достигло страшной цифры чуть ли не в четыре тысячи человек. На этом фоне чудовищным издевательством выглядит решение ленинградских властей украсить город к первомайским праздникам витринами магазинов, заставленными бутафорскими товарами: овощами, фруктами, кондитерскими и гастрономическими изделиями из пластмассы. Об этом петербуржцы узнали из недавно извлеченных из архивов КГБ и опубликованных записных книжек школьного учителя Алексея Винокурова. Он был расстрелян во время блокады за антисоветскую пропаганду. Антисоветской пропагандой в то время считалось даже упоминание о таких фактах в личных записях, хотя, как это следует из тех же записных книжек, ленинградцы открыто говорили об этом “с трудом скрываемым неудовольствием”.

Но и в этом аду нет-нет да и вспыхивала яркая выразительная шутка — убедительное свидетельство внутренней устойчивости ленинградцев. Это о них впоследствии скажет пословица: “Город каменный, а люди в нем железные”. Понятно, что это не более чем метафора. Люди были самые обыкновенные. И проблемы у них были самые обыкновенные, человеческие. “Как поживаешь?” — спрашивает при встрече один блокадник другого. “Как трамвай четвертого маршрута: ПоГолодаю, ПоГолодаю — и на Волково”. Один из немногих трамвайных маршрутов блокадного времени — № 4 — начинался на острове Голодай, проходил по Васильевскому острову, пересекал Неву по Дворцовому мосту, продолжался по Невскому проспекту, поворачивал на Лиговку и заканчивался вблизи старинного Волкова кладбища. Это был один из самых протяженных маршрутов. Его хорошо знали и им пользовались практически все ленинградцы. Другим столь же продолжительным путем следовал трамвай маршрута № 6. Он так же начинался на острове Голодай, но заканчивался у ворот Красненького кладбища. В фольклорной летописи блокады сохранился и этот маршрут. “ПоГолодаю, ПоГолодаю — и на Красненькое”. Одним из самых коротких маршрутов того времени был одиннадцатый. Он делал кольцо недалеко от Смоленского кладбища. Поэтому вариант анекдота о маршруте № 11 был исключительно характерен для того времени: “Как поживаешь?” — спрашивает один блокадник другого. “Как трамвай № 11. ПоГолодаю, поГолодаю — и пешком на кладбище”.

Впрочем, блокадный юмор не исчерпывался темой смерти. Хотя, если пристально вглядеться в блокадные шутки, то присутствие смерти — этой привычной гостьи с косой в руках — можно легко заметить буквально во всем. “Меняю одну фугасную бомбу на две зажигательные в разных кварталах”. Зажигательные были значительно безопаснее. Их можно было успеть потушить. “Уходя из гостиной, не забудьте потушить зажигательную бомбу”. “Завернул козью ножку — получай └зажигалку“”. Козья ножка — залихватски загнутая под прямым углом самодельная папироска, свернутая из газетного обрывка.

С зажигалками боролся буквально весь город: дружинники, пожарные, милиция, полки местной противовоздушной обороны (МПВО). “Пожарники и милиция — одна коалиция”, — говорили в Ленинграде и пытались при этом шутить: “Превратим каждую колыбель в бомбоубежище”. Аббревиатура же МПВО в фольклоре расшифровывалась: “Местный Полк Веселых Оборванцев”, “Мы Пока Воевать Обождем” или “Милый, Помоги Вырваться Отсюда”.

Несмотря на то, что уже к сентябрю 1941 года из Ленинграда были эвакуированы более 350 заводов и фабрик, в блокадном городе около 70 предприятий продолжали работать. В общей сложности они производили более 100 видов только военной продукции, в том числе танки, бронепоезда, пушки, снаряды. Частушки, появившиеся в Ленинграде в 1943 году, случайными не были:

Мил на фронте боевом,

Я на фронте трудовом.

Нам обоим нынче дали

Ленинградские медали.

Я точу, точу снаряды,

Пусть на немцев полетят.

За досаду, за блокаду,

За родимый Ленинград.

На заводе полиграфического оборудования имени Макса Гельца (ныне это завод Полиграфмаш) во время войны выпускали пулеметы. Из-за катастрофического недостатка металла заводские умельцы заменили металлические колеса пулеметов деревянными. На фронте такой пулемет называли “Максим Ленинградский”.

Жизнь, несмотря ни на что, брала свое. После могильного холода зимы 1942 года с трудом верилось, что можно будет когда-нибудь вновь услышать давно забытые трамвайные звонки, что снова распахнутся двери промтоварных магазинов, что в кассах кинотеатров будут стоять очереди, что среди войны будут изданы книги о великой архитектуре Ленинграда. Как пословицы повторяли ленинградцы тексты плакатов, появившихся на стенах обледенелых домов: “Городу-бойцу грязь не к лицу”, “Грязь беда, борись с бедой, бей лопатой, смывай водой”, “Везде, на заводе, в квартире, в быту — борись за чистоту”. А когда летом того же 1942 года открылись первые с начала блокады парикмахерские с очередями на горячую завивку “со своим керосином”, появилась ликующая ленинградская поговорка: “Заходите с керосинками, выходите блондинками” — с ударением в словах “заходите” и “выходите” как на втором, так и на третьем слоге, поскольку смысла это никак не меняло.

Между тем война была в полном разгаре. Массированные налеты авиации и прицельные артобстрелы продолжались с той же интенсивностью. Стреляли в часы наиболее оживленного движения и по самым многолюдным местам. Били по трамвайным остановкам. 3 августа 1943 года на перекрестке Невского проспекта и Садовой улицы у Гостиного двора артиллерийским снарядом было одновременно убито 43 человека. С тех пор этот перекресток в народе называется “Кровавым”.

В блокадном Ленинграде существовала суеверная примета: город не будет сдан до тех пор, пока в незащищенные монументы великих русских полководцев Суворова, Кутузова и Барклая-де-Толли не попадет хотя бы один снаряд. Памятники действительно стояли неукрытыми на протяжении всей войны, и даже во время самых жестоких обстрелов города они оставались целы и невредимы. Хотя, конечно, дело не в народном поверье. Спрятать их, скорее всего, не было ни сил, ни времени.

Сокровищницу ленинградской мифологии украшает легенда о Неизвестном художнике, в промерзшей и безжизненной квартире которого в одном из ленинградских домов была найдена восковая модель медали с текстом: “Жил в блокадном Ленинграде в 1941–1942 годах”. Идея сохранить в памяти то героическое время, что называется, носилась в воздухе. В 1943 году перед работниками паспортной службы Ленинграда была поставлена задача провести полный учет всего оставшегося в городе населения. Для этого было необходимо включить в паспорта граждан специальные контрольные талоны, которые в народе, живо обсуждавшем эту идею, уже тогда получили название “блокадных паспортов”. К сожалению, эта идея не была реализована, иначе сегодня так остро не стоял бы вопрос о количестве блокадников, оставшихся в живых. По совершенно необъяснимым причинам их год от года становится все больше и больше.

В то же время, по воспоминаниям жителей блокадного города, в то жуткое время слагались не менее жуткие легенды. Некоторые из них напоминают современные страшилки. Так, согласно одной из таких легенд, во время блокады все ленинградские крысы собрались в амбарах на берегу Невы, вблизи Александро-Невской лавры. Когда им хотелось пить, они “текли к Неве живым потоком и способны были обглодать до костей лошадь, попавшуюся на дороге, как муравьи очищают лягушку”. По другой легенде, в Ленинграде за бешеные деньги продавались котлеты из человеческого мяса. На Аничковом мосту ежедневно дежурила старушка и, увлекая детей ласковыми, участливыми разговорами, незаметно подталкивала их к открытому люку, куда они и проваливались. Под мостом, продолжала эта чудовищная легенда, непрерывно работала огромная мясорубка, превращая провалившихся детей в мясной фарш. Этой страшной легенде вторит добродушно-ироническое восклицание при встрече: “На мясо ты не годишься — слишком худа, только на мыло”. А вот еще одна из блокадных страшилок:

Шел дистрофик с тусклым взглядом,

Нес корзинку с мертвым задом:

“Мне к обеду, людоеду, хватит этого куска…

Ох, голодная тоска!

А на ужин явно нужен маленький ребеночек.

Только что-то неохота открывать бочоночек…”

И все же весной 1944 года что-то наконец начало меняться в людях. Это было почти неуловимо, едва заметно. Но было. Рассказывали, что одна учительница чуть ли не вбежала в учительскую, что само по себе уже повергло всех в изумление, и ликующе воскликнула: “У меня в классе мальчишки подрались!”

Конец блокады оставил в сокровищнице блокадного фольклора следы невиданных раньше, новых ощущений: “Ленинград смерти не боится — смерть боится Ленинграда”, “Мы отстояли Ленинград, мы восстановим его”. И частушка. От имени женщины. Пользуясь расхожей метафорой, напомним, что у блокады — женское лицо. Женщины составляли преобладающее большинство населения Ленинграда той поры:

Кабы мне у Ленинграда

Повстречался Гитлер сам,

Разорвала бы я гада,

Сердце бросила бы псам.

Прошло более полувека. Но раны, нанесенные городу, не зарубцовываются до сих пор. В старых ленинградских квартирах до сих пор еще можно встретить буквальные следы блокады — темные пятна на полу от “буржуек”. Среди блокадников существует суеверная примета: если эти пятна уничтожить, все может повториться снова. Блокада в городском фольклоре и сегодня остается лакмусовой бумажкой, выявляющей уровень стойкости и героизма, мужества и терпения человека. Но, как утверждает ленинградский фольклор, и сегодня “Каждому поколению — своя блокада”.

 

5

Казавшееся скорым и неизбежным духовное возрождение Ленинграда после окончания победоносной Великой Отечественной войны не произошло. Из Москвы северной столице строго напомнили, кто есть кто в советской табели о рангах. В 1948 году началось сфабрикованное в Кремле так называемое “ленинградское дело”. Были арестованы почти все крупные партийные и хозяйственные руководители города, еще совсем недавно возглавлявшие жизнь и деятельность Ленинграда во время войны и блокады. Обвиняемым инкриминировалось возвеличивание роли Ленинграда в победе над фашистами в ущерб личной роли Сталина, в попытке создания компартии РСФСР и в желании вернуть столицу страны в Ленинград. Только в Ленинграде и области по этому “делу” были сосланы, осуждены на различные сроки заключения и расстреляны десятки тысяч человек, в том числе около двух тысяч высших и средних партийных работников.

“Ленинградское дело” поставило крест на кадровой политике Ленинграда, сводившейся к выдвижению на высшие партийные и хозяйственные посты наиболее ярких, деятельных и активных членов партии, способных принимать самостоятельные нестандартные решения. На их место пришли послушные исполнители воли Сталина. Как известно, Сталин боялся “города трех революций”, и незаурядные, а то, не дай бог, и выдающиеся “хозяева” Ленинграда ему были не нужны.

За четверть века после “ленинградского дела” сменилось около десятка первых секретарей и председателей Ленгорисполкома, и все они канули в Лету, не оставив после себя ничего, кроме фамилий в архивах новостных лент да одного-двух анекдотов в городском фольклоре, характеризующих их далеко не с лучшей стороны. Все они являли собой образцы ограниченности, невежества, кичливости и высокомерия. В фольклоре сохранился анекдот, как первый секретарь обкома КПСС Василий Сергеевич Толстиков на вопрос иностранного журналиста о смертности в Советском Союзе ответил, что “у нас смертности нет”. Он же вызвал на ковер создателей фильма “Проводы белых ночей” и, брызгая слюной, кричал: “Я вас сотру в порошок! У вас на глазах гуляющих молодых людей поднимается бетонный мост. Что это за символ?” Другой “хозяин” города, председатель Ленгорисполкома Николай Иванович Смирнов привел иностранных гостей в Эрмитаж и, остановившись у статуи Вольтера, хвастливо воскликнул: “А это наш генералиссимус!” Еще один первый секретарь Ленинградского обкома КПСС Борис Вениаминович Гидаспов, согласно городскому фольклору, оказался в числе “трех злых демонов” Ленинграда: Гестапова, Неврозова и Кошмаровского. Так ленинградцы безжалостно окрестили известных политических и общественных деятелей того времени: первого секретаря обкома КПСС Бориса Гидаспова, модного тележурналиста Александра Невзорова и телевизионного лекаря, известного шарлатана Анатолия Кашпировского. Прозвища оказались настолько точными, что в дополнительном комментарии не нуждались.

Но подлинным олицетворением партийно-бюрократического ханжества и чванства эпохи загнивания социализма стал первый секретарь Ленинградского обкома КПСС, случайный однофамилец русских императоров Григорий Васильевич Романов. Деятельный и инициативный комсомольский работник, сделавший блестящую партийную карьеру, Романов в глазах большинства являл собой вполне убедительный образ самодовольного чиновника, излучающего рекламное благополучие и преуспеяние. В этом было столько фальши и лицемерия, что реакция городского фольклора оказалась молниеносной. Очень скоро имя Романова вошло в пословицы и поговорки. Оно стало составной частью неофициальной ленинградской топонимики. О нем слагали легенды и рассказывали анекдоты: “Вы не знаете, почему Невский перекопали?” — “Романов потерял свою любимую заколку”. Романову были посвящены детские дворовые игры и забавные школьные страшилки. Далеко не все представители царской фамилии могли похвастаться таким количеством фольклора о себе, как Романов. Даже инициалы Григория Васильевича стали объектом фольклора и в конце концов заслонили собой фамилию первого секретаря. За глаза его стали называть “Гэ-Вэ”.

Исключительно удобной мишенью для остракизма стала и пресловутая фамилия Григория Васильевича, которую разве что очень ленивые не использовали для остроумных сопоставлений и ядовитых противопоставлений. Общая с русскими монархами фамилия порождала множество косвенных ассоциаций и прямых аналогий. Расхожей поговоркой того времени стала фраза: “Живет Романов по-романовски”. Вариации на тему “династической” фамилии продолжались в прозвищах. Даже в коридорах Смольного его иронически называли “Последним Романовым” или “Персеком” — насмешливой аббревиатурой, образованной от его высокой партийной должности: первый секретарь. С началом реализации в Ленинграде амбициозного проекта по строительству дамбы, считавшейся детищем Романова, это гигантское сооружение, на которое сторонники его возведения возлагали надежды на защиту города от наводнений, стали называть “Дамбой Романовной”.

По законам фольклорного жанра, который ради яркой и выразительной персонификации тех или иных событий может пренебречь точностью дат и хронологией событий, Романову приписывали даже то, что происходило задолго до его вступления в должность, как это случилось, например, с историей строительства концертного зала “Октябрьский”.

Возведением нового концертного зала было решено отметить 50-летие Октябрьской революции. Дело происходило при предшественнике Романова, но идею строительства фольклор приписал Григорию Васильевичу. Будто бы он лично курировал проектирование здания. Когда проект был уже готов и времени для его реализации оставалось мало, выяснилось, что место для строительства вообще не определено. Исполнители нервничали, постоянно напоминая об этом первому секретарю. Однажды, как рассказывает легенда, такой разговор зашел в машине Романова по пути от Московского вокзала в Смольный. Романову давно уже надоели эти разговоры, он не выдержал и махнул рукой: “Вот здесь и стройте!” Машина в это время проезжала мимо так называемой Греческой церкви, построенной в свое время усилиями греческой общины Санкт-Петербурга вблизи греческого посольства. Так, если верить легенде, была решена судьба церкви. Она была снесена, и на ее месте действительно в 1967 году был открыт новый концертный зал, названный громко и символично — “Октябрьский”. Во всяком случае, именно этим поспешным и, по всей видимости, случайным решением первого секретаря можно объяснить поразительную недостаточность пространства, в которое буквально втиснут архитектурный объем здания. Говорят, архитектор Жук был возмущен таким решением, но ничего сделать не мог. Против первого секретаря приемов не было.

Кажущаяся заинтересованность Романова объектами культуры побудила литературную и театральную общественность выйти с инициативой создать в Ленинграде музей Александра Блока. Но как оказалось, именно у Романова это предложение встретило неожиданное сопротивление. Говорят, он противился до последнего момента, а когда подписывал последнее распоряжение, то будто бы в сердцах вымолвил: “Пусть это будет последний литературный музей в Ленинграде”. Музей одного из самых петербургских поэтов открыли только в 1980 году.

Жил Романов на Петроградской стороне, в современном доме, построенном в 1964 году рядом с Домиком Петра Первого, вблизи улицы Куйбышева, бывшей Большой Дворянской. Дом был заселен известными общественными деятелями и представителями высшей партийной номенклатуры. В фольклоре его называли “Дворянским гнездом”. Популярный ленинградский режиссер Александр Белинский сохранил в памяти театральную байку об актере Николае Симонове, который, стоя на Петровской набережной, будто бы говорил ему: “Шура, посмотрите, в этом маленьком домике жил Романов высокого роста, которого история назвала Петром Великим, а в этом большом доме живет Романов маленького роста. Интересно, как его потом будут называть?”

Очевидцы рассказывают о ежедневном обязательном ритуале, который, не смущаясь окружающих, совершали охранники, сопровождавшие Романова домой. Как только машина останавливалась, следовало сообщение по рации: “Первый прибыл на объект”. Среди малолетних жителей этого “объекта” родилась уникальная игра, которая так и называлась: “Первый прибыл на объект”. Участниками этой детской игры были Первый, Охранник, Телохранитель и Шофер. К сожалению, мы не знаем интонационной окраски этой диковинной дворовой забавы. Зависть? Ирония? Равнодушие?.. Но в нашем собрании есть школьная страшилка — образец одного из популярнейших жанров ребячьего мифотворчества, зарождавшегося как раз в те годы:

Дети играли

В Сашу Ульянова:

Бросили бомбу

В машину Романова.

В скандальной мифологии эпохи застоя особое место занимает нашумевшая легенда о необыкновенно роскошной свадьбе дочери Григория Васильевича, устроенной им будто бы в Таврическом дворце, среди великолепных интерьеров блестящего екатерининского вельможи. Мало того, для свадебного стола хозяин Ленинграда будто бы приказал взять из Эрмитажа царский парадный сервиз на 144 персоны.

Если верить городскому фольклору, этот злополучный эрмитажный сервиз сыграл драматическую роль в судьбе Григория Васильевича. Когда отгремели свадебные марши и восхищенные гости разъехались по городам и весям великой страны, в Москве зарождалась одна из последних легенд советского государства. Согласно этой легенде, с эрмитажным сервизом связана неожиданная отставка и последующая опала первого секретаря Ленинградского обкома КПСС. Романов будто бы оказался первой жертвой всесильного руководителя КГБ Ю. В. Андропова, рвавшегося к вершинам политической власти. Именно тогда Андропов начал методично и последовательно расчищать ступени, ведущие к заветной должности Генерального секретаря ЦК КПСС. Пострадал Романов, утверждает легенда, из-за того, что на свадьбе его дочери подвыпившие гости, среди которых, впрочем, было немало сотрудников КГБ, разбили тот пресловутый сервиз. Остается только гадать: правда ли это, искусно использованная многоопытным Андроповым для устранения молодого, пышущего здоровьем Григория Васильевича, или виртуозная легенда, выношенная в утробе КГБ и специально рожденная для удаления Романова — одного из главных претендентов на высший партийный пост.

Впрочем, как вспоминают об этом петербуржцы, в народе были известны и другие причины опалы Романова. Одни говорили, что он “упрятал жену в сумасшедший дом, а сам сошелся с известной певицей С.”. Другие — будто бы Романов позволил себе устроить морскую прогулку этой певице на крейсере “Аврора”. Третьи утверждали, что во время официального визита в Финляндию на одном из приемов он напился, а финны “сняли фильм о его пьяных выходках и показали его по телевидению”.

Так или иначе, но более фамилия Романова на политических страницах истории страны никогда не появлялась.

Все это по времени совпало с началом перестройки, крушением Советского Союза и возвращением Санкт-Петербургу его исторического имени, после чего наконец-то и началось подлинное возрождение города.

Версия для печати