Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2012, 6

Деньги и мораль: развод по-русски

Виктор Костецкий

 

Виктор Валентинович Костецкий родился в 1955 году, доктор философских наук, профессор СПбГПУ им. Герцена, живет в Санкт-Петербурге.

 

 

 

ДЕНЬГИ И МОРАЛЬ: РАЗВОД ПО-РУССКИ

 

………………девица,

Шамаханская царица,

Вся сияя. как заря,

Тихо встретила царя…

И забыл он перед ней

Смерть обоих сыновей…

Околдован, восхищен,

Пировал у ней Додон.

А. Пушкин

 

Я сам завел с француженкою шашни,

Мои друзья теперь и Пьер, и Жан,

И вот плевал я с Эйфелевой башни

На головы беспечных парижан.

В. Высоцкий

 

 

 

I. Адаму Смиту приписывают утверждение: “Труд — отец богатства, природа — его мать”. Деньги, в свою очередь, возникают как мера труда, как время, затраченное на труд. В древнеславянском “мире”, то есть “общине”, деньги не могли иметь места по причине отсутствия “труда” как абстракции от живой человеческой деятельности. В древнеславянском языке был глагол “трудить” (ударение на первом слоге) в значении принуждать себя делать то, что следует, а не то, что хочется. Это значит, что и понятие “трудиться” лежало не в плоскости производства, а включалось в сферу нравственности. Сезонно-авральный характер работ вообще не позволял мерить время единой мерой длительности, что хорошо выражено пословицей “Один день год кормит”. Время “страды” задает совершенно иную эмпирическую базу времени, чем та, что лежит в основе “теории прибавочной стоимости”. Для
А. Смита и К. Маркса время всегда ньютоновское, равномерно-прямолинейное, монотонно-длительное, как тиканье часов. Славянский мир вообще не знал такого “времени”, так же как не знали его в античной Элладе. “Хронос” — изобретение эпохи эллинизма; и Гомер, и Гесиод в своих теогониях обходятся без божества Времени. В древнерусской культуре вместо понятия “время” фигурировали иные понятия: черед, срок, пора. Время — понятие литературное, занесенное с Запада эпохи мануфактурного производства. И пословицы со всей определенностью зафиксировали разницу: “Дураку что не время, то и пора”, “Бедный времени не ищет”, “Придет время — будет и пора” (В. Даль). Без понятия “время” нет понятия “труд”, а без понятия труда не может быть и понятия “деньги”. Итак, древнеславянскому “миру” были чужды понятия труд-время-деньги.

Собственно, в славянском мире один источник богатства — и это не “труд” и не “природа”, а то, что позднее получило поэтическое именование “Русская земля”, где эпитет “русская” передает не форму обладания или этническую принадлежность, а определенное символическое значение, как, например, понятие “Запорож-
ская Сечь” (символ свободы). Своя “земля” — “мать-сыра-земля” — для “мира” является единственным источником всех богатств, и в этом смысле “земля” прямо предполагает персоналистичное ее понимание, как Богини одаривающей (самой собою, то есть “богатством”). Общинный труд как хозяйственный процесс — это труд принимать дары своей земли: и нет дела до пота, времени, “трудозатрат” и пр. Результат труда — все равно дар, Богом отпущенное богатство. Но как только исчезает связь “мир — земля”, “этнос — ландшафт”, так роль “земли” берут на себя “деньги”. Еврейское “рассеяние” наиболее выпукло иллюстрирует мироустроительную функцию денег. Без своей земли именно деньги — источник своего мира и богатства. Можно не без основания утверждать, что появление денег на арене человеческой истории связано не только с рынком, но и с миграцией (эмиграцией) и ее аналогами (например, длительный военный поход или экспедиция). В античном праве наследования лишь один из наследников получал недвижимость, а другие — или движимое имущество, или деньги — с целью покинуть родной дом. В этом случае миграционная функция денег первична, а рыночная — вторична. Древнеславянская миграция, в отличие от средиземноморской, не проходила по чужим поселениям, а шла в просторах, условно говоря, “ничьей земли”, в антропологически пустой экологической нише “леса”. Поэтому миграционная функция денег, наряду с рыночной, не могла иметь значения.

При силовом давлении на славянские “миры” чужих этносов неминуемо появляются “деньги” — опять-таки не в их рыночном значении. Деньги выступают средством военно-оккупационных контактов, как форма общения с “насильниками”, с “чужими”. И это своеобразное назначение денег не прошло бесследно для русского мировосприятия: архетип денег включает в себя насилие. “Богатый” (деньгами) одновременно означает (коннотативно) “насильник”, “чужак”, “оккупант”. При этническом противопоставлении “свои — чужие” чужаки оказываются, естественно, вне поля своей нравственности, вне закона и благодати. Поэтому от богатых никто ничего хорошего не ждет; если не насильничают — уже хорошо. Фактически в народном мировосприятии богатые — это другой этнос, своего рода “немтыри”, “немцы”, по пословице “Сытый голодного не разумеет”. Богатые “немеют” в отношении нравственного языка своего этноса, они перестают его понимать.

После принятия христианства и установления церковных порядков (включая “десятину”) в качестве такого рода “немцев” стали восприниматься и иереи, “попы”. Иронично-отрицательное отношение к попам в “земле Русской” имеет подоплекой прежде всего деньги. Для церкви — пришелицы в границы славянского мира — деньги привычны до естественности. Церковь знает понятие труда (еще до А. Смита) начиная с IV века. И соответственно, знает его результаты — деньги. Несоразмерность в восприятии денег между миром и церковью логически компенсируется существованием нищих на паперти. Нищие — своего рода медиаторы, “триксеры”, бриколажные связные в схеме отношений “свои (народ) — чужие (попы) — свои (бедный народ)”. Нищие на паперти логически необходимы обеим сторонам, церкви и прихожанам; они выступают моральной связкой между “миром” и окружающим “пространством денег”, включая церковные приходы (анклавы денежного обращения при наличии международных церковных сношений). Нищие — это вроде бы как сам народ, жаждущий денег. Через нищих на паперти наглядно проводятся, внушаются идея естественной, благой жажды денег (для одних) и идея денег как добра, помощи и сострадания (для других).

Финансовая деятельность церкви имеет в границах славянского мира совершенно особое значение, далеко выходящее за пределы собственного типа хозяйствования. Во-первых, церковь сама является проводником денежного обращения, иногда в большей степени, чем сам “рынок”. Во-вторых, с развитием денежного обращения и разделением этноса на “бедный народ” и “богатую немчуру” церковь берет на себя посредническую миссию. В-третьих, церковь усиленно стимулирует “трудовую деятельность” как бедных, так и богатых. Стимулируя труд, церковь вольно или невольно, прямо или косвенно приучает к денежному обращению (кульминацией этой церковной “политэкономии” явился протестантизм).

Европейский раннесредневековый тип хозяйствования во многом обусловлен именно церковной, в особенности монастырской практикой. Разделение монастырей на мужские и женские поставило проблему так называемого “блуда”. Среди различных средств против блуда, включая страстные проповеди церковных авторитетов, единственным эффективным средством оказалось исполнение тяжелых физических работ — “труда”. Появление “труда” в практике мужских и женских монастырей было исключительно психотерапевтическое. Конкретное исполнение “тяжелого физического труда” проявило себя в двух основных формах — земледелие и работа с камнем (мощение и строительство). Утруждение себя земледелием и каменными работами в целях блудоборения имело в качестве побочного продукта хороший урожай и крепкие монастырские стены. Чем больше боролись с блудом посредством “труда”, тем в большей сытости и безопасности находились, а чем сытнее жилось, тем сильнее проявлял себя блуд; а далее снова да ладом: чем сильнее тянуло к блуду, тем больше трудились, чем больше трудились, тем сытнее жили и тем сильнее тянуло на блуд. Соответственно, возникает бесконечная прогрессия в двухтактном процессе “блуд и труд”, результаты которого “историки” преподносят под видом “технического прогресса”. Первоначально в монастырской практике труд ценился именно за то, что он тяжел, мучителен, изматывающ. Однако косвенные плоды тру-
да — продукты питания, строительные и ремесленные изделия, а в конечном счете деньги — постепенно стали выходить на передний план, и тогда монахи открыли для себя новое направление деятельности: облегчение труда, его техническая — и психическая — интенсификация. В ряду изобретений монахов оказываются не только технические и военно-технические средства, но и многочисленные рецепты ликеров, вин, а также самогоноварение — великое научное открытие монахов (XI век).

На Руси самогоноварение появляется в XVI веке и вскоре становится мощным источником денежного наполнения казны. Начало алкоголизации славянских миров связано с церковной деятельностью, включая сугубо финансовые интересы. Литургическое появление кагора положило начало виноградно-винной экспансии, вытеснившей традиционное медоварение (понятно, что виноград в России практически не растет, то есть вино импортировалось, что соответствовало финансовым интересам церкви). А с утечкой информации о самогоноварении начался новый этап алкоголизации Европы, включая славянские страны.

Между тем христианская религия напрямую расходится с христианской церковью по коренному вопросу: о труде. Деньги и алкоголь, культивируемые в церковно-монастырской практике — лишь последствия отношения к “труду”. В христианской религии труд — не благо. Труд — наказание (за грех Адама) и мученичество, подобное родам (за грех Евы). И точно такое же отношение к труду бытовало в греческой мифологии: бог труда Понос — спутник бога смерти Танатоса, наряду с богом болезней и богом старости. В этом смысле труд входит не в круг жизни, но в круг смерти, как умирание заживо. Древнееврейская “суббота” физически пресекает тотальный труд, делая его чем-то промежуточным между субботними праздниками. Церковь заимствует понятие праздника, но лишь при условии ужесточения труда и трудовой дисциплины. Христианизированная Европа волей-неволей оказалась в атмосфере церковного “труда”, постепенно превратившегося из либидозной психотехники в устойчивый тип хозяйствования с использованием денежного обращения. И этот тип хозяйствования утверждался на Руси под эгидой религии, воздействуя, естественно, на государственное самодержавие. Православная церковь стимулирует труд в такой форме, при которой денежная масса не циркулирует в среде народа, а оказывается за его, народа, пределами. Трудящийся, но нищий народ — это естественная установка раннехристианской церкви, то есть “православной”.

Той же позиции изначально придерживалось и рюриковское дружинное государство. Но и для самого народа труд и деньги — звенья не одной цепи. “Трудиться” - значит трудиться над собой, то есть заниматься не экономической, но нравственной деятельностью. И деньги, появляющиеся от трудов праведных, — это не заработок, но тот же дар, дар земли-матери через посредника-работодателя (церковь, государство, частное лицо). Посредник, располагающий деньгами, в любом случае “чужой” и “немец”. И упаси Бог требовать заработанные деньги! Так в древнерусском мире складывается исходная установка в отношении денег: труд и деньги никак не связаны между собой. Или другая формулировка того же положения: труд — одним, а деньги — другим. Возможен и такой вариант: труд — без денег, и деньги — без труда. Любая из этих формулировок обусловлена триединством мощных социальных факторов: русской народной традицией, Русской православной церковью и русским дружинным государством. Симбиоз столь различных социальных течений на поверку оборачивается устойчивым культурным феноменом: у русского государства и русской церкви всегда есть деньги — независимо от обстоятельств. Соответственно, для церковных иереев и государственных сановников иметь деньги — вне зависимости от организации общественного труда — это “естественное положение дел”. Дурно — не иметь денег (как свидетельство нерадивости или мотовства). При этом вопрос не стоит о том, для каких целей государство и церковь аккумулируют всю общенародную массу денег. Народ работает без денег, а в результате деньги появляются как яблоки на яблоне, растущей в церковном приходе или министерском дворике. И случается так, что появившиеся вроде бы как ниоткуда деньги просто девать некуда: не раздавать же их обратно народу. И тогда автокефальная церковь и дружинное государство разворачиваются лицом к Западу, к Европе, собственно — к своим. У русской церкви и русского государства мощные международные интересы, многовековые споры и свары, ежедневные “семейные” страсти и раздоры, они — члены европейской родной семьи церквей и государств, к которой не имеет никакого отношения русский народ. В семье не любят бедных родственников — отсюда многовековое стремление русской церкви и русского государства быть богатыми, независимо от экономики страны, а часто — за счет самой экономики. И вся церковно-государственная “этика денег” внутри страны направлена на утверждение права государства и церкви быть богатыми любой ценой.

II. Европейская история “этики денег” шла по совершенно иному пути. Начало ее положено раннесредневековым рыцарством. Главной социальной особенностью кельто-германских племен являлась военная дружина, существовавшая наряду с общиной (маркой) в каждой деревне. Назначение военной дружины не имеет прямого отношения ни к обороне, ни к войне. Ее существование оправдано стремлением мужчины к военной славе. “Военная слава” — это удовольствие, открытое далеко не всеми культурами. Кельты вообще исчезли в погоне за таким удовольствием. Германцев спасло принятие христианства. Однако еще до принятия христианства в раннесредневековом рыцарстве (варварском по части бытовой культуры) сложилось этикетное отношение к деньгам. Проводя время в походах и дальних экспедициях, военная дружина иногда практиковала денежные сношения с чужеземным населением. То есть деньги использовались, но не в качестве “рынка”, рыночных отношений, а в качестве миграционных контактов. Рыцарь, собственно говоря, не покупал, а брал то, что считал нужным. Взамен дарил столько денег, сколько считал нужным. Сеньориально-вассальные отношения внутри военной дружины порождали особые требования к денежному вознаграждению: оно должно быть предостаточным. Лучше дать больше, чем не додать. В соответствии с этим пожеланием рыцарь при расплате не должен был отсчитывать монеты, но бросал их не считая, определяя количество “на глазок”, по весу, иногда просто всем кошелем. Рыцарская манера “швыряться деньгами”, “сорить” ими делала совершенно невозможным развитие капитализма. Эта же манера, заимствованная славянскими “гостями” эпохи “из варяг в греки” и ранее, эпохи хазарских “шелковых путей”, сформировала на Руси особую “кабацкую удаль”, сохранившуюся до “эпохи исторического материализма”:

 

Я был слесарь шестого разряда,

Я получки на ветер бросал…

(В. Высоцкий)

 

Для рыцаря уплата за товар была не актом рыночных отношений, но “мировоззренческим поступком”, исполненным красоты (или, при ее отсутствии, безобразия). В рыцарской этике денег было действенным аристотелевское утверждение: “…не является добродетельным тот, кто не радуется прекрасным поступкам”. Акт обычной уплаты за товар приобретал вид прекрасного поступка, вызывающего радость добродетельных людей и формирующего добродетель как таковую. В ранне-
средневековом рыцарстве сформировалась даже своя “педагогика денег”. Например, на вопрос наставнику: “Зачем настоящему мужчине, кроме меча, еще и день-
ги?” — наставник отвечает: “А как иначе настоящий мужчина докажет свою щедрость?” В современном обществе вопрос “Зачем мужчине деньги?” лишен смысла, он почти риторичен (содержать семью, женщину, детей). Но не так в рыцарской культуре: мужчина должен доказывать (и самому себе, и окружающим) наличие в собственной душе высочайшей добродетели — щедрости. Для рыцаря мужская душа без щедрости есть просто ничтожество. Иначе у буржуа: щедрость — пережиток прошлого, суеверие. Историческим антиподом буржуа является отнюдь не пролетарий, но рыцарь. В рыцарском обществе деньги — это не “рынок”, не средство приобретения, но средство совершить прекрасный поступок, порождающий у всех присутствовавших при нем чувство добродетели.

III. В России по мере развития государственности “этика денег” преломляла в себе, порой странным образом, как традиции славянского мира, так и традиции европейского рыцарства. Будучи в Европе, русские начинают “сорить деньгами”. Для кого-то это “широта русской души”, на деле — результат целого комплекса культурных оппозиций. Это и оппозиция “рыцарь — буржуа” (богатым русским — дворянам, купцам, нуворишам — приятно занять позицию рыцаря по отношению к убого-современному буржуа-европейцу), и оппозиция этническая “русский-“немец””, и оппозиция “трудовые деньги — “бешеные деньги””. Богатые русские в лице государства ли, церкви ли, помещика или “предпринимателя” не платят своим и “швыряются деньгами” в Европе. В этом и состоит сложившаяся в России за много столетий “этика денег”.

Конечно, смысл такой этики не очевиден. Можно обидеться за бедный русский народ. Можно возмутиться богатыми. Можно взять на вооружение рыцарское воспитание в мужчине щедрости. Однако есть ведь соображения и исторического характера. Муза истории Клио не обязана нравиться, она своенравна, но не кокетлива. И кто знает, может, Европе суждено пережить унижение, орудием которого являются русские богатые, от “слесаря шестого разряда” до губернатора российских окраин. Во всяком случае, политика российского государства ведется таким образом, чтобы были люди, которым доступно удовольствие плевать “на головы беспечных парижан” с Эйфелевой башни, плевать на Европу при царь-додонском очаровании ею. Странно слышать “о борьбе с коррупцией”, ибо без коррупции плевать с Эйфелевой башни будет некому и некогда. Русскому государству совершенно искренне не нужны богатые, которые щедро платят заработанные деньги своим соотечественникам. У государства-в-лицах другие приоритеты: посрамить Европу именно “бешеными деньгами” — на благо Европе, себе во вред. И это не мелкий каприз отдельного самодержца или туриста, а ужасная шутка Истории, пассионарно-маниакальная страсть всякого богатого русского, это национальная одержимость, любовно выпестованная бесом тщеславия. Конечно, не все потрафляют дурным страстям, но все испытывают на себе силу слепой и безумной страсти денег. В состоянии одержимости (греческий термин для такого человека “маньяк”) богатого россиянина терзают две конкретные мании: не платить своим и сорить деньгами в Европе. И это не просто “медицинский факт”, но это серьезный диагноз, диагноз культурной патологии, диагноз давно запущенной болезни. И на “авось” тут не излечишься, требуется искусная терапия. Кого призвать в терапевты? “Слесаря шестого разряда” уже призывали. А до слесаря призывали дворян — результат, как ни странно, получился одинаковый. До дворян призывали церковь — и опять результаты схожи. История не магазин, и выбор чаще всего сводится к единственному решению. В данном случае решение может быть только одним — формированием национальной, патриотичной буржуазии, социально ответственной и одержимой меценатством. В Европе национальная буржуазия складывалась под влиянием авторитетной религии и путем сопротивления феодальному произволу, в том числе при поддержке королевской власти. Наша постсоветская буржуазия сама стремится быть феодальной, а наша королевская власть поддерживает в буржуазии феодальные замашки. Даже церковь, стремясь к деньгам, устраняется от меценатства. В таких условиях все ветви власти сливаются в единый монолитный деспотизм.

Западная цивилизация, начиная с Античности, развивалась на основе ненависти к деспотии, а отнюдь не на любви к свободе. Любовь быстро проходит, ненависть с годами только крепчает. Запад ненавидит деспотию власти-собственности всеми фибрами души, и это настороженное чувство худо-бедно оберегает западную демо-
кратию от олигархических искушений. В России в мирное время ненависть запрещена, и гневаться зазорно. Это главный патриархальный анахронизм национальной нравственности, ретиво поддерживаемый церковью, школой, государством в интересах средневекового феодализма. Во времена Н. И. Лобачевского многие утверждали, что страсти в государстве вредны, на что наш знаменитый соотечественник заметил: не страсти вредны, а их направление. В России если ненавидят, то людей: царя, попов, богатых, иноверцев. А ненавидеть надо деспотию, хоть царя, хоть богатых, хоть иноверцев. Наша буржуазия любит деньги, и эта любовь ведет к деспотии. Надо не деньги любить, а щедрость, даруемую деньгами. Но чтобы любить щедрость, надо ненавидеть скаредность и мотовство. Отрицательные чувства в обществе часто бывают моральнее положительных. Чтобы в доме поддерживать чистоту, надо не уборкой постоянно заниматься, а прежде всего не сорить. Чтобы в армии поддерживать боевой дух, надо не любовь к войне прививать, а воспитывать ненависть к агрессору. Любовь к войне пройдет при первом ранении, в то время как ненависть к агрессору при ранении только возрастает.

Политика в равной мере строится на силе оружия со стороны власти и на силе ненависти к неправедной власти со стороны народа. В России власть вооружается сверх меры, а народ всеми мерами отвлекают от ненависти — и нескончаемыми юмористическими телепередачами, и церковными проповедями, и откровенной ложью средств массовой информации.

Чувство ненависти, обращенное против деспотии, является главным оружием демократии в отстаивании всех видов свободы, от хозяйственной до религиозной. Сама демократия является формой правильно организованной ненависти: нельзя ненавидеть людей, но надо ненавидеть поступки людей, совершаемые в интересах узурпации власти.

Чтобы “правильно ненавидеть”, то есть морально и социально обоснованно, надо на это иметь деньги, причем полученные не каким угодно образом: не воровским, не по наследству, не тяжелым физическим трудом. Эти ограничения и заставляют обратить внимание на определенные слои буржуазии. Только отдельные слои буржуазии имеют право на полное выражение своей ненависти к деспотии и строительство демократического общества. И если эти группы будут ощущать моральное право на ненависть, потратят деньги на пропаганду своих взглядов, добьются выбора своего кандидата в президенты, тогда, и только тогда, в России появится перспектива нормального, современного, богатого и морального общества.

Версия для печати