Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2012, 6

Публикация Бориса Давыдова

ПОШЛА ПИСАТЬ ГУБЕРНИЯ

 

Б. Панкин. Новый Раскольников: Стихотворения. Booksteim.Ru, 2011. — 224 с.

Когда И. Бродского сослали в архангельскую деревню Норенская, А. А. Ахматова сказала вроде бы так: Рыжему делают имя (или — биографию?). Потом наш земляк стал нобелевским лауреатом. И сразу же не только разные околопоэтические люди, но и многие “профи от поэзии” заявили: не быть никогда ему лауреатом, не будь этой северной ссылки. Если все они правы, то, рецензируя любую книжку стихов, стоит ли говорить о ее содержании? Может, историю автора — и точка? А давайте, попробуем. Тем паче что история Бориса Панкина истинно для Стокгольма: “родился, учился, переехал, опять учился, закончил школу, женился, развелся, женился, опять учился, работал слесарем, грузчиком, оператором котельных установок, подсобным рабочим, сменным мастером аварийного участка, системным администратором, учился во Псковском политехе, инженерно-строительный факультет, в ЛГУ имени А. А. Жданова, факультет прикладной математики и процессов управления, сочинял песенки, потом стишки, потом не сочинял, потом опять сочинял (взято из Интернета)”. К тому же: родом из Карелии, долго жил а Петербурге, сейчас — в Москве. Ну, чем не икона? Правда, осечка — не судим (если верить все тому же Интернету); но мы-то знаем, где живем, — дело поправимое (типун мне на язык)… А все же без стихов — никак: “впору лечь и замереть, — не вставать / и не слышать ни вестей-новостей, / ни гостей не принимать, обнимать (здесь и далее орфография автора. — Б. Д.) / свои плечи, занимая постель / без остатка, безраздельно, как
гроб. / Только ходики — “тик-тик” — со стены, / в царстве мертвой, как ты сам, тишины. // Поцелуй меня, любимая, в лоб, / осени меня три раза крестом. / Вот он
я — лежу недвижно пластом. / и не встану ни сейчас, ни потом…” Как грустно, однако…

 

Алина. Затмение — СПб. : Нестор-История, 2011. — 152 с.

“Затмение” — отнюдь не криминальное чтиво, хотя все признаки этого чудного жанра в книге таинственной Алины, как рельефно провозглашено в аннотации, — это “бег с бензиновой канистрой по тлеющим углям”. Если к “бегу… по углям” присовокупить названные в книге отнюдь не незнакомые имена, скажем, Ходарковский (именно так — Ходар…) или Шерали, то “Затмение” обретает не только детективную, но и действительную интригу, и тогда пересказ сюжета — не фунт изюма. А и леший с ним, с сюжетом. Куда важнее — хеппи-энд. Куда важнее, что по прочтении книги разумеешь: Алина — автор отнюдь не немилосердный, ибо нет в ней даже малейшего намека на варварство и бесчеловечность, потому что, несмотря на все западни и козни причудливого сюжета, Алина оставляет-таки в живых героиню романа Алену и ее горячо любимую дочку. А то, что “Иван (муж Алены. — Б. Д.) лежал в коме, не приходя в сознание, после инсульта”; то, что — “на девятый день, когда врачи, убедившись в полной безнадежности, оперировали его измученную голову, Юра (любовник Алены. — Б. Д.) выскочив на встречную полосу столкнулся с камазом и насмерть разбился (орфография сохранена как документ эпохи. — Б. Д.)” — так вот: то, что “Иван… и Юра…” пали-пропали, — неизбежные в криминально-сексуальной романистике, возведенные в канон и принцип издержки жанра, и не более того. Равно как и “волшебное” перо автора, о чем вышеприведенная цитата свидетельствует столь же явно, сколь и озвученные издержки.

 

А. Илин. Время странствий: Стихотворения. — СПб.: Издательство ООО “Сборка”, 2011. — 160 с.

Чего лучше — взять и начать с цитаты: “Ты на диване, как Даная, / обнажена и эротична, / и льется речь твоя живая, / как дождь, легка и поэтична. // А я, как старец у Рембрандта, / в глубоком кресле утонувший, / покрыт сединами таланта, / скорблю о жизни промелькнувшей, // И наша тихая квартира / хранит в себе следы былого / вдали от суетного мира, / вдали от шума городского”. Вот что хорошо в этом стихотворении — легко читается, легко запоминается. Как частушка. И не потому, что “вдали от шума городского” — эхо “неслышно” и всосано с молоком, а потому, что — и чисто, и прозрачно — все на ладошке. По мне, правда, “Даная на диване” несколько умаляет покрытый сединами талант утонувшего в кресле героя, да и “речь… живая”, льющаяся “поэтичным” дождем, тоже его таланту не набавляет. Но съел, то есть прочитал, и — порядок. Правда, вот еще что: она — “обнажена и поэтична”, а он — “как старец у Рембрандта”; как вспомнишь мрачный, морщинистый, бородатый лик этого старца в красном, так и утонешь в юдоли печали, и помилуй, Господи — так жалко поэтического героя, и автора тоже так жалко! Но — хвала прогрессу! — с четвертой страницы обложки смотрит на нас чисто выбритый, пусть и не молодой, но моложавый и почти кудрявый мужчина с умными печальными глазами (лучше один раз увидеть…). Хорошее лицо, поверьте. Ниже, под фото — перечень его (мужчины) публикаций в коллективных и авторских изданиях, а также известие о том, что он — лауреат премии журнала “Зинзивер” и член СП… Дабы закончить эту реплику изящно и недвусмысленно — еще одна цитата (теперь — без комментариев): “Как осенний лист дрожишь, / словно льдинка таешь. / Что-то важное хранишь, / а чего — не знаешь”.

 

Г. Степанченко. Шекспир и компания: Стихотворения. Ржев, 2009. — 168 с.

Как воскликнул А. П. Чехов в “Трех сестрах”: “В Москву! В Москву”, так оно и повелось. “Все писатели в столице…” Зато — поэты! Поэты — народ замечательный. Они не ищут легкой доли, и жирного пирога им не надо. Они и растут, и сеют там, где их судьба уронила. Олег Чухонцев по сему поводу мудро заметил: “Участь! Вот она — бок о бок / жить и состояться тут. / Нас потом поодиночке / всех в березнячок свезут…” Наш автор Георгий Степанченко родился в Москве в 1952 году, а в 57-м его родители переехали во Ржев, где стал он учителем, лектором, журналистом, лауреатом всяческих литературных премий, членом СЖ и СП России. При этом — автором наискромнейшим; вторую его книжку держу в руках (первая называлась “Абсолютно свободные стихи”), и как в той, так и в этой — нету его имени на обложке! Ну, право, какой Евтушенко на такое способен?! Может, потому и прячет он свое авторство, что “ни Пушкин, ни Гоголь, ни даже Тургенев / Не бывали во Ржеве, хоть это и странно” — мол-де, ни чета моя провинция и имя скромное мое сим громким именам. А между тем: “Как он словоохотлив, этот Гамлет! / Как опьянен своею буйной речью! / Как он умен, как смыслами играет! / А между тем… Но стоит ли об этом?” Как оказалось — стоит. Сборник “Шекспир и компания” — светлое, хоть и не без горчинки посвящение поэтам, причем всем, без званий и регалий, соединенных одним — Словом: “А ты, шатаясь, все бормочешь “Слово” — / Устало, безнадежно, бестолково — / И Родине пророчишь Честь и Славу, / Как Игорь, в травы падая с коня”.

 

А. Шейкин. Профессия: литератор. Время и судьбы / Аскольд Шейкин. — СПб., 2011. — 280 с.

Ей-ей, эта книга — сущая находка для ретивого, пуще всего дорожащего своим “эго” и потому вечно завистливого критика. Вот он читает, и вдруг — мы видим вампира в натуре: обнажается жало, заголяется клык, и — бедный-бедный автор. “Начнем с заглавия, — резонирует “румяный критик мой”. — Роман Ю. Трифонова, и это знают все, называется “Время и место”; роман В. Гроссмана, что тоже всем известно, — “Жизнь и судьба”. Словцо отсюда, словцо оттуда, и вот вам “Время и судьбы”. Теперь посмотрим, что же это за “профессия такая: литератор”. По Шейкину, литература — это вовсе не формат, не чистота жанра, не романистика, не новеллистика, не зссеистика, хуже того — не документально-художественное повествование. По Шейкину, литератор — это творец бумажной свалки из всего, что ненароком шевельнулось в его мозгу или когда-то застряло в его памяти, зачем-то застыло в его письмах или запало случайно в его несчастную душу, и он — без разбора! — взял и вывалил все это на наши бездольные головы. Такое, мол, ремесло, такая, мол, профессия…” А вот как лапидарно отвечает “румяному” автор: “Пиши, как пишется! Искать свой жанр? Зачем?...” Это — по форме. А по сути… Размышляя о гофмановской сказке “Крошка Цахес”, старейший петербургский литератор А. Л. Шейкин пишет: “Происходящее в этой сказке — апофеоз завистничества. Осуществленная мечта завистника о том, чтобы все лучшее принадлежало ему... Краденое счастье, краденый талант, краденное уважение, краденая любовь. Во все времена такая тема была — и будет! — одной из главных в искусстве. Зависть и равенство — антиподы”. К сему добавим: “Профессия: литератор” — книга о самых разных людях, составивших жизнь и судьбу автора, которому, похоже, неведома зависть.

 

Б. Дроздов. Русская аура / Кострома: ЛиАр, 2011. — 144 с.

Вот что делать, если в руках книжка стихов, а стихи — и гражданские, и любовные, и про баньку, и про болота, и про охоту, и про погоду — про все; и автор — хирург по профессии; и сделаны стихи так: хочешь — исказни, хочешь — помилуй создателя? Что делать? Казнить или миловать? Был бы кто из ОПОЯЗа иль “формальной школы” — прощайте, хирург. Но ОПОЯЗ забыт; потому — живите, пока… Читаем в главе, давшей название книге: “Ну, вот двадцатый век и опочил… // Сказать по правде — непростой был век. / Всех поровну — голодных и калек. / Растерянность науки и искусства, / Но более — умения и чувства / Давить людей! Хоть, что душой кривить — / Во все века умели нас давить”. Поэт Ю. Кузнецов когда-то крепко сказал: “Я пил из черепа отца”, — и эта фраза стала едва ли не ликом ХХ века. После нее эпитет “непростой”, равно как и “троп” “растерянность науки…” звучат хотя и семантически верно, но, прямо говоря, презреннопрозаично и малопоэтично. И что это, право, за “свежая” рифма — “чувства/искусства”?! Казнить!.. Читаем в главе “Васюганье” (очень топкое место в Западной Сибири, между Обью и Иртышом): “Только помню — морось, чащи, / Хлябь, да скудные поля. / И в былом, и в настоящем / Это — милая земля, / Без которой жизни нету, / Без которой нет
меня, / Без которой даже ветру / Не подняться у плетня…” Помиловать!.. И все? И все! И больше — никаких цитат, дабы внутри себя не сеять смуту.

 

В. Лобачев. Слабости великих. — Гатчина: СПУ им. ДОНА БОСКО, 2011. — 320 с.

Эта книга обречена на успех, ибо, право, ничто не греет наши истерзанные, измученные, вконец ослабевшие души вернее, сильней и надежней, чем любое, пусть даже самое скромное доказательство того, что в немощи своей духовной мы не были и никогда не будем одиноки. А если доказательство нашей коллективной слабости (или — греховности; как вам угодно) — не худосочная брошюрка, а увесистый томик со столь интригующим названием — разве не возьмешь его в руки? И если параграфы этого томика звучат как явственные призывы к пробуждению: “Игральные кости (краткая история)”; “Краткая история карт”; “История рулетки”; “История бильярда”, “История горошины” — разве пройдешь мимо этих историй? И — нако-
нец! — если в одной упряжке с нами, грешными, скачет, вопя и гикая, едва ли не весь русский бомонд — от обеих Екатерин до Анны Павловой, от Л. Н. Толстого до автора “Бегущей по волнам”, если в унисон с жалкими нашими страстишками поют и плачут и Пушкин, и Лермонтов, и Крылов, и Некрасов, и Чехов — кого ни назови, все с нами — это ль не радость?! Ну, не “живая ль вода” читать такое: “Друг Александра Пушкина, князь Петр Вяземский в Германии из-за рулетки манкировал своими служебными обязанностями и был отозван с дипломатического поста в Россию. На старости лет семья Вяземского вернулась в Баден-Баден, где князь умер”. А история с Элиной Быстрицкой, обыгравшей на бильярде признанного мастера этой игры… Потрясающая история! Нет, — эта книга обречена!..

 

Б. Лихтенфельд. Метазой: Стихи. — СПб.: Юолукка,
2011. — 157 с.

Едва набрал я реквизиты этой книги, монитор покраснел, как стены древнего кремля. Зато теперь!.. “Я посмотрел в справочной литературе и выяснил, что Метазой – это отрезок геохронологической шкалы, объединяющий девонский, каменноугольный и пермский периоды”, — раскрывает автор геолирическую тайну заглавия своей книги, но — отнюдь не на ее страницах… Нет, правда, — и что бы мы делали без Интернета?! Осталась малость: узнать пространно, что означают “геохрон… шкала”, а также “дев…, кам… и перм… периоды”. И — вперед на вершину Парнаса! Уж там-то ты поймешь всю прелесть Метазоя!.. Боюсь, однако, что, изучая строение земной коры, о стихах Лихтенфельда совсем позабуду. Оставлю пока это дело. Так что там, в “отрезке шкалы”? “О чем скрипишь ты, древняя сосна, / принять готовясь ледяную ванну? / Еще корней твоих не скрылись письмена / под симпатическую манну. / Еще не отряхнули львиных грив / кусты осенние, как будто не слыхали, / что все живое поглотит архив / мистически пустынной дали”. Тут — почти классика. А вот и авангард (все — как в книжке): “выхаживал незнамо что то есть / кого больную может быть совесть / прихрамывая взад вперед мимо / всего что лезло из углов мнимо / болящий дух целил шагов стуком / ужо вам тростью громыхал сукам /кренился набок всем своим весом / всё задевал взвывал хромым бесом / читал по шишкам синякам блямбам / что впрок наговорил хромым ямбом”. И вот ведь что странно; хоть и раздражает библейско-химический колорит “симпатических манн”, хоть и коробит полное авторское презрение к синтаксису и порядку слов в предложении, но ведут эти рифмы на вершину, потому что в них аукается Поэзия. А “шкалы и периоды” — да, ладно…

 

А. Каримова. Жила-была девочка… Смертные грехи. — Genio Loci, 2011. — 352 с.

Одно из сильнейших потрясений моего детства — “Жила-была девочка”, кинофильм о блокаде, снятый в 1944 году. Как теперь понимаю, крайне причесанный фильм. Но это — “теперь понимаю”, а “тогда”, в раннем детстве, ревел в отцовский китель, жалея Настеньку и Катеньку... И вот — книга с таким же названием, и будь оно другим, не вспомнил бы сейчас ни себя четырех-пятилетнего, ни “Правду” на Разъезжей, ни свои горькие детские слезы, ибо поведанное Антониной Каримо-
вой — вне связи с ленинградской блокадой. Но если читать написанное ею, отринув лень и скуку, то судьба автора-героини этой очевидно автобиографичной кни-
ги остылым тебя не оставит, при том, что повести, составившие томик, — житейские будни ординарной судьбы, и ничуть не более того. Все пять повестей книги состоят из главок, каждая — мал мала меньше, и в каждой свой законченный сюжетик. В предисловии к книге недавно умерший Илья Фоняков пишет: “Наблюдательность, памятливость автора поразительны. В результате перед нами возникает... “портрет” самой жизни... Жизни, в которой существуют непутевые пьяницы Степка и Петруха, где алкоголик сын убивает по пьяни алкоголика отца, и тут же девочки в далеком селе “играют в балерин”, мечтают сами когда-нибудь выйти на сцену — и у кого-то эта мечта даже сбывается”. Если хотите, “Жила-была девочка” — сбывшаяся мечта автора.

 

А. Пошехонов. Пора: Стихи. — Вологда, 2011. — 198 с.

Александр Пошехонов — поэт известный, лауреат пяти премий и пары десятков книг, к тому же один из авторов трехтомной антологии русского лиризма ХХ века. С таким профессиональным багажом — о чем говорить?.. Любой рецензент, познакомившись с ним (багажом), пусть даже виртуально, может почивать на его лаврах в свое удовольствие сколько душе угодно. Открыл себе сборник на любой странице и цитируй, отринув даже мельчайший намек на критическое поползновение. Пойдем и мы тропой проторенной. Открываем! “Кто-то впереди меня, / Кто-то позади
меня — / И никого рядом. / Грустно… / Мелодия предзимья / Звучит во мне и надо мной. / Я сам — мелодия предзимья”. Как известно, рецензенты — народишко зловредный. Вот и этот, забыв приличие, лезет: “А “грустно”, — гнусавит, — здесь совершенно ни к чему. И без того видно, что невесело. И, вообще, смахивает на японцев”. Простим его на первый раз — читаем дальше: “Ехал в деревню лечиться от скуки, / Ехал в деревню — на крыльях летел, / Думал, в деревне возьму себя в
руки, / Выживу, сделаю все, как хотел. // Но результат и плачевен, и странен: / В милой деревне, в любимой стране / Так же тоскою избит и изранен, / Так же, как в городе, тягостно мне. // Та же на сердце моем непогода, / Та же в душе непроглядная ночь, / И совершенно бессильна природа / Что-то исправить и чем-то помочь…” Вот наш рецензент и приумолк, не ведая, чем и как помочь поэту. А тот и сам знает — жизнь что зебра: “У одних всякий день, / Как страдание, / То с нуждой, то со смертью / Свидание. // У других дни, / Как сны дорогие… / А ведь русские — / Те и другие”. Действительно — нет чтобы немцы иль ненцы какие…

 

Р. Бахтияров, Т. Забозлаева. Поминальное вино Империи: Исследование. — СПб.: Издательство писателей “Дума”. — 112 с.

Задаю вопрос: гражданин читатель, о каком вине вы помыслили, прочитав заглавие книги? Вспомните и скажите, каким напитком поминали вы своих усопших, ежели выпала вам такая печаль. Уверен, совсем не о том вине, отповедь которому продекламировали авторы, подумали вы сейчас. Ах, как хочется оставить интригу целомудренной, как хочется не раскрывать тайну нетривиального исторического исследования, как хочется взять и сказать: найдите эту книжку, прочитайте ее, благо написана она, несмотря на то, что идет по реестру “научно-популярная литература”, хорошим русским, можно даже сказать, петербургским языком — как хочется сказать так и на этом поставить точку. Но увы! Нельзя. Тогда вышесказанное будет отнюдь не рецензия, а голая реклама, что литературному журналу не к лицу. Делать нечего, придется открыться: “Исследование повествует о бытовании французского шампанского в русской культуре второй половины ХIХ и начала ХХ века. А также о той роли, которую сыграл этот напиток и вообще вся эстетика ресторанной культуры обеих столиц в закате Российской империи”. То, что Россию профукали-пропили — белым ль вином, медовухой, сивухой ли — это мы знали всегда. Но — шампанским?!. Праздничным, новогодним шампанским?!. Быть не может!.. Ан: грянул 17 год, и Н. Агнивцев горько воскликнул: “Ужель им больше не звенеть?! / Ужель не вспенят, как бывало, / “Куба”, “Контан”, “Донон”, “Медведь” / Свои разбитые бокалы”. И всем своим исследованием, не посыпая, как Агнивцев, голову пеплом, ничуть не претендуя на антиалкогольный призыв, авторы зримо, хотя и скромно (см. количество страниц) показывают, как под взрывы шампанского и звон разбитых бокалов погибала Российская империя.

Публикация подготовлена Борисом Давыдовым

 

 

 

Версия для печати