Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2012, 12

«Словесность — родина и ваша, и моя»

Елена Айзенштейн

 

“Словесность — родина и ваша, и моя...”

Лица петербургской поэзии. 1950–1990. Автобиографии. Авторское чтение. СПб., 2011. Составитель,
руководитель проекта, ответственный редактор
Ю. М. Валиева

 

 

Замечательная книга вышла в Петербурге в 2011 году в серии “Творческие объединения Ленинграда” тиражом всего 300 экземпляров. Один большой том на 700 страниц, собравший автобиографии, стихи и записи голосов петербург-
ских поэтов от Василия Бетаки до Аллы Горбуновой, от 50-х годов XX века до 90-х. Книга предназначена специалистам-филологам, преподавателям русского языка, широкому кругу читателей. Родина словесности, родина речи предстает в судьбах, стихах и голосах любивших ее, терпевших от нее, писавших о ней поэтов:


Словесность — родина и ваша, и моя,
и в ней заключено достаточно простора,
чтобы открыть в себе все бездны бытия, 
все вывихи в судьбе народа-христофора.

(1971) (ЛПП, с. 466) (Д. Бобышев)

 

Не случайно заглавие — “Лица петербургской поэзии”. Эти лица — лирические портреты поэтов, непохожих друг на друга, талантливых, говорящих стихами о том, что мы хотели бы сказать сами, если бы умели. Перед читателем — история поэзии Ленинграда, во многом обязанная своей биографией Дворцу пионеров и его творческим объединениям: самые упоминаемые в автобиографиях имена — Татьяны Григорьевны Гнедич и Глеба Сергеевича Семенова, с которыми связано лирическое “детство” многих поэтов. В стихотворении “Кваренги”, посвященном великому архитектору, В. Британишский писал о Дворце пионеров, о начале своего душевного становления:


Он — творец и создатель вон той колокольни Владимирской,
Мариинской больницы (где мама потом умерла) 
и Дворца пионеров, куда из опеки родительской
под опеку Поэзии я убегал дотемна.

(ЛПП, с. 470)

 

Составитель тома взял на себя прекрасную роль хранителя и летописца, чтобы петербуржцы XXI века знали поэзию второй половины века XX, поэзии неофициальной, самиздатской. Зачем это нужно и нужно ли? Тираж книги рассчитан на триста влюбленных в стихи людей. Определяется ли это количество реальной востребованностью такой книги? Вряд ли. Читателей должно быть больше: надо принимать во внимание и “москвариков”, как с любовью написал о москвичах в стихотворении “Москварики и невырики” Михаил Яснов. Вместе с автобиографиями поэтов читателю предлагаются пять дисков с записями авторского чтения, позволяющими услышать неповторимую манеру поэта. В самом деле, авторское чте-
ние — это какой-то особый определитель подлинности поэта, его настоящести. Голоса разные, и непохожие поэты, и много по-настоящему талантливых стихов, которые хочется запомнить, как стихи классиков: Мандельштама или Пастернака. Среди таких запоминающихся, знаковых стихов, которые определяют эпоху и личностный тип поэтов и людей, влюбленных в стихи, назову стихотворение “Мы живем за оградой…” Юрия Алексеева, сумевшего сказать не только о поэтах своего поколения, своего времени, но обо всех, для кого существование за оградой “волшебного сада” искусства является единственно возможным:


Мы от стада отбились
Потому, что по нраву другие,
Наше кровное право
Жить в волшебном саду.

Собеседники наши — кумиры,
Богини нагие,
Хороводы теней, поселившихся 
В темном пруду…

(ЛПП, с. 513)


Не все диски с голосами поэтов, на мой взгляд, равноценны. Самый неудачный — четвертый. Самый лучший, наверное, первый. Завершает аудиознакомство с поэтами пятый диск, куда вошло чтение малоизвестного и рано умершего поэта Л. Аронзона, чтение Г. Горбовского, В. Кривулина, К. Кузьминского, Н. Рубцова, Б. Тайгина. На дисках имена поэтов даны в алфавитном порядке, но составитель постарался так “соединить” поэтов в пяти дисках, чтобы они представляли собой тоже некое единство. Например, на одном диске свои стихи читают Д. Бобышев, А. Городницкий, А. Кушнер, А. Найман. Стало общим местом говорить о Бобышеве и Наймане как о поэтах поколения Бродского, и это несколько смещает точку “обзора”, мешает видеть их самих. Замечательны стихи Бобышева “Звезда”. Вся подборка стихотворений Наймана удачна: “Я прощаюсь с этим временем навек…” — к Ахматовой, и “Кончается лето…”, и “Прежде возделывания земли” с подспудно звучащим “Караваном”, звучащим для каждого, как для автора стихов, как голос его юности, как звук счастья, как знак всего грядущего успеха, “как дерево добра и зла”, как голос его музы, начало певческого пути; и “9 Мая”, о бабке Соне, умершей в блокаду; и его “Рим”, о родине поэзии, и стихи о творчестве, об ответственности стихописания (“Написать — это имя свое написать…”). А привести хочу ранние стихи, стихи-фотографию:


Кончается лето, 
и вряд ли оно повторится,
и как говорится, 
друзья, наша песенка спета:
забыты признанья,
и слезы, и трепет, и клятвы, 
прошла уж пора созреванья,
и яростной жатвы,
и двух сенокосов… 
И только за дымкой полдневной
стоят Женя, Дима, Иосиф
пред Анной Андревной.

(1969) (ЛПП, с. 490) 

 

Эта дымка неожиданного ракурса, умения увидеть самому и дать увидеть нам поэтов уже не только в пространстве петербургского (припетербургского) пейзажа и лета, но на поэтической, иерархической лестнице истории поэзии, отличает стихи Наймана.

Поэзия Ленинграда–Петербурга представлена предельно разнообразно (64 поэта), собрано почти все (исключая Елену Шварц, которая сама исключение): под одной обложкой со строгими, почти классическими стихами Д. Бобышева и А. Наймана можно прочитать весьма странные, белым стихом написанные “реликты” и “фейерверки” Л. Березовчук или не менее странные, с латинскими вставками стихи С. Завьялова, поэтов, оказавшихся неким “приложением” к “звездам” петербургского поэтического неба. Мне не хотелось бы никого обижать, этих не совсем поэтов много, и есть среди них люди с любопытными биографиями. Просто у них (ничего не поделаешь!) автобиография оказалась интереснее, талантливее, чем стихи. Это ведь тоже неплохо! Автобиография вообще — особый жанр, и мне представляется заслугой составителя идея построить историю петербургской поэзии, дав возможность поэтам рассказать о себе (большая часть автобиографий была написана по просьбе Ю. М. Валиевой). Прочитав стихи, прослушав авторское чтение, возвращаешься опять к биографиям поэтов, уже по-новому осмысливая признания, высказанные в первой части книги. Добавлю, что факсимиле рукописи, а также фотографии из личных архивов (фотографии Б. Кудрякова из личного архива К. Козырева) позволяют как бы перейти границу времени, узнать почерк поэта, увидеть его среди друзей и спутников. Среди тех, чьи стихи автобиография не затмила, среди поэтических звезд, светящих особенно ярко, хочу назвать имена Юрия Колкера и Елены Пудовкиной. Юрий Колкер отличается умением создавать какие-то очень мощные метафорические образы, которые воспринимаются как самоценные:


Что не о смерти, то мимо. О чем говорим? 
Слава пустее отечества. Горечь и дым. 
Вводит потемками юности в чувственный ад
Твой навсегда опрокинутый в прошлое взгляд.

(2003) (ЛПП, с. 549)

Совершенно изумительно его стихотворение об эмиграции, о смерти как о соединении с английской землей, о погубленной жизни и о разлуке с Россией, обудущем литературы, вскормленной ростками поэзии русских эмигрантов:

Умрем — и английскою станем землей,
Смешаемся с прахом Шекспира,
Навеки уйдем в окультуренный слой
Прекраснейшей родины мира.
………………………….

Обиды забудем и злобу простим
Малютам ее туповатым, —
Да всходит на острове злаком простым
Кириллицей вскормленный атом.

(7 октября 1995) (ЛПП, с. 551)

 

Трудно сказать, не преувеливает ли Юрий Колкер свою роль? Но подумать о том, что поэт исчезнет бесследно, невозможно, противоестественно. Гораздо понятнее попытка увидеть себя частью “окультуренного” слоя грядущего. Эти грустные стихи из тех, которые можно печатать в хрестоматиях как классику, на мой взгляд. Одно из лучших во всем томе и стихотворение Колкера, посвященное печальной теме похорон. В томе стихов поэтов Петербурга–Ленинграда несколько стихов на ту же тему: похороны А. А. Ахматовой, зорко увиденные Евгением Вензелем; похороны Льва Толстого, о которых иронично и горько написал Николай Голь. У Колкера эта тема дана как прощание с матерью своей жены. В ряде стихов для автора важной оказывается тема осмысления биологического конца жизни, тема памяти и вера в по-
смертное существование:


Биологическая жизнь завершена. 
Скажи, куда теперь отправилась она,
Старуха властная, что дочь твою растила,

И не прибавилось ли на небе светила?

(26 декабря 1999) (ЛПП, с. 551)

 

Елена Пудовкина открывает читателю свое небо где-то возле Бориса и Глеба, возле Эдемского сада, в который нет дороги, возле туч, которые, “как служащие люди шли”. В ее стихах есть какое-то правдивое ощущение Божьего присутствия, которое у нее предстает как надежда, как мечта:


Так для чего же нам записаны в сердцах
Слова об огненной летящей колеснице?
Иль этот сад, который только снится, —
И есть любовь, что побеждает страх?

(1981–1983) (ЛПП, с. 576)

 

Елене Пудовкиной, как и нам всем, иногда кажется, что сад не существует, нет будущего, а впереди — “мертвый лес”, “гора костей, разбитая телега”. Зачем же тогда все старания: зачем прекрасные слова поэтов о будущем того света? Поэт не отвечает на этот вопрос. Он его задает. И все-таки стихи Елены Пудовкиной — стихи надежды, любви, понимания и спасения. В “Лицах петербургской поэзии” тема сада звучит по-разному. У Людмилы Зубовой Летний сад — это сад, в котором нарисован сон двух стариков на скамейке, сцена, по своему замыслу и решению напоминающая одно из полотен Рембрандта. Здесь говорю о буквальном, то есть изобразительном, сходстве. Я не знаю, почему Л. Зубовой отобраны для сборника только эти стихи и составляет ли тема старости и деревни наиболее существенную для автора, но стихотворение “В большом унынии зашла я в Летний сад…” безусловно удачно. 
Из стихов Сергея Стратановского выделяется своим драматизмом “Поездка к брату в психбольницу”. У него же стоит прочесть “Исаак против Авраама”, по-современному прозвучавшее в финальной обиде сына на отца. Возможно, составитель книги желал, чтобы читатель смог почувствовать перекличку поэтов друг с другом, их творческий диалог. Во всяком случае, ему это, вольно или невольно, удалось. Среди образов и тем, проходящих через стихи разных поэтов, — библейский образ Иакова, мифологемы сада, свечи, звезды, пчелы, винограда. И тема Петербурга, “воображения карта интимная”, которую каждый по-своему рисуют в стихах Илья Лапин, Олег Юрьев и Владимир Британишский:

 

Пушкин и Павловск (Помпея и Пестум) —
разум, изящество и простота.
Над петергофским, над парковым детством —
брызги фонтанов и блеск мастерства.

(ЛПП, с. 471) (В. Британишский)

 

Лица Александра Кушнера, Глеба Горбовского, Александра Городницкого не нуждаются в представлении читателю. Хотя их творчество здесь, в томе, окружено стихами “второстепенных” поэтов их поколения, от этого они не делаются больше или меньше. Стих Горбовского — горький стих, стих-правда о времени, об отечестве, о себе, это стих-укор, стих-покаяние. Лучшее из всех, пожалуй, “Возвращаясь с грибного пробега…” — стихи-сон об отце, с которым в возрасте мальца встречается сын. Отец-ребенок спрашивает у взрослого сына во сне, как сложится его судьба:


— Что там в жизни со мною случится?
Ты ведь знаешь… Ответь на вопрос.
Рассказал я ему про аресты, 
про увечные пытки войны…
Постоял он — и сдвинулся с места,
и потопал в объятья страны. 
А потом обернулся оттуда
и спросил — без раскрытия рта: 
— А любить меня в будущем будут?
— Да как всех… Кое-кто… Иногда.

(1997) (ЛПП, с. 478)

 

Это, по-моему, абсолютно непридуманные, правдивые стихи, сама интонация
их — то, что вообще отличает всю лирику Горбовского (я у него не читала плохих стихов, как-то совсем не попадались). Городницкий (они все по алфавиту оказались подряд) — поэт той же честности, искренности стиха. У Городницкого предметом поэзии становится не только личная, автобиографическая тема, но и тема общепетербургская, общероссийская (“Герой и автор”, “Петровская галерея”, “Осень в Бадене”), тема торжества и падения культуры, просвещения, по которому тоскует поэт:


Эпоха просвещения в России, — 
На белом фоне крест небесно-синий,
Балтийским ветром полны паруса.
Еще просторны гавани для флота,
На острове Васильевском — болота,
За Волгою не тронуты леса.

(11 апреля 1988, Москва) (ЛПП, с. 480)

 

Еще один поэт на “Г” по алфавиту — Галина Гампер, и лучшее, вероятно, из стихов, помещенных в томе, “В году в далеком, в месяце счастливом…”, звучащее в голосовой перекличке со стихотворением Юрия Алексеева “Мы головы не поднимаем…”. И у Алексеева, и у Гампер использовано одно и то же сравнение. Г. Гампер: “И за руки держась, как у Шагала, / Взлетели мы, / и звездочка дрожала/ Так низко, низко около колен” (ЛПП, с. 501). Ю. Алексеев: “Мы, взявшись за руки с тобою, / Могли б над городом взлететь, / Как на картине у Шагала, / Где праздник жизни навсегда. / И все, чего б ни пожелала / Душа, свершилось бы тогда…” (ЛПП, с. 514). Вероятно, это не случайное совпадение. Здесь для читателя интересно то, как одно и то же сравнение порождает разные тексты (оба достойны похвалы).
Есть мнение, что А. С. Кушнеру “повезло”, и он стал признанным, “официальным” поэтом, а кому-то “не повезло”, и кто-то таким поэтом не стал. Мне кажется, это не совсем честно. Том, изданный Ю. М. Валиевой, не переворачивает представление о стране Поэзии, а лишь восполняет пробелы нашего образования, нашей вынужденной неосведомленности (поэтическое небо просто стало шире, на нем появились новые звезды). И Кушнер с его “Гофманом” оказывается все равно востребованней, ближе странного Виктора Сосноры, например. Всякий поэт странен, необычен как личность, но его образы, его язык должны через что-то связываться с читателем. У Сосноры эта связь слабее, чем у Кушнера, умеющего сказать и о себе, и о времени неслыханно просто:


Что ни век, то век железный.
Но дымится сад чудесный,
Блещет тучка; обниму
Век мой, рок мой на прощанье.
Время — это испытанье. 
Не завидуй никому.

(ЛПП, с. 485)

 

Может быть, именно потому, что поэт знал, что “времена не выбирают”, время выбрало его и не помешало ему стать тем, кем он стал? Его лирический сад продолжает цвести не потому, что кто-то позаботился для него о “первом классе” поезда жизни… Кушнер умеет видеть важное, но незаметное, “как в сильный микроскоп”, — то, “как листва летит к ногам кариатид”. У Виктора Сосноры своя метафора, но она слишком индивидуальна, чтобы стать всеобщей. Да и диссонирующая “музыка его стиха” не располагает к тому, чтобы любить его:

 

Я оставил последнюю пулю себе.
Расстрелял, да не все. Да и то
эта пуля, закутанная в серебре, —
мой металл, мой талант, мой — дите.

(ЛПП, с. 493)

 

А рядом с Соснорой — стихи Эдуарда Шнейдермана, стихи поэта, объясняющего, почему он уходит от ямбического, от традиционного стиха к верлибру. И несмотря на то, что поэт словно бы сокрушается, что не в силах “потаенное схватить” в стихах, иногда ему удается “оттолкнуть замшелый камень, / снять привычную тщету, / немоту лечить стихами, / слепоту и глухоту!” (ЛПП, с. 495). Все-таки, мне кажется, верлибр — это умирание поэзии. И так называемые стихи Арсена Мирзаева, Дарьи Суховей, Аллы Горбуновой демонстрируют такое умирание.

 Достоинство, ценность, “стоимость” стиха определяется отзвуком или, говоря пушкинским словом, “отзЫвом”. Зачем мы, читатели, идем к стихам? Не за правдой жизни, мы идем за поэзией жизни, то есть за тем, что из этой жизни уводит в реальность искусства. Для того чтобы стихотворение состоялось, нужно, чтобы в нем присутствовало шаманское, звуковое, музыкальное начало, чтобы оно могло околдовывать. Есть это колдовство в сложных стихах Виктора Кривулина, которого многие поэты более младшего поколения воспринимали своим учителем. Есть мысль, талантливость метафоры (“консервная банка легенды”), свой взгляд на вещи, даримый и читателю: “Посылка баллады” (“Я бы хотел умереть за чтеньем Писанья…”), “минотавр”, “пиранези”. “минотавр” — это автопортретное стихотворение, где минотавром, то есть быком и получеловеком, полубогом, получудовищем оказывается лирический герой, живущий между небом и морем, между Критом и Америкой, где-то на границе “мира с немиром”. Эта граница проходит по горлу поэта, в которое металлом и кинжалом впивается металлическая змейка комбинезона. Эта змейка — как монета в Аид или в лабиринт минотавра, как связующее начало с миром мор-
ской воды, с миром поэзии. Вероятно, стихи Кривулина об итальянском художнике Пиранези, рисовавшем древние римские развалины и тюрьмы, — это стихи и о себе, о подневольности творческого труда и о (мнимой?) свободе, которую обретает художник (слова в том числе). И рядом — стихи Леонида Аронзона, проникнутые любовью к стрекозам, к природе. У Аронзона из опубликованных в подборке лучшие: “Дюны в июне, в июле…”, “Послание в лечебницу”. Как и стихи Елены Шварц, стих Аронзона полиметричен. Если говорить об особенностях поэтики, у него есть свои метафорические, образные открытия, умение посмотреть на предмет под нестандартным углом, а еще игра со звуковым образом слова (цветы — святых):

 

Но все вершится в тишине: 
пейзаж — купание коней, 
где церковь поднята холмом, 
так полдень лета невесом,
что медоносные цветы
все схожи с ликами святых.
Но нету сил, как ты ни юн.
Проникнуть в полдень этих струн. 

(ЛПП, с. 668)


Наверное, главное, Аронзон умел видеть природу, и то, что над ней или внутри нее, и себя внутри этой природы.

Из стихов, бередящих душу темой детства, отмечу “Мое детство — стеклянный зверинец…” Г. Гампер, “Родительский день” Полины Барсковой, “Немногорадостный праздник, зато многолюдный…” Виктора Кривулина. Среди стихов о поэзии выделяются стихотворения Михаила Яснова “Как начинался русский футуризм.?..”, ироническое его же “Москварики и невырики” — и “Ты, убогий мой дар, ты, мой голос негромкий!..” Кривулина, “Птица дактиль” Н. Голя. Широтой распева, широким размахом стиха отличается лирика Бориса Куприянова, трудно читаемая из-за той же широты. Не могу не похвалить стихи В. Бетаки (“Вариации”), Петра Брандта (“Мы не пьем вина…”, “Пчелы”), Б. Ванталова (Б. Констриктора) (“Брат облаков, камней и мотыльков…”), Елены Дунаевской (“Я знаю, что Цербер окажется крошечным псом…”), Елены Игнатовой (“Едва ли не сначала сентября…”), Бориса Лихтенфельда (“Экскурсия”), Олега Охапкина (“Гесперида”, “Тишина”), Константина Кузьминского (“Мы идем к женщине…”), А. Горнона (“Тройка”), О. Юрьева (“В рай впускают только птиц…”). Не удалось сказать обо всем, что заслуживает упоминания, но можно прочесть стихи, вернуться к этому огромному, весомому, всем нужному тому — “Лица петербургской поэзии”: скольких талантливых поэтов и прекрасных стихов мы бы не знали, если бы не блестящая идея собрать все это в единое целое. Книга, изданная в Петербурге, позволяет увидеть петербургскую поэзию второй половины XX века в ее истории, в ЛИЦАХ. Невольно возникает аналогия с началом XX века, который принято именовать Серебряным. Какое слово придумают когда-нибудь для этой поэзии эпохи кочегарок? Поэзия чугунного века?

Версия для печати