Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2012, 1

Alma Matrix, или Служение игумена Траяна

Роман

Александр Кукушкин

Михаил Гуров

Alma matrix, или Служение игумена Траяна

Александр Александрович Кукушкин родился в 1982 году в городе Златоуст-36 Челябинской области. Окончил Московский государственный гуманитарный университет им. Шолохова и Московскую духовную семинарию. Работает преподавателем риторики в частной ораторской школе “Аргументъ”. Живет в городе Коломна Московской области.

Михаил Борисович Гуров родился в 1982 году в городе Лабытнанги Ямало-Ненецкого автономного округа Тюменской области. Окончил Православный Свято-Тихоновский гуманитарный университет. Работает начальником отдела общественных связей Департамента информации и общественных связей Министерства связи и массовых коммуникаций РФ. Живет в поселке Нахабино Красногорского района Московской области.

Повесть “Alma Matrix, или Служение игумена Траяна” — литературный дебют авторов в “Неве”.

 

ПРЕДВКУШЕНИЕ ИГУМЕНА ТРАЯНА

Виктор вытащил градусник и покачал головой — температура держалась уже целую неделю. Виктора слегка знобило, донимал кашель, и совсем не нравилась постоянная общая усталость. Хотелось пить горячий чай с лимоном и лежать на диване перед телевизором, но время было неподходящее: Виктор поступал в семинарию.

Он поворочался на кровати еще с полчаса, потом встал и вышел из общей спальни в “предбанник”. Предбанник находился ровно посередине общежития первокурсников, прозванного “Чертогами”, куда на время вступительных экзаменов заселили абитуриентов. В предбаннике было три двери, ведущих в спальни, и еще одна вела в душевые кабинки и туалет; даже ночью в предбаннике всегда горел яркий свет. Жмурясь, Виктор добрался до высокой гладильной доски, стоящей у дальней стены, оперся на нее и вдоволь накашлялся. Ох уж этот кашель! Сегодня из-за него на экзамене по пению Виктор не показал и половины того, чего умеет. Да что там говорить, даже четверти не показал. Почти два года, на последних курсах университета, он брал уроки, учил сольфеджио, немного фортепиано, а главное — ставил себе голос, и тут кашель все испортил. Виктор знал, что экзамен он не провалил и уж на четверку наработал, но ему хотелось большего, ведь на экзамене сидел отец Матфей Мормыль. Сидел, щурился, хмурился и молчал. Иногда улыбался. Сейчас Виктор уговаривал себя, что должен радоваться самой возможности увидеть собственными глазами живую легенду, но перед экзаменом он надеялся произвести впечатление и пополнить хор отца Матфея, чтобы петь на службах Патриарха и гастролировать по всему миру. Какая была возможность! Виктор снова закашлялся.

Говорят, через месяц после начала учебы состоится новое прослушивание, когда будут делить голоса между семинарскими хорами. Первым будет выбирать отец Матфей, потом регенты трех академических хоров, а оставшихся безголосых поделят между тремя хорами Регентской школы — семинаристы там все равно для балласта: и так есть кому петь. К тому времени нужно обязательно выздороветь. И еще нужно обязательно поступить. А если бы понравился отцу Матфею прямо сейчас, то мог бы уже идти вне конкурса, сдавал бы спокойно на тройки и не нервничал. И где он успел простудиться? Виктор еще немного посидел в ярко освещенном предбаннике и около двенадцати пошел спать. Спалось ему плохо.

Наутро он чувствовал себя разбитым и сразу после завтрака направился подземным туннелем в библиотеку высыпаться. Попытка днем заснуть в общежитии заранее обречена на неудачу, он выяснил это уже в первый день экзаменов: почти двадцать человек в одной комнате — не шутка. Спалось в библиотеке прекрасно, к обеду он был человеком и задумался, чем бы заняться во второй половине дня. Можно что-нибудь повторять, но завтра странный экзамен по психологии, о котором никто ничего не знал и о котором не предупреждали абитуриентов, так что готовиться непонятно как. После психологии языки, которых Виктор не боялся, потом сочинения и собеседование, которых, кажется, не боялся вообще никто, и только потом главный экзамен — по богословию. К нему действительно стоило готовиться, но в запасе еще целых две недели, торопиться глупо, тем более при температуре.

Виктор пошел в Семинарский сад. Абитуриенты отчего-то не очень любили в нем гулять, поэтому там всегда тихо и спокойно. Находился Семинарский сад далеко, чтобы добраться до него, нужно пройти через всю лавру. Виктор не сразу уяснил для себя запутанное расположение семинарских корпусов, но теперь уже вполне неплохо ориентировался. Главное — понять, что есть два холма. На одном — Троице-Сергиева лавра, и треть лавры занимает Московская духовная академия. В академии есть главный корпус, который тоже называется “Академией”. В корпусе — аудитории, административный этаж, столовая, храм, общежитие для первокурсников семинарии (“Чертоги”), общежитие для студентов академии, актовый зал и Церковно-археологический кабинет. Рядом с академией еще один корпус — “изолятор”, то есть поликлиника для студентов и преподавателей. Потом — библиотека. В толстых монастырских стенах вокруг академии помещается Иконописная школа.

На другом холме располагается Московская духовная семинария, находящаяся с академией в таких же отношениях, как институт с аспирантурой. Размещается семинария в Семинарском корпусе, где расположены аудитории, храм, жилые комнаты и Регентская школа для девушек, желающих научиться руководить церковным хором. По какой-то странной традиции первый курс студентов семинарии живет в Чертогах академии и только потом перебирается в Семинарский. Между холмами — Переходной корпус или “Переходник”. В нем немного жилых комнат и еще типография.

Виктор прошел по Переходнику, попал в Семинарский корпус, вышел на улицу и оказался в саду. Небо было ясным, но солнце не пекло, август выдался на удивление спокойным и ровным. Неподалеку от маленькой часовенки, под ветвистыми яблонями вокруг красивого розария, стояли кругом зеленые скамейки. Виктор нырнул с основной дорожки в глубину сада и через минуту был на ровной лужайке. На одной из скамеек сидел крупный, но нетолстый монах и читал книгу. Виктор аккуратно стал пробираться на противоположную сторону, стараясь не нарушить его уединение, но тот сам живо окликнул его:

— Абитуриент?

— Да, батюшка.

— Как звать?

— Виктор.

— А я Сергий, иеромонах, преподаю основное богословие на первом курсе семинарии. Как экзамены, Виктор?

Виктору отец Сергий понравился — простой, открытый, судя по всему, веселый.

— Пока только пение сдал и историю.

Отец Сергий предложил присесть, и Виктор разглядел книгу нового знакомого — “Мифологии” Барта.

— Успешно?

— Вроде бы, — Виктор пожал плечами и раскашлялся.

— А, — понимающе кивнул отец Сергий, — отца Матфея с таким кашлем вам поразить вряд ли удалось. Но не переживайте, на самом деле пение никому не нужно, а заболевают здесь все приехавшие. Климат такой, все время поддувает противный ветерок… А что по истории спрашивали?

— Было пять вопросов. Первый о Франции во время Термидорианского Конвента, второй о Хеттском государстве, третий о хозяйствовании в Византии последних двух веков и еще вопросы о России — о Марине Мнишек и о Крымской войне.

— Неплохие вопросы, — ответил отец Сергий. — Как всегда, большой разброс по времени и государствам. Но вы не думайте, дальше сложнее не будет, история всегда у нас на серьезном уровне спрашивается.

— Батюшка, а не скажете, что за экзамен такой по психологии? Никто не знал даже, что он будет.

— Это все проделки Траяна, — хохотнул отец Сергий.

— Проректора по воспитательной работе? — переспросил Виктор. — Я еще не успел приехать в семинарию, уже наслушался про него в епархии.

— Да-да, его рук дело, он ввел, и он уговорил этот экзамен нигде не афишировать. Принимать психологию будет игумен Игнатий, его старый знакомый, который большую часть времени проводит в Академии наук, а готовиться не имеет смысла, поскольку Игнатий каждый год спрашивает разное. Но вы не переживайте особо-то, это не главный экзамен, главные: история, сочинения и богословие.

— А зачем отцу Траяну экзамен по психологии?

— Ох, ну кто же это знает? Он же у нас гений, чего ему в голову взбредет, никогда наперед не скажешь… Монстр.

Они проговорили еще почти час, отец Сергий оказался на удивление болтлив и с удовольствием пересказывал различные семинарские байки, начиная с тех, что про привидения в Семинарском корпус, и заканчивая будто бы существующей привычкой игумена Траяна ставить свечки на панихидный столик за каждого отчисленного студента. Кроме того, пояснил, что в семинарии слово “брат” является ругательством, а церковно-археологический кабинет нужен только для того, чтобы в него посылать. “Иди ты, брат, в ЦАК!” — зычно крикнул отец Сергий. Виктор смеялся от души и пытался не отставать, делясь различными историями из своей студенческой жизни. На прощание отец Сергий сказал, что гуляет в саду или после обеда, или после ужина, и пригласил присоединяться.

 

 

К отцу Игнатию Виктору нужно было идти первым, экзамен начинался в девять. Сбегав после завтрака к мощам преподобного Сергия в Троицкий собор, у игнатиевской двери, в конце коридора на втором этаже академии, он был уже за двадцать минут до начала. В коридоре сновали абитуриенты, изредка появлялся человек в кителе или подряснике, абитуриенты как по команде замирали, а семинарист, не видя их, быстро проходил мимо. Все нервничали. Игнатия не было, и потому Виктор начинал волноваться еще больше. Желающих сдать экзамен прибывало. Без пяти девять в коридоре показалась старенькая уборщица с ведром воды и тряпками и уверенно направилась к кабинету Игнатия. Ее пропустили. Подойдя к двери, она постучалась и неожиданно громко, высоким голосом крикнула:

— Батюшка! Благословите убраться!

— Убирайтесь! — послышалось из кабинета.

Старушка открыла дверь, и Виктор увидел Игнатия, который, оказывается, все это время сидел в кабинете. Тот поманил его пальцем — Виктор неуверенно сделал пару шагов.

— Ну же, отец, экзамен сдавать будем или как? — Игнатий, казалось, был разочарован нерешительностью абитуриента.

— Так ведь… уборщица, батюшка? — неуверенно спросил Виктор.

— То есть — не будем, да?

— Будем.

Виктор зашел и сел на предложенный стул. Игнатий примостился напротив за компьютером и стал с огромной скоростью барабанить по клавиатуре, изредка бросая быстрый взгляд на испуганного абитуриента. Бабушка мыла пол.

— Как вам наши Чертоги? — задавая вопрос, Игнатий на Виктора не смотрел.

— Общежитие? Нормально.

— Не лгите. Вам кажется нормальным, когда в комнате одновременно живут пятнадцать или двадцать человек?

— А что же делать, раз места больше нет.

— Ну почему же. Место есть, нет материала для моей докторской диссертации по психологии малых закрытых групп. Пару лет назад думали перестраивать Чертоги, но я отговорил Траяна, а он отговорил ректора, сославшись на необходимость тесного общения первокурсников. Вы многих уже узнали?

— Не особенно.

— Что так? Обычно абитуриенты чрезвычайно общительны и знакомятся друг с другом в первые же несколько дней.

— Я приехал поступать в семинарию, а не пить чай с утра до вечера и травить анекдоты. Лучше потратить время на подготовку к экзаменам, а если поступлю, тогда со всеми и познакомлюсь.

— Вы знаете, чего вы хотите. Это хорошо. А чем занимаюсь в академии я, знаете?

— Психологию преподаете?

— Нет, ее здесь преподают другие. Меня Траян специально приглашает на вступительные экзамены составить психологические портреты будущих семинаристов. А потом я уезжаю, так что вы меня больше не увидите. И вы сейчас вовсе не на экзамене, а на простой беседе. Успокоились? Готовы?

— К чему?

Игнатий улыбнулся и начал задавать вопросы.

Через полчаса Виктор неровной походкой вышел из кабинета, голова была тяжелой и клонилась к земле. Его окружили абитуриенты и попытались выспросить, как все происходило, но говорить Виктор не мог. Парень, которому нужно было заходить следующим, трижды перекрестился, прежде чем открыть дверь, а Виктор, опираясь рукой о стену, медленно побрел в Чертоги.

 

Вечером отец Сергий долго смеялся над мучениями Виктора:

— На самом деле раньше было куда хуже. Например, у вас ведь будет собеседование с комиссией, а два года назад его проводил лично Траян и, говорят, измывался над бедными парнями, как только мог. Однажды проректор ввел абитуриентов в ступор вопросом о чистоте их ногтей. Да-да, серьезно, он на собеседовании говорил о руках священника и их опрятности.

Виктор шел рядом с отцом Сергием по Семинарскому саду и не понимал, шутит тот или нет. Отец Сергий продолжил:

— Вы мне не верите? На подобную реакцию Траян и рассчитывал. Входит человек, собирающийся высокодуховно отвечать на вопрос, зачем он поступает в семинарию, а у него спрашивают, как он ухаживает за своими ногтями. И если тот делает такое же недоуменное лицо, как сейчас вы, то ему в жесткой форме втолковывают, что своими руками священник берет Тело Христово, чтобы раздать Его людям. Что своими руками он людей благословляет, отпускает им грехи, что его руки — это руки Бога в человеческом мире, как же за ними не следить?

— Ну, батюшка, я прямо не знаю, ваш Траян просто… какой-то…

— Вы думаете, я вам сейчас самое страшное рассказываю? — отец Сергий с трудом сдерживал себя. — Нет, совсем нет. Он как-то заставлял на собеседовании брюки снимать.

Виктор остановился, отец Сергий начал хохотать на весь сад.

— Как так брюки?

— А буквально, заставлял снимать.

— Зачем?

У отца Сергия от смеха текли по лицу слезы:

— Ой, не могу, вы бы видели себя со стороны, Виктор. Зачем брюки? Ну, понятно зачем, — он снова начал смеяться. — Про профессиональную болезнь священника слышали?

— Варикозное расширение вен?

— Да, вот Траян и доказывал поступающим, что они не могут быть священниками, если у них ноги больные. Ноги служителя Христова должны быть здоровыми, потому что этими ногами была покорена Римская империя, этими ногами ходит истина по земле и все такое.

— Но брюки снимать?

— Да не прямо же он так и говорил, мол, снимите брюки, — отец Сергий никак не мог отдышаться от смеха. — Просто заводил разговор о ногах. Не знаю, может, и предлагал штанины закатать, а может, и не было ничего такого, знаете, сколько баек про Траяна?.. Всё, Виктор, не могу больше, вы меня убиваете своим простодушием, давайте тему менять, хватит про Траяна.

Они дошли до конца дорожки и повернули обратно.

— Как с языками у вас?

— В школе учил английский и французский, в университете французский позабросил, но, наверное, справлюсь.

— О, конечно, второй язык почти формальность. Небольшой тест, перевод, пересказ, все просто. У нас подумывают ввести древний язык при поступлении, на выбор латынь или греческий, вот это будет проблема. Все-таки в школьной программе их нет, а большинство теперь поступают после школы. Ну, это в будущем и вас не касается.

 

 

Экзамен по языкам действительно оказался простым, Виктору даже удалось рассмешить комиссию пародированием шотландского акцента. А вот с сочинениями было сложнее, абитуриенты писали их два: большое — на три с половиной часа и сочинение-экспромт на тридцать минут. Когда в аудитории огласили большую тему, наступила странная тишина, тема оказалась такой — “Почему православный не может любить творчество Ф. М. Достоевского”. Минут сорок Виктор только перестраивался на волну “нелюбви” к Федору Михайловичу, причем чувствовал себя так, словно его выворачивали наизнанку. Потом набрасывал мысли: отсутствие Церкви в романах, нездоровое наслаждение самобичеванием и покаянием, гипертрофированная чувствительность, почти католическая экзальтация, излишняя социальность. Для полноты картины Виктор добавил эстетических претензий: корявость и мрачность мира Достоевского. А потом пытался из этих вымученных тезисов сотворить связный текст. По его собственным ощущениям, получилось на четверку максимум.

Тема экспромта оказалась еще более непонятной: “Цензура в Церкви: pro et contra”. После Достоевского думалось туго, а тема была явно провокационной. Виктор написал, что цензура быть должна, но одинаковая для всех. А не так, когда есть много разных цензур, когда в каждом приходе цензура своя, в каждом издательстве тоже, в каждом монастыре, в епархии. Все должно быть унифицировано.

Сдавал Виктор сочинения с опаской.

 

 

Но хуже всего оказалось на собеседовании. У Виктора спросили, сколько ему лет. Он ответил, что двадцать два. У него спросили, сколько будет ему, когда он закончит семинарию. Виктор ответил, что двадцать семь. Будет ли он учиться в академии, спросили у него. “Наверное”, — Виктору перестали нравиться простые вопросы. “И во сколько же лет вы закончите академию?” — “В тридцать”. — “А что потом?” — “Женюсь и рукоположусь”. — “В тридцать лет?” — “Да”.— “А во сколько лет по канонам нужно рукополагаться?” — “В тридцать”. — “А когда создавались эти каноны?” — “Полтора тысячелетия назад”. — “А во сколько лет тогда женились?” — “В… пятнадцать”. — “А во сколько уже имели внуков?” — “В тридцать”. — “А когда умирали?” — “Простите?” — “Какая была продолжительность жизни тогда?” — “Не знаю”. — “Тридцать лет”. — “Да?” — “Да. То есть человек рукополагался незадолго до смерти, когда уже имел внуков. Во сколько у вас будут внуки?” — “В пятьдесят”. — “И умрете вы приблизительно в каком возрасте?” — “В шестьдесят”. — “А рукополагаться нужно перед смертью и имея внуков?” — “Да, вы так сказали”. — “Так во сколько лет вам надо рукополагаться?” — “В пятьдесят?” — “Не знаем, а вам как кажется?” Виктор не знал, как ему уже кажется, и молчал. Комиссия тоже молчала. Тогда Виктор собрался с силами и сказал большую речь о призвании к священническому служению и о том, что он это призвание в себе чувствует. Его внимательно выслушали и отпустили, не задав больше ни одного вопроса.

Оставалось сдать только богословие.

 

Экзамена по богословию боялись и ждали. Он всегда был последним, самым важным, сложным и в чем-то бесчеловечным.

Все абитуриенты собирались в девять утра в аудиториях академии на третьем этаже. Перед каждым ставился компьютер, и предлагалось элементарным нажатием мышки выбирать правильный ответ на вопрос. Когда студент нажимал на какой-нибудь вариант ответа, появлялся новый вопрос. Вариантов ответа — пять, вопросы непростые, и их много — экзамен продолжался до пяти вечера. Из аудитории можно выходить три раза, но не более чем на десять минут. С половины второго до двух все желающие могли пообедать в столовой.

В любой момент можно сказать, что ты закончил тест, и результаты сразу же начинали обрабатываться. Итоговый балл высчитывался хитрым способом, учитывалось и общее количество верных ответов, и отношение верных ответов к неверным, и даже регулярность ошибок. Ходила байка, будто данную систему разработал московский НИИ после того, как однажды на экзамене какой-то хитрец просто тыкал все время в верхний ответ с максимальной скоростью и смог, во-первых, ответить на все вопросы — их будто бы почти десять тысяч — и, во-вторых, набрать чуть ли не больше всех правильных ответов. Теперь такой фокус не проходил.

Вопросы подобраны из разных разделов: догматика, апологетика, литургика, патрология, церковное право, церковное искусство, миссиология, нравственное богословие, богословие основное, сравнительное богословие, сектоведение и какие-то еще, которые Виктор точно идентифицировать не мог. Вопросы явно из семинарской программы, поэтому понять, что именно хотели выяснить этим тестом, было сложно. Ведь если человек не знает семинарской программы, значит, ему нужно учиться в семинарии? Зачем тогда этот тест? Но Виктор сидел и старательно отвечал. Через час он заметил, что достаточно регулярно попадаются совсем простые вопросы, и решил, что ответы на них и будут цениться выше. Это его успокоило и придало сил. Виктор оказался единственным абитуриентом, кто досидел за компьютером до пяти часов вечера.

 

 

— Поступили? — отец Сергий был, как всегда, бодр и весел. Он почти налетел на Виктора, выскочив из-за густых кустов Семинарского сада.

— Так еще не объявляли результаты. Завтра в одиннадцать в актовом зале скажут.

— А по ощущениям? — отец Сергий скрутил и спрятал в карман рясы длинные темно-красные четки, переключившись с молитвы на беседу.

— По ощущениям думал, что нет, но потом поговорил с другими ребятами и понял, что, может быть, и да. Они вообще все в страшном унынии.

— Значит, все нормально. Не волнуйтесь вы, Виктор, ведь главный отсев происходит не здесь, а раньше. На уровне приходского священника, потом на уровне настоятеля храма, потом у благочинного, у местного архиерея, а уж потом здесь, вы же все это проходили сами. Например, в этом году конкурс всего два и семь человека на место, совсем немного. Но если учесть всю цепочку — от приходского батюшки, то выйдет, думаю, человек двенадцать на место, как во времена моего поступления. Тогда церковная жизнь была мало выстроена, провинциальных семинарий не существовало вообще, все шли сюда… А кроме того, переживать, когда ничего исправить уже нельзя, глупо… И вредно для пищеварения. Не переживайте о поступлении, переживайте о том, как будете здесь жить.

— Расскажите о стукачах.

— Что вы о грустном сразу? — сказал это отец Сергий ничуть не грустным голосом, а со своей обычной хитринкой.

— Надо же о чем-нибудь достойном переживать, вы сами говорите.

— Да, ну да. Их называют осведомителями, а не стукачами. Курсы большие, людей много, видеокамеры и прослушку ректор устанавливать запретил, он-то доверяет студентам. А Траян, понятное дело, наоборот. Вот и пользуется дедовскими методами, хотя сам их терпеть не может.

— Как это —не может терпеть?

— А он очень не любит своих осведомителей и просто пользуется ими как инструментом, а потом на последнем курсе отчисляет.

— Не может быть.

— Может-может, такой он у нас странный, батюшка игумен. Он считает, что человек, доносящий на собственных собратьев, не имеет морального права становиться священником. Собственно, с ним ведь и не поспоришь. Вам рекомендую точно так же относиться к подобным ребятам — как к игре в кошки-мышки, без злобы. Они сами себя наказывают.

— Почему же они соглашаются быть стукачами, если знают, что будут отчислены?

— Из-за любви к игумену.

— Простите?

— Из-за любви к Траяну, к тому, что он делает, к его таланту, стилю, не знаю. Он ведь может быть чрезвычайно обаятельным, вы даже не представляете, он же хамелеон. И умный очень. А кроме того, он фанатик, и это страшно заразительно для неокрепших душ. Легко в восемнадцать-двадцать лет попасть под его очарование, не удержаться от любования им. Виктор, вы с высшим образованием — наверняка вас сделают старостой группы. А если так, то Траян обязательно будет с вами знакомиться лично, несколько бесед проведет, будьте осторожны, не поддавайтесь. Впрочем, как хотите.

— То есть как это?

— Ну, понимаете… Никто же не знаком с настоящим Траяном. С ним дружит только отец Владимир Фирсов, проректор по научной работе, и больше никто. Я вам сейчас рассказываю всякие страшилки про Траяна, а кто же знает, как всё на самом деле. Может, он очень простой и искренний, а мы на него возводим напраслину? Может быть, его настоящего только его осведомители и знают? Может, это с их стороны подвиг такой, помогать ему ловить нарушителей, а потом отчисляться с последнего курса. Кто скажет? Так что выпадет вам возможность узнать Траяна получше — узнавайте, он интересный человек. Только все-таки осторожнее.

 

Абитуриентов было много, но заполнить весь актовый зал они не могли, и он выглядел так, словно готовился плохой спектакль, на который не продали все билеты. Никто не был ни в чем уверен, и никаких особых разговоров никто не вел. Все ждали объявления результатов. Наконец боковые двери открылись, пять человек в черных рясах поднялись на сцену и сели за стол. Один из них положил перед собой папку и сразу открыл ее. Среди монахов Виктор узнал отца Сергия и немного приободрился. Абитуриенты встали, ожидая сигнала к общим молитвам, которыми в семинарии начиналось всякое дело, но монахи молиться не собирались и просто сидели за столом. Наконец тот, перед кем лежала папка, подвинул к себе микрофон и предложил всем присесть.

— Сейчас я оглашу список поступивших в Московскую духовную семинарию, — сказал он, забыв представиться, но и без того всем стало ясно, что этот непримечательный человек и есть грозный игумен Траян. — Но прежде чем я это сделаю, хочется сказать следующее: если вы не услышите свою фамилию, знайте, что жизнь на этом не кончается.

Монах сделал паузу, опустил голову и начал медленно зачитывать.

Первой прозвучала фамилия Виктора.

Это был самый счастливый момент в его жизни. Виктор не мог думать, не мог ничего слышать, видеть или чувствовать, он просто сидел и был счастлив. Вокруг него рушились надежды непоступивших, ломались судьбы и жизни, а он сидел и глупо улыбался. Он — семинарист Виктор — просто сидел и улыбался.

После оглашения результатов объявили получасовой перерыв, после которого первокурсникам предписывалось снова собраться в зале. Монахи встали и ушли, а бывшие абитуриенты бросились обниматься, кричать и выяснять, кто еще поступил, кроме них. Все достали сотовые телефоны и стали звонить, чтобы обрадовать свои епархии. В зале стояли невообразимые шум и гам. Те, кто не прошел по конкурсу, медленно и молча выходили из зала, их было в два раза больше, чем поступивших, но их никто не замечал. Все ликовали, а тех, кто не ликовал, теперь не существовало.

Когда через полчаса монахи вернулись на свои места, перед ними в зале сидели совсем другие люди: уверенные, веселые, живые. Монах с папкой немного подождал, пока все успокоятся, и сказал в микрофон:

— Дорогие братья, с поступлением в Московскую духовную семинарию вас хочет поздравить проректор по воспитательной работе игумен Траян.

Отец Сергий встал со своего места и прошел к кафедре. Виктор удивленно приподнялся, опираясь на подлокотники кресла.

— Добрый день, — сказал отец Сергий так, что зал сковало оцепенением. — Я игумен Траян Введенский, проректор по воспитательной работе московских духовных школ. — Виктор побледнел. — Моя задача — заставить вас завидовать тем парням, которые только что вышли из зала… И уверяю вас, с этой задачей я справлюсь.

У Виктора упало сердце.

Общие соображения игумена Траяна

Отец Траян задумался над следующим ходом. Он неплохо играл в шахматы и явно лучше своего оппонента — отца Наума, поэтому думал сейчас не над тем, как победить, а над тем, как растянуть удовольствие. Вечером в пятницу проректор позволил себе немного расслабиться, ему было скучно и не хотелось работать. Учебный год начался месяц назад, все организационные вопросы он уже решил, система работала, как часы: осведомители на первом курсе завербованы, дежурные помощники начеку, от студентов регулярно поступают письменные объяснительные их проступков, формируя личные дела и подготавливая почву для отчислений. Пора начинать гонения, но настроение нерабочее.

Проректор развлекал себя, натаскивая нового помощника, человека удивительного и подающего большие надежды. Отец Наум был монахом, поступил в этом году в академию из провинциальной семинарии, во время учебы в которой сумел стать старшим дежурным помощником проректора по воспитательной работе. Одно это уже удивляло, но Траяна больше поразило другое: за год послушания он сумел взять шестьдесят восемь объяснительных и поспособствовать отчислению семерых студентов. Выдающиеся результаты. Отец Траян лично взял шефство над новичком, чтобы никто не загубил такой талант.

— А что вы скажете на это, отец Наум? — Траян сделал ход, продлевающий агонию соперника. — Думайте-думайте, я же пока расскажу вам, чем шахматы похожи на семинарию… Понимаете, очень удобно сравнить семинаристов с фигурами на доске. Пешки — первокурсники, прямолинейные и глупые, отчислять их не доставляет никакого удовольствия, но делать это необходимо, потому что их слишком много. Кони — второй курс, они пытаются брыкаться, и им кажется, что их поведение стало заковыристым и хитрым, но на самом деле далеко они убежать от нас не в состоянии. Слоны — курс третий, интересный противник, подвижный, быстрый, но ему не хватает смелости, он никогда не пойдет на нас прямо, а постоянно как-то сбоку. Ладьи — вот кого я люблю больше всего! Четверокурсники умны, уверены в себе и понюхали пороху, они не боятся нас, потому что знают себе цену. Их очень сложно отчислить, очень.

Отец Наум забыл о шахматах и внимал. О Траяне ходили легенды, он создал целое направление в воспитательной работе, проректоры во всех семинариях пытались подражать его стилю. Траян никогда не отчислял просто так, он делал это с удивительным изяществом и лоском. Потому отец Наум слушал с такой внимательностью, с какой не слушал даже своего духовника.

— Есть еще пятый курс, — продолжал Траян, — это ферзь. Специально гоняться за ним не имеет смысла, но иногда бывает такая ситуация, когда не напасть на него нельзя. И тут главное — не потерять голову, потому что пятикурсник может не только увернуться, он может и ответить. С ними нужна предельная осторожность… Есть загадочная фигура — король. Он беспомощен и жалок, но именно он является лидером семинаристов. С его подачи они устраивают акции протеста и массового неповиновения. Признаюсь, мне иногда снится, как я отчисляю короля. Если бы мне когда-нибудь удалось это сделать, я бы попросился на пенсию в заштатный монастырь — писать мемуары. Но пока его даже найти не удавалось никому. Возможно, его вовсе нет.

Зазвонил сотовый, лежащий рядом с шахматной доской на низком кофейном столике, и отец Траян потянулся к нему.

— Впрочем, — добавил он, — есть и отличия между шахматами и семинарией. Главное заключается в том, что в шахматах все заканчивается матом, а в семинарии мат запрещен.

Звонил один из дежурных помощников и докладывал, что оба ночных вахтера в Семинарском корпусе сидят не по списку. Правда, каждый из них представил веские причины, по которым он заменил товарища, но помощник решил перестраховаться и сообщить проректору. Отец Траян, нутром почуяв неладное, вышел из кабинета и направился в Семинарский корпус, заодно решив проведать вахтера в академии. Отец Наум семенил рядом; он знал, что академическую вахту, как и две семинарских, обслуживают четверокурсники, а с четвертым курсом у отца проректора особые счеты.

За столом в застекленной будке вахтера, обложившись книгами, в расстегнутом кителе, сидел всегда изящный, но сегодня взлохмаченный блондин Михаил Гайда, спешно готовясь к страшному зачету по сектоведению. Завидев отца проректора с помощником, он скривился с досады, подумал, потом все-таки встал, застегнулся и повернулся к гостям.

— Михаил, — не здороваясь, начал Траян, — вы сегодня по расписанию сидите на вахте?

— Почти. Я должен одно дежурство Виктору Светлову, вы благословляли, чтобы он меня подменил, когда я ездил домой по прошению. Теперь отдаю долг.

Отец Траян кивнул и повел отца Наума в Семинарский корпус. По дороге проректор жаловался молодому помощнику на мягкотелость владыки ректора, запретившего установку видеокамер на территории академии. Весь проект полностью разработан, определены точки установки, подобрано оборудование, составлена смета — а владыка сказал, что постоянное подглядывание изуродует психику будущего пастыря, что пастырь должен быть свободен в своих поступках и решениях. Странная логика, будто христианин не должен себя вести так, словно он всегда на виду у Бога. А если Бог видит тебя всегда, что дурного в том, чтобы позволить инспекции видеть тебя хотя бы иногда? При чем тут психика?

Одну из камер отец Траян хотел установить над головой вахтера, на стыке Семинарского корпуса и Переходника. Тогда прямо из своего кабинета можно увидеть, что на вахту заступил добродушный гигант Максим Задубицкий, захвативший с собой одеяло и подушку. Если спросить его сейчас, зачем они ему на вахте, он обязательно найдет, что ответить. А при камере ни за что не посмел бы принести.

— Максим, кого подменяете? — бросил отец Траян на ходу.

— Светлова, — отозвался Задубицкий, глядя в удаляющиеся спины проректора и отца Наума. — Алексея Светлова.

Траян шел дальше, он уже все понял. На последней вахте, рядом с кабинетом дежурного помощника, сидел полноватый студент невысокого роста, Александр Настоящий, и протирал свои многочисленные очки, сладострастно дыша на линзы и подслеповато щурясь. Траян заглянул в кабинет, нашел его пустым и вернулся к вахтеру.

— Александр, где помощник?

Настоящий отложил в сторону платок и очки в роговой оправе, встал, поморгал близоруко, нашарил изящные очки в оправе позолоченной, напялил их на себя, увидел игумена и молодого монаха и спросил:

— Что вы сказали? — Настоящий плохо слышал без очков.

— Где помощник? — Траян дружески улыбнулся, Настоящему не вывести его из себя.

— А… Он ушел, но обещал вернуться, — Настоящий отвечал, смотря прямо в глаза проректору, но проректор знал, что даже в очках Александр его глаз не видит, потому и смеет так нагло таращиться.

— Попросите его, пожалуйста, позвонить мне после вечерних молитв.

— Конечно, — обнадеживающе кивнул Настоящий и тут же забыл, о чем его просили.

— Кстати, — вернулся Траян, собравшийся уходить, — вы ведь на прошлой неделе были на ночной вахте?

— Был, — вздохнул несчастный студент.

— И сегодня опять? — сочувственно поинтересовался проректор. — Подменяете, что ли, кого? Кого-нибудь из братьев Светловых?

— Сашу Светлова, тезку моего.

Игумен Траян и иеромонах Наум медленным шагом возвращались в академию. Их бегом обгоняли многочисленные студенты, опаздывающие на вечерние молитвы, но Траяну не до них, он думал. На три ночные вахты по расписанию назначены москвичи-иподиаконы братья Светловы. Основное послушание у них в Москве у своего архиерея, к которому они уезжали каждую субботу после занятий, а возвращались в понедельник, утром или вечером. Вольные птицы. Вахта в ночь с пятницы на субботу тоже уступка их статусу иподьяконов. В субботу утром уже свободны и могут не идти на занятия, а ехать в свою Москву отсыпаться и развлекаться, поскольку никакой архиерей их, разумеется, не будет мучить поручениями после ночной-то вахты. Но сегодня Светловы схитрили, нашли себе подмену и, без сомнения, уже уехали в столицу, не дожидаясь субботы.

— Что будем делать, отец Наум? — Траяна интересовал ход мысли протеже.

— Если они не заступили на вахты, значит, должны находиться в семинарии, никто ведь не разрешал им уезжать в пятницу, только в субботу. Нужно устроить вечером проверку, убедиться, что их нет, и брать объяснительные, — попытался быть логичным отец Наум.

— Так-то оно так, да не совсем, — отец игумен предложил присесть на скамейку напротив Успенского собора и насладиться теплым осенним вечером. Охранники уже выгнали за монастырские ворота фанатичных паломников, многочисленные вороны присмирели, усевшись на деревьях, стало спокойно и тихо. Траян еще со времен студенчества больше всего любил лавру ближе к закату:

— Так, да не совсем. В их прошениях сказано, что возможность отъезда в Москву предоставляется “после окончания послушания”. Понимаете? Они нашли себе замену, этим их послушание вахтеров и закончилось, еще не начавшись, значит, они могли уехать уже сегодня. Да-да, звучит казуистически, но поверьте мне, именно это они напишут вам в объяснительных. И будут правы. Кроме того, не забывайте, что они иподьяконы, и их архиерей сразу узнает, что вы мешаете нести столь ответственное и важное послушание необоснованными подозрениями. Мы можем делать с ними все что угодно здесь, в семинарии, но за ее пределами они не в нашей власти…

Отец Траян немного помолчал. Часы на лаврской колокольне пробили десять раз, в академии начались молитвы.

— Предлагаю поступить иначе. Вы неплохо играете в шахматы, может быть, помните, в 2000 году, в Вейк-ан-Зее, Каспаров играл против Крамника партию, где на четырнадцатый ход потратил минут сорок. Он задумался в простой ситуации и через сорок минут сделал невнятный ход, но им-то как раз выиграл всё. Когда у него спрашивали потом про эти сорок минут и его решение, он сказал, что “сделал ход из общих соображений”. Нам нужен сейчас такой же ход. Из общих соображений. Потому что напрямую мы братьев Светловых не достанем.

 

Субботнее утро началось с того, что за завтраком четвертому курсу объявили: после последней лекции всем дружно направиться в Семинарский сад — чистить его и облагораживать. Семинарский сад насадил прошлый проректор по воспитательной работе своими руками, нынешний проректор поддерживал его в порядке руками семинаристов. Четверокурсники были озадачены немотивированной агрессией со стороны инспекции, но ничего поделать не могли, смирились и работали лопатами, вилами и граблями с часу до четырех. После чего пообедали остывшим молочным супом с цветной капустой и пошли на всенощное бдение.

Вечером после отбоя дежурный помощник проректора, проверяя наличие студентов в спальнях, заодно сообщал четверокурсникам о грядущих воскресных послушаниях. Комната триста десять пойдет после обеда на продовольственный склад, перебирать поступившие овощи. Комната триста двенадцать отправится к матушке Синицыной, чей муж так много сделал для блага академии, что она даже после его смерти продолжает пользоваться семинаристами в качестве бесплатной и безропотной рабочей силы. Комнате триста пятнадцать предстоит покрасить новый дом одного из преподавателей, а комнатам триста тринадцать и триста четырнадцать — посетить хозяйственный склад лавры. Всем остальным предписано в обязательном порядке явиться к дежурному помощнику после обеда в рабочей одежде.

Гонения начались.

Четверокурсникам не привыкать, но их возмущало то, что работать приходилось в воскресенье, единственный более-менее свободный день. И, кроме того, только их курсу, тогда как другие отдыхали. Четвертый курс вообще был на особом положении в семинарии. Когда они поступали, отец Траян тяжело болел и вернулся к исполнению своих обязанностей только в ноябре. За два месяца молодые студенты успели сдружиться и разобраться в порядках духовных школ, проректор не успел завербовать осведомителей, расколоть курс на отдельные группы, посеять в душах страх перед инспекцией. Нынешние четверокурсники были неуправляемы и сплочены, им попадало больше всех, но бедствия их только закаляли. Траян называл этот курс потерянным.

Отец Наум интересовался у проректора, каким образом устроенные ковровые бомбардировки могут помочь наказать отсутствующих в семинарии иподьяконов Светловых, но Траян ничего не объяснял. Отец Наум решил, что с наглыми москвичами ничего сделать не удастся и нужно ждать следующего шанса, а пока сосредоточиться на массовой травле четвертого курса. В понедельник, во время обеда, он с нескрываемым удовольствием направил их всех на разгрузку фуры с картошкой. Это было уже слишком, администрация перегибала палку, общественность возроптала.

Отцы Траян и Наум вышли на прогулку посмотреть, как работается семинаристам. Несколько десятков человек гнули спины под тяжестью мешков, ругались сквозь зубы и клялись никогда не забыть этого издевательства, а при первом удобном случае поквитаться. Отец Наум ощущал себя плантатором на Ямайке. Ощущения ему нравились, никогда до этого дня на него не работало разом столько людей. Траян тоже был, кажется, доволен.

— Знаете, батюшка, — сказал проректор, — сегодня вечером приезжают наши иподьяконы.

— Мне казалось, вы забыли о них.

— Нет, что вы, я только о них и думаю. Вы спрашивали меня, каким образом предпринятые нами меры связаны с ними. Самым прямым, но всё очарование ситуации заключается в том, что даже я не знаю, как именно. Что-то должно случиться, что конкретно — неважно, но обещаю вам: это что-то случится непременно или сегодня вечером или завтра утром. Нужно немного подождать.

Отец Наум опять ничего не понял, но рад был услышать, что Светловы не останутся без наказания. В конце концов, это даже не справедливо, ведь их сокурсники уже третий день вкалывают, а они в это время отдыхают в Москве.

Траян с Наумом поравнялись с работающими на разгрузке семинаристами. Проректор шел как ни в чем не бывало, спокойно разглядывая лаврскую стену, помощнику же было куда интереснее наблюдать за своими работниками. Внезапно один из них — огромного роста и могучего телосложения, тот самый, что заступал на вахту вместе с подушкой и одеялом, — опустил мешок на асфальт, выпрямился, повернулся и стал смотреть прямо на отца Наума. Он сделал это очень медленно, но так, что уже в тот момент, когда только начал опускать мешок, отец Наум понял, что через секунду встретит его холодный взгляд. С таким поведением молодой помощник не сталкивался и уже хотел было спросить у отца Траяна подзабытое им имя этого нахала, как все семинаристы один за другим покидали свои мешки и стали провожать недобрыми взглядами человека, отправившего их на разгрузку семнадцати тонн.

— А вы смелый, — негромко сказал отец проректор.

— Я? — испуганно прошептал отец Наум.

— Семинаристы — гордый народ. Их можно отправить работать десять раз подряд, и они пойдут, потому что так устроена духовная школа, и они должны подчиняться. Но они не позволят унижать себя. Никто из моих помощников не рискует смотреть, как они работают. Не рабы ведь они, в самом деле.

 

Вечером, ближе к отбою, отец Наум пришел в кабинет отца Траяна доигрывать партию. После случая на разгрузке картошки он уже не был уверен в себе, как прежде. Студенты Московской семинарии оказались совсем не такими беспомощными и безответными, как студенты его родной духовной школы, они могли дать отпор. Отец Наум проникся сильнейшим уважением к Траяну, умело управляющему ими на протяжении стольких лет, и стал еще больше ценить время, проводимое в обществе проректора. Не успели они возобновить игру, как зазвонил мобильный.

Траян резко поднял трубку, и отец Наум вспомнил, что он ждет того самого “чего-то”, что поможет наказать вернувшихся иподьяконов Светловых.

— Да вы что, — проректор слушал старшего помощника с удивлением, — быть не может… Ладно, сейчас буду… Пойдемте, отец Наум, нас ждет примечательное зрелище. Думаю, вы такого еще не видели.

Отец Наум действительно такого раньше не видел. Весь пол мужского туалета семинарского корпуса был покрыт сантиметровым слоем густой жирной коричневой массы. Запах был невыносимым. Дежурный помощник и старший помощник обнаружили это безобразие во время вечернего обхода и до сих пор находились в шоке.

— Как они это сделали? — спросил Траян, достав из кармана рясы батистовый платок и пытаясь дышать через него.

— Скорее всего, просто кинули пару пачек дрожжей в унитазы аккурат после отбоя, — выдвинул рабочую гипотезу дежурный помощник, — и пошли спать. А оно полезло наружу.

— Оно уже перестало… лезть?

— Отсюда не видно. Но, скорее всего, да, перестало, — предположил старший помощник.

— Русский бунт, бессмысленный и беспощадный, — задумчиво произнес проректор. — Но больше все-таки бессмысленный… Сам бы не увидел, не поверил. Будущие пастыри! Ведь это устроили с четвертого курса в отместку за наши внеплановые послушания. Правда, никак этого не докажешь. Что ж, мы не можем оставлять все как есть до утра, стыдно перед уборщицами. У нас ведь есть ключи от их кладовой? Значит, сейчас поднимем студентов все вычистить. Кроме того, нужно определить наказание… Давайте уйдем отсюда, мы же провоняем насквозь!

Выбравшись в коридор, отец Траян быстро набросал план дальнейших действий:

— Итак, в этом корпусе живут третий, четвертый и пятый курсы. Все они одинаково виноваты в том, что случилось, потому в качестве наказания все они будут мыть туалет дважды в день, перед подъемом и после отбоя. Каждой комнате по одному дню, начнут третьекурсники, продолжат четвертый и пятый курсы. Предупредить первую комнату о том, что она завтра утром моет туалет с пола до потолка, необходимо прямо сейчас. И еще прямо сейчас нам нужны несколько человек, которые вычистят все, что там повылезало. Пятый курс трогать не будем, нас не поймут. Третий курс первым начинает мыть каждый день, поэтому поднимать его сейчас считаю неправильным. Остается четвертый курс, но он уже три дня работает не разгибая спины.

“Гений!” — подумал отец Наум, а вслух сказал:

— У нас есть три человека, братья Светловы, как раз с четвертого курса, только сегодня вечером вернулись из Москвы, может быть, троих хватит?

— Иподиаконы, — с сомнением произнес старший помощник.

— Ничего страшного, — возразил проректор. — Других вариантов все равно нет, а за иподьяконами небольшой грешок имеется. Троих хватит вполне, зато друг другу мешать не будут. Идите, поднимайте их, и за работу. Я завтра с утра доложу ректору, посмотрим, что он скажет… Доброй ночи.

 

Отец Траян с отцом Наумом шли в академию. Отец Наум шумно восхищался умением проректора чувствовать всю семинарию разом, как единый организм, и, умело надавив на одно место, получать реакцию там, где нужно. Траян почти не слушал его, он представлял себе мужской туалет Семинарского корпуса: холеные иподьяконы соскребают дерьмо с пола, поскальзываются, падают, ругаются, встают и снова соскребают. Ему очень хотелось вернуться и поглядеть на них вживую. Но семинаристы — гордый народ, нельзя смотреть, как они работают, нельзя унижать их.

У отца Траяна зазвонил мобильный. Старший помощник растерянно докладывал, что академические сантехники только что закончили разбираться с ЧП и искренне признались, что это их ошибка, а не каверзы семинаристов. Сантехники извинялись за какую-то недоработку с новыми насосами, из-за чего произошло то, что произошло. Сантехники сильно переживали. Они обязались исправить все в течение двух часов и предлагали своими силами убрать в туалете. Старший помощник спрашивал, как быть. Проректор, ни секунды не размышляя, ответил: пусть сантехники занимаются починкой и не переживают за уборку.

Немного помолчав, он весело предложил отцу Науму короткую партию, потом запрокинул голову и с благодарностью посмотрел в звездное небо. День удался.

 

 

Ночная охота игумена Траяна

Она порывисто обвила руками его шею и, приподнявшись на цыпочках, прильнула к губам.

“Завтра потребует к себе в кабинет”, — подумал Паша, заметив краем глаза выруливающего из-за угла проректора по воспитательной работе.

“Завтра после обеда вызову”,— пообещал себе отец Траян, отводя взгляд от вызывающе легкого халата воспитанницы регентской школы.

Игумена не интересовали воспитанницы, и вахтер, заступивший на дежурство, его тоже пока не интересовал — отец Траян вышел на большую ночную охоту за семинаристами, незаконно собирающимися после отбоя для обсуждения модной ереси. Но про вахтера он не забудет.

Паша легко подхватил девушку и, посадив ее на стол, достал мобильник, набрал номер Ромы и сбросил. Ребята должны успеть разбежаться по своим комнатам, стукачей среди них нет, и Траян останется ни с чем. Возвращаться будет злой, так что, пожалуй, лучше бы он не застал Пашу снова с девушкой на руках. Паша откинулся на кресло. Девушка удивленно смотрела на него.

— Тебя как звать? — спросил Паша.

 

Рома сидел на парте, опершись о стену спиной, лениво цедил через трубочку кока-колу из пятилитровой пластиковой бутыли, подаренной Настоящим, и внимательно слушал. Рома был собой горд: уже третий раз он смог организовать ночную встречу с четверокурсниками Гайдой и Настоящим, а сегодня был вообще аншлаг — девятнадцать человек. Гайда был в ударе, исчертил всю доску схемами и тезисами, аудитория реагировала живо и весело.

Зачем Гайда с Настоящим придумывали новые ереси, никто однозначно ответить не мог. Но каждый понимал, зачем лично ему необходимо с очередной ересью ознакомиться — это был лучший способ понять и выучить православную догматику. Обычно ночные лекции состояли из выступления Гайды, который предлагал “ересь номер один”, и ответа Настоящего, который, вставая на защиту веры отцов и опровергая заблуждения товарища, создавал “ересь номер два”, всячески уверяя, что именно его концепция и есть истинное учение Церкви. Потом начинались дебаты.

Сегодняшние построения Гайды интересовали Рому в той части, которая касалась нашей посмертной участи. Пока Настоящий поправлял очки на переносице и хитро посмеивался, Гайда оптимистично уверял, что в Царствии Небесном людям представится возможность творить свои миры, в полной аналогии с тем, как когда-то наш мир был сотворен Богом. Рома уже видел, как щелкает пальцами и возникает чудесная вселенная по мотивам книг Толкиена, с эльфами, гоблинами и хоббитами. Надо поинтересоваться у Гайды, будут ли сотворенные нами существа общаться с Богом напрямую или только через нас. Жаль, если только через нас, ведь… Рома схватил загудевший и быстро смолкнувший мобильник. Кто — Пашка?!

— Отцы! Проверка! Сматываемся отсюда все! Быстро!

Семинаристы кинулись вон из аудитории, опрокидывая стулья и ни о чем больше не спрашивая. Рефлексы, необходимые для жизни в семинарии, уже ко второму курсу вырабатываются сами собой. Один из них — способность в пять секунд долететь из любой аудитории до своей койки и мгновенно заснуть. Семинаристы часто шутили, что представители администрации не умеют с такой скоростью думать, с какой студенты умеют передвигаться.

Рома быстро и беззвучно открыл дверь своей спальни, так же быстро закрыл ее за собой и остановился на пороге. В коридоре он никого не заметил, так что торопиться некуда. Пусть глаза привыкнут к темноте, а то налетишь на стул, еще, не дай Бог, ребят разбудишь. У Ромы отличная комната на третьем этаже Семинарского корпуса, в ней живут семь человек, причем двое пятикурсники и потому почти всегда отсутствуют. А когда живешь с четырьмя соседями, а не с девятнадцатью, начинаешь видеть в них людей и уважать их покой.

Рома представил, как кто-нибудь из инспекции входит сейчас в класс, откуда они только что сбежали, и видит огромную бутыль с колой на первой парте…

— Бра-а-а-т, — выдохнул Рома, — мы с доски не стерли!

Поваленные стулья и открытая бутыль ни о чем не говорят, разве что о том, что семинаристы украли из столовой концентрат и теперь сами разбавляют себе колу. А поваленные стулья, открытая бутыль и конспект гайдовской ереси на доске говорят о том, что в аудитории собирались после отбоя и спешно оттуда ретировались при первой опасности. Всех начнут трясти и выйдут на них. Рома лихорадочно соображал. О проверке предупредил Пашка, который сидит на входе в корпус на первом этаже, значит, кто-то пришел к нам в гости с обходом. Аудиторий в корпусе много, пока их всех осматривают, можно успеть добежать и стереть. Надо попытаться.

 

— Леной меня звать.

— Откуда же у тебя, Лена, привычка с ходу бросаться в объятия незнакомых парней?

— Не такой уж ты и незнакомый, — ответила серьезно Лена, закинула ногу на ногу и приготовилась к беседе. — В семинарии уже на третьем курсе учишься, всегда у всех на виду, мне девчата про тебя много чего рассказали. А про бросаться с ходу в объятия, так это кто бы говорил. Сам c меня целую неделю глаз не сводил.

Паша “не сводил глаз” даже больше недели. Впервые он увидел ее десять дней назад, в понедельник, у выхода из регентской столовой. Пришел морально поддержать товарища, а пока тот знакомился со своей белокурой голубоглазой мечтой, заметил новенькое лицо в море одинаковых белых платочков.

— У меня просто исследовательский интерес. Откуда ни возьмись в середине учебного года появляется сразу на втором курсе девчонка неземной красоты с колоратурным сопрано.

— Даже с лирико-колоратурным сопрано. Я музыкальное училище закончила, потому меня взяли сразу на второй курс. А зимой потому, что у нас была смешная история в училище: директор устроил ремонт, затянул его на полгода, все графики занятий полетели, его уволили, а мы госэкзамен сдавали в декабре.

Паше девушка определенно нравилась. Не тушуется, говорит свободно, ногой болтает.

— Слушай, сейчас Траян обратно пройдет, тогда приходи, хорошо? Вся ночь в нашем распоряжении, поговорим, фильмец посмотрим.

— У меня служба завтра, — улыбнулась Лена, — мне спать надо, ведь уже поздно. А что ты так Траяна боишься?

— Никто не боится Траяна так, как не боюсь его я. Но целоваться на вахтах еще никому не благословлялось.

— Ты скажи, что был со мной.

Паша хмыкнул:

— В том-то и дело, что я был с тобой.

— Нет, ты не понял, — Лена спрыгнула со стола. — Ты скажи, что был с Леной Творожковой.

Пока Паша пытался понять, что бы означало это смелое предложение, Лена Творожкова легко убежала в сторону женских спален.

 

Рома открыл дверь и выглянул в коридор — никого. Рванул к лестнице. Молнией добежал до класса. Тихо. Ну, вообще с ума посходили, еще и свет забыли выключить! Открыл дверь: у доски, заложив руки за спину и задумчиво склонив голову набок, стоял проректор и внимательно разглядывал написанное. Даже со спины было видно, что он жутко доволен. Отец Траян медленно повернулся на сто восемьдесят градусов, раскинул руки, словно любящая мать, встречающая годами не виденного сына, и театрально воскликнул:

— Роман!

— Батюшка…

— Роман, — издевательски запросто спросил проректор, — вы не подскажете мне, сколько сейчас времени?

— Точно не знаю, батюшка, но могу сходить в комнату, посмотреть.

— Нет-нет, что вы, Роман. Не беспокойтесь, — игумен полез в карман и выудил оттуда телефон. — Сейчас половина второго. Что это значит, как вы думаете?

— Не могу знать, — Рома понимал, что нельзя сорваться на дерзость, но и чистосердечного признания проректору не видать.

— Это значит, Роман, — Траян стал печален, — что вам следовало бы сейчас находиться у себя в комнате и спать.

— Вы правы, батюшка.

— Роман, а приходите ко мне завтра в кабинет после обеда, а?.. С объяснительной.

— С удовольствием, батюшка, как скажете.

Отец Траян повеселел.

— Вот и славно. Доброй ночи, Роман, пусть вам приснится очень убедительная объяснительная.

 

Паша начал смотреть “Газовый свет”, когда Траян темным пятном нарисовался у его застекленной вахтерской будки.

— Павел, жду вас завтра после обеда у себя в кабинете с объяснительной за ненадлежащее поведение на вахте. Вы ведь успеете выспаться до обеда?

— Да, конечно, батюшка, — медленно произнес Паша, внимательно разглядывая проректора: почему он доволен, чему он радуется? Неужели что-то случилось, неужто не успели разбежаться?

— А что это была за девушка с вами, Павел?

С каких это пор Траяна стали интересовать регентши? Они же учатся в Регентской школе, которая ему не подчиняется. Взял бы объяснительную, и всё, а тут еще про девушку спрашивает. Странно... Ну, Лена, посмотрим, что ты имела в виду.

— Со мной была Лена Творожкова со второго курса Регентской школы. Приходила пожелать спокойной ночи на вахте. То есть спокойного дежурства.

Отец Траян изменился в лице, он, кажется, искренне удивился и теперь смотрел с недоверием. Паша смекнул, что попал в точку, и начал пространно излагать свои соображения о нравах современных девиц, бесстыдно бросающихся на шеи молодых людей, достойных и целомудренных. Проректору было явно неприятно слушать, Паша торжествовал. Отец Траян не дал довести речь до кульминации, перебил, сухо заметил, что на вахтах запрещено смотреть фильмы, и ушел, даже не напомнив об объяснительной. Это была победа: Паша обрел заступника перед инспекцией, и кого — регентшу. “Должно быть, — подумал он, — дочка какого-то очень влиятельного протоиерея. Или племянница епископа. Здорово… Но чему так радовался Траян?”

 

На следующее утро во время завтрака, когда семинаристы выбирали между макаронами по-венгерски и блинчиками из овсяных хлопьев, помощник проректора объявил, что Роману “следует появиться в кабинете отца Траяна по делу, которое ему хорошо известно”. На первых двух лекциях Рома придумывал правдоподобную легенду, а с третьей сбежал и отправился в комнату Паши, который должен был еще спать после ночного дежурства. Но Паша уже проснулся и, закутанный в одеяло, стоял у заиндевевшего окна и крутил ручку радиатора, добавляя тепло.

Рома упал на кровать и рассказал о ночной трагедии.

— Ха, — заметил Паша, — странно, почему Траян не брал тебя тепленького, не потащил сразу в кабинет помощника, а отпустил? Ведь за ночь ты мог успокоиться, прикинуть ситуацию и придумать красивую объяснительную. Ведь ты придумал?

— Скорее всего, его мозг был перегружен непосильной задачей по расшифровке записей Гайды. Интересно, Траян будет сравнивать почерк на доске с образцами почерков, которые у него есть во всяких документах, чтобы найти автора? Ну, неважно. А пришел я к тебе как раз потому, что объяснительная моя выходит не очень.

— Выкладывай, чего надумал.

— К отбою я был в постели. Ночью проснулся и пошел в туалет.

— Сильное начало.

— Зато правдивое. Не перебивай. Я пошел в туалет, то есть стал спускаться по лестнице с третьего этажа на нулевой. Проходя второй этаж, я услышал взрывы хохота из аудитории, но, заметь, продолжал двигаться в выбранном направлении и не отвлекался по мелочам. Добравшись до первого этажа, я увидел тебя, а ты увидел меня, и я пошел вниз. Потом я вернулся, и, поскольку мы не только однокурсники, но и близкие друзья, о чем Траян знает, я остановился у вахты и спросил, что за фильм ты смотришь, а ты смотрел фильм.

— Я и смотрел. “Газовый свет”, что ты мне дал. И хотя на вахтах нельзя смотреть фильмы, можешь это говорить, поскольку меня Траян уже видел с ноутбуком.

— Отлично. Слушай дальше. Я сказал про смех в аудитории, а ты сказал, что где-то вроде краем уха слышал, что кто-то собирает этой ночью желающих узнать о новой ереси. Я, будучи фанатом всяких неортодоксальных построений, сразу кинулся туда с надеждой поучаствовать и послушать. Прибежал и попал на Траяна. Сильно? Я подставляю себя немного с этим греховным желанием присоединиться к нарушителям режима, но зато выигрываю в главном: я к самим нарушителям не имею никакого отношения. Мне сам же Траян не дал возможности примкнуть к еретикам, смекаешь?

— Наглость — второе счастье, — ответил Паша. — Смекаю… А ты не боишься, что он начнет копать глубже и докопается до всех, кто был с тобой там ночью? До Гайды, до Настоящего.

— Ага, нашел за кого бояться, за этих двух. Но я, конечно, поначалу сам боялся, потому в класс и побежал, не подумавши. Но теперь смотри, во-первых, проректор будет искать организатора, то есть меня, считая при этом, что это не я. Пусть ищет. И, во-вторых, я уже переговорил со всеми участниками, они заверили, что никто их не сдаст, а они не сдадут никого, если что. Проблема не в этом, а в том, что ты — мой единственный свидетель, но ты человек заинтересованный.

— Дружище, вот это как раз не проблема! — Паша начал одеваться. — Если ты поделишься со мной кока-колой Настоящего, я выручу тебя так, что никто не подкопается.

— Нету у меня колы! Ее же проректор заграбастал! — воскликнул в сердцах Рома. — Могу дать конспект гайдовской ереси.

Паша согласился и рассказал о своем ночном свидании и о странной реакции Траяна на Лену Творожкову. Счастливый Рома побежал к себе в комнату за тетрадкой и по пути наткнулся на уныло бредущего пустым коридором Настоящего. Его снова выгнали с урока.

Настоящего выгоняли с каждого второго занятия пения, поскольку его вокал расстраивал всех, даже фортепиано. При виде Ромы Настоящий оживился и предложил услуги по защите от Траяна. Рома отказался, сославшись на знакомую регентшу, и побежал к Паше, который уже звонил Лене. К счастью, у нее не было занятий. После довольно долгих объяснений, уговоров и приглашения в ближайшую пятницу в московский Дом музыки на “Реквием” Моцарта она согласилась дать ложные показания, чтобы спасти невиновных.

 

 

После обеда у кабинета проректора по воспитательной работе было людно. Коллективно попавшие в ловушку Траяна первокурсники жалобно пищали и жались в кучу. Рома опаздывал, Паша шептался с Леной, она смеялась и отказывалась признаваться, что приходится дочкой влиятельному протоиерею или племянницей епископу. Она была полностью успокоена тем, что, возможно, ей даже не придется заходить и что-то говорить, а ребята лишь сошлются на нее, учитывая давешнюю реакцию Траяна.

Появился Рома, с ходу обнял Лену, расцеловал в обе щеки Пашу и, подойдя к первокурсникам, произнес:

— Друзья! Наша инспекция строга, но,— он назидательно поднял палец, — с-п-р-а-в-е-д-л-и-в-а!

Тут в коридоре показались косвенные виновники всего — Гайда с Настоящим. Рома помахал им рукой, и они сразу направились в его сторону. Настоящий начал говорить еще за пять шагов:

— В нашей Церкви женщина окончательно и бесповоротно победила мужчину.

— Почему? — удивилась Лена.

— Вот и я думаю, почему так получается, что главным аргументом против проректора оказывается регентша? Не сила ума, не опытная хитрость и не твердая воля, а регентша?!

— Вам не нравятся регентши? — кокетливо поинтересовалась Лена.

— Главное, — ответил за друга Гайда, — чтобы он им нравился. Вот выучится у нас с вами Настоящий в семинарии, потом поступит в академию, и ему нужно будет рукополагаться. А перед рукоположением ему придется жениться. Карьера священника начинается со свадьбы, карьеру священника начинает его жена. Нет жены — нет священника. Священнослужителей в нашу Церковь поставляют женщины, это их привилегия и даже обязанность. Если женщины не захотят, чтобы Настоящий был священником, он им не будет. У нас матриархат, хотя правит нами патриарх. Вот почему в Церкви женщина окончательно победила мужчину. Лена, вы чувствуете себя победительницей?

Лена удивленно посмотрела на Пашу, в последних холодно-насмешливых словах Гайды ей почудился непонятный намек. Паша махнул рукой:

— Не обращай внимания, у них комплекс полноценности. Они всегда уходили от Траяна только своими силами, теперь они тебя просто ревнуют к нам. Они хотели бы спасти нас с Ромой без твоей помощи, какими-нибудь хитрыми выкрутасами с многочисленными подстановками и продуманными до каждой буквы и запятой фразами.

— А ты не хотел бы, чтобы тебя спасли от рук Траяна? — искренне удивился Настоящий. — Еще не поздно! Есть ведь разница: быть безвозвратно отчисленным с третьего курса или просто быть по гроб жизни нам обязанным? Выбирайте! Обещаем, что кабала будет легкой.

Рома с Пашей собрались было долго смеяться, но в этот момент открылась дверь, выглянул старший помощник, увидел Рому и поманил его пальцем. Рома схватил Пашу за плечо и потащил за собой. Ребята вошли в кабинет, дверь за ними закрылась, у всех первокурсников коллективно упало сердце, и их души наполнились смертельным отчаянием. Гайда с Настоящим, заметив это, бросились уничтожать остатки их надежды жуткими историями о кровавых расправах Траяна.

В кабинете проректора тяжелые шторы создавали неприятный полумрак и противно тикали большие часы. За черным столом проректора сидел владыка ректор, совершенно нестрашный архиепископ, похожий на Деда Мороза. Делать ему тут было явно нечего.

Отец Траян сидел у края стола. Походило на ловушку.

“Что ж, посмотрим, кто кого, — подумал Паша. — У нас отличная легенда, замешанная на правде, а за дверью стоит козырь, которым бьются все ваши карты. Лишь бы Рома не стал сразу говорить о Лене. Надо выждать, ее нужно выводить на сцену в самом конце”.

Паша волновался зря: Рома был неподражаем. Он говорил так искренне и честно, что хотелось плакать, он являл собою почти идеальный образец семинариста: прост, умен, открыт и послушлив. Паша подтвердил его рассказ так, как будто подтверждал истинность таблицы умножения: немного удивляясь тому, что о правдивости слов такого человека, как Рома, нужно зачем-то дополнительно свидетельствовать. Старший помощник был растроган, владыка удовлетворен, проректор раздавлен. Он сидел, закрыв глаза ладонью, и редко подергивал головой.

Отец Траян, не убирая ладони от глаз, предпринял жалкую попытку вернуть себе роль обличителя:

— Роман, только один Павел может подтвердить ваши слова?

Владыка укоризненно, но с любовью посмотрел на своего проректора. Эта должность сделала Траяна слишком подозрительным, но как можно обижаться на него, ведь он старается на благо академии.

— Нет, владыка, — с достоинством произнес Рома, он обращался только к ректору, проректора тут не существовало, проректор был никем. — Еще один человек стоит за дверью и готов войти, если вы разрешите.

Владыка кивнул, и Рома пошел за Леной. И тут Паше стало жалко Траяна. Неожиданное и странное чувство, он никому бы не рискнул рассказать о нем, но оно появилось и никуда не хотело уходить. Траян был жалок со своей мелочной подозрительностью и маниакальным стремлением наказать их за милые, в общем-то, шалости.

Вошла Лена, легко и непринужденно. Слегка поклонилась ректору и, немного стесняясь, улыбнулась всем остальным:

— Меня зовут Елена Творожкова, я учусь на втором курсе Регентской школы.

Владыка ободряюще улыбнулся, старший помощник улыбнулся во все лицо, отец Траян отнял ладонь от глаз, выпрямился и с интересом энтомолога стал разглядывать ребят. Рому передернуло, а Паша перестал ощущать свои ноги. Они согласились бы лучше увидеть играющую на губах проректора улыбку Вельзевула, чем встретиться с этим холодно-сочувствующим взглядом. Вместо этой немой заинтересованности они согласились бы лучше услышать торжествующий смех проректора. Но отец Траян молчал, а говорила Лена.

Она говорила о том, как один семинарист не давал ей проходу с момента ее появления в Регентской школе, а другой проводил подпольные собрания любителей ереси; о том, как два семинариста составили хитрый план, основанный на лжи, чтобы скрыть следы своих проступков; о том, как они научали ее врать проректору согласно этому плану… Она говорила много и хорошо, она подготовилась. Она говорила о том, что Рома и Паша сознательно и цинично шли на обман администрации и подбивали к обману ее. Хуже этого обвинения не было ничего. Это было почти безвариантное отчисление.

Отец Траян с успехом опробовал новый тип осведомителя — воспитанницу Регентской школы. Теперь оставалось реализовать план по отчислению ее самой, и можно считать, что качественный прорыв в воспитательной работе произошел.

Отец Траян с наслаждением глубоко вдохнул.

 

 

КУЛАЧНЫЕ БОИ ИГУМЕНА ТРАЯНА

Гайда перекрестился, проходя мимо Троицкого собора, и нырнул в проход, ведущий в длинный тоннель Переходного корпуса. Он задержался после вечерних молитв в академии и теперь торопился: до отбоя оставалось всего минут двадцать. А еще надо попить чая, умыться и немного почитать учебник по церковному праву, после отбоя дежурный помощник уже не даст. Если застанет в двенадцатом часу с включенной лампой и книжкой, придется полдня работать на продскладе.

Гайда спустился по небольшой лестнице и пошел по первому длинному неосвещенному коридору, за стенами которого находилась типография. Потом повернул и оказался во второй части Переходника. Эта часть была жилая — по обеим сторонам двери, ведущие в небольшие комнаты-спальни студентов. Переходник был пуст и тих, но Гайда звериным нюхом почуял неладное и замедлил шаг… В противоположном конце коридора появился поджидающий его Задубицкий.

Гайда никогда не жаловался ни на рост, ни на телосложение, но рядом с Задубицким даже он терялся. Поповского сына Задубицкого Господь одарил огромным ростом, широченными плечами, стальными мышцами и авантюрным складом характера. А также, ко всему прочему, редким добродушием.

“Ветер в голове никогда не бывает попутным”, — вспомнил Гайда высказывание Настоящего и прищурился. Задубицкий хищно втянул воздух. Гайда расстегнул китель и бросил его к стене. Задубицкий слегка пригнулся и покатился навстречу, постепенно набирая скорость. “Если засекут — объяснительной не миновать”, — мелькнула мысль у Гайды, и он ринулся вперед с самоотверженностью пехотинца, пытающегося в одиночку остановить танковую колонну. Они сошлись где-то посередине коридора.

 

Задубицкий являл собою пример самого опасного противника из возможных — очень тяжелый и очень быстрый. За всю историю их четырехлетнего знакомства Гайда вырвал у Задубицкого победу всего два раза. И оба почти случайно. Нынешняя попытка вряд ли могла улучшить эту статистику.

При столкновении Задубицкий смял его, как грузовик сминает легковушку, и, сцепившись, они покатились кубарем. Гайда попытался схватить Задубицкого за шею, но тот выкрутился, вскочил, схватил его за грудки, оторвал от земли и с силой приложил спиной о стену. Дыхание перехватило, однако Гайда двумя руками вывернул Задубицкому кисть и, крутанувшись, вмял его в косяк ближайшей двери. Противник зарычал, свободной рукой ухватил его за ремень на брюках, присел, легко принял на бедро и, молниеносно распрямившись, швырнул так, что Гайда по красивой дуге пролетел метра два. Задубицкий не дал опомниться, налетел, как вихрь, и Гайда, превратившись в мешок с костями, стал безвольно ударяться о стены коридора самыми неожиданными частями тела. Наконец каким-то чудом Гайде удалось провести ловкую подсечку, и они, потеряв равновесие, рухнули.

Из комнат высыпали испуганные страшным шумом семинаристы. “Задубицкий с Гайдой опять дерутся!” — раздался чей-то голос, и в несколько секунд толпа заполнила весь коридор. Студенты кричали, подсказывали, делали ставки. Кто-то побежал за фотоаппаратом.

 

Траян с любопытством разглядывал на мониторе ноутбука, как Максим Задубицкий мутузит Михаила Гайду в Переходном корпусе. На прошлой неделе проректор, никому не говоря, поставил в Переходнике тестовую веб-камеру, картинка была так себе, но положительный результат налицо. “А Задубицкий хорош, — подумал проректор, перебирая кроваво-красные четки, — очень даже хорош”.

Отец Траян увидел, как несколько семинаристов накинулись сзади на Задубицкого и оттащили его от Гайды. Тот порывался было снова броситься в бой, но его тоже держали. Какое-то время противники еще исступленно тянули друг к другу руки, но потом обмякли и признали, что спарринг закончен. Толпа начала потихоньку рассасываться, а Задубицкий и Гайда сползали по противоположным стенкам на пол, пытаясь отдышаться.

“Гайда и Задубицкий… Надо бы позвонить старшему помощнику и сказать, чтобы принял какие-нибудь меры”, — подумал Траян, но вместо этого запрокинул голову и уставился в потолок. Картины студенческого прошлого поплыли перед глазами, унося к незабываемым дням семинарской бесшабашности.

 

Грабчак был лучшим другом Андрея Введенского, позже скрывшегося от мира под именем Траяна.

Познакомились они при поступлении. Сибиряк Андрей Введенский и киевлянин Грабчак. Жили в одной комнате, на трапезах сидели за одним столом, потом как-то незаметно сдружились и стали неразлучны. Они так и прошли всю семинарию вместе: бессменный староста курса Грабчак и его верный друг, отличник и искатель приключений Введенский.

Они подолгу бывали друг у друга в гостях, вместе путешествовали, ходили в горы Абхазии, сплавлялись по карельским речкам, прыгали с парашютом, бродили по болотам в Полесье. Вместе ездили автостопом по святым местам Руси. Они были интересны, были центром притяжения, вокруг них всегда бурлила жизнь. Уже ко второму курсу академии они стали легендой и прочно и надолго вошли в устные предания семинарского фольклора. И все было хорошо до тех пор, пока на третьем курсе их не назначили помощниками проректора по воспитательной работе.

К новому послушанию друзья отнеслись одинаково серьезно, но абсолютно по-разному.

Грабчак воспринял его как шанс что-то изменить в несовершенной системе управления духовной школы и как-то облегчить жизнь студентам. Если можно было не ловить нарушителей, он не ловил, если можно было не брать объяснительных, он не брал, если других свидетелей проступка не было, то он предпочитал отпустить семинариста.

Введенский же с первых дней стал смотреть на ситуацию глазами администрации. В бытность свою студентом он постоянно предпринимал подобные попытки понять логику действий инспекции, чтобы бороться против нее, но теперь он сам стал ее частью и начал учиться думать с ней в унисон. Все его теоретические знания о законах и поведении администрации теперь обогатились практическим опытом, и он увидел всю сложность положения инспекции. С присущим ему упорством и въедливостью он изучил все возможные виды административно-студенческих отношений и убедился, что семинария обречена на административно-студенческий дуализм, вражду и непримиримое противостояние. И раз уж он переведен из одного лагеря в другой, так тому и быть. Андрей смирился и принял новые правила игры.

Поначалу Грабчак с осторожной иронией наблюдал над попытками друга изменить себя. Но потом, когда Введенский уверовал в то, что инспекция по-своему права и надо ответственно выполнять послушание, на которое тебя поставили, Грабчак обеспокоился всерьез. После того как один студент благодаря рвению Введенского получил строгий выговор, у них состоялся неприятный разговор. После второго выговора отношения натянулись. А после того как по вине Андрея одного студента четвертого курса представили к отчислению, произошло то, о чем они оба предпочитали молчать.

 

Эта история с четверокурсником, первым отчисленным усилиями Андрея, случилась в Рождественский пост. В одно из дежурств Андрей, проверяя отбой в Семинарском корпусе, заканчивал обход и шел по первому этажу, тихо шелестя подрясником. Оставалась самая большая комната, где жила добрая треть четвертого курса, почти двадцать человек. Он специально оставил сто семнадцатую на потом, чтобы дать студентам завершить все дела. Ему не хотелось еще больше портить отношения с четвертым курсом. Введенский еще был студентом и очень хорошо понимал, что такого дежурным помощникам не прощают. Проректору — да, но не помощнику проректора.

Он вздохнул, оглядел пустой коридор, включил фонарик на неполную мощность и аккуратно толкнул дверь. Первое, что его поразило, была кромешная тьма, царившая в комнате. Он прикрыл за собой дверь, сделал несколько шагов, и тут случилось то, чего он совсем не ожидал.

От удара по руке фонарик упал на пол и тут же погас, Андрея с силой толкнули в спину, и, ничего не видя в темноте, он налетел на чьи-то кулаки. Били его жестоко. Андрей пытался отбиваться вслепую, но без особого успеха — его грамотно оттесняли от двери в глубь комнаты. Семинаристы всё продумали и действовали слаженно. Однако борцы за справедливость то ли не знали, то ли не приняли в расчет, что помощник Введенский до семинарии профессионально занимался боксом. По мере того как его глаза привыкали к темноте, тело само вспоминало, что надо делать в подобных ситуациях.

Удачным апперкотом и тремя короткими джебами он отбросил самых рьяных противников, четверокурсники слегка опешили и отступили; оценив ситуацию, Андрей пошел напролом к ближайшему окну, попутно выключая из драки всех, кто попадался под руку. Сдернув покрывало, закрывающее свет уличных фонарей, он увидел на окне решетку. С досадой на свою забывчивость Андрей развернулся, заметил летящий стул, но среагировать времени не хватило. Старенький стул разлетелся на несколько частей, Андрей пошатнулся, но не упал. Семинаристы снова насели, ему пришлось отступать вдоль стены, перебираясь через кровати.

Студенты влезали на койки и тумбочки, пытались достать его ногами и кулаками, натыкались на резкие ответные выпады, выверенные до миллиметра долгими тренировками с опытными тренерами, но все равно продолжали гнать жертву в дальний угол. Андрей понимал, что оказался в ловушке, но и противников заметно поубавилось — он методично и хладнокровно отправлял их в нокауты и нокдауны. Внезапно они разом отступили, и он краем глаза заметил наваливающуюся на него тень — это падал шкаф.

Андрей нырнул под ближайшую койку, шкаф с треском грохнулся рядом. Андрей поднялся на ноги. Семинаристы взвыли. Тут же в него полетела тумбочка, больно задевшая плечо. Андрей решил прорываться к выходу, пока не поздно. Он хоть и получил с дюжину крепких ударов, но еще чувствовал в себе силы для решающего броска.

 

Когда Андрей с разбитыми носом и бровью, со взлохмаченной шевелюрой и в порванном подряснике вывалился из сто семнадцатой комнаты Семинарского корпуса, он боялся, что за ним последует разъяренная толпа, упустившая свою жертву. Он поскользнулся, с трудом удержал равновесие, сделал несколько шагов в полусогнутом состоянии и выпрямился. Все тело ныло, свет коридора слепил глаза, Андрей пошатывался и ждал продолжения неформального общения с четвертым курсом. Но ничего не происходило, дверь в комнату закрылась пружиной, и наступила тишина…

В туалете Андрей умылся холодной водой, руки плохо слушались, свое отражение в зеркале он не узнал. Нужно было обо всем доложить начальству. Андрей направился в академию, решив перед визитом к отцу проректору по воспитательной работе забежать к себе в комнату и переодеться: подрясник превратился в лохмотья. Когда он вошел в комнату, которую они делили с Грабчаком, тот готовился лечь спать.

Узнав о случившемся, Грабчак сказал, что Андрей по большому счету сам во всем виноват. Не надо было провоцировать студентов. Не маленькие же они дети, в конце концов, чтобы над ними можно было издеваться сколько влезет, не думая о последствиях. Отчисление их однокашника было последней каплей. Их можно понять.

Происшедшее потом Андрей всегда вспоминал со стыдом и расценивал как один из самых позорных поступков в жизни. Не остыв от драки, он отвесил Грабчаку такую оплеуху, что тот отлетел на метр, перевернул стол и грохнулся на пол.

Так в несколько секунд Андрей потерял своего лучшего друга.

Когда через час отец проректор, Андрей и четверо поднятых с постели дежурных помощников включили свет и вошли в сто семнадцатую комнату, там был почти полный порядок. Сломанный шкаф, части стульев и тумбочек лежали аккуратной горкой, вещи прибраны, все студенты спали или делали вид, что спали. Их было восемнадцать человек. У всех были разбиты лица.

Проректор не проронил ни слова, развернулся и вышел.

 

— Андрей, вы же понимаете, что мы не можем отчислить треть четвертого курса. К тому же если станет известна причина — будет скандал на всю страну, — сказал старый проректор и протянул Введенскому чашку горячего чая. На часах было полтретьего ночи. Андрей взял блюдце и мрачно кивнул. — В то же время, — продолжал отец игумен, — мы не можем оставить это безобразие без внимания. Они будут наказаны и, думаю, со временем пожалеют о том, что сделали.

— Не думаю, батюшка, — качая головой, ответил Введенский. — Они крепко на меня обиделись.

Чай был огненно горячим, но Андрей обжигался и пил. На душе было скверно, а впереди полный мрак.

— Андрей, — медленно начал проректор, — вы один из лучших дежурных помощников, которых я когда-либо встречал в своей жизни. Уверен, что сегодняшняя ночь обогатила вас бесценным опытом и очень поможет в дальнейшем, если вы, конечно, захотите остаться после выпуска при академии. Но… вы же умный человек, вы понимаете…

Проректор закусил губу, видимо, собираясь с мыслями. Андрей глубоко уважал старого отца игумена и потому не стал заставлять его говорить то, что он говорить, по-видимому, не хотел.

— Да, понимаю, батюшка. Я напишу прошение владыке с просьбой отправить меня на какое-нибудь послушание в отдаленную епархию, — Андрей оторвался от чашки чая, поднял глаза и попытался улыбнуться. — Как раз диссертацию допишу.

— Правильно, — обрадовался проректор. — А за год много воды утечет. И четвертый курс выпустится как раз.

— Куда мне попроситься?

— На ваше усмотрение, хоть на Чукотку. На Дальнем Востоке люди почти везде нужны.

Они немного посидели молча.

— Ну, на Чукотку так на Чукотку. По сопкам погуляю, — сказал Андрей, отставляя пустую чашку и вставая. — Я пойду, батюшка, а то ночь выдалась не из легких.

— Пишите прошение, завтра я отдам его ректору, он подпишет, и к концу недели улетите, — проректор тоже встал. — Андрей, я хочу, чтобы вы понимали, что это не ссылка. Инспекция точно так же зависит от студентов, как и студенты от инспекции. Мы звенья одной цепи.

— Я понимаю.

Андрей, склонив голову, подошел под благословение.

— Бог благословит, — игумен перекрестил своего помощника и положил руку ему на голову. — Добрых вам снов, Андрей.

— Спокойной ночи, батюшка.

 

 

Храмом оказался бывший магазин. Отапливается он от большой печи, для которой постоянно приходится таскать уголь. Два раза в день с кайлом, лопатой и тачкой Андрей отправляется на улицу — пополнять запасы угля. Когда погода не позволяет подобные вылазки, приходится экономить, и тогда температура в храме падает ниже десяти градусов.

На всем в помещении бывшего магазина лежит тонкий слой черной угольной пыли: в комнате отдыха священника, в спальне Андрея, даже в самом храме каждый день приходится стирать с икон грязный иней. Давно пора устроить масштабную уборку, но на это просто не хватает сил. Настоятель храма мало интересуется тем, как Андрей ведет хозяйство, он только рад, что появился человек, на которого можно переложить часть своих обязанностей. Горячей воды нет, да и холодную привозят нерегулярно. Через какое-то время Андрей привык к несмывающейся черноте на руках и лице. Одежда, которую не было возможности постирать по-человечески, приобрела неопрятный серый оттенок.

В будние дни Андрей возил уголь, готовил себе еду, убирался, писал диссертацию, беседовал с иногда заходившими прихожанами. Их немного: после вывода полка дальней авиации поселок опустел и походил на город, переживший войну: пустые, заметенные снегом дома смотрели на редких прохожих черными провалами разбитых окон. Повсюду разруха.

В субботу и воскресенье были службы и требы, храм ненадолго оживал и преображался, и Андрею иногда даже казалось, что он тут нужен и он тут, на Чукотке, не зря.

 

Андрей поднял руку и показал на самую высокую сопку, вокруг которой белой шапкой клубились облака. Тимофей прикрыл глаза рукавом, щурясь от яркого весеннего солнца и блеска еще не до конца растаявшего снега:

— Километров двадцать пять, не меньше.

С Тимофеем Андрей познакомился в Анадыре уже на второй день своего пребывания на Чукотке. Веселый и простой алтарник храма удивил его внутренней цельностью и здоровой душевной простотой. Андрей с грустью подумал, что постмодернистские мегаполисы уже не способны порождать такие характеры. Они быстро сошлись, поскольку были представителями разных миров и были интересны друг другу. Тимофей, родившийся и выросший на Чукотке, грезил учебой в Московской семинарии, а Андрей, которому суждено провести здесь целый год, нашел в его лице необходимого всякому новичку знатока местных обычаев и порядков.

— Смотри, сейчас десять, — Тимофей глянул на часы, — поймаем машину и доедем до Гудыма, а там наверх.

— Нет, — запротестовал Андрей. — У нас прогулка по сопкам. До Гудыма не поедем. Только до ближайшей сопки, а там уже поверху туда, куда надо.

— Ну, как хочешь. Но учти, до ночи не вернемся.

Взвалив рюкзаки с едой, дополнительными свитерами и веревками, они пошли к сопкам. Дорога некогда была вполне приличной. Широкая, насыпная, она вилась желтой змейкой по пустой и безжизненной тундре. К сожалению, на нее давно махнули рукой, и местами ее размыло так, что незадачливый водитель, не заметив промоины, вполне мог провалиться в яму метровой глубины. Тимофей оглянулся, вскинул руку — и громыхающая машина, везущая воду в Гудым, медленно сбавила ход.

Андрей открыл дверь. С водительского сиденья на них смотрел огромный усатый мужик в порванной тельняшке; в кабине было жарко.

— Мы в сопки. Нам вон до того поворота, — сказал Андрей, указывая путь.

— Да мне-то чего, садитесь, — ответил тот.

Андрей Введенский родился в Сибири, но рано переехал в Подмосковье и уже успел отвыкнуть от того, что люди могут вот так просто помогать друг другу и ничего не требовать взамен. На Чукотке по взмаху руки останавливалась первая же машина, а если начинало мести, не надо было даже голосовать: машины останавливались сами. Предлагать деньги запрещалось: это почитали за оскорбление. Перед лицом суровой и дикой в своей необузданности природы люди, как ни странно, становились более человечными.

Андрей с присущим туристам любопытством увлеченно расспрашивал мужика про Гудым, золото и заброшенную воинскую часть. Тот лениво и нехотя отвечал. Сопки приблизились почти вплотную к дороге, до ближайшей было не более двухсот метров.

— Мы выйдем здесь, — сказал Тимофей.

— Не вопрос, — и машина медленно остановилась.

Небо было чистое, весеннее, солнце уже начинало пригревать. Они стояли на дороге и осматривались по сторонам, слушая удаляющийся грохот машины.

— А жарко будет, — вздохнул Андрей, прикидывая предстоящий маршрут.

— Ничего, начнем спускаться — замерзнем, — Тимофей сказал это с таким видом, как будто его силком тянули в сопки и только из вежливости он согласился на этот поход, про себя считая его глупостью и ребячеством. Андрей усмехнулся. На самом деле все, конечно, было не так, и Тимофей радовался возможности побродить по сопкам не меньше его.

 

Через два часа они сделали первый привал. Внизу, в долинке, раскинулся поселок Гудым. Тимофей открыл термос, достал куличи, оставшиеся с Пасхи, развернул пакетик с вареными яйцами.

— Ну что, бесов погоняем? — улыбаясь, спросил Андрей, и они, повернувшись лицами на восток, три раза спели “Христос воскресе”, после чего уселись на теплый мох и принялись за еду.

— Ты в курсе, что там живет семнадцать человек?

— Где?

— В Гудыме, — ответил Тимофей.

— А почему так мало, поселок-то вроде большой?

— Да то же самое, что и с нашими Угольными копями. На Чукотке все умерло после развала Союза и убийства советской ПВО. Копи вообще были показательным поселком.

Андрей посмотрел в ту сторону, откуда они пришли. Вдали резко выделялось место, над которым тучей висел черный смог. Там добывали уголь, и где-то там был их храм.

— В Угольных копях жили офицеры, там были пруды, детские площадки, оркестр играл. А теперь сам видишь, как там: улицы пустых домов, порванная колючая проволока, покосившиеся пулеметные вышки.— Тимофей проглотил яйцо и продолжал: — Гудым был закрытым городом. И въезд, и выезд только по разрешению КГБ. А теперь мы больше никому не нужны. Ну, я имею в виду Москву. А канадцам, американцам, японцам — очень даже…

Они двинулись дальше, спустя пару часов внизу показался еще один поселок.

— А вот это широко известная в узких кругах заброшенная воинская часть, — сказал Тимофей. — Познакомимся?

Они побежали вниз, напрямик, не выбирая дороги. Склон был достаточно крутым, из-под ног постоянно выскальзывали камни, Тимофей два раза упал и немного прокатился на спине. Когда внизу они обернулись, чтобы посмотреть на проделанный путь, обоим стало не по себе.

— Я по этой стене обратно не полезу, — сказал Андрей. Снизу склон казался почти отвесным.

— Ага. Я бы тоже воздержался.

Развернулись: впереди лежала воинская часть, дорогу преграждали ряды колючей проволоки.

— Пройти, конечно, можно, — сказал Андрей, — но меня терзают разные сомнения.

— Ну, я полагаю, когда военные уходили, они должны были все разминировать,— с некоторой неуверенностью отозвался Тимофей. — Я помню, как они уничтожали боеприпасы, когда часть закрывали. Эхо взрывов даже в Анадыре слышали.

— Ну, не зря же мы спускались! — воскликнул Андрей. — Только иди, пожалуйста, по моим следам и держи дистанцию.

Через спутанную и царапающуюся проволоку они пролезли без происшествий. Но сама по себе часть разочаровала. Люков в подземные помещения не нашли, все интересные двери были намертво заварены, оставалось только побродить по ангарам да пустым казармам и двигаться дальше. Сопка заметно приблизилась и возвышалась над другими, сияя снежной вершиной. Две гряды сжимали воинскую часть, образуя по обе стороны узкие проходы. К одному из них вела дорога — это была дорога на Гудым.

— Обратно двинем по ней, — сказал Тимофей. Начинающий более реально оценивать свои силы Андрей возражать не стал.

Пройдя между почти смыкающимися сопками, друзья попали в большую долину и тут же поняли, где военные уничтожали боеприпасы. Местами стаявший снег обнажил многочисленные осколки от разорвавшихся снарядов. Тимофей с интересом стал поднимать и вертеть в руках остатки боевой мощи советской армии.

— Я полагаю, нам не стоит тут копаться, а лучше убраться побыстрее, — заметил Андрей. — Почти уверен, что десяток-другой неразорвавшихся штуковин еще ждут своего часа, и я очень не хотел бы быть причиной их пробуждения ото сна.

Идти было тяжело. Там, где еще лежал снег, они проваливались по щиколотку, а там, где снег сошел, спотыкались о кочки. Солнце давно уже уверенно опускалось на запад. Над долиной парами летали журавли. Кроме них и журавлей, никого больше не было.

— Что у нас осталось из еды? — спросил Андрей.

— Не хочу тебя огорчать, но только пара глотков воды. Так что экономь. Бруснички поешь.

— Да уж ее поешь. Лезешь-лезешь. Умираешь от жажды. И вот брусничник! Падаешь на колени, а там вместо ягод только заячий помет.

Тимофей рассмеялся.

Они начали подъем.

 

 

До полуночи оставалось совсем немного. Солнце давно уже село, и вся их одежда покрылась инеем. Несмотря на то что они натянули еще по свитеру, было ощутимо холодно. Картина вокруг утратила дневное обаяние и стала зловещей. Внизу плавали рваные облака, черные камни резко вычерчивали острые ломаные узоры на фоне снега, блестевшего мертвенно и угрожающе. Ноги больше не проваливались, наст стал скользким и опасным. До покрытой льдом вершины оставалось минут сорок ходу.

Андрей смотрел на холодно-надменную гору, и ему было страшно. Если они сорвутся и что-нибудь себе сломают, их никто не найдет. Но дух соперничества, боровшийся в его душе с духом благоразумия, пока одерживал верх. Он не хотел быть побежден этой насмешливой сопкой в двух шагах от победы.

— Чуть-чуть осталось, — сказал Тимофей, в котором авантюризм также оказался сильнее голоса разума, — пойдем, последний рывок.

…Обратно шли уставшие, запыхавшиеся, мучающиеся от жажды, но абсолютно и навсегда счастливые. Они сделали это! Они покорили ее.

— В Гудыме зайдем к кому-нибудь, воды попросим, сил нет, как пить хочется, — твердил Тимофей.

Пытались есть снег, но это мало помогало. Теперь они выбирали самые легкие спуски и около двух ночи добрели до дороги. Когда вошли в Гудым, все окна были темными, и понять, где люди живут, а где нет, было невозможно. Обошли с десяток домов, стучась в окна, но никто не открыл, свет горел только в одном здании, которое Андрей про себя назвал котельной, но и там никто не отозвался.

Они устало поплелись дальше. Судьба улыбнулась им через каких-то триста метров: дорогу преграждал шлагбаум, рядом стоял балок, а в нем горел свет.

Дверь открыл полуголый солдатик-якут.

— Отец, дай воды попить, — осипшим голосом попросил Андрей.

Из-за плеча якута выглянул еще один якут, такой же полуголый и такой же худой.

— Заходите, дорогие, заходите.

 

В балоке было светло и тепло. Якуты радостно суетились, заваривали чай, доставали тушенку и сгущенку. Как выяснилось, они сидели на этом шлагбауме уже месяц и порядком соскучились по человеческому обществу.

— А зачем вы здесь сидите? — спросил Андрей.

— Мы на шлагбауме, — ответил один из якутов. — Сторожим въезд в поселок.

— Так ведь территория поселка не огорожена. Шлагбаум можно не только обойти, но и объехать.

— Раньше была огорожена, — улыбаясь, ответил другой, — но теперь остался только шлагбаум.

— А что тут сторожить?

— Так ведь тут в сопках шахты с ракетами. Когда армия уходила, шахты заварили. Вот мы и сторожим. Тут много было секретных объектов. Раньше если солдаты по глупости забредали куда-нибудь, там и оставались служить до конца срока. В часть их не возвращали. Военную тайну охраняли.

Андрей скептически оглядел балок.

— А оружие?

— Нет, нам не дают. Нам не положено. Мы не надежные. Но зато два раза в день связь по телефону. Если что — в Угольных копях узнают.

“И пришлют взвод таких же худых и заморенных, которых плевком перешибить можно”, — подумал Андрей. Он видел гарнизон Угольных копей, и то, что он видел, не наполняло его сердце гордостью за российскую армию. Они просидели с якутами больше часа, болтая об их службе, о Якутии и Москве, а когда собрались уходить, те уговорили их взять две банки тушенки и сгущенку.

После ночного обеда идти совсем не было сил, тело расслабилось и стонало от усталости, но на душе было светло. Ребята шли молча и не спеша. Гряды сопок вздымались по сторонам дороги, как огромные спящие животные, укрытые сияющими белыми покровами. Тысячи звезд разбивались о снег на мириады осколков. Андрей погрузился в окружающий мир, ощущая его таинственную и притягательную, гипнотизирующую суровую красоту.

Когда они добрались до храма, уже рассвело. Единственное, что было действительно необходимо сделать, это подбросить в печку угля. На все остальное просто не осталось сил.

 

Проректор по воспитательной работе Московской духовной академии и семинарии игумен Траян смотрел на старую черно-белую фотографию своего выпуска. Грабчак так и не простил друга. По окончании академии он женился и уехал в Киев, вестей от него не было. А Андрей, побывав на Чукотке, вернулся и стал Траяном. Проректор вздохнул и повернулся к столу. На часах была полночь.

Задубицкий и Гайда…

“Хорошие студенты, — подумал Траян, — настоящие, живые”.

Зазвонил телефон. Старший помощник доложил о том, что все в порядке. Начавшийся в восемь утра рабочий день закончился.

Проректор взял со стола ключи от кабинета и пошел спать.

 

 

КОТ ИГУМЕНА ТРАЯНА

— Кто бы это мог сделать? — Гайда с изумлением таращился вверх. Там, метрах в семи над землей, к одной из ветвей древней ивы, которая росла за стенами лавры с незапамятных времен, был накрепко примотан скотчем пушистый серый кот.

— Кто бы это ни был, в изобретательности ему не откажешь, — отозвался Сковорода, в котором развитое сострадание боролось с желанием расхохотаться.

После ночного богослужения на праздник Успения и последовавшим за ним обильным и щедрым разговением Гайда, Сковорода и Настоящий решили прогуляться вокруг лавры, наслаждаясь последними летними днями и каникулярной свободой — до первого сентября и начала занятий оставалось всего три дня. Им было о чем поговорить, они не виделись целый месяц и теперь собирались наверстать упущенное. Но приятную прогулку под монастырскими стенами испортил любимый кот отца Траяна, который неистово орал на всю округу, дико сверкая безумными глазищами и тщетно пытаясь вырваться. В предрассветной дымке он походил на блестящий пульсирующий кокон гигантского насекомого.

— Тот, кто это учудил, — эгоист, — уверенно сказал Настоящий.

— Почему?

— Потому что сделал и никому не рассказал. Нормальный человек обязательно позвал бы зрителей и дал бы им насладиться представлением.

— Снимем? — неуверенно спросил Сковорода.

— Вот Траян приедет, пусть сам и снимает, — отозвался Гайда.

— Но он ведь приедет только к первому сентября, кот не доживет.

— А кому-то его жалко? — возмутился Гайда.

— Кота или Траяна? — уточнил Настоящий.

— Гайда, ты просто мстишь ему за то, что он в прошлом году спал на твоей подушке, набросал шерсти, и тебе пришлось всю постель перестирывать. Я имею в виду кота, — рассудительно заметил Сковорода.

— А тебе, значит, все равно! — воскликнул Гайда. — Эта тварь загадила все коридоры, однажды его стошнило на наш чайный столик, еще он как-то надул Задубицкому в кроссовки, а тебе все равно?! И неизвестно, как он вел себя летом, пока нас не было.

— Я знаю, я знаю! — радостно отозвался Настоящий. — Два дня назад в ризнице Семинарского храма он вылакал пол-литра запивки, предназначенной для причастников, и из-за этого сильно попало ризничным, они мне сегодня рассказывали. Кстати, может, это они его и того, а?

— Твари бессловесной мстят, безумцы, — Сковорода сокрушенно качал головой.— Надо бы Задубицкого позвать, он залезет и снимет.

— Ну, ладно, пусть снимает. Заодно полюбуется, — согласился Гайда, доставая телефон, — мы же не эгоисты, в конце концов, чтобы в одиночку наслаждаться… Эй, утроба ненасытная, ты еще в столовой? Бросай все и беги к нам, тут такое…

 

Кота звали Аттила, а если точнее, то Аттила Бич Божий, и прозвище свое он оправдывал сполна, поскольку в душе был истинным гунном. Семинария стенала от его тирании, небезосновательно подозревая отца проректора в намеренном поставлении кота на данное послушание: досаждать и портить жизнь семинаристам. Однако прежде чем вырасти в великого покорителя московских духовных школ, Аттиле пришлось пройти нелегкий путь.

Барсик, так звали Аттилу, прежде чем в нем проснулся вкус к варварским набегам и разрушениям, был принесен Траяном в Семинарский корпус из монастырского общежития лавры, из кельи его одноклассников — монахов Тавриона и Родиона. Однажды вечером, на исходе Великого поста, Траян зашел к друзьям попить чайку и посмотреть на их новые переводы с латинского. Барсик безжизненным комком лежал на кровати, и его взгляд выражал тупую скорбь. Траян удивился, почему приветливый и общительный кот не вскочил и не побежал навстречу тереться о подол мягкой монашеской рясы.

— А что с котом? — Траян сел на твердую кровать и стал его ласково гладить.

Кот смотрел на него с мольбой.

— Да чего-то приболел малость, — отцы переглянулись.

Траян взял кота на руки и удивился непривычной легкости и худобе всегда упитанного и лоснящегося довольством Барсика.

— Он у вас не ест, что ли? — Траян внимательно осматривал и ощупывал пушистое тело.

— Ага, отказывается. Да отлежится… Все будет хорошо, давай, что ли, чайку попьем, — Родион явно хотел переменить тему разговора.

Траян пристально посмотрел на Родиона, потом перевел взгляд на смущенно рассматривающего что-то на полу Тавриона, медленно встал, подошел к холодильнику и достал оттуда банку рыбных консервов. Монахи застыли. Он молча вскрыл крышку, и маслянистый запах прибалтийских шпрот, дразня нос, поплыл по келье. Кот отчаянно заорал, попробовал встать, но задние лапы безжизненно подломились, и он мохнатым комом упал на пол. Траян поставил шпроты перед ним. Барсик с обезумевшим взглядом, извиваясь всем телом, отчаянно подполз к банке на передних лапах.

— Отцы? Вы что, кота постили? — он спросил это так тихо и спокойно, что Родион с Таврионом поняли: будет буря.

Они заговорили все сразу. Траян метал громы и молнии, келья дрожала, монахи оправдывались, метались из стороны в сторону в тщетной надежде спастись, называли себя бестолочью, клялись, что больше не будут. А кот в это время слышал божественную музыку и уплетал шпроты с видом абсолютного счастья. Через пятнадцать минут, остывшие и обессилевшие, они уже просили друг у друга прощения, а потом до полуночи пили чай, весело хохотали, острили, перемывали друг другу кости, и Барсик, благодарно мурлыча, теплым клубком спал на коленях Траяна. Уходя от друзей, Траян забрал кота с собой, а в ответ на все протесты просто посоветовал:

— Заведите себе козу, — и Родион с Таврионом еще долго обсуждали неожиданное предложение.

Проректор поселил кота в своей комнате в Семинарском корпусе. У него была келья в академии, но он специально просил владыку, чтобы ему дали место и в Семинарском корпусе. Он принципиально не стал брать кота в академию, потому что во дворе ее жила безумная собака ректора, да и погулять было негде. А Семинарский корпус с прилегающим парком изобиловал всевозможной живностью, необходимой коту для поддержания тонуса.

По указанию Траяна студенты выпилили коту вход в нижней части двери, ведущей в комнату проректора, и шкуркой зачистили заусенцы. Раз в день Траян приходил покормить и проведать любимца, которому вскоре дал новое имя, ибо слава кота распространилась по семинарии в одночасье, и слава эта была велика.

Характер у Аттилы оказался гордый и независимый. За месяц он разогнал всех котов, живших поблизости, и провозгласил семинарию своей империей. Он серьезно считал, что все помещения огромного корпуса — это продолжение комнаты, в которой он жил. Он, не стесняясь, заходил в семинарские и регентские общежития, таскал со столов еду, спал на чужих кроватях, ловил рыбок в аквариумах и жестоко карал тех, кто восставал против его господства. Плюс ко всему прочему он стал делать свои дела прямо в коридоре, и потому сонные семинаристы, выходившие в уборную ночью или под утро, когда еще не включили основной свет, обратно возвращались проснувшимися и злыми.

Окончательно на кота затаили обиду после того, как он надул на стол в одной из комнат.

И все было бы ничего, но как раз в тот момент, когда кота учили уму-разуму, в комнату вошел Траян.

— Почто животину мучаете? — спросил проректор студента, который закончил тыкать кота в лужу на столе и теперь флегматично и обстоятельно объяснял ему, в чем тот не прав, держа правой рукой за шкирку. Кот недовольно орал ему в лицо и, судя по всему, с доводами согласен не был.

Семинарист, внезапно услышав за спиной голос проректора, вздрогнул всем телом, и Аттила, воспользовавшись моментом, вывернулся из рук и пулей вылетел из комнаты. Траян постоял еще несколько секунд и молча вышел следом.

На следующий день за обедом дежурный помощник объявил, что такой-то студент за жестокое обращение с животными назначен на новое дополнительное послушание: весь второй семестр он будет по первому требованию трудиться в доме и на участке матушки Синицыной.

Это было не просто несправедливо, ведь кот пострадал за дело, — это было бесчеловечно. Траян бил наотмашь. Матушка Синицына была настоящим чудовищем, и работать у нее было самым страшным из возможных наказаний. Она не только заставляла работать много и тяжело, но и по пять раз заставляла работу переделывать, всячески при этом человека унижая. Отдать ей в кабалу студента на весь семестр было беспрецедентным наказанием.

Вся семинария возненавидела кота лютой ненавистью.

Отец Траян сам вырыл могилу Аттиле, и вопрос о том, когда его туда закопают, был лишь вопросом времени.

 

Макс Задубицкий уже больше часа находился в столовой. Он шесть раз поел, посидел за пятью столами, а сейчас перед ним стояла тарелка с ветчиной и сыром, которыми он намеревался закусить напоследок. Большая часть семинаристов уже позавтракала, а те, что остались, сидели небольшими компаниями и разговаривали. В постепенно пустеющей столовой, кокетничая и смеясь, порхали молоденькие официантки, убирая посуду и вытирая столы. У Макса зазвонил телефон. Макс прорычал в трубку: “Что ты привязался ко мне, Гайда? Я только начал наедаться!” Семинаристы, сидевшие за соседним столом, повернули головы в сторону человека, который один съел больше, чем все преподаватели академии. Макс насадил на вилку пять кусков ветчины, отправил их в рот и в такой позе замер, слушая Гайду. Наконец он выдернул вилку, вскочил, проглотил, почти не жуя, и начал хохотать так, что задребезжали хрустальные люстры. Теперь на него смотрела вся столовая. “Скотчем?!. К иве?! Я на подходе, не вздумайте снимать без меня!” — Макс закинул в рот немного сыра и направился к выходу. Путь ему перегородил знакомый второкурсник: “Эй, что случилось?” — “Кто-то привязал кота Траяна к верхней ветке ивы, что растет за лаврой у Уточьей башни. Скотчем! Пошли смотреть!” Семинаристы повскакивали с мест и ринулись за Максом, оставив разочарованных официанток наедине друг с другом.

 

Гайда, Настоящий и Сковорода сидели под ивой и любовались начинающимся днем. Солнце еще не взошло, и древние высокие, неохотно просыпающиеся стены монастыря освещались только светлым небом. Друзья молчали, Аттила тоже примолк. Настоящий счастливо улыбался, Гайда вспоминал, как много таких тихих и радостных минут им удалось пережить за время учебы, Сковорода думал о том, что лучшее в семинарии — это друзья и лавра.

Из Святых ворот — главного входа в монастырь — показалась высоченная фигура Задубицкого. Аттила жалобно мяукнул. Вдоль восточной стены Макс неторопливой трусцой приближался к сидящим однокурсникам. “Сейчас начнется потеха”, — сказал Гайда. “Надо было его попросить стремянку принести, — заметил Сковорода, — потому что так он не доберется, а только все ветки пообломает, тяжеленный ведь”. — “Говорю ж, потеха будет”, — Гайда встал. “Интересно, — спросил Настоящий, — Макс сюда бежит, чтобы посмеяться, или действительно за котом полезет?” — “Не знаю, как Макс, — ответил Сковорода, увидев, как из лавры вываливает толпа студентов, — но остальные сюда бегут точно не для того, чтобы Аттилу спасать”. Почуяв неладное, Аттила снова завозился в тщетных попытках вырваться на свободу.

Паломники, расходившиеся с ночной службы по гостиницам, с удивлением смотрели, как семинаристы в кителях и подрясниках нескончаемым черным потоком стремятся куда-то за лавру, сворачивают налево и собираются в большую оживленную толпу на стыке южной и восточной стен монастыря. Паломники направились за своими будущими пастырями. Толпа росла на глазах. Подходили новые и новые группы студентов, уже вся семинария знала о каре, постигшей нахального кота проректора. Это был лучший подарок на праздник Успения и к началу учебного года.

Студенты смеялись, показывали на Аттилу пальцами, одобрительно кричали и аплодировали. “Кто бы мог подумать, — радовался Настоящий, — что мы так дружно ненавидим эту пушистую тварь!” В толпе появились трое дежурных помощников, но в отсутствие Траяна их никто не боялся. Помощники подгоняли четырех первокурсников, тащивших длинную алюминиевую стремянку. Расступались перед спасательной бригадой неохотно. “Ой, — закричала какая-то женщина,— да там же котик! Котика привязали. Сатанисты проклятые, в праздник над котиком издеваются!” Студенты взорвались хохотом. Дежурные помощники дотащили лестницу и стали бестолково суетиться, пытаясь ее удобнее установить. Со всех сторон сыпались насмешливые советы, всем было весело. Аттила был близок к обмороку.

 

Отец Траян любил кошек с детства. Когда он появился на свет, молодая и озорная кошка Айка, которую отец дрожащим и плачущим котенком притащил когда-то с улицы, прониклась к нему поразительной любовью и привязанностью. Все детство она была его лучшим другом. Она устраивала ему засады, чтобы неожиданно выпрыгнуть из-за угла или со шкафа, когда он, ничего не подозревая, еще нетвердой походкой шел по комнате. Колотила мягкими лапами по большой детской голове, когда он сидел на полу, и он кричал на всю квартиру: “Ая-яйка!” Она укладывала его спать, стерегла сон и отводила умываться и завтракать, когда он просыпался. Они играли в прятки и догонялки, а потом, после обеда, утомленные и счастливые, засыпали в обнимку прямо на теплом полу, и Андрей улыбался во сне.

Айка ушла умирать, когда Андрею шел тринадцатый год. Почему-то теперь, возвращаясь раньше времени со скучнейшей богословской конференции, Траян вспомнил о ней.

Выходя из машины на площади перед лаврой, он сказал водителю не ждать его и ехать в гараж. А сам пошел по направлению к Уточьей башне, рядом с которой собралась, кажется, вся семинария.

 

Дежурные помощники уговаривали студентов взобраться по лестнице к Аттиле. Самим им было неудобно из-за подрясников, да и окончательно становиться посмешищем они не хотели. Студенты отнекивались. Настоящий с Гайдой начали скандировать: “Задубицкий, Задубицкий!” Их дружно поддержали, и Макс полез за котом. Лестница была крепкой, но все-таки ощутимо прогибалась. Где-то посередине пути Макс решил высказать свои сомнения, повернулся к друзьям и замер, вглядываясь в приближающуюся к толпе фигуру в развевающейся на ходу рясе. Потом беззвучно выговорил: “Траян”.

Гайда вскочил на две ступеньки лестницы, вытянул голову, спрыгнул обратно и схватился за волосы. Толпа медленно цепенела, наступила тишина. “Ой-ой-ой!” — сказал Настоящий. “Почему он так рано вернулся?” — спросил Сковорода внезапно осипшим голосом. “Нам всем крышка”, — подытожил Гайда. Траян шел через толпу: перед ним расступались, но никто не становился на то место, где ступала нога проректора. Те из семинаристов, которые были в состоянии думать, думали о том, что их учебе в семинарии наступил конец. Отчислены будут все.

Вообще все.

Проректора не переубедишь, что ты пришел из жалости к коту, проректор видел, что толпа дружно смеялась над Аттиловыми мучениями. “Это бич Божий, — пробормотал Настоящий. — Мы придумали себе апокалипсис. Как глупо”.

Траян подошел к иве, кивнул помощникам и посмотрел на Аттилу. Тот молчал и не шевелился.

— Максим, — обратился проректор ко все еще стоящему посередине лестницы Задубицкому, — а вы не слишком тяжелый для этого дела?

— Я? Я нет. Наверное, — испуганно ответил Макс.

— Тогда давайте высвобождайте его уже, — Траян обратился к помощникам: — И давно он тут висит?

Помощники переглянулись, ежась от холодного взгляда проректора:

— Его обнаружили после службы.

Гайда, Сковорода и Настоящий попытались спрятаться в толпе, чтобы помощники не указали, что это они нашли кота.

— Значит, несколько часов, — задумчиво сказал Траян, наблюдая за Максом, который добрался до Аттилы и отрывал скотч от ветки. Аттила был жив, он немного шевелился. — А чей это кот-то?

Помощники от волнения быстро моргали; они понимали, что проректор намеренно сдерживал себя, но сейчас будет буря:

— В-ваш, батюшка.

— Мой?

— Это… это Аттила…

Проректор посмотрел вверх. Все замерли, ожидая взрыва атомной бомбы. Макс, почти отодравший кота, сморщился. Из-за горизонта вынырнуло солнце, окатив толпу красным светом. Траян помолчал, потом снова обратился к помощникам:

— Да какой же это Аттила? У Аттилы передние лапы в белых носочках, а у этого только кончики лап белые.

— …Как так не Аттила?

— Ну, вот так, — проректор пожал плечами. — А вам хотелось бы, чтобы это был он?

Макс схватил кота за переднюю лапу — белого носка не было. Да и вообще кот, хотя походил на Аттилу окраской, был меньше и гораздо худее. Макс крепко уцепился за ветку одной рукой, повернулся к студентам, вытянул кота в другой руке и закричал: “Самозванец!!”

 

Настоящий называл происшедшее чудом. Гайда признавался, что впервые подумал о том, что не сможет закончить семинарию. Сковорода утверждал, что за те ужасные несколько минут состарился на десять лет. Задубицкий сознался, что готов был специально упасть с лестницы, лишь бы не передавать в руки проректора его кота.

А Аттила в то праздничное утро спокойно дремал на правом клиросе храма в Семинарском корпусе, а в новом учебном году искренне недоумевал, почему стал всеобщим любимцем, несмотря на все шкоднические проделки.

 

ОБЕТ ИГУМЕНА ТРАЯНА

— Аня, дорогая, наконец-то! — воскликнул Гайда, поднимаясь навстречу входящей в Миссионерский отдел стройной девушке с блестящими каштановыми волосами, тонкими чертами лица и широко поставленными карими глазами. — Милая моя, — Настоящий тоже поднялся, — мы тебя страшно заждались!.. А что это за питекантроп рядом с тобой?

Питекантропом был Алексей Сковорода, а Аня — его невестой. Они познакомились год назад, и почти тогда же в их отношения влезли Гайда с Настоящим, взявшиеся за интенсивное воцерковление Ани, подготавливая ее к служению матушки священника. Семья Ани не так давно пришла к вере, поэтому узнавать внутреннюю жизнь православия ей приходилось через Гайду и Настоящего, чему Сковорода был не особенно рад.

Сегодня вчетвером им предстояло обсудить устройство свадьбы, которую собирались сыграть через месяц.

— Я уговорила Лешу положиться на вас, — сообщила Аня.

— Конечно, — обрадовался Настоящий, — никто не устроит православную свадьбу лучше нас.

Он достал листок:

— У нас в плане мальчишник, девичник, выкуп, венчание, прогулка и застолье.

— Вы решили и девичник устраивать? — скептически отозвался Сковорода. — И что там будет?

— Тебе какое дело, тебя мы туда не пустим. И вообще мы решили сделать вам сюрприз и поэтому рассказывать о наших планах не будем.

Сковорода запротестовал и проявил недюжинную стойкость, выдержав как натиск товарищей, так и нежную ласковость невесты. В итоге сошлись на том, что девичник ребята трогать не будут, но и рассказывать о своих остальных планах тоже. Аня хотела настоящую православную свадьбу и незабываемые сюрпризы.

 

К мальчишнику распорядители свадьбы готовились с таким рвением, что Сковорода начал бояться, как бы за этот мальчишник ему не было потом стыдно всю семейную жизнь. В назначенный день они под благовидным предлогом покинули лавру и после ужина направились в город на съемную квартиру. Сковорода был полон самых скверных предчувствий. Выдержка совсем оставила его перед дверью, на которой красовался номер тринадцать, и он бы убежал, но Гайда с Настоящим вовремя схватили его и затолкали внутрь.

В квартире было темно, как в подземелье. От стены отделилась фигура в черном и, подойдя к жениху, схватила его за плечо костлявыми пальцами. Сковорода онемел. Фигура потащила его дальше. Посередине большой комнаты стоял гроб, освещаемый несколькими свечами. Он был пуст. Вокруг гроба виднелись черные силуэты. В голове Сковороды всплыли картины самых отвратительных оргий, описание которых он читал у Геродота и Тита Ливия. Ему с силой надавили на плечо и опустили на колени. Сковорода готов был потерять сознание от возмущения и ужаса. Наступила тишина. Наконец человек в черном тихо сказал: “Помолимся, братья”. И монахи Троице-Сергиевой лавры, специально приглашенные Гайдой и Настоящим, затянули покаянный канон Андрея Критского.

К полуночи Сковорода понял, что это не шутка. К двум часам ночи он догадался, что вычитываемое молитвенное правило собрано из нескольких уставов. К четырем утра он перестал понимать, что происходит.

Молились до восхода солнца.

Когда еле живого Сковороду весело хохотавшие иноки укладывали в такси, он едва слышно спросил: “За что?..” Настоящий и Гайда, отлично выспавшиеся на кухне, серьезно ответили: “Чтобы, вступая в брак, ты знал, какой духовной радости лишаешься, отказавшись от монашества”.

 

В течение двух дней Сковорода пытался убедить себя, что самое страшное позади и Гайда с Настоящим не посмеют подобным образом надругаться над его свадьбой. Убеждать получалось не очень. Друзья ходили с загадочными улыбками и никаких гарантий давать не собирались.

В день свадьбы он проснулся на стуле, голова слегка туманилась и была тяжелой. В спальне на третьем этаже Семинарского корпуса было светло — ради праздника октябрь изменил себе: сумрачное небо, нагоняющее последнее время тоску, внезапно просветлело, а крапающий дождик шел стороной. Попытавшись встать, Сковорода понял, что к стулу он привязан. В комнате, кроме него, никого не было. Окно напротив было открыто, и Сковорода заметил прислоненный к подоконнику край лестницы. Ему стало не по себе.

Что происходило потом, он не видел, но догадаться было нетрудно.

К Семинарскому корпусу, неистово сигналя, подкатили длинный лимузин и два автобуса, из которых высыпали приглашенные на свадьбу. Их ожидала толпа семинаристов с разноцветными шариками в руках. Невесту в подвенечном платье подвели к высокой лестнице, которую для подстраховки придерживал здоровяк Задубицкий, и объяснили, что жених ждет ее в комнате, куда нет иного пути. “Вы, конечно, думаете, что я откажусь? — озорно воскликнула она. — Как бы не так!” Когда она, ухватившись белоснежной перчаткой, ступила на первую перекладину, семинаристы дружно выпустили шарики в небо и зааплодировали. Со всех сторон заискрили вспышки фотоаппаратов. Гайда достал громкоговоритель и начал комментировать происходящее:

— Все мы знаем, что священники в массе своей идут в ад. Об этом и святитель Иоанн Златоуст как-то сказал: “Не думай, чтобы в среде священников было много спасающихся, напротив — гораздо более погибающих”. Единственный шанс для священника не попасть после смерти на огненную сковородку — его жена. Апостол Павел написал однажды, что “муж освящается женою”. Если жена священника готова ради него на все, то у него появляется шанс спастись. Поэтому всякая девушка, желающая стать матушкой, должна быть готова на подвиг самоотречения, самопожертвования. Тогда, когда это потребуется. Как видите, от Анны подвиг потребовался прямо сейчас! Поддержим ее!..

Сковорода слышал, как толпа скандировала имя его невесты. Он попытался крикнуть ей, чтобы не вздумала взбираться по лестнице, но его крики утонули в общем шуме.

Аня поднялась к своему жениху с первой попытки.

 

…Сжав голову руками, Сковорода сидел в лимузине, переживал унижение и вынашивал план отмщения. Месть должна быть страшной. Лимузин с беззаботными, веселящимися людьми катил на “прогулку”. Свадьба была в полном разгаре. Сковорода отнял руки от лица. К нему по салону машины пробирался Гайда с черным мешком в руках.

— У меня сюрприз для тебя, — сказал он, устраиваясь рядом.

— Хватит мне сюрпризов. Что в мешке?

— Ничего, он пустой. Это тебе на голову.

— Даже не надейся!

— Леша, смотри, как всем весело. Знаешь, что мне сказали Анины родители? Что они просто в восторге. Из-за одного-то выкупа! Тут вообще все в восторге, кроме тебя! Глянь на жену свою, она ж просто сияет. Давай надевай мешок.

Наконец автомобиль сбросил скорость, несколько раз медленно повернул и остановился. В салоне стало тихо, и Сковорода догадался, что сюрприз у его друзей получился. Снаружи послышались чьи-то голоса, потом заскрипели ворота, еще одни; лимузин, должно быть, въезжал в какой-то ангар. Все молчали, Сковороде страшно хотелось снять с головы мешок, он мучился в догадках. Проехав еще пару метров, они остановились. Гайда и Настоящий под руки вывели Сковороду из машины и стянули с него мешок.

Леша понял, что находится в первом внутреннем дворике исправительной колонии общего режима номер семь Управления федеральной службы исполнения наказаний по Московской области.

Он был здесь однажды, когда договаривался о проведении катехизических бесед с заключенными, но идея развития не получила. “Помнишь, — прочувствованно сказал Настоящий, положив другу руку на плечо, — ты убеждал нас, что самая зеленая трава растет на выходе из тюрьмы и там же светит самое яркое солнце? Что именно тюрьма научает человека ценить прекрасное в жизни. Вот мы и решили усилить впечатление от сегодняшнего дня посещением этого замечательного места”.

Из лимузина вылезали ошарашенные парни в дорогих костюмах, девушки в вечерних платьях и с букетами цветов, родители невесты с открытыми ртами и сама невеста. “Ну а чтобы ты до конца прочувствовал момент, — улыбался Гайда, — ты сейчас перед заключенными прочитаешь лекцию о смысле и значении православного брака. Познакомься, это начальник тюрьмы Андрей Борисович, он так тебя ждал”.

Пока красный как рак Сковорода, поминутно запинаясь, пытался донести до скептически настроенных бритых людей в робах всю красоту православного брака, прочие участники свадебных торжеств побывали на краткой, но очень познавательной экскурсии. Предусмотрительный Андрей Борисович постарался сделать так, чтобы они не встретили ни одного заключенного и ни один заключенный не встретил разодетую делегацию, благоухающую дорогим парфюмом. Потому для заключенных, которые посетили беседу о православной семье, так и осталось загадкой, с какой целью лектор на встречу с ними вздумал вырядиться так, словно от тюремных ворот собирался направиться прямо в загс.

 

Когда лимузин выезжал из колонии, Аня расцеловала Гайду с Настоящим, ее мама нежно обняла обоих, а отец долго тряс руки. Из-за постепенно ухудшающейся погоды и начинающегося дождя никто не смог проверить слова жениха о самом ярком солнце и самой зеленой траве у ворот тюрьмы, но и без того свадьба явно удалась. В ресторане жениха с невестой уже ждали Задубицкий и два автобуса гостей, которых Гайда и Настоящий благоразумно решили в тюрьму не возить. Вино полилось рекой, тосты были длинны, песни пелись хором и пробирали до слез, ансамбль семинаристов виртуозно наяривал на народных инструментах, “горько” тянули протяжным знаменным распевом, Настоящий очень искренне танцевал, Гайда осыпал всех из пушки-конфетти, Задубицкий случайно свалил торт с передвижного столика, все хохотали до изнеможения…

 

— О, брат! — и Настоящий въехал лицом в густую жижу перепаханного поля.

— Да, — громадный силуэт Задубицкого почти таял за густой пеленою дождя в холодной октябрьской ночи, — подложил нам свинью Сковорода.

— Никому не двигаться! Очки! — Настоящий ползал на четвереньках в земляной каше, близоруко шаря руками вокруг себя.

— Держи, — Гайда протянул Настоящему бесформенный и растекающийся комок грязи. — Плохо наше дело. Знаете, в девятнадцатом веке на русских дорогах в промоине мог утонуть всадник вместе с конем. С того времени ничего не изменилось, а у нас и коней нет. Не дойти нам.

— Нужно было наплевать на Сковороду и идти в другой день, — сказал Настоящий, растирая руками грязь по линзам. — Он просто тупо нам мстит.

— Только ради Ани… — отозвался Гайда.

— Эх, да… Сколько еще до этих Малинников?

 

Святой источник в Малинниках, или, как его еще называют, “водопад Гремячий”, по преданию, изведен из горы преподобным Сергием Радонежским и с тех пор, уже около шестисот пятьдесяти лет, почитается как святое место. Лаврские монахи, оберегающие святыню, устроили здесь большую открытую купальню и несколько маленьких купаленок, наподобие душевых кабинок, а кроме того, еще множество мест, где можно просто набрать воды. Источник постепенно превратился в небольшой деревянный город с широкими дорожками и красивыми теремами. Рубленые часовня и храм древнерусской строгостью внушали благоговение и настраивали на молитвенный лад.

Вода в источнике ледяная. Купальня — большой сруб с высокой крышей — примерно три на три метра и более полутора метров в глубину. Сруб всегда полон кристально чистой водой, переливающейся через край, — мощный источник не дает ей застояться. С двух сторон наверх, под крышу, ведут ступеньки, заканчивающиеся небольшими площадками у самой кромки воды, отсюда можно или прыгать, или спускаться по специальным лестницам с металлическими перилами. И тот, и другой способ не сулит ничего приятного: медленно входить в ледяную воду не менее жестокая забава, чем нырять в нее с головой — тело сводит от холода, и дыхание сбивается.

Путь до Малинников неблизкий: от лавры до купальни примерно семнадцать километров. Часть надо пройти по шоссе, часть по лесу, а часть по проселочным дорогам и полям, которые в дожди настолько непроходимы, что только ноги семинаристов могут одолеть глубокую и вязкую глиняную кашу.

 

 

— Наконец-то, — прохрипел Настоящий, ступив на деревянную дорожку, ведущую к купальне, — дошли.

— Не знаю, как вы, братцы, а я что-то слегка замерз, — изо рта Гайды почти перестал идти пар, и губы плохо выговаривали слова. Посиневший Задубицкий топал ногами по деревянному настилу, пытаясь согреться и заодно стрясти глину, налипшую толстым слоем почти до колен.

— А как, интересно, — спросил Гайда, притопывая вслед за Задубицким, — мы будем надевать одежду после того, как искупаемся? Мокрую одежду на мокрое тело натянуть непросто.

— А меня больше интересует вопрос, как мы будем ее снимать. Ты слишком далеко заглядываешь вперед.

— Правильно, пойдем купаться, — и Гайда побрел по дорожке к источнику.

Дождь не переставал ни на минуту. Поднявшись по ступенькам, друзья наконец-то спрятались от разбушевавшейся стихии под крышей купальни. От воды веяло ледяным холодом, а ее угрожающее журчание заставляло тело съеживаться еще больше, хотя, казалось, съеживаться ему уже дальше некуда.

— Ну что, не просто же так мы сюда пришли, — выдавил Гайда.

Все трое стояли в нерешительности и ругали про себя мстительного Сковороду. Настоящий присел и потрогал воду.

— Мама дорогая, — он резко отдернул руку.

— Если мы будем так стоять и не двигаться, замерзнем окончательно и не заставим себя искупаться.

— Какой ты разумный, Задубицкий. Покажи нам класс, — Гайду трясло, и даже в темноте было видно, что замерз он страшно.

Задубицкий разделся первым и, перекрестившись, с размаху прыгнул в источник.

— О-б-а-л-д-у-у-у-й! — заорал Настоящий, которого с ног до головы окатило студеной водой.

— Да ладно тебе, одежда и так мокрая, — и Гайда бросился в воду.

Настоящий еще продолжал ругаться, держа штаны в руках, а они уже с воплями вылезали обратно.

— Ё-ё-ё! Ё! Ё-ё-ё-ё-ё, — Гайда выбивал джигу. — Вот для чего в русском алфавите эта буква, ё! Ё-ё-ё!!!

Задубицкий махал руками, изображая мельницу, ждущую своего Дон Кихота; сияющее лицо Макса выражало довольство.

Настоящий почувствовал себя в меньшинстве. Ему стало завидно, что им уже хорошо. Он трясущимися руками взялся за перила и стал медленно погружаться в святую воду. Всякий раз, залезая в источник, он был уверен, что не вынырнет. Сердце так замирало в груди, что казалось, будто пришел конец его земного пути. Вот и сейчас паника овладевала сознанием с такой же скоростью, как холод сковывал тело. Когда он отпустил перила и оттолкнулся от ступенек, он был почти уверен, что обречен…

— Я, честно говоря, думал, что ты обречен, — Гайда бил товарища по плечу, и радость наполняла душу Настоящего вместе с разливавшимся по телу теплом: после ледяной воды казалось, что на улице плюс двадцать пять. — Молодец, Настоящий! Вот видишь, ты жив, причем в очередной раз. Твой организм сильнее, чем ты думаешь. Мы сделаем из тебя настоящего подвижника благочестия и аскета.

Они оделись. Уже через минуту от недавнего тепла и эйфории не осталось и следа. Стало невыносимо холодно, и перспектива семнадцати километров обратной дороги под дождем доводила до отчаяния.

— И все-таки мы молодцы, — Гайда звучно откупорил бутылку с вином. Они спрятались от дождя недалеко от купальни в большой беседке. — За Сковороду и Аню, — и, сделав большой глоток, передал бутылку Задубицкому.

— За молодых, — и Макс, отпив, вложил бутылку в трясущиеся руки Настоящего.

— За Аню и ее дурного мужа, — и Настоящий сделал несколько глотков. — Будто Сковорода не догадывался, на что нас посылает. Пусть будет счастлив, гад!

— Ух, ты! У нас гости! — воскликнул удивленно Гайда: по деревянной дорожке к купальне уверенной походкой шел мужчина.

— Сторож? — спросил Задубицкий.

— Сумасшедший, — ответил Настоящий.

— Траян, — выдохнул Гайда.

 

 

Кто удивился больше — отец Траян семинаристам или семинаристы своему проректору, было не ясно. Первым нарушил молчание Задубицкий:

— Доброй ночи, батюшка.

— И вам не хворать, — в глазах проректора мелькнули веселые огоньки. — Я должен бы взять с вас объяснительные, почему вы в подобном виде разгуливаете в такую скверную погоду. Ваша одежда обещает значительный прирост населения изолятора в ближайшие дни. А будущие священнослужители не имеют права по пустякам расточать свое здоровье.

Сам отец Траян был одет в берцы — плотные камуфлированные штаны, спецовку, под которой явно был свитер, и плащ-палатку. Проректор не выглядел ни замерзшим, ни уставшим. По одежде было видно, что он тоже прошел пешком не один километр, но казалось, трудности дороги его не столько утомили, сколько раззадорили.

— Поправьте меня, если я ошибаюсь, но по подписанным мною прошениям сегодня вы должны быть на свадьбе у Алексея Сковороды.

— А мы и были, — начал осторожно Задубицкий.

— Понимаете, батюшка, — пошел напролом Гайда, — у нас есть традиция. Когда один из наших друзей женится, оставшиеся холостяки в первую ночь после свадьбы идут пешком купаться в Малинники. Время года и погодные условия значения не имеют. Мы приходим сюда, купаемся, распиваем бутылку вина со свадебного стола и уходим. Нас было шестеро. Осталось трое. Последний пойдет один.

— Очень не хочется остаться последним, — поежился Настоящий.

— Меня позовите, Александр, мне жениться вряд ли придется, схожу вместе с вами, — пожалел Настоящего Траян. — Так вы уже третий раз устраиваете подобное мероприятие? Занятно, — покивал отец Траян. — Судя по тому, что бутылка вина открыта, уже искупались.

— А вы будете купаться? — Настоящий недоверчиво косился на Траяна.

— Безусловно. Не просто же так я сюда шел.

— Вы шутите!

— Нисколько! Всего доброго, господа, — слегка поклонился игумен, и друзьям стало ясно, что им пора.

Они подошли под благословение, и тогда Настоящий все-таки не выдержал:

— Батюшка, а зачем это вам? Ночью, в дождь, по бездорожью пешком в Малинники.

Траян остановился и медленно поднял глаза на синюшного Настоящего.

— Мы же вам рассказали, зачем мы сюда пришли, — сказал Гайда, а Задубицкий энергично закивал головой: — Мы никому не проболтаемся.

— Это будет нелегко, — Траян загадочно улыбался.

— Слово даем, — и Настоящий, как на присяге, поднял ладонь вверх.

— С удовольствием и готовностью беру ваше слово, господа… Шестнадцать лет тому назад, в первые годы моего проректорства, я был в Париже и познакомился с очень интересным католическим священником. Мы с ним сошлись еще и потому, что он, как и я, был проректором семинарии. Он был значительно старше меня и воспитывал будущих пастырей, наверное, столько лет, сколько вам сейчас. Как-то раз мы обсуждали трудности нашей работы, и я обмолвился, что есть у меня один неудачный курс, половину которого я намерен отчислить, пока они не выпустились и — не дай Бог! — не стали священниками. Он поинтересовался, сколько человек на курсе, и, узнав, что их семьдесят шесть, сказал, что качественно отчислить тридцать восемь — это работа лет на десять. Я возразил, что могу отчислить их в течение одного учебного года. Мы поспорили. Поскольку учебный год уже шел, мы решили, что я начну со следующего, — лицо Траяна светилось в темноте, и было видно, что о тех временах ему приятно вспоминать. — Нелегкая оказалась задача, надо сказать. Когда они поняли, что их уничтожают (а это было в ноябре), я отчислил уже семнадцать человек.

Траян периодически бросал взгляды на студентов и с удовольствием отмечал, как у них меняются лица, как заинтересованность сменяется недоверием, а недоверие — ужасом.

Он рассказывал о “великой жатве Траяна”.

О “жатве проректора” все студенты московских духовных школ узнавали в первый же месяц после поступления. Это была самая страшная быль про Траяна — ее одной было достаточно, чтобы заставить трепетать любого студента. Гайда, Настоящий и Задубицкий, конечно же, знали о “великой жатве”, но им даже в голову не могло прийти, что она была всего лишь спором, игрой. Что несколько десятков студентов стали заложниками шуточного пари двух проректоров, православного и католического.

— По моему плану, — продолжал довольный производимым эффектом Траян, — в месяц я должен был отчислять по четыре-пять человек. В учебные месяцы больше, в каникулярные — меньше. В первом полугодии все было хорошо, и план был даже на две единицы перевыполнен, а вот во втором семестре начались трудности. Истребляемый и паникующий курс стал проявлять чудеса активности и изобретательности. Они жаловались ректору, звонили своим епархиальным архиереям, писали письма в Патриархию, в общем, боролись, как могли. Начались разбирательства. Но придраться было не к чему. Ведь в условиях спора говорилось о качественных отчислениях — я старался. Но, господа, что греха таить, я проиграл. И знаете, что самое обидное? — Траян сделал актерскую паузу. — Не хватило всего лишь одного студента. Точнее, он был. Но его провинциальный архиерей… — досада на лице Траяна показала все его отношение к этому архиерею, — он так за своего семинариста боролся… Просто фанатик… По правде говоря, когда французский коллега узнал о моих успехах, он был настолько удивлен, что готов был признать себя проигравшим, но я не согласился. Спор есть спор. По условию проигравший должен был проводить день, в который случился наш спор, наиболее глупым и нелепым образом. Поначалу я хотел писать концепцию реформирования семинарии, где инспекция и студенты пребывали бы в гармонии, но потом придумал ходить в Малинники ночью пешком и вот уже сколько лет хожу. Но, я вижу, вы совершенно замерзли, — проректор участливо всмотрелся в их лица. — Быстрая ходьба должна вас согреть. Я навещу вас завтра в изоляторе. Доброго пути. — И коротко кивнув, он ушел в темноту, к купальне.

 

СВОБОДА СЛОВА ИГУМЕНА ТРАЯНА

— Ну, как? — Дима Варицкий вернулся в редакцию после воскресного ужина.

— Пока не сдался, — Настоящий оторвался от журнала и посмотрел на часы. — Еще двадцать минут у него есть.

— И не сдамся! — подал голос из закрытой каморки редактора Гайда. — Я близок, как никогда, и скоро стану вровень с гениями русской литературы!

— Не отвлекайся, — Дима стал заваривать чай.

Распахнулась дверь, и в дверном проеме нарисовалась сутулая фигура Сковороды.

— Кто тут крут, господа? — поинтересовался Сковорода, поднимая над головой пакет.

— Я тут крут, — раздалось из-за двери редактора.

— Он еще не вышел? Вот чудак!

Сковорода подошел к столу, под одобрительные возгласы друзей вывалил из пакета шотландские булочки и спросил:

— А где Задубицкий?

— Иконописки… — мечтательно ответил Настоящий, — они не регентши… они требуют внимания и времени.

— А что с нашим новым Пушкиным? — кивнул в сторону двери Сковорода.

— Ну, последними находками, которыми он с нами из-за двери соизволил поделиться, были “майский дождь”, “за окном”, “мягкий вечер” и еще “сумерки”.

— Красиво; жаль, май еще ой как не скоро.

— “Майский” и “мягкий” нехорошо пересекаются, — авторитетно заметил филолог Варицкий.

— Да, но он сказал, что это не пересечение, а игра созвучиями, — хмыкнул Настоящий.

Дверь снова открылась, и в редакцию, лучезарно улыбаясь, вошел счастливый Макс Задубицкий.

— Макси-и-имушка, — тонко протянул Настоящий, изображая иконописку.

— Не завидуй, Настоящий, — ответил Макс, скинул куртку и полез в шкаф за своей литровой чашкой. — А где Гайда?

— Вот он, господа, вот он, Гайда! Великий и недосягаемый! — Миша вышел из комнаты редактора с листком в руке.

— У нас тут что-то произошло, пока меня не было? — Макс опрокинул чайник в чашку, схватил пригоршню булок и пристроился на диване рядом со Сковородой.

— Пока тебя не было, Гайда взялся придумать с нуля русскую литературу.

— Я сказал, — Гайда был жутко собой доволен, — я сказал, что смогу придумать строчку, которую раньше уже придумал кто-то из классиков.

— Да ты их наизусть должен знать тысячами, — Макс засовывал булочки в рот целиком.

— Нет-нет, были условия. Во-первых, стихи не в счет. Во-вторых, вы задаете мне узкую тему, а я уже пишу одно предложение на эту тему, прозой. А потом проверяем в Интернете. Тема была “Весенний дождь”. Вот мое предложение, — Гайда уставился на листок и торжественно прочел: — В сумерках за окном прошумел легкий майский дождь.

— Ого, — Настоящий одобрительно покачал головой.

— Неплохо, — оценил Варицкий.

— Вполне, — сказал Сковорода и сел за компьютер. — В сумерках за окном прошумел легкий майский дождь, да?

— Чего там? А?

— … Бунин.

— Что? — все ринулись к компьютеру, сшибая друг друга.

На экране высветилась фотография худенького Бунина. Чуть ниже значилось — “Темные аллеи. 3. Пароход └Саратов””. А еще ниже: “В сумерки прошумел за окнами короткий майский дождь. Рябой денщик, пивший в кухне при свете жестяной лампочки чай, посмотрел на часы, стучавшие на стене…”

Больше всех поражен был сам Гайда. Друзья хлопали его по плечам и вопили что-то, а он стоял и читал, и читал.

— Настоящий, — наконец сказал он, — помнишь, ты утверждал, что научился мыслить в контексте святоотеческого предания?

— Хочешь сказать, что научился мыслить в контексте русской классики?

— Ну а ты посмотри на это, — Гайда тыкал пальцем в экран. — Если бы вы меня не отвлекали, я бы и дальше написал, про рябого денщика.

Ребята собрались в редакции, над актовым залом академии, чтобы обсудить идею создания семинарской газеты. Идея эта давно витала в воздухе, но так и не была осуществлена. У семинарии имелся свой журнал, выходивший один раз в два месяца, но это было совсем не то. Журнал находился под контролем администрации и зачастую использовался в качестве визитной карточки, которую давали важным гостям в довесок к прочим подаркам. Студенты не находили ничего близкого в журнале, редко в нем сами печатались и читали его неохотно. Журнал был прилизан, вычищен от семинарского духа, все новости в нем отфильтрованы специально для светских друзей академии, все статьи дышали официозом. Делали журнал Варицкий, Гайда, Настоящий, Сковорода и Задубицкий, за что себя иногда ненавидели, но не отступались — послушание давало свободу в графике и свободу в общении с дежурными помощниками. “Двадцать четыре часа позора, — говорил всякий раз Варицкий в день выхода журнала, — и два месяца независимости и относительного благополучия”.

 

Но теперь им захотелось большего. Им захотелось свободы слова. Большой студенческой газеты о семинаристах и для семинаристов. Название готово уже несколько лет: “Alma Matrix”. Этот шуточный перифраз “Alma Mater — Мать кормящая” Гайда с Настоящим обнаружили в дневниковых записях семинариста XIX века. И если его перевод был “Кормящая самка-производительница”, то друзья увидели тут аллюзии на любимый всей семинарией фильм “Матрица” братьев Вачовски. “Матрица кормящая” — название готово давно, а теперь представился шанс, не использовать который было нельзя. Сегодня они узнали, что отец Траян на целых сорок дней уезжает в США. “Сорок дней — это очень много”, — глубокомысленно подвел итог общему собранию Варицкий и на следующее утро побежал к ректору просить благословения на очередную студенческую инициативу.

Владыка неожиданно заявил, что хотел вызвать Варицкого сам. Оказывается, он уже давно задумывался о том, кто будет делать академический журнал, когда нынешний четвертый курс станет пятым и будет занят дипломными работами. Варицкий уверил, что нынешняя редакция справится, несмотря на дипломы. “Все-таки, Дмитрий, — возразил ректор, — вы бы набрали новую команду и обучили бы их всему заранее. Сейчас качество журнала на очень высоком уровне, и я хочу, чтобы этот уровень поддерживался и впредь. Пусть они сделают пилотный номер этой вашей новой газеты, как раз всё узнают, а если наломают дров, то не страшно. Это ведь только проба”. Варицкий попытался было возражать, что с учениками будет очень долго, но ректор спросил, куда он торопится, и пришлось соглашаться. Не рассказывать же, что у них всего сорок дней на весь проект. В понедельник перед ужином ребята развесили объявления о наборе сотрудников в новую газету.

 

Во вторник Настоящий лежал на диване в редакции и делал вид, что он ни при чем. Приходящие студенты семинарии и студентки Регентской школы пытались заговорить с ним, но быстро понимали, что это бесполезно, замолкали и молча садились за стол, не зная, чем себя занять. При появлении нового лица Настоящий закатывал глаза и шумно выдыхал — ему поручили встретить желающих стать журналистами, и для него было мукой видеть столь жалкую смену. Настоящий считал, что проект уже провалился. Они не успеют создать пилот “Alma Matrix”, попутно набирая новеньких и обучая их журналистике. Приедет Траян, все разнюхает и зарубит на корню, представив владыке затею в самом невыгодном свете… Наконец в редакцию пришли Варицкий и Гайда.

— Двенадцать, — сосчитал новичков Гайда. — Отлично. Привет, дамы и господа. Все вы слышали, что у нас будет новая внутрисеминарская газета. Все вы хотите попробовать себя в этом деле. Молодцы! Но никто из вас не знает, что именно вы и будете новой редакцией новой газеты. Не мы. Мы научим вас и отойдем в сторону. Таково условие ректора, — картинно вздохнул Гайда, — он хочет, чтобы мы продолжали заниматься журналом. У нас есть месяц, чтобы научить вас, у вас есть месяц, чтобы научиться. После первого выпуска вы будете делать все сами. Нельзя сказать, что мы очень этому рады, но уж как есть. Начнем?

Двенадцать новичков не знали, что ответить на это предложение, и продолжали молчать. Гайда вопросительно глянул на Настоящего, тот пожал плечами и махнул рукой. Мол, делайте с ними, что хотите. Гайда решил, что отступать некуда:

— Вот, — он указал на Варицкого, — наш главный редактор, Дмитрий Варицкий. Он сейчас расскажет вам, что такое журналистика.

— Журналистика, — Дима аккуратно опустил на стол перед слушателями кипу церковных газет и журналов, — древнейшая профессия. И наряду с другими древнейшими профессиями она плохо поддается воцерковлению. Но что не удалось сделать вашим предшественникам, удастся сделать вам. Это, — он расправил в руках газету, на первой полосе которой был изображен крестный ход вокруг большого собора, — это не журналистика. — Дима толстым красным маркером медленно перечеркнул первую полосу крест-накрест и отложил газету в сторону.

Настоящий с Гайдой схватили газету со стола и с остервенелой сосредоточенностью стали рвать ее в клочья.

— Это, — Дима, на лице которого не дрогнул ни один мускул, взял журнал, — не журналистика, — и, так же спокойно поставив на нем крест, отложил журнал в сторону.

Истерика за спиной Варицкого нарастала. Новички ошарашенно смотрели, как главный редактор методично перечеркивал лучшие образцы церковных печатных СМИ, а Гайда с Настоящим делали из топовых православных газет и журналов конфетти.

Когда из папки на столе не осталось ни одной газеты, Дима отложил маркер и сказал:

— Мы будем заниматься арт-журналистикой… журналистикой-искусством. Каждый ваш материал будет произведением, но не произведением благоуветливой храмовой словесности, а произведением массовой коммуникации. — Сопение и копошение за его спиной постепенно стихали. — Мы логосные твари, нам нужно уметь красиво вступать в коммуникацию… Мы не будем отображать действительность, мы будем ее создавать. — Варицкий встал и оперся кулаками на стол. — Вы, и никто другой, скажете семинаристам, что именно является важным в их жизни. Вы объясните им, как относиться к тому или другому явлению. Ваша газета расскажет семинарии, какой она должна быть… Сознание определяет бытие, вы же знаете. Вы должны придумать новую семинарию. Понятно? Через неделю собираемся здесь и выслушиваем ваши идеи по созданию альтернативной реальности московских духовных школ. На сегодня все, все свободны.

 

 

Из двенадцати добровольцев в среду вернулись в редакцию только пятеро парней. Варицкий раздал всем задания. Началась подготовка материалов с одновременным обучением новеньких. Ради экономии времени к каждому старожилу прикрепили одного новичка, в задачу которого входило неотступное следование за своим мастером и беспрекословное ему послушание.

 

Сковорода отвечал за верстку и признался коллегам, что не знает, как научить новичка сразу и компьютерным программам, и “чувству прекрасного”. В общем, сказал он, человек в программах разберется сам. И если не совсем у него криво с головой, то правило золотого сечения как-нибудь уразумеет тоже. А все прочее приложится. Решив так, Сковорода притащил желторотика в свою комнату верстальщика, показал ему все свои компьютеры и программы, наговорил кучу непонятных английских терминов и названий, потом дал стопку книг по верстке и дизайну, листочек с темами и выпроводил восвояси.

Когда семинарист уже выходил из редакции, уверенный в своей профнепригодности, Сковорода догнал его и сказал, вручая пакет со сворачивающейся клавиатурой, вебкамерой, парой мышек, несколькими флешками, картами памяти, наушниками и прочим мусором со стола: “Самое важное чуть не забыл. Ты полазь в сети и посмотри верстку различных газет, только не ограничивай себя русскими и американскими. Их много, ты их все посмотри, подметь, что понравилось тебе, что нет, основные принципы, фишки всякие… Просто наберись впечатлений… Пакет зачем? Чтобы тебе было интереснее работать, предлагаю следующее. Пока пакет и все, что в нем, не твой, но если ты сможешь найти издание, с которого я сдул весь дизайн для нашего академического журнала, — можешь забрать пакет себе. Договорились? Подсказку даю — в Латинской Америке поищи”.

Желторотик сразу воспрял духом.

 

Себе, на правах редактора, трудолюбивый Дима Варицкий взял большую аналитическую статью и назначил своему ученику встречу в ближайшую субботу в девять утра — от обязательного посещения лекций они были освобождены в связи с новым послушанием. Ровно в девять Дима начал говорить, объясняя своему молодому коллеге, что такое аналитический жанр в журналистике. Часа полтора он потратил на краткую характеристику таких видов аналитики, как комментарий, статья, письмо, рецензия, публицистическое обозрение, рекомендация, беседа, эксперимент, рейтинг и обзор. Итогом его лекции стал контрольный вопрос, что из этого следует избрать для правильного освещения темы. А тема была о выпускниках семинарии, не принявших сан, о том, как и в каких формах они могут существовать в Церкви и приносить ей пользу своим богословским образованием и статусом мирянина.

— Я думаю, это будет статья, — ответил желторотик.

— А я думаю, — возразил Варицкий, — что это будет все вместе и разом. Это будет статья, включающая в себя и комментарий, и письмо, и рецензию, и публицистическое обозрение, рекомендацию, беседу, эксперимент, рейтинг и обзор. Давай думать, как все можно туда запихнуть. Первое — это комментарий. Чей будет комментарий?

Парень недоуменно пожал плечами, и Дима начал рассуждать сам. Через полчаса он сказал:

— Отлично, мы очень быстро продвигаемся. Теперь следует определиться, как можно использовать в нашем материале письмо, чье это будет письмо, о чем и что с ним делать. Письма в редакцию, скажу я тебе, это милая вещь…

Через сорок минут Дима сказал:

— Отлично, смотри, я думаю, что на это письмо можно сделать рецензию, как тебе кажется? Рецензия на письмо — это интересно, нет?

— Очень, — выдавил из себя желторотик и приготовился к мучительной смерти от дотошного разбора оставшихся письма, рецензии, публицистического обозрения, рекомендации, беседы, эксперимента, рейтинга и обзора. Голова его не работала уже часа два.

— Прекрасно, — обрадовался Дима. Ему нравились внимательность и заинтересованность ученика.

 

Гайда должен был сделать репортаж.

— В репортаже главное что? — спрашивал он у своего ученика в конце четвертой недели после отъезда отца Траяна.

Тот сказал, что не знает.

— Главное в репортаже мясо. Репортаж в журналистике — это когда журналист на месте событий. Стало быть, его задача в том, чтобы рассказать, описать, увидеть то, что видно только на месте.

Они вышли из академии и направились в Семинарский корпус, на концерт Регентской школы.

— Понимаешь, — продолжал Гайда, — в репортаже не может быть общей информации, справочных фактов из Википедии или твоих размышлений о судьбах отечества и Церкви. В репортаже ты — это только глаза и уши. Тебе нужно быть почти видеокамерой. Скажи, чем картинка в телевизоре отлична от картинки в кино или, скажем, чем фотография отлична от живописного портрета? Не знаешь? — Ребята нырнули в Переходной корпус. — Фотография отображает все, а картина отображает только то, что видит художник. Понятно? Главный враг репортера — замыленный глаз.

Желторотик на всякий случай кивнул. Они поднимались на третий этаж Семинарского корпуса.

— Обращай внимание на все мелочи: на новые шторы, на улыбку конферансье, на реакцию слушателей, на фальшь вторых сопрано, на заигравший мобильник во время какого-нибудь тончайшего пианиссимо, на туфли девчат, на все. — Они приближались к залу. — А главное, ищи какой-нибудь интересный способ подачи материала, нужен незаезженный ход… Готов? Пошли.

Гайда открыл дверь концертного зала: трое девчат со швабрами мыли пол, и больше никого не было. Рояль “Steinway” накрыт белым чехлом, подставки для хора аккуратненько составлены у стены, чья-то забытая сумочка красовалась на подоконнике.

— Э-э-э, — сказал Гайда. — А где концерт?

— Закончился уже, — ответили девушки, удивленно поднимая головы.

— Его что, перенесли, что ли?

— Да, на два часа раньше.

Гайда повернулся к желторотику:

— Выкинь из головы, что я тебе говорил, и включи воображение. Репортаж в номере должен быть обязательно, придется его придумать. Сейчас позвоню знакомым регентшам, узнаю, как все было, пока они еще под впечатлением. А ты спроси этих девчат, может, чего интересного расскажут, — и Гайда полез за сотовым.

 

 

Шла пятая неделя. Никто не вылезал из редакции, разве только на зачеты и обеды. Когда Настоящий сказал своему ученику Жене, что они едут в Софрино договариваться о печати газеты, тот удивился: почему бы не напечатать газету в академической типографии, раз уж на ее выпуск есть благословение ректора, но ему объяснили, что Софрино не просто напечатает, но еще и даст редакции денег за свою рекламу. А на эти деньги редакция сможет платить гонорары и всячески развиваться.

— Мы отправим им сверстанную газету по Интернету, конечно, — пояснил Настоящий, — каждый раз ездить не придется, но сегодня у них побывать необходимо, я тебя познакомлю со всем начальством. Чтобы ты потом сам.

— Я, что ли, буду отвечать за связь с ними? — уточнил Женя.

— Как хочешь, можешь кого угодно назначить, но все равно главный редактор должен знать боссов типографии лично.

— Главный редактор?

— Ах, да. Мы решили, что у газеты главным редактором будешь ты.

Женя потерял дар речи.

— В тебе есть лидерские качества, — продолжал Настоящий, — ты, как Варицкий, можешь ничего не делать и не уметь, а все бегут к тебе за советом и помощью. Тот, к кому все обращаются, тот и есть главный. Даже если он полный болван. Это я не про тебя, а про Варицкого. Но ты ничем его не хуже. Когда-нибудь ты будешь великим человеком…

Настоящий замолчал, и Женя стал обдумывать неожиданно свалившуюся информацию.

 

Первый номер газеты “Alma Matrix” успел появиться в свет утром, буквально за несколько часов до приезда проректора по воспитательной работе, и произвел настоящий фурор. Семинария ходила ходуном. Все экземпляры разошлись мгновенно. Газету читали на вахтах, в аудиториях, в спальнях, вслух небольшими компаниями, про себя, заткнув уши берушами или уединившись в читальном зале библиотеки. Половина лекций было сорвана: преподавателей втягивали в обсуждение материалов. Ректор посмеивался и ждал отца Траяна. Редакция отсыпалась.

 

…Игумен Траян сидел у себя в кабинете и морщился. На столе по правую руку стояла тарелка с тонко нарезанным лимоном, и проректор, аккуратно насаживая дольки на двузубую вилку, отправлял их в рот — в поездке он немного простудился. Но морщился проректор не от лимона, а от газеты “Alma Matrix”, пахнущей свежей типографской краской и привольем студенчества. Его не было полтора месяца, а в семинарии завелась свобода слова.

Газета была хулиганской.

Во всю первую полосу была большая фотография стоящих на фоне академии проректора и двух студентов по правую и левую руку. Траян никогда не видел этой фотографии, он выглядел на ней очень внушительно. Вот только правая часть изображения была превращена в пелену падающих цифр, какими в фильме “Матрица” изображалась как раз таки Матрица. И половина проректора вместе с половиной академии благополучно превращались в цифры. Но при этом семинарист, стоящий по оцифрованную сторону Траяна, оставался самим собой. Заголовок гласил: “Ты увяз в Матрице”, подзаголовок вопрошал: “Что было раньше — семинария или проректор?” Ответ давался на развороте четвертой и пятой полос. Траян несколько раз смотрел фильм, поскольку знал, что им увлекаются студенты, и потому быстро уловил суть. Его сравнивали с агентом Смитом и на примере отношения агента с Матрицей объясняли, что возникли проректор и семинария одновременно, поскольку проректор — это и есть семинария, а семинария — это проректор. “Тоже мне откровение”, — подумал Траян и вернулся к первой полосе.

На ней было еще пять ссылок на материалы внутри газеты.

“Переезд в Москву — большинство выступает за!” Отец Траян слышал краем уха об идее перевести академию в Москву, потому даже с некоторой заинтересованностью открыл заметку. Оказалось, это был опрос среди семинаристов. Студенты, как и следовало ожидать, действительно выступали за. Статья смахивала на манипулирование общественным мнением.

“Есть ли жизнь после семинарии?” Огромный аналитический материал про выпускников, которые не стали священниками. Проректор решил оставить его на потом и подумал, что логичным продолжением темы был бы разговор о том, есть ли жизнь после отчисления.

“Какое вино вливают в новые мехи? Расследование злоупотреблений в столовой”. Траян восхитился наглостью журналистов; они утверждали, будто бы дорогое чилийское вино, которое подавали на трапезу после воскресной литургии, разбавляли водой. Помимо кучи косвенных доказательств и свидетельств анонимных очевидцев, приводилось заключение химической лаборатории.

“Богословие как система: миф и реальность”. Это была статья о том, что православного богословия не существует как целого. Автор, скрытый под псевдонимом, доказывал, что у различных отделов богословской науки нет общих понятий и логических связей, а потом предлагал свой краткий очерк возможной богословской православной системы. Попахивало Плотином.

Он еще раз посмотрел на первую полосу и начал пролистывать все подряд. Колонка редактора уверяла, что это только, мол, начало. Интервью с председателем студенческого совета Анатолием Голотом было посвящено идее закупки трех комфортабельных автобусов для поездок студентов по святым местам. В одном из материалов содержался рейтинг худших преподавателей, и победителям давались советы по исправлению. Репортаж с концерта Регентской школы изобиловал такими подробностями, что за одно описание солисток с автора можно бы брать объяснительную. Целую полосу занимало исповедальное интервью с первокурсником о любви к дьякону Андрею Кураеву. В “Дуэльном клубе” Гайда и Настоящий с пеной у рта спорили о Бунине. Был большой материал о семинарской футбольной команде “Забивалы”, много новостей, некоторые из них оказались новыми даже для проректора, православный кроссворд, православный гороскоп, анекдоты, и объявлялся конкурс программ личностного роста “Как стать настоятелем собора”.

Отец Траян хорошо представлял себе ситуацию. Газету не мог сделать никто, кроме Варицкого со товарищи. Придумали они ее, похоже, давно, а отсутствием проректора просто грамотно воспользовались. Дальше пилотного номера они планировать не могли, поскольку понимали, что газета сразу будет закрыта: проректор не позволит, чтобы в академии появился очаг студенческой вольности и власти. Они хотели просто один раз пошуметь. “Главный редактор Евгений Зенковский, — еще раз прочитал отец Траян. — Черным по белому написано. И редакторская колонка тоже его…”

Своего осведомителя Зенковского отец Траян знал хорошо, тот и рядом не мог стоять с Варицким, а тут значился редактором остроумнейшей газеты.

Что ж, сформировав для газеты новую редакцию, старая редакция надеялась выйти из воды абсолютно сухой. Да еще и проректора за пятку цапнуть. “Нет, друзья, это вам не удастся”, — проректор выдвинул ящик стола, достал ножницы и, вертя их в руках, задумался. Ведь получается так, что в семинарии как будто появилась новая команда молодых журналистов, гораздо креативнее своих предшественников и готовая к большим свершениям. Газета тому доказательство. Осталось только уговорить владыку отдать журнал Евгению Зенковскому, а банду Варицкого с благодарностями вышвырнуть из редакции.

Отец Траян улыбнулся: “Настала пора, Дмитрий, попрощаться с насиженным местом и привычными привилегиями сотрудников журнала. Пускай ими пользуется недалекий Зенковский, от него куда меньше вреда”.

Проректор аккуратно вырезал ножницами свое изображение с первой полосы и прикрепил его к тыльной стороне дверцы платяного шкафа.

 

СУМАСШЕСТВИЕ ИГУМЕНА ТРАЯНА

За окном стемнело, и впервые в этом году повалил снег. Ветра не было, огромные хлопья медленно и плотно опускались на лавру, накрывая купола и крыши, деревья и дорожки, прилипая к желтым фонарям и карнизам. Все звуки заблудились в падающих снежинках, и стало тихо, как во сне. “Интересно, — подумал отец Траян, — на каком языке мне снятся сны?”

В последнее время проректор стал подзабывать английский, хотя когда-то свободно на нем думал. Но это было еще полбеды. Прошлой пятницей, в беседе за чашкой чая с протестантским профессором, отец Траян поймал себя на том, что в его некогда отличный английский пролезают отдельные слова его некогда превосходного немецкого. Приезжий профессор виду не подавал, но проректору было неловко.

Отец Траян отошел от окна, сел за стол и открыл третью часть “Темной Башни” Стивена Кинга в мягком переплете, “Wizard and Glass”. В далеком 1982-м репетитор будущего проректора привез из Штатов своему ученику только что вышедшую книгу “Стрелок” в качестве примера хорошего современного литературного английского языка. Будущий проректор оценил, старательно приобретал новые книги серии, а теперь сидел и перечитывал, вспоминая студенческие годы и с каждой страницей возвращая былые языковые навыки.

Впрочем, была еще одна причина, из-за которой он полез сегодня за “Темной башней” на самую высокую полку книжного шкафа: Траяну было скучно. Он не заметил, когда скука поселилась в нем, потому что это ощущение грусти, замешенной на апатии, не накатилось вдруг, как волна на берег, не набросилось внезапно, как хищник на жертву, а появилось, словно легкая тень. Однако после появления тень никуда не думала исчезать, становясь все более густой и темной. Отец Траян разочаровался в своей работе и потерял веру в семинаристов. Две недели назад, для того чтобы взбодриться самому и взбодрить семинарию, он отчислил троих давно просящихся к отчислению редкостно бестолковых первокурсников. Но взбодриться не получилось, поскольку студенты своему отчислению не только не сопротивлялись ни капли, но были невыносимо и почти болезненно смиренны, безмолвны, подавленны и жалки. Это вконец подкосило проректора, и ему стало невыносимо тоскливо.

“А ведь было, помнится, время, золотое время, когда они извивались, как змеи, но не сдавались. Даже когда им вывешивали приказ об отчислении, они все равно продолжали суетиться, звонили своим архиереям, подговаривали курс избить проректора, отказывались освободить место в общежитии, ну хоть что-то, да делали. Но теперь! Не студенты пошли, а тряпки. Куда катится Церковь? Позор”.

Отец Траян с пессимизмом смотрел в будущее. Совсем скоро в семинарию начнут поступать молодые люди, рожденные и воспитанные в православных семьях, и начнется закат “эры проректоров”. Проректоры перестанут быть нужными, надобность в инспекции отпадет, весь искуснейший и тончайше продуманный аппарат слежки за студентами потеряет смысл. Не за кем будет следить. Эти бесхребетные мальчики с рыбьими глазами и девичьими физиономиями, без эмоций, без страстей, да разве они смогут когда-нибудь нарушить хотя бы одно правило семинарской жизни? Да разве они смогут быть достойными служителями Христа, который однажды разворошил иудейский Храм с плетью в руках. Хорошие священники получаются только из живых парней или даже из хулиганов.

“Мир сдвинулся, — печально улыбнулся отец Траян. — Да, мир сдвинулся, и не только мир стрелка Роланда из Галаада, но и наш тоже”. Проректор закрыл книгу о сдвинутом мире, несколько секунд смотрел на изображение Роланда на обложке, потом выключил лампу и пошел к ректору узнать его решение. Двенадцать часов назад отец Траян подал прошение с просьбой освободить его от несения послушания проректора по воспитательной работе.

 

Несмотря на поздний час, в приемной ректора сидел тучный секретарь и перебирал какие-то бумажки. Завидев отца Траяна, он, извиняясь, сказал, что владыка сегодня уже никого не принимает, потому что владыки нет. Траян недоверчиво покосился на дверь в кабинет ректора, из-под которой пробивался свет. “Но перед уходом, — продолжал секретарь все более извиняющимся тоном, — владыка просил передать вам это”. И он протянул отцу Траяну большой конверт, на дне которого лежали клочки его заявления. “Да на что он надеется, что я передумаю, что ли?!” — зайдя к себе в кабинет, Траян кинул конверт в мусорное ведро. Читать расхотелось. Проректор оделся и пошел проветриться.

 

За сорок минут бездумных блужданий по опустевшему монастырю отец игумен успел исходить все дорожки, оставляя одинокую цепочку следов на свежем снегу. Решив сделать последний круг перед возвращением в надоевший кабинет, он обогнул колокольню со стороны монашеского общежития, намереваясь дойти до Троицкого собора с мощами преподобного Сергия. Траян вывернул из-за угла колокольни и замер. Двое семинаристов с остервенением лепили снежки и кидали ими в стелу с солнечными часами, стоявшую на монастырской площади в центре лавры. Попадали нечасто, но не отступали, уже собрали весь снег со скамеек вокруг и теперь сгребали его со ступеней колокольни. “Какие наглецы, — подумал проректор, — какие восхитительные наглецы!” Он тут же спрятал в карман свои четки, закатал рукава новой зимней рясы, неспешно и со знанием дела слепил тугой снежок, пару раз взвесил его на руке, внимательно посмотрел под ноги, сделал два шага вперед, замахнулся всем корпусом и с силой запулил.

Гайда и Настоящий увидели, как из темноты за их спинами по прямой восходящей траектории, почти прочерчивая в темноте линию, метеором пролетел снежок, врезался в стелу там, где она была не толще ладони, и разлетелся белой вспышкой.

Ребята развернулись, как по команде, и уставились в темноту. Траян, вместо того чтобы выдержать паузу и появиться во всем величии проректора, поймавшего нарушителей на месте преступления, живо кинулся к двум семинаристам чуть ли не с объятиями. Настоящий, признав отца игумена, задрал голову, пытаясь разглядеть часы на колокольне, но часы почему-то не подсвечивались. Тогда он повернулся к Гайде и увидел, как у того на лице от взгляда на светящийся экран мобильника сменяют друг друга удивление, злость и обреченность.

— Друзья! — быстро подошел к ним отец Траян. Гайда готов был поклясться, что проректора переполняет детское восхищение, только непонятно, чем вызванное. — Друзья! Какой чудесный день, правда?!

— Ночь, — хмуро ответствовал Настоящий.

— Чудесный день, перешедший в чудесную ночь, правильно! — воскликнул Траян. — Как же я рад вас здесь видеть!

— А мы-то как рады, — аккуратно сказал Гайда. — Такая замечательная ночь, мы и вышли в лавру покидать снежки, немножко потерялись во времени, но как ведь хорошо на улице!

— Конечно, конечно, — улыбался проректор, — покидать снежки в лавре. Замечательная затея для такой чудесной ночи! И после отбоя! Сейчас одиннадцать двадцать, прекрасно. А куда кидали? В стелу?

— Куда и вы, — рискнул улыбнуться Гайда.

— Не по храмам же кидать, — добавил Настоящий так, будто вокруг больше ничего не было.

— Действительно, не по храмам же. Но хотите, я отгадаю истинную причину, по которой вам так невзлюбилась эта безобидная стела с часами? Хотите? Все дело в этой загадочной пластине, испещренной знаками зодиака. Вот она! Я прав?

Отец игумен стоял в позе древнегреческой статуи и показывал пальцем на золотой треугольник, прикрепленный к стеле с обратной от солнечных часов стороны. На треугольнике не было видно в темноте никаких знаков зодиака, но проректор, похоже, тоже знал, что они там есть.

— Да, — обрадовались семинаристы, — и понимаете, мы подумали, что…

— Что в самом центре лавры, — подхватил проректор, — в центре главного монастыря России, в колыбели русского монашества стоит каменная глыба астрологического назначения с масонской символикой! Вот что подумали вы! Гвоздь, воткнутый в сердце русского православия! Поэтому вы стали кидать в нее снежками после отбоя! Молодцы, хотя бы снежками, хоть что-то, молодцы, молодцы!

— Как это “хоть что-то”? — вскинулся Гайда. — Нам ее нужно было спилить, что ли?

— А у вас хватило бы духу? — непонятно, шутит ли отец Траян или говорит всерьез.

— Вы нас тогда не просто отчислили бы, — уверенно сказал Настоящий, — а и за решетку посадили.

— Так не надо попадаться! — проректор развел руками. — Собрались ночью попозже, когда проректор по воспитательной работе уже десятый сон видит, а лаврские охранники пьют чай, и аккуратненько болгарочкой или чем там еще под основание…

— Батюшка… — укоризненно начал Гайда.

— А вы сами что сделали, — перебил его Настоящий, — когда узнали об этом безобразии? Ведь не спилили!

— Я? Что сделал я, хм-м, — отец Траян посмотрел на табличку со знаками зодиака и снова перевел взгляд на семинаристов. — Ну… Что я сделал.

И отец Траян начал рассказывать. Чем дольше он говорил, тем больше двое семинаристов понимали, что говорит он правду, хотя от этой правды у них пошла кругом голова. В бытность свою студентом Траян случайно обнаружил табличку непонятного назначения, но с понятной нехристианской символикой на главной площади лавры. Табличка его возмутила, свой праведный гнев он не стал держать в себе, поведал друзьям. В течение недели они ходили вокруг стелы и прикидывали, что бы такое сделать ради торжества православия. Потом почти месяц ждали подходящего момента. Наконец темной, осенней, дождливой ночью они выбрались из спален, чтобы устроить поругание стеле, которая сама была поруганием святого места.

— Да, — вспоминал проректор, — нас было четверо. Мы поставили небольшую стремянку и отодрали эту пластину монтировкой!

Ребята с недоверием посмотрели на пластину: она была на месте. Траян продолжал:

— На оборотной стороне этого золотого масонского треугольника мы вытравили кислотой “Христос воскресе, гады!”, а потом приделали обратно. На клею! Какой-то жутко редкий клей для камня, смотрите, до сих пор держится. Уже сколько лет! Христос воскресе, гады! Ну, разве не чудо?!

— Да, это чудо, батюшка, — сказал Настоящий с выражением фараона, наблюдающего за израильтянами, уходящими по дну Красного моря.

— Ага, да, чудо, — Траян остывал, — было время. Это не снежками кидаться… Но вернемся к нашим баранам, то есть к вам, господа. У меня деловое предложение. Вы читали “Темную башню” Стивена Кинга? Нет?! Что, одним катехизисом обходитесь? В общем, это цикл книг, в которых стрелок Роланд идет к центру миров, к Темной башне, ради того, чтобы эти миры выправить, поскольку они сдвинулись. Так вот, однажды Роланд со своими спутниками столкнулся с мощным компьютером, который обожал загадки, и они стали играть в такую игру: если стрелок сможет загадать загадку, на которую компьютер не ответит, компьютер доставит их через пустыню туда, куда им очень хотелось попасть по сюжету книги. А если таковой загадки в кладовой памяти Роланда не найдется, то его со спутниками ожидает смерть. Понятно?

— Не очень, к нам-то это как относится?

— А к нам это относится таким образом. Я начинаю загадывать вам загадки из “Темной башни”. Если вы сможете отгадать две подряд, то мы расстаемся, словно и не встречались. А если не сможете — то приносите мне завтра объяснительные и, судя по всему, получаете строгий выговор со снижением оценки за поведение до трех и лишением стипендии. Все-таки вы после отбоя кидали снежками в центре Троице-Сергиевой лавры. Что скажете?

Друзья переглянулись. Отец Траян находился в каком-то странном состоянии и предлагал диковинные вещи. Но лучше играть в вопросы, чем писать объяснительные.

— А много загадок? — поинтересовался Настоящий.

— Думаю, десятка два я вспомню. Давайте так — когда останется три, я вам скажу. На размышление даю по три минуты. Представьте, что мы в древнем летнем Галааде, полдень, Зал Предков наполнен до отказа, в центре стоит огромная бочка, откуда вы достаете кусочек пергамента с загадкой. Игра началась.

 

С первыми тремя вопросами Гайда с Настоящим ничего поделать не смогли. К четвертой загадке придумали ответ, хотя и неверный. Пятую не поняли, шестую отгадали, седьмую почти отгадали, в восьмой ошиблись, девятую взяли, но в десятой опять допустили промах. Время летело, Траян сыпал загадками не переставая, шутил, подбадривал и обещал подарить все тома “Темной башни”, если справятся.

— Ходишь по живым — лежат тихо, ходишь по мертвым — громко ворчат. Кто они?

— Про что неживое мы можем сказать, что оно живое? — Да хоть про что. — Их много, и они лежат? — По чему можно пройти ногами. Камни? — Они не ворчат. — Где мы ходим? По дорогам, по тропинкам, по газонам… — По газонам, там есть трава, пока она живая, она… — Листья, листья, которые с деревьев! — Опавшие листья! Пока живые, молчат, как высохнут, шуршат! Уа-у!

— Браво!

Гайда с Настоящим кинулись обнимать друг друга.

— Остались три вопроса, господа. Я обещал предупредить. Только три, но вы, я вижу, приноровились к моим загадкам, так что у вас есть реальные шансы. Итак, следующая загадка. Легкий, как перышко, но долго не удержишь.

— Короткая. — Что? — Короткая какая загадка. — Зацепиться не за что. — Это он, он — легкий, не она. Его не удержать. — Почему, если он легкий? Легкий, но большой? — Воздушный шар? — Его запросто удержать… Мысль! — М? — Может, это мысль или типа того? — Ты не можешь удержать свои мысли? — Я ничего не могу удержать, даже перышко. — Может, это перышко? — Снег! Снежинка! Как перышко белая. — Легкая, ты хотел сказать. И тает в руках, долго не удержишь. — Снежинка! — Да, элементарно. — Снежинка.

— Нет.

— Ну не снежинка, а снег!

— Нет, изящный ответ, но неверный. Правильный ответ — вдох.

Гайда с досады крутанулся вокруг себя и пнул бордюр, Настоящий скорчил гримасу и прокричал что-то ругательное на латыни, проректор смеялся.

— Предпоследняя загадка, сосредоточьтесь. Кстати, на ваше счастье, довольно простая. У меня сотня ног, но я не могу стоять, длинная шея, но нет головы, я отнимаю у служанки жизнь, кто я?

— Служанка, служанка, это ключевое слово. — У тебя были служанки? — Не было у меня служанок! — Что они делают, они наводят порядок, готовят еду. — За детьми присматривают, что еще? — Что их убивает? — Нет, отнимает жизнь, это другое. — Ничего не другое! — Да, другое, убить — это навсегда, а жизнь можно… — Время! Время! Оно отнимает жизнь! — Ты гений! Служанка тратит свое время на эту, эту… — Штуку, с ногами, с шеей. — Длинная такая штука. — У тебя ассоциации не в ту степь пошли. — Ага, с ногами и шеей, но короткая? С короткими ногами? — Со многими ногами. — И без головы, и всегда рядом со служанкой. — О, брат! — Чего? А?.. Говори, осел! — Метла! Это же метла!

— Верно, это метла. Блестяще, господа, блестяще. Что ж, по всем законам драматургии вы смогли сохранить шансы на победу до самого конца, и теперь наступит момент истины. — Отец Траян светился от удовольствия. Как же ему нравились эти двое! — Готовы? Предупрежу вас, — отец Траян тянул время, — именно этой загадкой Роланд победил в споре. Шансы на победу вы сохранили, но их у вас немного. И кстати, компьютер сошел с ума, пытаясь найти ответ на эту загадку. Будьте осторожны. Загадываю. Какая разница между грузовиком с мячами для боулинга и грузовиком с дохлыми сурками?

 

…Гайда чистил зубы и вздыхал, Настоящий снял очки и смотрел в зеркало, почти приклеившись к нему лицом. В два ночи туалет Семинарского корпуса был пуст, просторен и гулок.

— Каков ведь, а? — пробормотал Настоящий.

— Га ни ко шово, — попытался поддержать беседу Гайда со щеткой во рту.

— Что?

— Да не то слово, говорю. Еще и объяснительные писать.

— Вот ведь, а?

— Грузовик с мячами для боулинга, а?

— Вообще.

 

Отец Траян возвращался в свой кабинет. Настроение было праздничным и, что гораздо важнее, рабочим. Скука оставила его. Сегодня ночью он не будет спать, он будет читать “Темную башню”, пока не взойдет солнце, а потом пойдет к ректору и скажет, что остается. Пока есть ради кого работать, он будет работать. Прочь, хандра, у него замечательные семинаристы!

Проректор вошел в академию, начал подниматься по лестнице, потом развернулся и подошел к застекленной будке вахтера.

— Спите?

— Нет, что вы. Не сплю.

— Знаете, какая разница между грузовиком с мячами для боулинга и грузовиком с дохлыми сурками?

— Э-э… Н-не знаю.

Траян обошел будку, открыл дверь, просунулся внутрь и торжественно прошептал:

— Грузовик с мячами для боулинга не разгрузить вилами!

Вахтер ошалело смотрел на проректора, широко раскрыв глаза, проректор смотрел на вахтера и улыбался, как ребенок.

Вахтер понял, что проректор сошел с ума.

 

ТУЧНОСТЬ ИГУМЕНА ТРАЯНА

— Что такое, по вашему мнению, административный ресурс? — проректор сидел в кабинете и разговаривал со своим протеже, молодым помощником отцом Наумом.

— Это закрепленные уставом полномочия представителей инспекции, позволяющие им осуществлять управление вверенными их попечению духовными школами, — с готовностью отрапортовал отец Наум чеканную формулировку. Он придумал ее сам, был ею очень горд и уже давно искал повод блеснуть перед начальством.

Отец Траян одобрительно кивнул головой.

— И не только это, отец Наум. Закрепленные не только уставом, но, что еще важнее, — традицией.

Траян встал и прошелся по комнате. Голова его стремительно работала.

— Административный ресурс, отец Наум, это в широком смысле все имеющиеся в нашем распоряжении возможности влиять на жизнь студентов. Одно дело — проверять комнаты и направлять на работы, другое — развернуть агентурную сеть, и третье — создать необходимые условия для того, чтобы студенты добровольно направляли свою силу в нужное нам русло. Это самое сложное, но это и есть верх мастерства. Канализировать, так сказать, энергию наших студентов, — отец Траян слегка кивал в такт своим мыслям. — Только работая добровольно, человек приносит максимальную пользу… И они будут работать на нас добровольно… Отец Наум, вы слышали, что вечно недовольный четвертый курс хочет привнести в духовную школу элемент самоуправления?

— Простите, батюшка, чего элемент? — переспросил отец Наум.

— Самоуправления. Студенческий совет они хотят создать, чтобы влезть со своим анархизмом на административный этаж. Вы не знаете, конечно, но ходят в их среде такие идейки, и я сперва решил это дело искоренить. Но теперь мы будем их всячески поддерживать.

В следующие дни отец Траян развернул широкую деятельность: он по очереди вызывал к себе осведомителей и инструктировал их, какие слухи необходимо распускать и в каких разговорах участвовать. Кроме того, он резко ослабил административный гнет. Ждать пришлось недолго. Через две недели наставник четвертого курса передал владыке ходатайство студентов о создании в московских духовных школах студенческого совета, который занимался бы организацией досуга и дополнительных занятий семинаристов.

— Что вы думаете по этому поводу, отец игумен? — спросил владыка на очередном совещании.

Траян посмотрел на число подписей под ходатайством, их было девяносто шесть. За четыре года ему не удалось отчислить с четвертого курса ни одного человека. Их поступило девяносто, шесть пришло потом, но никто не был пойман на крупном проступке, никого не удалось отчислить за неуспеваемость, никто не ушел по собственному желанию. От нынешнего пятого курса осталось не больше трети. Пятым курсом Траян гордился.

— Я думаю, владыка, что это совсем неплохая идея. Во всех крупных вузах есть подобные организации. Мы, конечно, не просто вуз, мы и воспитательное учреждение, но мне кажется, попробовать стоит. В конце концов, студсовет поможет нам ближе узнать собственных студентов и их нужды.

Ректор улыбнулся, уловив во фразе “ближе узнать собственных студентов” зловещие оттенки, но все-таки постановил, что совету надлежит быть и что каждый курс семинарии и академии должен делегировать в совет по три кандидатуры.

 

Было только две вещи, о которых Михаил Гайда и Александр Настоящий имели принципиально различные мнения, — это Василий Розанов и Анатолий Голот — обо всем остальном они думали почти одинаково. Настоящий любил Розанова и Голота, а Гайда их терпеть не мог. С Василием Васильевичем Розановым было проще, чем с Голотом, поскольку он возникал только в виде цитат, которые иногда приводил Настоящий специально для того, чтобы позлить Гайду. Но с Анатолием Голотом было куда сложнее, ведь он был их однокурсником, а теперь еще и президентом студенческого совета, куда их троих выбрали от четвертого курса.

За три первых дня своего правления Анатолий успел выпросить для совета комнату в Переходном корпусе, провести два общих собрания делегатов, назначить ответственных по различным направлениям и своей кипучей деятельностью надоесть всем. Всем, кроме Настоящего, который еще с первого курса восхищался умением Голота маневрировать среди представителей инспекции, устраивая всегда продуктивное взаимодействие администрации и студенчества. Для отстаивания интересов путем диалога нужен был именно Голот. Теперь у него было для этого все необходимое.

— А идея-то оказалась мертворожденной, — оптимистично резюмировал результаты второго общего собрания Гайда, когда последний студент закрыл за собой дверь и они остались втроем.

— Поразительно, — вынужден был согласиться Голот, — оказывается, никому ничего не нужно. Студентам на все наплевать. Это не студенты, это…

— Вся надежда на тебя, — сказал Гайда.

Голот кивнул, не почувствовав иронии.

— Мы тебе поможем, — сказал Гайда.

Голот кивнул.

— Мы для тебя горы свернем, — сказал Гайда.

Голот кивнул.

— Океаны для тебя высушим! — сказал Гайда.

— Иди отсюда, Гайда! — ответил Голот.

— Все нормально будет, Толя, работай. А мы пошли, — сказал Настоящий и вытолкал Гайду за дверь.

Президент остался один в пустом кабинете. Сдаваться он не собирался.

 

Прошло пять месяцев после исторического для московских духовных школ учреждения студенческого самоуправления. Отец Траян за ранней литургией поджидал в академическом храме Анатолия Голота. Тот должен был дирижировать певческой группой. Проректор мог бы вызвать Голота к себе в кабинет как обыкновенного студента, но это было не по правилам: президент обыкновенным студентом быть перестал: он в любое время был вхож к ректору, и к его мнению на административном этаже прислушивались все. Кроме того, Траян знал, что вчера вечером Голот поздно вернулся из Москвы с переговоров со спонсорами, и была небольшая вероятность того, что он службу проспит. Но Голот появился в храме вместе с певчими, заметил проректора и подошел к нему за благословением. Проректор начал без предисловий:

— Анатолий, вы по натуре своей — римлянин.

— То есть, батюшка?

— В вас воплотился их государственный гений. Вы управленец в чистом виде.

— Ну… спасибо, — Анатолий почувствовал неладное.

— Не за что; я вас за это отчислю… Академия не вынесет ваших талантов. Говорю это открыто, поскольку вы мне вообще-то симпатичны. Делаю, так сказать, предупредительный выстрел в воздух. В общем, Анатолий, иду на вы. Отступитесь, пока не поздно. Завязывайте со своим советом… Доброго вам дня.

И отец Траян направился к выходу из храма.

Голот понял, что перебежал дорогу проректору и теперь ему несдобровать. Все к тому шло с самого начала, ведь за работу президента он взялся серьезно. Устав студсовета включили в устав академии. У студсовета появился собственный счет, подконтрольный академии, и на счету — деньги. совет установил контакт со всеми крупными московскими библиотеками, теперь книжки оттуда можно было заказывать и получать, не выезжая из лавры. Музеи и театры столицы стали пускать семинаристов на выставки и спектакли бесплатно. Всякий четверг после обеда в актовом зале специально приглашенный студсоветом лектор читал лекцию. В семинарии появились открытые дискуссионные клубы, лучшим из которых был клуб по догматике. Столовые приборы в семинарской трапезной заменили на серебряные, завезли более изящный фарфор. Была учреждена премия студсовета за успехи в научной и учебной деятельности. На экскурсию в семинарию регулярно стали приезжать группы студентов из светских вузов. Завезли новые стиральные машинки, всем желающим бесплатно роздали SIM-карты с корпоративным тарифом, а интерьер комнаты студенческого совета стал притчей во языцех.

Конечно, можно было бы уйти с должности президента, тогда проректор его не тронет. Но Анатолий пока даже близко не подошел к главному своему детищу — грандиозному проекту спортивного комплекса. И кроме того, была еще одна причина для раздумий. Совсем недавно он будто стряхнул пелену постоянных забот, вынырнул из круговерти событий, огляделся и поразился тому, что за люди его окружали в совете. Откуда они появились — неясно. Они ничего не делали, ему приходилось все делать самому или перекладывать на своих однокурсников, того же Гайду с Настоящим. Но при этом они все время вертелись перед начальством и важно жали руки приезжавшим знаменитостям. Они не привели с собой ни одного спонсора, но все время предлагали потратить деньги на какие-то сомнительные проекты. Они свысока относились к прочим семинаристам. Голот посмотрел вокруг и увидел лишь карьеристов. Ему стало противно. Как быть?

 

Анатолий закончил службу и вместо завтрака направился в кабинет проректора.

— Я согласен прикрыть деятельность совета на некоторых условиях, — заявил он с порога. — В совете завелись беспринципные наглецы, пытающиеся с его помощью сделать себе имя и остаться в академии на руководящих постах. Карьеристы. Вот почему я хочу его закрыть.

— А вы сами, Анатолий, разве не таковы? — проректор подпер голову рукой и разглядывал своего собеседника.

— Я? Может быть. Но это лишь еще один аргумент в пользу закрытия.

— И аргумент в пользу вашего отчисления.

— Отец Траян, вы не хотите меня отчислить, потому что я единственный человек, который поможет вам легко сделать то, что вы действительно хотите. А хотите вы закрыть совет, потому что вам не нравится свобода, которую он принес.

— Продолжайте.

— У нас есть план постройки под Семинарским корпусом большого спортивного комплекса.

— Какая свежая, интересная мысль, — скучным голосом прокомментировал проректор.

— Специально под это серьезное дело я смогу реформировать совет и выгнать оттуда прихлебателей. В этом мой интерес. Потом мы строим спортбазу. Потом говорим владыке, что мы сделали все, что хотели, и студенческое самоуправление можно сворачивать. А вы остатки его деятельности легко уничтожаете. В этом ваш интерес.

— Дался вам это спортзал, Анатолий, давайте закрывать прямо сейчас.

— Не получится, — Голот сделал честные глаза и приготовился врать, отстаивая свою идею фикс. — Мои помощники сегодня после завтрака оставили в приемной ректора прошение на постройку спортзала. Владыка обязательно одобрит.

— За этот год вы стали очень ловким политиком, — похвалил президента проректор, зная, что никакого плана владыке не передавали. — Подведем итоги. Я не отчисляю вас, вы делаете спорткомплекс, закрываете совет, я подчищаю его остатки. Так?

— Так.

— По рукам, — сказал Траян, не поднимаясь с кресла.

 

 

Прошел еще месяц. Владыка благословил устройство под Семинарским корпусом большого спортзала. В самом совете была произведена реорганизация, всех лишних людей удалось убрать. Голот суетился в поисках большого спонсора.

Спонсор нашелся и дал денег. Владыка всячески помогал. Траян нисколько не мешал. Спортивный комплекс строился на удивление быстро. Московские строительные фирмы работали на совесть. Компании, занимающиеся поставкой фитнес-тренажеров, предлагали свои услуги наперебой. Голот узнал, что такое профессиональная вентиляция, профессиональные душевые кабины с дезинфекцией, профессиональные тренажеры для развития всяких бицепсов-трицепсов-предплечий-голеней и даже мышц шеи. Работать было интересно. К концу учебного года он планировал комплекс сдать. Уже сейчас стало ясно, что подобного центра нет не только ни у какого вуза, но и не у всякого спортклуба или спортшколы; про общедоступные фитнес-залы и говорить нечего.

Ради возможности познакомиться с новейшими тренажерами все лучшие тренеры города заранее соглашались работать инструкторами на занятиях семинаристов. Сергей Пушко каждый день ходил по пустым залам и облизывался в предвкушении, надеясь в скором времени вернуть себе былую физическую форму спецназовца. Гайда сделал золотую табличку с надписью: “Вначале была мерзость запустения. Потом был Анатолий Голот. А потом появился этот зал. Слава герою! Благодарные потомки не забудут тебя, Анатолий. Спи спокойным сном, пусть земля будет тебе пухом, а на Страшном суде пусть оправдаешься ты четырехсторонней силовой мультистанцией, грифами, дисками и гантелями. Аминь”. Табличку он прикрутил над наружным входом, прежде чем стены обложили облицовочным камнем. Анатолий узнал о выходке Гайды только по фотографиям и поначалу порывался стену разломать и табличку снять, но потом передумал.

Настоящий создал специальный “Чин освящения фитнес-зала” с сомнительными ссылками на ветхозаветного судью Самсона и его подвиги по избиванию филистимлян ослиной челюстью и все просил Голота подать чин на рассмотрение владыке ректору, чтобы использовать его при открытии-освящении комплекса. Голот чин взял, но ректору не передал, и центр освящали как простое помещение. Настоящий был жутко расстроен до тех пор, пока не нашел где-то ослиную челюсть и не повесил ее на цепочке в главном зале.

Спорткомплекс московских духовных школ, построенный усилиями студенческого совета во главе с его президентом Анатолием Голотом, начал свою работу на Светлой седмице с грандиозного аншлага.

 

 

Отец Траян посмотрел на свой стол и печально вздохнул. На столе лежали ключи, мобильный телефон, плитка шоколада, расческа, наперсный крест, четки, записная книжка, ручка и носовой платок. Все это проректор вынул из карманов рясы, прежде чем залезть на весы, но не помогло — весы показывали сто семь килограммов. На один килограмм больше, чем в прошлом месяце.

Отец Траян стремительно толстел и не понимал, что стало тому причиной.

Происходящее с его телом настолько удивляло его, что впервые в жизни он задался вопросом, что же отвечать светскому человеку на его недоумение о толстых священниках. Раньше всегда подтянутый Траян просто деланно возмущался: “Почему вы у меня-то это спрашиваете? Найдите толстого попа и с ним поговорите!” Но теперь он сам постепенно начал превращаться в такого толстого попа, и ему нужен был другой ответ. Траян отправился к диакону Андрею Кураеву: кому, как не главному миссионеру Церкви, знать правильные ответы на неудобные вопросы светских людей.

Отец игумен открыл дверь аудитории третьекурсников со звонком. За кафедрой грузно сидел широкий диакон, смотрел на свой маленький изящный серебристый ноутбук и чесал волосатую голову. Думал. Заметив проректора, он встрепенулся, сказал, что урок закончен, и, пока семинаристы читали молитву, пошел к Траяну.

— Здравствуйте, отец игумен! Чем обязан?

— Прошу поделиться со мной вашим миссионерским опытом, — Траян был на голову выше диакона и глядел сверху вниз. — Что вы отвечаете на вопрос о толстых священниках?

Отец Андрей рассмеялся — он был очень толстым.

— Я говорю, что наши попы потому толстые, что бедные. Если бы были богатыми, то нашли бы деньги на дорогие фитнес-залы.

СМЕРТЬ ИГУМЕНА ТРАЯНА

Проректор по воспитательной работе игумен Траян лежал на койке в пустой палате и смотрел на человека, который сидел на стуле в углу и смотрел в окно. Траян был очень плох. Он умирал и знал это.

— Нет, — подал голос человек со стула, — ты не умрешь. Душа в заветной лире твой прах переживет и тленья убежит.

— И славен буду я, доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит, — рефлекторно продолжил строчку отец Траян.

— Тебе ничто вредить не может, ты злобу твердостью сотрешь, врагов твоих червь кости сгложет, а ты пиит — и не умрешь.

— Я не пиит, — слабо возразил Траян: он снова терял сознание.

— Ты не пиит, а только воин, и пусть в устах твоих нескладен стих…

— Прекрати, я умираю.

— Смерти нет — это всем известно, повторять это стало пресно…

— Отвяжись…

— Отвяжись, я тебя умоляю! Вечер страшен, гул жизни затих. Я беспомощен. Я умираю от слепых наплываний твоих…

 

Траян сидел на скамейке, Траяна звали Андреем.

Ему было двадцать шесть лет, была весна и вечер. Недалеко по Новокузнецкой прогромыхал трамвай, сзади хлопушкой громко выбивали пыль из ковра, а прямо перед Траяном находилась детская площадка с качелями и песочницей. На площадке резвились дети, он рассеянно наблюдал за ними. Качели захватил парнишка лет пяти, сидел не качаясь. Подошла девочка с ангелоподобным личиком и попросила разрешения покататься. Траян не слышал, что именно спросила девочка, и не слышал ответа мальчишки, но догадался, что разрешение получено не было: девчурка поднесла кулачки к глазам и безнадежно разревелась. Мальчишка улыбался и выглядел победителем. Мама девочки разговаривала с подружкой, папа мальчика пил пиво, вокруг по-хозяйски ходили голуби и деловито клевали редкие окурки.

Через неделю Траян постригался в монахи.

 

В дальнем углу палаты снова сидел он. Сначала Траян думал, что это кто-то из академии, что за своим проректором присматривает специальный человек, а может быть, несколько, сменяющихся поочередно. Но потом, в минуту, когда температура немного спала, он вспомнил, что врачи за минувшие десять дней никого не пускали к нему в палату, сами приходили в масках, боялись заражения, а этот человек сидел в углу на стуле без маски и халата. Сидел и смотрел в окно.

— Ее зовут Маша, — заговорил человек из угла.

— Кого? — мысли в голове проректора путались.

— Ту девочку, которой не дали покататься на качелях. Она лет пять назад институт закончила с красным дипломом. Знаешь, какая специальность? — человек оживился.

— Разве она была?

— Кто?

— Девочка с качелями…

Человек рассмеялся.

— Кто ты? — проректор понимал, что бредит.

— А вот это, отец Траян, правильный вопрос.

 

Игумен впервые прошелся по своему новому кабинету, кабинет был просторным и бездушным. Он был немым свидетелем отношения к своему послушанию предыдущих проректоров — они трудились, как рабы, изо всех сил, но без сердца. Для них это была очередная вынужденная ступенька вверх по карьерной лестнице. Траян же никуда подниматься не собирался и далеко идущих планов не строил. Завтрашнего дня не существует, и то место, на котором ты находишься сейчас, — это единственное, что у тебя есть. К послушанию проректора нужно относиться не как к неизбежному злу, с которым придется какое-то время мириться, а как к неотъемлемой части своей жизни.

Траян вышвырнул из кабинета все, что царапало душу несовершенством, то есть все вообще. Он оставил лишь большой портрет митрополита Филарета Дроздова на стене между двух окон за своей спиной, только приподнял его повыше и попросил закрепить так, чтобы верхняя часть портрета слегка отходила от стены. Таким образом, у стоящего перед столом провинившегося студента создавалось впечатление, что не только грозный проректор им не доволен, но и суровый святитель неодобрительно взирает на него с высоты.

Стол себе Траян заказал лакированный, черный, окантованный сусальным серебром. По правую руку на низком, без ножек, закрытом буфете всегда стояли ваза со свежими фруктами и бутылка легкого вина. По левую — вдоль всей стены проректор расставил массивные шкафы темного орехового дерева, набитые книгами. Другая стена кабинета была украшена фресками, копирующими шедевры византийской храмовой живописи. Из-за стола было удобно любоваться ими, а вот гостям приходилось выворачивать шеи, поскольку их Траян усаживал на широкий черный бархатный диван, поставленный как раз под фресками. Два угловатых кресла, низкий кофейный столик, отделанный лаком с эффектом тиснения под кожу, и шелковый иранский ковер под ними занимали четвертую стену. Каждое утро проректор заводил ключом большие маятниковые часы, которые непрестанно громко тикали, но обходились без боя. Окна были завешены тяжелыми шторами, освещался кабинет серебряной люстрой и восемью вылитыми из олова бра, по два на каждой стене.

Траян свой кабинет любил.

 

— Мне тоже он всегда нравился, — небрежно бросил человек из угла и зевнул, прикрывая рот рукой.

Был вечер. Траян понял, что может различать время суток, и обрадовался этому. В голове немного прояснилось, тошнота прошла, температура, кажется, спала. Это хорошо, это значит, что он идет на поправку.

— Нет-нет, что ты, — человек встал, подошел к окну и раздвинул шторы, — это временное улучшение перед последним приступом. Самым последним, понимаете, батюшка?

— Я схожу с ума? — Траян понял глупость вопроса.

— Пожалуйста, сходи. Я подожду тебя тут, — человек уселся на подоконник. За его спиной садилось солнце. Своими последними лучами оно касалось кровати проректора, заставляя его щуриться. Человек заметил это:

— Вам не нравится солнце, вам неприятен свет, батюшка. Вам больше по душе темнота и мрак. Почему бы это?

— Дешевый символизм, — перебил собеседника Траян.

— Конечно, — с готовностью подхватил тот, — дешевый. Всякий символ у нормального человека вызывает здоровое чувство омерзения. В первую очередь — Символ веры. Я думаю, что именно он заложил традиции символизма, посмотри, сколько в нем поэзии, образов сколько! Разве это догматика? Никакой конкретики! Позор! Одни впечатления.

— Не нужно этого делать, — Траян попытался приподняться на локте и разглядеть гостя получше, — не нужно притворяться бесом. Ты не бес.

— За подобные оскорбления, господин проректор, воспитанные люди отвечают с рапирой в руках. А вы больны и пользуетесь тем, что я не могу вызвать вас на дуэль. Это низко.

— Ты — плод моего воображения.

— Докажите!

— Ты не бес. Я никто, я никакой аскет и молитвенник, я грешник, к таким не приходят бесы.

— Нет, я не бес. Я — дух.

— Ты плод моего больного воображения, я ведь болен, у меня горячка.

— Эх, ну ладно, ладно, уговорил. Да, я плод твоего воображения, но болезнь тут ни при чем. Ты придумал меня, еще будучи здоровым. Я — Дух московских духовных школ. А ты — мой творец.

 

Четвертый день за окном бушевала пурга. Андрей смотрел в слепое окно и кутался в старое шерстяное одеяло. Поселок умер, придавленный силой стихии. В комнате было холодно, и изо рта шел пар. Андрей закрыл глаза, собирая волю в кулак. Тьма на улице была кромешная. До того места, где машина разгружала уголь, было совсем недалеко. Но чтобы дойти, надо было сперва выбраться наружу, откопав входную дверь. Потом расчистить для тележки путь и докатить ее до спрятанного под снегом угля. Разбить смерзшуюся массу кайлом, погрузить на тележку и ехать обратно. И все почти на ощупь, держась за проволоку, потому что ветер был такой силы, что не только глаз открыть было невозможно, но и просто удержаться на ногах казалось подвигом.

Проволока, по которой ходил Андрей, оборвалась на пятой тележке. Металлический шнур, предельно натянувшись последний раз, безвольно опал и исчез в снегу. Порыв ветра сбил Андрея с ног. Тележку пришлось докатывать ползком. Потом по вырытой траншее он ползал за лопатой и кайлом, после чего, совсем окоченевший и задыхающийся, с трудом закрыл за собой дверь и упал на грязный пол возле печки, в жижу угольной пыли и тающего снега. Добыча угля заняла три часа, и сил больше не было.

При отсутствии сильного ветра и нормальной, не ниже тридцати градусов, температуре за окном печка съедала три тележки угля в сутки, и в самой теплой комнате можно было рассчитывать почти на двадцать градусов. Но при такой погоде, как сейчас, угля едва хватит на двое суток. А мести еще может и неделю. Андрей поднялся, зачерпнул воды и поставил чашку на печь. Было приятно смотреть на живые красноватые блики огня, слушая завывающие стоны ветра на улице. Света не было уже два дня.

 

— Тебе надо было оставаться там, на Чукотке. Тебе же там понравилось.

— Да, там хорошо.

Наступила ночь, и Траян не видел своего собеседника.

— Остался бы, и ничего этого не было бы.

— Чего этого?

— Вашего самодовольства. Тщеславия, раздутого до размеров всей академии. Власть, батюшка, развращает, а вы гляньте, какая власть у вас. Ведь это вы, практически один вы, решаете, кому быть или не быть священником — выгнать студента или нет, поломать ему жизнь или простить, заклеймить позором отчисления из лучшей духовной школы страны или закрыть глаза на его проступок, — человек встал со стула, взял его за спинку и дотащил до изголовья кровати проректора. Сел и продолжил: — До вас все было нормально: проректорам дела не было до студентов. Но потом появились вы. И создали целый мир для себя и своей должности. Огромный мир. Придумали для него законы, населили его тварями и возомнили себя богом этого мира. И других заставили в это поверить. Вы гений, батюшка, но место вам в аду.

— Ты смешон, — Траян улыбнулся, — так хорошо начал, я уже было поверил, что ты Мефистофель, а теперь о семинарии заговорил. Смешно.

— Я — Дух московских духовных школ. За несоответствие которому ты отчислил уйму народу. “Отчислить студента четвертого курса семинарии Андрея Введенского за несоответствие духу московских духовных школ”, — последние слова гость произнес голосом проректора. — А? Самая универсальная формула отчисления. На все времена, для любого случая. Кто такое придумал?

— Кого ты мне напоминаешь? — Траян был уверен, что видел его раньше.

— Всех тобою отчисленных сразу. А теперь особо не суетись и не нервничай, приступ начинается. Я пойду схожу за врачами, помрешь еще раньше времени, когда еще поговорим-то? В ад меня не пустят.

— Если тебя придумал я, то пустят, ведь ты часть меня.

— Нет, вы ошибаетесь. Это только в раю все, что создал человек прекрасного, остается с ним в вечности. Музыка Баха, “Илиада” Гомера, таблица Менделеева — хотя чего там с этой таблицей делать, в раю? А в аду не так, там человек остается один на один с самим собой. Так что я умру вместе с вами и даже сильнее вас умру, потому как умру совсем.

Траяну становилось все хуже и хуже. А гость не унимался и за врачами не шел:

— О, какая мысль меня посетила! Если все прекрасное сохраняется со своими творцами в раю, то нет никакого резона этим прекрасным увлекаться при жизни! Ведь если ты попадешь в рай и творец прекрасного попадет в рай, то у тебя будет целая вечность наслаждаться его произведениями. А представим ситуацию, что ты попадаешь в рай, а он — в ад. Его развратные произведения погибли безвозвратно, и ты с ними не ознакомишься никогда. Нельзя упускать шанса, пока живешь на земле! Нужно успеть познать все уродливое, а на прекрасное у тебя все равно останется вечность! А? Пойду, почитаю речи Гитлера, говорят, классный был ритор, да только не спасся.

— Врача… — прохрипел Траян и потерял сознание.

 

Он не любил ходить по Иерусалиму православными маршрутами и в сопровождении экскурсовода. Он любил ходить один. Летнюю шляпу, бутылку с водой — и вперед. Без воды никуда — жара, нужно много пить. Матушка Евдокия из Горненского монастыря говорила ему, что приезжим переносить жару легче, чем коренным, поскольку их организм еще не успел обезводиться. Траян не верил, думал, его утешали. И всегда брал бутылку с водой.

Сегодня он приобрел два сувенира. Сперва забрел в квартал, где пристали арабские торговцы и буквально заставили купить четки из непонятного кроваво-красного камня. Он думал их выкинуть, как только уйдет подальше, но не выкинул. Отличные четки. А потом нашел маленький магазин библейских музыкальных инструментов, где предлагали на заказ сделать, например, настоящую арфу Давида. Продавец так и сказал: “арфу Давида”. Траян хмыкнул и стал разглядывать то, что можно было купить без заказа. У отца Владимира Фирсова, проректора по научной работе, был настоящий африканский тамтам, которым он вызывал погоду, по большей части плохую и дождливую. Себе Траян решил купить шофар — Трубу Судного дня — бараний рог с первозданным древним звуком. Отчисляемый семинарист, бросая последний взгляд на академию и лавру, должен слышать этот звук. Он должен слышать этот звук всю оставшуюся жизнь.

 

 

— Я смотрю, вы опять в давние воспоминания ударились, да?

У Траяна гудело в ушах и волнами накатывала тошнота. Он не понимал, какое сейчас время суток, и не чувствовал ног. Но он был жив.

— Приступ закончился? — спросил он у своего гостя.

— Да.

— Значит…

— Значит, батюшка, осталось еще два.

— Что? — выдохнул проректор.

Человек смеялся:

— Страшно? Хе-хе… Слушай, а почему ты из этого шофара так никогда и не дул в спину отчисленного студента? Ведь как было бы красиво: он с сумками выходит из академии, где только что забрал документы, поворачивается, чтобы последний раз взглянуть на Альму-Матер, а тут открываются окна твоего кабинета, появляешься ты с рогом и во всю силу на него…

— Ты хоть слышал рев этой трубы когда-нибудь?

— Не-а.

— Вот именно… Но я всегда дул, всегда. Тихо, в своем кабинете, но дул.

— Вы больны на голову, мой дорогой проректор.

— Потому с тобой и разговариваю.

— Ну, хорошо, — человек сменил тон на деловой, — давай разберемся с семинарией. У меня есть некоторые соображения. Слушайте. Чем вы сейчас заняты в семинарии? Вы выискиваете и фиксируете формальное несоответствие правилам нравственной и духовной жизни. То есть смотрите только на внешнее соответствие и смотрите на студента только отрицательно, не видя его положительных качеств. Так? Так! А теперь представим, что древняя христианская община просит епископа поставить ей нового священника. И предлагает на это дело известного всей общине мирянина с такой характеристикой: “Он редко пропускает богослужения, он изредка нарушает пост, он иногда повышает голос на домочадцев, он бывает неприветлив, он совсем не умеет общаться с окружающей нас языческой властью, он плохо поет, он трижды бывал пьян в стельку, однажды он ударил женщину, и, кроме того, до обращения он был мытарем, а его троюродная сестра — блудница. В общем, мы считаем, что это, несомненно, достойный кандидат”. Составлением именно такой характеристики ты занимаешься. Понимаешь? Нету цельного взгляда! А что с того, что он был мытарем и трижды напился в стельку — зато человек действительно хороший. Пускай вот этот конкретный студент хоть и жестоко залетел однажды, но по сути-то — идеальный батюшка, а вон тот, хоть и не написал ни одной объяснительной — какой же все-таки козел, стукач и лицемер. А?

— И?

— Что значит “и”?

— Я не могу изменить то, что ты описал. Да, это и однобокая характеристика, и отрицательная. Да, я не занимаюсь составлением объективной картины души студента. И что с того? Разве дело во мне? Условия игры придумал не я. Их придумали давным-давно. А в тех рамках, которые есть, мне приходится быть тем, кем я являюсь. Ясно? Брать на себя ответственность, ловить и отчислять. Думаешь, мне всегда это приятно?

— Думаю, что да.

— Верно думаешь… Но приятно-неприятно — это разговор детей в песочнице. Главное то, что я должен это делать. Обязан, таково мое послушание. Я не искал его, не добивался. Но если оно свалилось на меня, я должен делать его хорошо. А нравится или нет… Когда что-то нравится — работать легче. Слышал поговорку “Сердцу не прикажешь”? Неправда это, можно приказать сердцу. Целая наука есть, которая учит приказывать сердцу, аскетикой зовется. Я приказал себе любить проректорство — и я полюбил его.

— Так просто?

— Ничего себе просто!!

— Тише, тише, что вы…

— Да я, может, единственный на всю Церковь, кто смог это сделать с собой! Ничего не просто, — Траян закашлялся и сразу как-то сник, затих.

Человек молчал. У проректора перехватило дыхание:

— Что, началось?

— Похоже на то, батюшка…

 

Отец Траян поднялся на последний этаж академии, открыл ключами пустую аудиторию, зашел вовнутрь, закрыл за собой дверь, подошел к окну и распахнул его. Мягкий воздух летнего вечера слегка потрепал его волосы. Траян забрался на подоконник и шагнул на карниз. Рядом с окном находилась пожарная лестница, он привычно дотянулся до нее и быстро взобрался на крышу. Сегодняшний закат был хорош. Маленькие облачка, убегающие на север, горели в последних лучах заходящего солнца, которое почти не двигалось, давая вдоволь налюбоваться собой. Вся лавра окрасилась в теплые красно-оранжевые дымчатые тона. Отец Траян долго смотрел на закат, и ему показалось, что солнце выглядит немного усталым. Сам он был бодр, собран и готов к работе.

Через неделю начинались вступительные экзамены в семинарию, а после них отцу Траяну предстояло впервые приветствовать поступивших. В должности проректора по воспитательной работе. Поступали его первые первокурсники.

 

Траян вынырнул на поверхность сознания. Над ним, наклонившись, стоял человек и снова внимательно вглядывался ему в лицо. Проректор попытался что-то сказать, но не смог. Человек грустно улыбнулся: “Прощайте, игумен Траян. Не поминайте лихом”.

Траян закрыл глаза и…

 

КРАСНОРЕЧИЕ ИГУМЕНА ТРАЯНА

Егору Утлову все надоело. Он устал. Третий курс семинарии шел тяжело, и Егор уже начал подумывать о том, чтобы взять академический отпуск и уехать на год куда подальше, домой, например. Лавра приелась, учиться не хотелось, молиться тем более. Егор просто перестал понимать, чем он занят в семинарии, и уже не был уверен в том, что готов стать священником. В воскресенье он ездил в Москву развеяться, но развеяться не получилось, стало только хуже. Когда он вернулся в Сергиев Посад, вышел из электрички и увидел вдалеке купола лаврских соборов, он почти вслух сказал: “О, нет, я не хочу”. И понял, что он действительно не хочет.

То ли было на первом курсе и даже на втором! Лучшее духовное заведение, лучший монастырь, лучшие друзья, все в охотку и в радость, богослужения пролетают незаметно и легко, на лекциях сидишь с открытым ртом, в библиотеке столько книг, которые хочется прочесть, вокруг лавры столько скитов, куда хочется сходить, преподобный Сергий рядом, опытные духовники под боком, история дышит каждым камнем мостовой, будущее манит и выглядит таким безоблачным… куда все подевалось? И почему? Кто-то говорил про Льва Толстого, что у того не было органа, которым верят. Может, у него самого этот орган — душа оказалась слишком мала, чтобы вместить в себя насыщенную духовную жизнь? Наполнилась до краев и потом стала выплескивать обратно. Может, он просто хороший мирянин, а не священник?

Егор встал из-за парты в пустой аудитории и подошел к окну. В темноте беззвездной зимней ночи ярко светилась высоченная колокольня, часы на ней начали отбивать без пятнадцати десять — скоро вечерние молитвы. Ему не хотелось на них идти. А на первом курсе он любил прибежать в академический храм первым, когда еще ризничный только теплил лампадки, любил приложиться в тишине к иконам, встать у колонны и смотреть, как храм медленно наполняется семинаристами, как выходит на амвон священник, как на клирос пробираются в темноте певчие…

Ему нужно было писать проповедь. Третьекурсники начинали произносить проповеди в храме: сперва на вечерних молитвах, потом на литургии и всенощной. Через две недели наступала его очередь, но он не знал, что сказать.

Егору стало жалко себя, он выключил компьютер, застегнул китель и направился на молитвы.

Он не стал креститься, заходя в храм. Молитвы тянулись долго, регент хора по нескольку раз давал тональность, священник на амвоне выдерживал пятисекундную паузу перед каждым возгласом, наконец настало время проповеди. Облаченный в стихарь сокурсник Егора, волнуясь, начал говорить о празднуемом сегодня святом. Так делали почти все. Зачем рисковать на своей первой проповеди, лучше пересказать житие святого и добавить нравственное поучение по типу “так давайте же, братья, и мы будем следовать за преподобным в его подвигах”. Первая проповедь должна быть простой, тут не до риторических изысков.

Егор прислонился головой к колонне и начал придумывать, что бы такое сказать самому, но мыслей не было.

Прошла еще неделя, наступил понедельник, в четверг нужно было произносить проповедь, а мыслей больше не стало. Егор слонялся по семинарии, ожидая музы, наконец сдался, открыл житие Нила Постника, празднование памяти которого выпадало на его день, и решил поступить, как все. Через час он смотрел на результаты своего труда и поражался убогости содержания. Егор распечатал текст, чтобы отнести его в кабинет дежурных помощников на проверку учителю гомилетики — каждая студенческая проповедь обязана содержать резолюцию преподавателя. Помощники читали одну газету на двоих и не обратили на него никакого внимания. Егор оставил проповедь на столике и подумал, что гомилету, должно быть, противно ставить свою подпись под подобными текстами. Но от первых проповедей никуда не деться, в конце концов, хоть преподаватель и пишет под ними, будто на века: “Печатать и произносить”, главное в них отнюдь не содержание.

В среду на вечерних молитвах Егор услышал очередную проповедь, очень похожую на его собственную, и ему стало совсем скверно. Ночью ему снились непонятные сны, наутро голова была тяжелой и дурной. Перед занятиями он зашел забрать свой проверенный опус из кабинета дежурных помощников и узнал, что преподавателя гомилетики не будет до пятницы, так что на этой неделе многие проповеди произносятся без проверки. Егор побрел в класс. “Если, — думал он, — преподавателя нет до пятницы, то и на сами молитвы он не придет. Дежурных помощников тоже на молитвах не будет: после проверки опоздавших они уйдут смотреть аудитории и комнаты общежития в поисках прогульщиков. Значит, сегодня в храме будут только студенты. Хм…”

До обеда Егор Утлов боролся с собой. К обеду он себя победил и, спрятавшись в библиотеке, стал писать новую проповедь. К ужину она была готова. Придя в столовую, он быстро перекусил, ни с кем не стал разговаривать и пошел ее спешно учить. Оставалось всего два часа. А это была его первая проповедь. И возможно — последняя.

 

Без пяти десять Егор зашел в темный алтарь, сделал три земных поклона и подошел под благословение служащего священника-академиста. Тот старательно сложил пальцы в благословляющем жесте ( должно быть, совсем недавно был рукоположен) и спросил, о чем будет проповедь. “О ненависти к семинарии”, — ответил Егор. Молодой батюшка не двигался. Егор быстро скрутил стихарь, дважды перекрестился на Горнее место, скороговоркой выпалил: “Благослови, владыка, стихарь”, перекрестился еще раз, поклонился и начал стихарь на себя натягивать. Священник подошел ближе.

— Парень, — шепотом сказал он, — не дури. Слышишь? Мы все проходили через это. Не надо. Просто потерпи немного, все наладится, сам увидишь. Не дури, отец.

Академист говорил очень просто. Он взял Егора за плечо и попытался в темноте разглядеть его глаза.

— Такое было у всех, я точно тебе говорю. У меня тоже было. Не веришь? Я однажды приехал в Посад, вышел на перрон, увидел колокольню и купола лавры и непроизвольно подумал: “Мама, я не хочу!” Прямо так и подумал. Очень тошно было. Но ведь прошло, и у тебя пройдет. Терпи.

Раздался удар колокола. Священник уже должен был стоять на амвоне и давать первый возглас, а он все не отпускал плечо Егора. В храме наступила тишина.

— Через год уже удивляться будешь своему теперешнему состоянию, все наладится. Сейчас только дров не наломай… Я пошел, а ты пока придумай что-нибудь простенькое и скажи. Не нужно про семинарию, хорошо? Давай, отец.

Молитвы начались. Егор ни о чем не думал и почти ничего не слышал. В нужный момент он вышел на солею, священник на амвоне повернул к нему голову, посмотрел и пошел в алтарь. Егор занял его место, перекрестился и повернулся к семинаристам. Было темно, горели только лампадки, но чувствовалось, что весь храм, как обычно, плотно забит семинаристами. Егор Утлов глубоко вздохнул и произнес: “Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа”.

 

Отец Траян узнал о том, что преподаватель гомилетики срочно уехал, и потому решил походить на вечерние молитвы — послушать проповедников. Мало ли что.

Около пятнадцати минут одиннадцатого проректор большой тенью появился в притворе храма. Проповедь еще не началась, но отец Траян понял, что пришел не зря. Что-то должно было случиться, чутье редко подводило его. Молитвы закончились. На солею вышел проповедник. Его было едва видно в темноте, но Траян понял, что именно из-за него он сегодня пришел на вечерние молитвы. Священник на амвоне ушел в алтарь, студент занял его место, отец проректор достал мобильный телефон и включил диктофон на запись.

 

— Сегодня Православная церковь празднует память преподобного Нила Постника, — начал Егор. — Житие этого угодника Божия, отцы и братия, не сможет вызвать у нас интерес, сообщить нечто новое; ничему не сможет нас научить. Житие преподобного Нила — это обыкновенное трафаретное житие, и любой, порывшись у себя в памяти, найдет с десяток похожих.

Храм сначала замер, потом выдохнул и зашевелился — семинаристы стали теснее подходить к амвону и странному проповеднику на нем. Траян незамеченным прошел в храм на освободившееся место.

— Преподобный Нил родился в знатной семье и получил прекрасное образование — подобное начало стало общим местом для многих житий. Он оставил мир и удалился в пустыню на шестьдесят лет — при чтении подобного у всякого возникает ощущение дежавю. Он был постником — для нас было бы удивительным обратное… Пробегая глазами житие преподобного Нила, что может сказать честный перед собою студент Московской духовной семинарии? Пожалуй, только: скучно, однообразно, неинтересно.

Никто не понимал, что происходит.

— Отцы и братья, увы, но подобными эпитетами мы готовы наградить не только житие преподобного, именно ими мы так часто описываем свою жизнь. Свою жизнь в семинарии. Здесь однообразно, здесь неинтересно, здесь скучно.

Егор говорил четко, уверенно и спокойно. Он знал, чего хочет. Он понял, о чем говорил ему молодой священник-академист в алтаре. Он разобрался, что не нравилось ему в проповеди, которую он сочинил сегодня днем: ему не нравился ее конец, и прямо сейчас он придумывал новый.

— Здесь однообразно, здесь неинтересно, здесь скучно. Это известное всем блеклое и пассивное, снисходительно-наплевательское отношение ко всему семинарскому проявляется почти в любом человеке после двух лет обучения в духовной школе. Внешне оно малозаметно. Состояние наплевательства проявляется в непрестанном брюзжании о несправедливо взятой объяснительной, о неожиданно непрожаренной отбивной на завтрак, о пустой лекции, о внеплановом обязательном богослужении, наконец.

В храме стояла полная тишина. “Гробовая тишина”, — подумал проректор. Он держал сотовый повыше и улыбался в темноте.

— Почему так происходит, — продолжал Егор, — почему мы становимся заложниками тотального безразличия? Это сложный вопрос. Вряд ли дело только в бесконечной латыни, или в жестком распорядке дня, или в плохих помощниках, или в чем-либо подобном. Проблема еще и в нас самих. Каждый пытается решить ее по-своему. Каждый находит свою альтернативу семинарской действительности. Одни начинают придумывать и осваивать различные “перспективные послушания”, другие со всей головой уходят в дело православной миссии, третьи — в виртуальный мир компьютерных игр, а четвертые просто упражняются в утонченном цинизме.

Траян поморщился, проповедь выворачивала немного не в то русло, на которое он надеялся.

— Конечно, не иначе как только глупцом можно назвать человека, который призвал бы нас отказаться от подобного поведения. Это невозможно. — Егор на секунду замолк. Теперь он говорил не по памяти, теперь он придумывал новое завершение своей речи. — Но как немыслимо простым волевым “нет” отсечь свое противление семинарской жизни, так же немыслимо считать ситуацию, в которой мы находимся, нормальной. Это — плохо, когда семинария начинает восприниматься клеткой, а семинарист начинает видеть себя жертвой, насильно в нее загнанной. А раз это плохо, значит, нужно искать выход из этого состояния безразличия, наплевательства и неприязни.

Траян разочарованно покачал головой.

— Быть может, для начала стоит понять, что семинария — это мы и без нас ее просто нет… Быть может, хотя бы в молитве стоит не отделять ее от себя, может, стоит молиться о ней?.. Честно обратиться к Богу: “Да, Господи, Ты знаешь, что мне все здесь надоело и я сам себе надоел. Семинария плоха, но и я плох. Потерпи нас, Господи. С Твоей помощью мы, может быть, справимся. Помоги нам обоим! Аминь”.

Последние слова Егор произнес с чувством, неожиданным для самого себя. Траян с досады чуть не плюнул на пол. Семинаристы молчали и не двигались. “Отчислить, — подумал проректор, — отчислить за неоправдание надежд проректора. Как начал-то хорошо, и на тебе — в концовке все смазал… Странно…”

Отец Траян выключил диктофон и первым вышел из храма.

 

Когда Анатолий Голот отошел от дел студенческого совета, совсем закрыть его не удалось из-за протестов владыки. Даже несмотря на усилия Траяна и самого Голота. Вот тогда третьекурсник Никита Колудин и понял, что настал его час становиться президентом. К сожалению, совет утратил былую мощь, став почти исключительно совещательным органом, но Никита этого не испугался, он решил заняться реорганизацией студенческого самоуправления. Первый президент работал над внешним улучшением жизни студентов, рассуждал Никита, но теперь настало время менять само устройство семинарии.

Этими мыслями Никита поделился с Анатолием Голотом, тот оценил порыв собрата и рекомендовал совету избрать Никиту Колудина президентом на следующий год, что и произошло. Теперь Никите оставалось придумать, в какое конкретное дело может превратиться его общая идея о смене семинарских устоев. Он начал думать. Думалось легко, но ничего из придуманного не удовлетворяло отца Траяна, который теперь курировал деятельность совета. В тщетных попытках уговорить проректора пролетел первый семестр, но Никита не унывал, он вообще никогда не унывал: у него оставалось еще полгода.

Солнечным январским воскресеньем после обеда он направился из Сергиева Посада в Александров проветриться и заодно посмотреть царскую резиденцию Ивана Грозного в Александровской слободе: этот период они как раз изучали по истории России. “Мне нужно придумать реформы, — твердил Никита. — В Александрове опричнину придумали, это будет неплохим стимулом для работы мысли”.

На вокзальной площади было многолюдно и шумно; проталкиваясь через толпу, Никита постепенно вспоминал, как выглядят люди за пределами искусственного мира семинарии и лавры: на восемь лет, пять лет семинарии и три года академии, будущий священник выпадал из общества. Пытаясь добраться до касс, Никита впервые понял, как это много: он всего лишь на третьем курсе, а уже перестал понимать, что этими людьми движет и чего они хотят. Выстояв в очереди пять минут и получив нагоняй от кассира за то, что не имел мелких денег, Никита побежал на перрон.

Вагон оказался полон: с какой-то столичной экскурсии возвращались школьники. Никита стоял рядом с тамбуром, пропитывался сигаретным дымом и неприязнью к подрастающему поколению. “Ужас, — думал Никита, разглядывая тинейджеров, — и их я буду крестить и наставлять на путь истинный?.. Когда же нас уже завоюют китайцы?”

В Александрове было скользко. Едва ступив на перрон, Никита поскользнулся, взмахнул руками, пытаясь сохранить равновесие, сумка с фотоаппаратом слетела с плеча и, перевернувшись в воздухе, приземлилась на лед за секунду до того, как на то же место приземлился Никита. Школьники, выходящие из вагона, хохотали. Объектив фотоаппарата дал трещину прямо по линзе, Никита сфотографировал ближайшее дерево, фотоаппарат работал, но изображение получилось расколотым надвое. “Да, — попытался настроиться на рабочий лад Никита, — какие только жертвы не понесешь ради переустройства семинарии”. И он пошел искать слободу.

 

Игумен Траян был озадачен. Студента Утлова нужно было отчислять, но окончание его проповеди о ненависти к семинарии, где он предлагал за семинарию молиться, было таким искренним, что ректор мог не выдержать и на отчисление не согласиться.

Отец игумен принялся внимательно просматривать дело Утлова в надежде найти хоть какую-нибудь дополнительную зацепку. Но дело Утлова было тощим. За три года всего пара дюжин незначительных объяснительных и ни одного крупного проступка. Учеба средняя, без спадов. Поведение тихое. Осведомителям он, кажется, вообще ни разу не попадался на глаза. Послушания выполнял исправно. С помощниками конфликтов не зафиксировано. Как такое, вообще, может быть? Это же семинария, а не пансион благородных девиц.

Траян снова включил запись проповеди. Похоже, что опираться при отчислении придется только на нее. Что ж, это даже интересно. Риторическое отчисление.

 

Никита стоял в бутафорской пыточной и улыбался. Экскурсовод рассказывала об ужасах, что творил прямо в этой комнате царь Иван, о коротких кровавых расправах и медленных мучениях, о криках, которые доносились отсюда, о назначении разных пыточных приспособлений и об искусстве заставить человека признаться в чем угодно. А Никита улыбался — он придумал.

“Прежде чем убить человека, нужно обязательно дать ему высказаться”, — подумал Никита, как только вошел в пыточную. А прежде чем отчислить семинариста, нужно дать ему возможность объяснить свое поведение. И не перед отцом Траяном, а перед всеми собратьями. Мы же семья — нехорошо, когда старшие собрались где-то там, что-то решили и вышвырнули человека за борт без объяснений. Объяснения нужны, потому что в противном случае мы автоматически становимся на сторону отчисленного и озлобляемся на инспекцию. А если дать ему возможность объясниться, дать Траяну возможность объяснить нам позицию администрации, дать возможность желающим заступиться, а потом всем послушаться ректора — вот это и будет семья. А сейчас это похоже на закрытую комнату пыток.

Никита счастливо выдохнул, примостился на краешке чурбана, в центр которого был воткнут топор, и начал обдумывать идею.

 

— Во-первых, все должно происходить в актовом зале, чтобы вместились все желающие, а их будет очень много.

Во-вторых, есть обвинительная сторона и сторона защиты. Состав каждой из сторон произвольный.

В-третьих, каждая сторона, чередуясь с другой, говорит по три речи. Первым выступает обвинительная сторона. Время одной речи не должно превышать двадцать минут.

В-четвертых, право окончательного решения принадлежит, разумеется, владыке ректору.

Никита закончил говорить и вопросительно смотрел на владыку и отца проректора. Владыка молчал. Отец проректор думал. Никита ждал. Они втроем сидели в кабинете ректора, обсуждая очередную инициативу студенческого совета.

— И все это ради того, — наконец отреагировал владыка, — чтобы семинария как можно ближе была к идеалу семьи?

— Да, — согласился Никита. — Чтобы студенты понимали, за что именно их отчисляют.

— А сейчас вы в недоумении, получается? Слышите, отец Траян, народ не понимает ваших действий.

— Нет-нет, — Никита бросился исправлять оплошность в словах, — мы понимаем, но поскольку у нас слишком сильно противостояние учащихся и инспекции, то мы всегда на стороне собратьев. А тут будет возможность понять, что инспекция имеет свои причины для отчисления. Публичное отчисление сблизит инспекцию и студентов.

Траян едва заметно улыбнулся. Никита заметил это и продолжил:

— Можно я пример приведу? У нас еще на первом курсе отчислили одного парня, который после отбоя слушал рок-музыку в наушниках.

Владыка взглянул на проректора, тот коротко кивнул.

— И мы были этим возмущены, ведь у нас сейчас рокеры чуть ли не главный миссионерский проект всей Церкви. А парня отчислили. Причем это не пост был, и он никому не мешал. Но на следующее утро он уже был отчислен. И мы уже думали идти всем курсом возмущаться, но наш классный наставник прямо во время лекции объяснил, почему это было сделано. Нельзя сказать, что мы с ним согласились, но зато мы успокоились, поняв, что у инспекции тоже есть своя правда.

— Мне нравится идея публичного отчисления. Наверное, можно попробовать. Что думаете? — спросил ректор.

— Мне тоже очень нравится, — ответил Траян.

— Отец проректор, у вас есть кандидаты на отчисление?

— Сколько угодно.

— Что-нибудь интересненькое, — улыбнулся владыка.

— Есть Егор Утлов, который на днях произнес проповедь о ненависти и любви к семинарии. Ваш, кстати, однокурсник, Колудин. Занятная проповедь, и человек любопытный, и случай неординарный. Рекомендую его… Пожалуй, я сам выступлю с обвинительной речью.

 

Владыка утвердил кандидатуру отчисляемого, и теперь Никита ломал голову над двумя вопросами: кто решится защищать бедного Егора и почему отец проректор так быстро согласился. Значит, у него какие-то свои цели, а открыто выступить против проректора, у которого есть свои цели, не захочет никто. Сам Никита не хотел и потому искал “самоубийц” сначала на своем курсе, а потом на других. Желающих не было, а проректор отнесся к идее серьезно: его помощники регулярно напоминали, что на следующей неделе состоится публичное отчисление студента третьего курса Егора Утлова, причем обвиняющая сторона будет представлена лично проректором по воспитательной работе игуменом Траяном. Это была тактика запугивания, и она работала. Егор трясся от страха. Никита стал не на шутку волноваться, что проиграет дело еще до его начала, поскольку не сумеет сформировать сторону защиты.

И тут Никиту осенило — он вспомнил о пятикурсниках Гайде и Настоящем.

Они уже шестой день находились в пустом изоляторе: продумывали в покое работу о “Троице” Рублева и пытались не заболеть.

 

В коридоре Никита объяснил медсестре, что пришел проведать больных.

Когда он начал открывать дверь, в его голову врезалась подушка. От неожиданности Никита не удержался на ногах и вывалился в коридор. Дверь закрылась, и наступила тишина. Никита не обиделся, он понял, что пришел по адресу. Он поднялся, поднял подушку и осторожно вновь открыл дверь — в него летела вторая подушка, Никита увернулся, он был готов. Ребята хохотали.

— Ты кто? — спросил Настоящий.

— Я президент студенческого совета.

— Ах, точно! Господин президент!

— Добро пожаловать в наш скорбный край лежащих в немощах!

— У меня к вам дело, — Никита положил подушку на ближайшую койку.

— Для президента мы готовы на все.

— А ты не заразный? — поинтересовался Настоящий. — А то мы тут на спор лежим, что не заболеем.

— Да, я знаю. Нет, я здоров, — Никита присел и начал рассказывать.

Как он и предполагал, парни от его рассказа пришли в восторг. Они сразу объяснили ему, что в честном бою Траяна не одолеть, и потому нужна серьезная подготовка. Никита поинтересовался, почему серьезная подготовка противоречит идее честного боя, на что Настоящий ответил, что идее честного боя противоречит Траян. А подготовка будет заключаться в формировании групп поддержки, которые будут вести себя необходимым образом на суде. Группы сформирует и натренирует Пушко, а ребята пока будут писать сценарий. Гайда потребовал принести проповедь Утлова и привести его самого, а Настоящий потребовал связку бананов.

 

Отец Траян думал о затее студсовета. Предложение президента было для него неожиданным, но он сразу понял, что ректор даст добро, поэтому согласился сам. Владыка последние несколько лет последовательно поддерживал развитие семинарской демократии, пытался вывести новый тип семинариста. Уверенного в себе, лишенного страха перед инспекцией, хозяина собственной судьбы. Траян делал вид, что категорически не приемлет стремлений ректора, но на самом деле ему было куда интереснее отчислять сложных студентов, нежели тех, кто сами бездумно лезли на рожон. Но покровительство владыки некоторым идеям студентов было явно неуместным. Как можно отчислять публично? Нет такого студента, которому нельзя придумать оправдание и уберечь от изгнания из семинарии. Что же теперь — никого не отчислять?

В то же время...На отчислении у него впервые будет шанс говорить со всеми студентами в присутствии владыки. Этим нужно воспользоваться. Нужна не просто победа, а победа оглушительная.

Траян набрал номер старшего помощника и попросил незаметно вызвать к нему осведомителей: ему нужно узнать, кто выступит в защиту Утлова.

 

Гайда с Настоящим восхищались собственной прозорливостью, благодаря которой так вовремя попали в изолятор: до них дошли слухи, что проректор ищет, словно разъяренный лев, возможных защитников Утлова, чтобы съесть их живьем. Не скажись они больными, каждый их шаг сейчас контролировался бы проректором, он не дал бы им спокойно подготовиться. За плохо заправленную кровать, за небрежную прическу, за двухсекундное опоздание на лекцию, за смех во время обеда, за любую мелочь их вызывали бы к Траяну и промывали бы там мозги. Конечно — никаких объяснительных, просто беседы об образе истинного пастыря и о христианском этикете, но эти беседы измотали бы их до полусмерти. А сейчас они были больными и свободными.

— Предводитель невидимых сил! — прокричал Настоящий при появлении в палате Сережи Пушко и начал громко аплодировать.

— Я вас ненавижу обоих, — ответил Пушко и начал выкладывать на кровать листки из папки. — С вашей подачи натаскиваю группы поддержки как проклятый, устаю страшно. Идите сюда, лоботрясы... Это план зала с вкраплениями наших выдрессированных людей. Пойдет? В ближней половине зала я раскидал их по одному, в середине по двое-трое, а кучей посадил на галерке. Логика, думаю, понятна. Волна будет накатывать с задних рядов к передним. И еще, задние ряды с некоторым опозданием будут поддерживать быструю реакцию сидящих спереди. Спереди самые лучшие кадры, сзади похуже. Все придут заранее и сядут согласно этому плану. Понятно?

— Говорил ли я тебе, что ты гений? — спросил Гайда.

— Вы только друг друга гениями величаете.

— Нет, нет. Ты гений тоже.

— Спасибо, порадовал. Дальше. Вы должны мне к воскресенью дать подробный план выступления с указаниями, где и когда нам вступать. И как именно вступать, одобряя или возмущаясь. Мы всё выучим и будем готовы.

— Говорил ли я тебе, что ты гений? — спросил Настоящий.

— Нет, только Гайда говорил.

— Не слушай дураков всяких, меня послушай — ты гений, Пушко.

— Верю. Теперь самое сложное. Это реакция по ходу на Траяна. Тут первыми реагируют те, кто в передних рядах, а за ними подтягиваются остальные. Мне нужен знак от вас. Его будут видеть спереди сидящие и по очереди начинать откликаться. Дайте мне знак, его сложнее всего отрабатывать, поскольку середина должна очень оперативно включаться на первые выкрики спереди, а галерка так же оперативно на реакцию середины.

— Знаешь, Сережа, мы решили, что говорить будем по одному, так что второй будет отслеживать общую атмосферу, чтобы потом корректировать следующую речь. Заодно он может давать знаки твоим хлопцам, что думаешь?

— В самый раз. Как?

— Ну, если машет красным флагом — значит, пора возмущаться, если зеленым — аплодировать.

— Вам, отцы, смешно, а мои ребята, к вашему сведению, страшно рискуют. Подумайте, что будет, если проректор поймет, как и кто его подставил.

— Ладно-ладно. Давай так… Если тот из нас, кто сидит за столом, держит руку у лица в кулаке — значит, нужно терпеть и эмоции не выказывать, но быть готовыми. А если рука у лица развернута в ладонь — то пора реагировать. А как реагировать, там ясно будет, за или против. М?

— Неплохо. Хорошо то есть. Сделаем. Кулак и ладонь, отлично… Ну, все у меня. Больше нет вопросов. У вас-то как дела?

— Купи нам мороженого, а?

— Больным в изолятор?

— Ну а что?

 

 

Как и обещал, Никита Колудин привел к Гайде и Настоящему Егора Утлова — главную тему всех семинарских разговоров и большую надежду студенчества. Ни для кого уже не было секретом, что защищать его будут ненормальные друзья-пятикурсники, потому заветного вторника ждали с нетерпением. Перед палатой Никита и Егор столкнулись с дежурной медсестрой, которая сказала, что никого больше пускать к больным не будет, поскольку с тех пор, как в изоляторе поселились Настоящий с Гайдой, он превратился в проходной двор. Никита протолкнул Утлова вперед, а сам, представившись президентом студенческого совета, стал длинно объяснять причину подобной суеты.

— Ну, отец, — Гайда смотрел на пришедшего Егора, — у тебя уже прошло?

— Что именно?

— Настроение сделать себе харакири — синдром третьекурсника.

— А, да, вроде бы.

— И хочется продолжать учиться?

— Да.

— Эх, плохо, — вздохнул Настоящий.

— Как это?

— А мы уж было решили, что ты возьмешь на себя подвиг мученичества и будешь отчислен, но скажешь при всех Траяну в лицо все то, что хочет сказать ему каждый искренний семинарист.

— Вы хотели, чтобы меня отчислили?!

— Мы и сейчас хотим.

— Подумай сам, — подхватил Гайда, — ты войдешь в историю Русской православной церкви! О тебе потом книжки напишут и кандидатские будут защищать, в Православной энциклопедии обязательно будет о тебе статья, на экзаменах вопросом о тебе будут заваливать нерадивых семинаристов. Каково?

— Да что я сделал?

— Пока ничего, твоя правда, — ответил Настоящий. — Но ведь у тебя сейчас есть шанс, которым нельзя не воспользоваться.

— Грех не воспользоваться, — добавил Гайда. — Вселенная замерла в ожидании твоего поступка. Прямо сейчас выбирается путь, по которому пойдет человечество.

— Участь мира в твоих руках, — патетически добавил Настоящий и склонил голову перед человеком, который должен был решить судьбу бытия.

Гайда последовал его примеру, и наступила тишина. Егор не представлял, что делать. Настоящий, не поднимая головы, попытался посмотреть на него, потом вопрошающе кивнул Гайде, тот поднял брови в недоумении.

— О, нет, — прошептал Настоящий.

— Конец всему, — сокрушенно согласился Гайда.

— Нет смысла жить, ушла надежда, — убитый горем Настоящий всхлипнул, поднял голову, укоризненно глянул на Егора и повалился на кровать. — Разбудите меня, когда все закончится.

— Что закончится? — вконец испугался Егор.

— Все, — и Настоящий закрыл голову подушкой.

— Я ничего не пропустил? — в палату наконец-то забежал Никита. — А? Познакомились?

— Ага, — кивнул Гайда и сел на стул.

— Мы как раз успели выяснить наши стартовые позиции, — приподнял подушку Настоящий и глянул из-под нее на президента. — Они нас устраивают, и мы готовы работать. Где текст проповеди?

Утлов достал из кармана листок и протянул его Гайде. Тот сразу стал читать вслух, причем делал это вызывающе медленно, смакуя каждое слово. Никита ободряюще похлопал Егора по плечу и предложил сесть. Гайда дотянул до конца, пробурчал что-то наподобие “все, кажется, ну точно, все, кошмар, ага” и начал читать заново, на этот раз быстрее. В третий раз он прочитал с нормальной скоростью.

— Отличная проповедь, брат ты мой! Там обедать не пора?

И они сорвались в столовую, оставив президента студенческого совета успокаивать не на шутку взволнованного Егора, объясняя, что только что он был свидетелем блестящего разбора его проповеди и начала формирования гениально продуманной защитительной речи, которая спасет его от рук Траяна.

 

Отец проректор выяснил, что защитниками выступят Гайда с Настоящим. Также он смог узнать, что Пушко тренирует группы поддержки, которые будут заводить зал в нужных местах. Проректор был доволен: все будет по-взрослому. Никакой пощады. Студенты хотят войны, они ее получат. Но поскольку перед любой войной происходит обмен официальными объявлениями о ее начале, отец игумен решил нанести своим оппонентам последний дипломатический визит вежливости.

— О-оу! — сказал Настоящий так, словно ненароком сел на собственные очки. Он увидел Траяна, входящего в палату как раз тогда, когда они с Гайдой спорили о завершении своего трактата о “Троице” Рублева, используя в качестве аргументов два последних целых стула. Прочие стулья были сложены под кроватью у окна.

— Отец Траян! — воскликнул Гайда, поворачиваясь к двери.

Траян молча прошел и собирался сесть за стол, когда понял, что сесть не на что. Настоящий опустил свой стул на пол и пододвинул его проректору. Тот даже не поблагодарил.

— Чем занимаетесь, господа?

— Пишем богословский трактат об иконописи, — не моргнув глазом, ответил Гайда.

— Получается?

— С переменным успехом, — осторожно сказал Настоящий.

— Наверное, — предположил проректор, — изолятор — лучшее место для подобной работы: ни послушаний, ни лекций, ни обязательных богослужений, никто не отвлекает… Кстати, а чем вы приболели, господа?

— Миалгический энцефаломиелит, — с безнадежностью в голосе ответил Настоящий.

— Вот как, — Траян сочувственно покачал головой.

— Но мы почти уже совсем здоровы, — Гайда понял, что настало время искренности, — и на следующей неделе нас обещали выписать. Отличные у нас врачи, батюшка.

— На публичное отчисление собираетесь, нет?

— Да. Мы там вообще будем защитниками.

— Неужто? — Траян и не думал притворяться, будто не знал этого. — Какое совпадение. А я собираюсь выступать на стороне обвинения. Не страшно против проректора выступать?

— Мы думаем, батюшка, — скромно потупив взор, ответил Настоящий, — что мы все вместе выступаем на одной стороне. На стороне истины.

— Замечательно, — живо отозвался игумен. — Именно такого ответа я и ожидал. Хорошо, что вы это понимаете. От себя могу сразу сказать, что никакой личной неприязни у меня по отношению к вам нет и никаким репрессиям вы подвергаться не будете, а то, знаете ли, поползли по семинарии всякие слухи... Вы сейчас болеете, общение у вас ограничено, можете и не знать. Но говорят, будто те, кто выступят против меня, и двух недель после процесса не отучатся, будто я чуть ли не на Библии поклялся, что сгною их и со света белого сживу. Но все это слухи, не верьте им. Кроме того, если публичное отчисление понравится владыке, то и вас в случае чего будут отчислять публично, так что выступите в свою защиту. И победите. Вы же не сомневаетесь в собственной победе, правда?

— Лучше нас, к сожалению, никого нет, — с напускной серьезностью ответил Гайда.

— Лучше меня, к сожалению, тоже, — отозвался проректор. — Осталось в очном споре выяснить, кто лучше из нас двоих.

— Троих, — Настоящий приподнял руку, словно хотел, чтобы его заметили.

— Да-да, — отец Траян встал, — выздоравливайте.

Ребята поклонились. Проректор ушел. Когда дверь закрылась, Настоящий повалился на кровать, а Гайда спросил:

— Что это было?

— Он нас боится, вот что.

— Тебе показалось?

— Конечно. Мы раздавим его, как букашку.

Гайда постоял немного в задумчивости и поднял свой стул за спинку. Настоящий оскалился и мигом сиганул к своему.

 

 

В воскресенье Никита Колудин пошел в изолятор проверить, как движется подготовка. До вторника было рукой подать, а его защитники нисколько не волновались, и даже не было похоже, чтобы они работали. Никита не выдержал и решил на этот раз выяснить, что готово, а что нет и как все будет происходить. Он застал друзей напряженно сидящими на кроватях и держащими в руках столовые ложки.

— Все нормально? — деликатно поинтересовался Никита.

— Греем мороженое, — Гайда кивнул в сторону окна. Там, на батарее, стояли два пластмассовых ведерка.

— Ага, понимаю, — ответил Никита. — Вы еще не выиграли спор, вам нельзя простудиться… А как наша подготовка? Заготовки уже есть?

— О, да, — Гайда сходил за мороженым, друзья взяли по бидончику и начали с радостными оханиями и причмокиваниями уплетать его. — Это будет фарс с элементами трагикомедии, наполненный черным юмором и внезапными разоблачениями.

Дав такое определение, Гайда принялся облизывать ложку.

— И еще там будут элементы ромкома, — сказал Настоящий своему ведерку.

— Чего? — Никита сказал так, будто ни трагикомедия, ни черный юмор его не испугали, а вот ромком…

— Ромкома — романтической комедии.

— В вашей речи?

— В нашем перфомансе! — воскликнул Гайда.

— Это будет не просто речь! — воскликнул Настоящий.

— Это будет событие!

— Явление!

— Бомба!

— Смерч!

— Это будет начало новой эры.

— Нового мира… Мы покажем студентам то, что хотела скрыть инспекция, покажем им мир без нее, мир без диктата и запретов, мир без границ, мир, где возможно все. Что будет дальше — решать нам.

— Ложки нет, — сказал Гайда, поднял ложку и начал с усилием таращиться на нее.

— Ложки нет, — согласился Настоящий и стал гнуть ее о спинку кровати.

Никита понял, что их понесло, и ушел. У колокольни он повстречал однокурсника и рассказал ему о сумасшедших в изоляторе. Тот, смеясь, объяснил ему, что ложка, которой нет, из фильма “Матрица”. Никита нашел диск и после отбоя, подменив вахтера, посмотрел “Матрицу”. Когда пошли финальные титры, он глубоко задумался, потом сильно испугался и не спал всю ночь. Он понял, что все пропало.

 

 

Гайда с Настоящим стояли в вестибюле актового зала.

— Ну же, ну же, — твердил Настоящий, — сколько времени?

— Еще десять минут.

— А-а-а… Десять минут, как мало, как мало. Слушай, я не смогу выступать, не увидев. Я так долго ждал!

В зал спешили семинаристы, некоторые из них приветствовали Гайду с Настоящим, но в вестибюле никто не задерживался, торопясь занять свободные места.

— Да они просто издеваются над нами! — воскликнул Настоящий. — Где же они?!

Гайда вытянул руку:

— Вот!

В коридоре показалась дружная группа улыбающихся семинаристов. У всех на ногах красовались синие больничные бахилы, надетые поверх ботинок. Настоящий начал хохотать, сгибаясь в три погибели. Гайда посмотрел на часы, охнул и поволок друга в зал. Они успели занять свои места за полминуты до прихода владыки с Траяном. Парней в бахилах остановил перед дверьми дежурный помощник, Настоящий вытягивал голову, пытаясь разглядеть, что происходит, но ректор повернулся к большой иконе Спаса Нерукотворного, зал встал и начал молиться. После молитв ребят в бахилах уже не было у двери. Настоящий начал пихать Гайду в бок и шептать: “Ты видел?! Нет, ты видел, а? Умора…”

Гайда оценивал обстановку. Зал полон до отказа, пришли все. Людей Пушко они видели за сорок минут до начала, те расселись по местам и выглядели уверенными в себе, за них можно не беспокоиться. Не беспокоиться можно и за Утлова, но не потому, что он в порядке (за последнюю неделю он совершенно расклеился), а потому, что права говорить ему никто не собирался предоставлять. Была бы воля ребят, они вообще не пустили бы его в зал, но владыка настоял. Теперь Егор сидел на сцене за одним столом с ректором и мелко дрожал, вглядываясь в толпу черных кителей и подрясников. По правую руку от владыки за отдельным столом сидел отец Траян, перед ним лежали кроваво-красные четки, и больше ничего. Напротив проректора, по левую руку от владыки, сидели защитники, их стол был завален бумагами, и еще на нем стояли несколько бутылок минеральной воды.

Ректор встал и, кратко поприветствовав собравшихся, напомнил всем, зачем они здесь собрались, призвал к спокойному и вдумчивому диалогу, повторил, что у каждой из сторон есть три речи, причем после второй речи обвинения будет устроен краткий перерыв. После чего жестом пригласил Траяна, а сам сел.

Поднявшегося проректора зал встретил легким гулом. Настоящий с Гайдой схватились за карандаши и враз стали серьезными.

— Ваше Высокопреосвященство, отцы и братья, — начал Траян. — Я надеюсь, что сегодня мы услышим и поймем друг друга. Я верю в то, что какое бы решение мы сегодня ни приняли, оно будет нашим общим решением и пойдет на пользу духовной школе.

После этих слов Траян сел.

Все молчали. Ректор вопросительно глянул на Траяна. “Я закончил”, — ответил тот. Владыка удивленно-утвердительно кивнул и перевел взгляд на Настоящего с Гайдой. Те были огорошены. “Придумай что-нибудь”, — написал на листке Гайда и пошел говорить первую речь защиты. Настоящий нервно схватил бутылку с минералкой и залпом выпил половину прямо из горла. Гайда вышел на авансцену. Зал взорвался аплодисментами, перешедшими в мощную овацию. Настоящий схватился за голову — после спокойной и убийственно короткой речи проректора подобная реакция была откровенно странной. Гайда поднял правую руку, шум постепенно угас.

— Ваше Высокопреосвященство, — обратился Гайда с поклоном к владыке. — Ваше Высокопреподобие, — Гайда поклонился Траяну и снова повернулся к залу. — Дорогие мои братья!!!

Зал снова взорвался аплодисментами.

Настоящий посмотрел на проректора, который начал перебирать лежащие на столе четки. Настоящий понял, что проректор знает о Пушко и его команде. Настоящему стало не по себе.

Гайда был превосходен. Он говорил о том, что каждый имеет право на ошибку. Друзья решили, что это будет темой их первого выступления: каждый ошибается, никто не без греха, даже святые падали.

— Дайте нам возможность покаяться, возможность исправиться, и мы сделаем это! Покажите будущему пастырю пример прощения, но не пример наказания, и потом он всех научит прощению. Отчисление не исправит человека, отчисление лишает человека возможности исправления, но в этом ли цель духовной школы? Христос не осудил даже предавшего Его, и Иуда до последнего оставался апостолом, а разве наши студенты предают Бога?

Зал аплодировал стоя.

И Гайда бросился в историю, начав с отрекшегося апостола Петра объяснять очевидную пользу покаяния. Настоящий же пока пытался сосредоточиться на странном поведении Траяна. Почему тот отказался от первой речи? Как можно выиграть, не говоря ничего? Если Траян отказался от подковерной борьбы и не собирается спорить в открытую, то что? Как можно их победить, ведь проповедь Егора совершенно пустяковая, и отчислить на ее основании ну никак нельзя. “Ой-ой-ой, — не вынимая пальцев из ушей вслух сказал Настоящий и посмотрел на Утлова. — Какие мы глупцы!” Как можно было поверить в то, что Траян будет отчислять за эту одну проповедь! Есть что-то еще, обязательно есть, и что-то страшное. Настоящий продолжал смотреть на Егора, тот был испуган и взволнован. Какими дураками мы будем выглядеть, когда после наших патетичных речей встанет проректор, скажет пару сухих слов, и всем станет понятно, что этого лицемера Егора Утлова нужно отчислять. Ну, мы попали! Как можно было так вляпаться, почему мы сразу поверили, что отчисление из-за проповеди?

— Давайте устроим прецедент! — Гайда заканчивал говорить. — И посмотрим, что будет. Все когда-то случается впервые, пусть Егор Утлов не будет очередным отчисленным, а будет первым исправившимся!

Гайда сел на место, а зал еще долго не мог успокоиться. “Ну? — спросил Гайда. — Вот сейчас бы прямо решить, отчислять или нет. Смотри, они готовы с мест повскакивать!” Настоящий протянул ему листок: “Боюсь, Траян не будет спорить, а в последней речи озвучит жуткий компромат на нашего подзащитного, того заслуженно выгонят, и мы будем сидеть в луже со всеми нашими речами. А еще Траян знает про Пушко”. Гайда быстро глянул на товарища, потом на проректора и уставился на Утлова, его радостное возбуждение как рукой сняло.

Владыка наконец почти полностью успокоил студентов и кивнул Траяну. Тот медленно поднялся. Гайда напрягся. “Если я прав, — шепнул Настоящий, — он обязательно даст нам выговориться, чтобы тем смешнее выглядел и Егор, и мы”.

— Мне кажется, — сказал Траян, — что после продолжительного, блестящего и очень эмоционального выступления защиты нам следует уйти на перерыв. Чтобы отдохнуть и привести мысли в порядок. Свои соображения я выскажу в последней речи.

Владыка встал и направился к выходу, проректор пошел за ним, а зал снова начал аплодировать и кричать, просто не заметив краткого слова Траяна. Все были под впечатлением защитительной речи. Егор Утлов попытался встать и куда-то пойти, но его под локти схватили Настоящий с Гайдой и повели за кулисы. Там на них налетел радостный Никита Колудин:

— Это было потрясающе! Отцы! Это было потрясающе, зал весь ваш, ректору некуда будет деться! Мы победили!

— Победили мы или нет, знает только один человек, — мрачно ответил Настоящий.

— Да-да, это владыка, но разве он рискнет пойти против такого зала и…

— Настоящий говорит не про владыку, — перебил Гайда.

— Да? — до Никиты дошло, что друзья нисколько не резонируют с его собственным настроением.

— Егор, — сказал Гайда, — сейчас самое время сознаться.

— В чем? — тот был сильно удивлен поведением своих защитников.

— Откуда мы знаем — в чем?! У проректора на тебя компромат! И он держит его до последнего, чтобы выставить нас в дураках и поиздеваться над всеми студентами, которые до сих пор, ты слышишь, аплодируют и считают тебя героем. Чего ты наделал, кроме своей проповеди, а?

— Да ничего я не наделал!

— Не лги, брат! Брат! Траян сейчас всем все расскажет, что тогда ты будешь делать?

— Да не было ничего!

— Точно?

— Точно! Мне на Библии вам клясться, что ли?

Настоящий снял очки и начал тереть переносицу, Гайда схватил себя за волосы:

— Тогда мы вообще пропали.

Колудин только собрался спросить, что происходит, как к ним прибежал взволнованный Пушко. Настоящий воскликнул:

— Сережа! Спасай нас! Мы не знаем, что происходит!

— Я тоже, — ответил Пушко, — я не контролирую зал.

— Что?!

— А вы не видите? Они ж будто с цепи сорвались!

— Мы думали, что это ты.

— Ничего не я, мы же репетировали с вами, все должно было быть гораздо скромнее, только на последней речи планировалось то, что там уже сейчас. Я даже пытался успокоить их, разослал всем своим людям сообщения на телефоны, чтобы сдерживали эмоции, но ничто не помогает. И знаете почему?

— Ну?

— В зале, помимо нашей группы поддержки, еще есть группа поддержки Траяна… Из числа Траяновых осведомителей, я думаю. И хоть убейте меня, но я не понимаю, почему эти люди помогают моим. Но они помогают, и именно они так завели публику! Что это все значит, а? И что делать? Впрочем, я уже ничего поделать не могу. Зал как будто ваш, отцы, но он неуправляем. Даже не знаю, что вам посоветовать. Что-то странное происходит.

 

Вторая часть публичного отчисления начиналась со второй речи защиты, ее готовил Настоящий, но теперь он не знал, как быть. Проректор почему-то поддерживал их. Не говорить же теперь против Егора? Времени на обдумывание не было, и Настоящий аккуратно начал заранее подготовленное выступление, посвященное уже не отвлеченным понятиям греха и исправления, а конкретному делу Егора Утлова — его проповеди. Зал немного остыл, Настоящий старался говорить неэмоционально. Без особых всплесков студенческого волнения он смог добраться до тезиса своей речи: “В проповеди Егора нет нарушения семинарских устоев, а есть тяжело давшееся преодоление обстоятельств, подталкивающих к этому нарушению”. Обрадовавшись тишине в зале, Настоящий решил, что студенты стали вслушиваться и думать, вместо того чтобы кричать. Он понял, что выбрал правильную, слегка деловую интонацию, хотя ему было очень сложно сдерживаться. Настоящий набрал воздуха в легкие, чтобы продолжать дальше, кто-то из средних рядов выкрикнул: “Верно!”, и зал забился в истерике.

Настоящий повернулся к Гайде, тот показывал руками: “Сокращай, сокращай!” Если студенты уже находятся в состоянии, к какому они хотели их подвести, чтобы ректор не мог на виду у всех отчислить треклятого Утлова, то незачем говорить много. Главным своим аргументом Гайда с Настоящим считали эмоции зала, а не логические построения. Эмоции зала бьют через край, значит, можно сокращать. Настоящий продолжил:

— Все мы знаем о “синдроме третьекурсника”, — одобрительные выкрики из зала,— когда студента посещает искушение оставить семинарию, — многочисленные выкрики и смех. — Иногда это настроение выливается в прямой протест по отношению к инспекции,— овация,— но лучше, когда студент борется с искушением молитвой и покаянием. Именно публичным покаянием была речь Егора, — аплодисменты,— и именно молитвой о семинарии он закончил свою проповедь,— продолжительные аплодисменты. — Проповедь Егора Утлова — это поступок искреннего христианина, которым мы все должны гордиться.

Восторг зала достиг экстатических значений, совершенно несоответствующих тому плоскому пафосу, с которым говорил Настоящий.

Он вернулся к столу и сел. “Молодчина!” — крикнул на ухо товарищу Гайда, пытаясь перекричать зал. “А толку? — ответил Настоящий. — Все равно они буйствуют, как ненормальные, а какая отличная речь пропала”. — “Речь твою мы выпустим отдельной книжкой, — возразил Гайда, — а сейчас поглядим, как против такой дикой толпы выступит Траян”. Они повернули головы к проректору, тот, кажется, вовсе и не собирался говорить, спокойно сидя за столом.

“Как грустно побеждать, — думал игумен Траян, — как, оказывается, грустно побеждать”. И как грустно обманываться в силе своего противника. Игумен долго ждал достойного соперника, много лет, и этот соперник, как ему казалось, благодаря поддержке владыки наконец-то появился. Ректор воспитывал в студентах свободу, и они почти стали свободными, научились не бояться, научились уважать себя, с нынешними студентами почти удавалось общаться на равных. Почти. Но сегодня они опять превратились в обычное мычащее стадо, послушное воле проректора. И неважно, что уже завтра они поймут, как их обвели вокруг пальца, — тот, кто вместе со всеми однажды мычал, никогда больше не сможет гордо держать голову. Он не сможет уважать себя, а проректор не сможет уважать его. И снова придется ждать, когда народится новая порода семинариста. “Я устал побеждать, — думал Траян. — Но эти не достойны ничего другого, кроме как быть побежденными. Жаль”.

Зал шумел долго и прекращать не собирался.

Траян резко встал и стремительно вышел на авансцену. Семинаристы от неожиданности притихли.

— Посмотрите на себя! — начал проректор. — “Дайте нам возможность покаяться, и мы сделаем это”, — говорила защита. Где те люди, которые готовы к покаянию? Я не вижу их в этом зале! Ну же, посмотрите вокруг, оглянитесь, кто тут просил предоставить ему возможность покаяться? Это просто смешно! О чем вы говорили? Был ли хоть один аргумент в защитительных речах? Нет! Общие места и подъемный пафос не заменят здравых рассуждений, но зато смогут завести толпу. И это произошло с вами! Вас превратили в толпу!

— Неправда! — послышалось из зала, и он ожил. Только несколько минут в креслах сидели отдельные семинаристы, но теперь зал снова стал единым целым и начал волноваться.

— Неправда?! — отреагировал Траян. — “Синдром третьекурсника” — это всего лишь опыт церковного взросления. Семинария тут ни при чем! Любой человек, если хочет жить в Церкви, должен пройти через подобное. И вам, если не пережили это состояние еще до семинарии, лучше пережить его сейчас, чем после рукоположения. А если нет сил, то лучше уйти из духовной школы и стать мирянином, чем, сидя за партой, превращаться в хладнокровного циника, требующего возможностей для покаяния!

Зал оскорбленно взвыл. Гайда нарисовал на листке Настоящего огромный знак вопроса, тот в ответ растерянно пожал плечами.

— Вы даже не дали слова Егору Утлову! — продолжал проректор. — Вы не дали возможности высказаться человеку, которого защищаете. Знаете почему? Потому что вам наплевать на него! Он для вас всего лишь способ отстаивать собственные интересы. Удобный предлог покритиковать администрацию, покричать в лицо ректора. Егор! Посмотрите в зал, вы этого ожидали от своих братьев?.. Мы работаем на вас четвертое столетие! — каким-то образом заглушил всех голос Траяна. — Преподаватели и инспекция создали для вас этот учебный центр, но что сделали вы? Вы только считаете себя умнее нас?! Вы только считаете нас глупцами? Вам предоставили отличные условия для жизни и учебы! Какой еще вуз предлагает бесплатное жилье, одежду, еду и лечение? Какой еще вуз в России предлагает классическое гуманитарное образование? Какая еще семинария предлагает возможность каждодневно бывать у преподобного Сергия? Вы беситесь с жиру, господа! Хватит!

Зал свирепствовал.

Настоящий кричал на ухо Гайде: “Он же провоцирует их! Зачем?!”

Отец Траян подошел к кафедре и взял в руки микрофон, только так он смог продолжить говорить.

— Научитесь наконец-то быть взрослыми! Вы, словно дети, жалуетесь, что не виноваты в своей ненависти к инспекции, что это она сделала вас такими! Во всем виновата инспекция! И если она сделала вас такими, то давайте уничтожим ее, да?! Побойтесь Бога, если не слышите голоса собственной совести!!

Ни голос совести, ни чей-нибудь другой голос расслышать стало невозможно. Задние ряды повскакивали с мест и начали размахивать руками. Шум был такой, что слышен был, наверное, даже за пределами лавры. Отец Траян опустил микрофон и неподвижно стоял на сцене, будто готовясь к тому, что семинаристы кинутся и разорвут его в клочья. Настоящий заткнул уши, Гайда написал ему на листке: “Мы будем говорить третью речь?” — и получил ответ: “Не думаю”. Гайда стал открывать бутылку минералки, замер, пихнул Настоящего в бок и кивнул в сторону владыки.

Владыка печально вздыхал, сидя за столом, и грустными глазами смотрел на безумствующую толпу семинаристов. Это было море, неконтролируемое море низменных инстинктов, море ненависти к инспекции, темное коллективное бессознательное, готовое уничтожить все высокое и даже все живое. “Тоска, — думал ректор. — Опять отец Траян оказался прав. Не получилось из моих студентов вольных людей. Свобода им не по плечу, они скатываются в революцию... Ловко же их подставил Траян с этим публичным отчислением! Наверное, президент студенческого совета уже завтра прибежит и будет извиняться за поведение своих собратьев, а толку? Из-за сегодняшнего бедлама демократические начала, как ни крути, придется свернуть. И студсовет заодно… Какой позор!”

“Он натренировал своих осведомителей, — быстро писал на листке Гайда: говорить не было никакой возможности, — чтобы они поддерживали Пушко. Ему не важен был Утлов. Он играл по-крупному, он играл на владыку. И владыка теперь поддержит все его репрессивные меры”. — “Но мы, — ответил ему Настоящий, — по крайней мере, отстояли Утлова, не отчислит же его ректор?” — “Нет, не отчислит. Мы выиграли битву, но проиграли войну”. — “Нельзя проиграть, не играя. Это была не наша игра. Мы готовились к битве, и мы победили! Тост! — написал Настоящий. — За выигранную битву!”

Отец Траян стоял на сцене и не видел, как за его спиной чокнулись пластиковыми бутылками Гайда с Настоящим, как умирал со страху ни в чем не повинный несчастный Егор и как грустил владыка ректор.

Большой черной фигурой отец Траян стоял у края сцены и смотрел, как у его ног бушевали одураченные им семинаристы.

Версия для печати