Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2011, 1

«Брат вышеупомянутого...»

(Александр Павлович Чехов)

 

Елена Гушанская

Елена Мироновна Гушанская окончила филфак ЛГУ, кандидат филологических наук, доцент Северо-Западного института печати. Автор многочисленных статей о Чехове, книг “Александр Вампилов. Очерк творчества” (1990) и (в соавторстве с И. С. Кузьмичевым) “Редактирование художественной литературы” (2007). Живет в Санкт-Петербурге

 

 

 

"Брат вышеупомянутого..."

(Александр Павлович Чехов)

 

Какая поразительная судьба, и какая горькая участь… Его жизнь напоминает бульварный роман, перенасыщенный мелодраматическими страстями, гротескными характерами, неправдоподобными событиями и сюжетными ходами. По глубине падения и мощи саморазрушения фигура удивительная не только для семьи Чеховых, но даже и для многое видавшей русской действительности конца ХIХ века. Градус “несостояния” его жизни особенно поражает в сравнении с “самостроением” жизни Антона Чехова.

Серебряный медалист гимназии, первый среди Чеховых московский университетский человек (математик и химик), литератор, привечаемый в редакциях, “пристроивший” к журнальному делу и брата Антона, он возвращается из Москвы (!) в Таганрог, который семейство Чеховых покинуло, спасаясь от долговой ямы, чтобы… служить на таможне. “Юморист он неплохой… в таганрогскую таможню поступил, когда оттуда все повыкрали” , — писал Чехов Н. А. Лейкину в апреле 1883 года. Он страстно мечтал о красивой, чистой семейной жизни и дважды был женат на женщинах, никак не соответствовавших этой мечте. У первой было трое детей и церковный запрет на повторный брак, у второй — умирающая на протяжении долгих лет мамаша и голодающее семейство сестры, вышедшей замуж за малоприметного писателя и изобретателя-неудачника Н. А. Путяту.

Любил детей — крошечная дочь умерла у него на руках в страшных мучениях, два сына от первого брака, пугающе бездуховные, были, по собственному выражению Александра, “кошмаром его жизни”, третий сын — от второй жены — оказался гением.

Занимался попечением алкоголиков, будучи сам законченным алкоголиком.

Казалось, он должен быть маленьким, кургузым, неуклюжим, забитым, а был крупным, сильным мужчиной, громкоголосым, экстравагантным, вызывавшим у детей восторг и обожание.

Долгие годы он, репортер и сотрудник “Нового времени”, прожил не просто в тени брата, а именно в той самой редакции, где Антон Чехов считался открытием и кумиром самого А. С. Суворина.

Был изгоем в семье и самым дорогим конфидентом Чехова. Ничего тоньше, умнее, искреннее, чем письма к Антону, за всю свою жизнь не написал… Брат великого писателя Антона Чехова, отец великого актера Михаила Чехова — Александр Чехов.

 

1

Александр родился 10 (22) августа 1855 года. Первенец, старший и нелюбимый сын, единственный из всех детей Чеховых окончил гимназию с серебряной медалью. Слова протоиерея Ф. П. Покровского, преподавателя Закона Божьего (придумавшего, кстати, и прелестное прозвище Антоша Чехонте): “Из ваших детей, Евгения Яковлевна, не выйдет ровно ничего. Разве только из одного старшего, Александра”1  — обычно воспринимают как заблуждение наставников относительно будущности Антона Чехова, а между тем это ведь признание дарований Александра.

Детство Александра определяет нелюбовь, хотя говорить о проявлениях особо нежных чувств в семействе Павла Егоровича не приходится. Пяти-шестилетним ребенком его “отселили”. Измученная заботами о болезненном, золотушном Николае (1858) и новорожденном Антоне (1860), Евгения Яковлевна отдала старшего сына на какое-то время своей младшей сестре Фенечке — Федосье Яковлевне (в замужестве Долженко). Александр жил рядом, на соседней улице, совсем близко от родителей и все-таки отдельно.

Александр и Николай были трудными младенцами. Почувствовав, что ждет третьего ребенка, после своенравного капризного Александра и чуть живого Николая, Евгения Яковлевна в первой половине июня 1859 года отправилась на богомолье: Антон — отмоленное дитя, награда родителям.

В Таганроге Чеховы жили теснейшим семейным “клобком” не только с родней Павла Егоровича, но и с родней Евгении Яковлевны — Морозовыми. Одним из первых обратил внимание на фигуру Ивана Яковлевича Морозова, родного брата Евочки и Фенечки, кажется, Д. Рейфилд: “Из всех детей Морозовых лишь один Иван блистал талантами — знал несколько языков, играл на скрипке, на трубе, на флейте, на барабане, рисовал, писал красками, починял часы, делал халву, <…> а также изобрел удочку, которая сама выбрасывала на берег рыбу”2 . Но самую исчерпывающую характеристику дядьке дал Александр, изобразив его в повести “Неудачник”: “Дядю Ваню определили переписывать какие-то бумаги в полиции, но он просидел там не долго: вызолотил козлу при пожарной команде рога и ушел”. Иван Яковлевич отпускал в своей лавке товары в долг и очень скоро растратил приданое жены, Марфы Ивановны, родной сестры известного таганрогского богача Иван Ивановича Лободы. Вследствие своих чудачеств дядя Ваня был ближе к дому Долженок, чем к семье Чеховых. Он очень любил Александра, чувствуя в племяннике родственную душу. Сам же был чудаком и его воспитание определило отношение мальчика к жизни.

Чем только не увлекался Александр в зрелые годы: вегетарианством, фотографией, велосипедом, иностранными языками, птицами (четыре десятка птиц в свободном полете жили в его комнате), разведением элитных кур, мастерил часы из мха, гнилушек и дощечек, варил линолеум из газет, газировал молоко… Ему была свойственна кипучая общественная деятельность, вроде устройства лечебниц-колоний для алкоголиков и приютов для душевнобольных (схожая, впрочем, по результатам с громокипящим энтузиазмом старшего поколения Чеховых — Павла и Митрофана Егоровичей). Да и само репортерство было в те времена профессией довольно необычной, едва ли не экзотической. Все это не только от переизбытка возможностей, а еще и от какого-то смутного неотчетливого желания вырваться, преодолеть незыблемый порядок, от жажды протеста. А порядок жизни в семье Чеховых был строгим и неукоснительным.

 

2

В сущности, мы очень мало знаем об истоках семьи Чеховых. Антон Павлович Чехов создал свою семью в родительском гнезде, коренным образом перестроив его и постаравшись изменить отношения между родными. Но изначальный, родительский, “пал-горычевский” семейный уклад оказал колоссальное влияние на братьев. Для старших, Александра и Николая, результаты этого влияния оказались трагическими. Творческие личности, они, сопротивляясь, не мужали, а предавались саморазрушению.

В роду Чеховых случались яркие и странные персонажи3 . Необычным человеком был дед мальчиков, Егор Михайлович Чехов, тот самый, что крепостным выкупил всю семью на свободу. “Талант в нас со стороны отца” — это о нем. Егор Михайлович отличался страстным желанием научиться грамоте и научился, несмотря на запреты и побои. Не то чтобы Егор Михайлович прочел множество умных и важных книг, но сама способность читать переродила его. Грамотный он стал другим — гораздо более свободным, чем юридически свободным. Следствием свободы нередко становится самодурство. Сына своего, Павла Егоровича, уже молодого человека, выдрал за чтение книг (расход керосина) так, что у того образовалась грыжа, сведшая его на склоне лет в могилу. Едва не засек сына Митрофана, нечаянно свалившегося с крыши. Однако обнаружив у Павла перстень-печатку с надписью “Одинокому везде пустыня”, Павла немедленно женил. Егор Михайлович был куда более рачительным хозяином, чем его сыновья. Дела он вел умно, с толком, детей поддерживал до конца своих дней. Первый собственный дом Павла Егоровича, строительство которого стало причиной финансового краха семьи, был выстроен на земле, подаренной отцом.

Павел Егорович Чехов взял от отца не лучшие качества. Он представлял собой недюжинное воплощение дюжинной натуры. Глава чеховской фамилии был человеком старого закала, фанатично религиозным, точнее, фанатично церковным, что не одно и то же. Не злой, но и не милосердный, Павел Егорович не умел слышать других, он нерассуждающе следовал “правилам”, тем самым правилам, которые еще в 1860 году навеки запечатлел А. Н. Островский в “Грозе” и высмеял Н. А. Добролюбов: “Кабановы и Дикие хлопочут теперь о том, чтобы только продолжилась вера в их силу. <…> Чем менее чувствуют они действительной силы, писал критик, — тем наглее и безумнее отрицают они всякие требования разума… <…> Они обнаруживают недостаток уверенности в себе мелочностью своих требований и постоянными, кстати и некстати, напоминаниями о том, что их должно уважать”. Кабанова у Островского говорит: “Хорошо еще, у кого старшие есть, — ими-то дом и держится, пока живы. А ведь тоже глупые на свою волю хотят: а выйдут на волю-то, так и путаются на позор, на смех добрым людям. <…>Что будет, когда старики перемрут, как будет свет стоять, уж я не знаю”4 . Так и Павел Егорович наставлял Антона: “Я даю тебе совет, и мамаша то же самое: никогда по своей воле ничего не делай, всегда действовать по нашему желанию”5 .

Домострой, домостроевская мораль не плохи и не хороши сами по себе. Они регламентируют устройство общества, мерой которого является не человек, а “порядок”, отдельный человек, его психология и чувствительность еще просто не существуют. Столкновения личности и “порядка” уже у А. Н. Островского приобретали трагикомический характер, а в обыденной жизни становились помимо того и абсурдно смешными, и мучительными, и нелепыми. Непониманием того, когда здравый смысл переходит в идиотизм, а строгость — в деспотизм и жесткость, отличался и отец чеховского семейства. (Вообразить, что Александр со своей невенчанной женой будет жить в Таганроге по брачному свидетельству родителей, нечаянно захваченному в предотъездной суматохе, практически невозможно, — однако ведь Павел Егорович вообразил…)

Последний свой гимназический год Александр жил на хлебах у директора гимназии Э. Р. Рейтлингера и репетировал его сына. Бо2льшая, чем в родительской семье смвобода, интеллигентная атмосфера директорской семьи помогли Александру отлично окончить учебу. “Все смотрим на сторону”, “не расположены к семейству” — рефрен, сопровождавший Александра всю жизнь, имел банальную подоплеку и самое простое объяснение: единственный из детей, он, случалось, живал вне дома. На последние гимназические годы приходится и первая серьезная влюбленность Александра. Его избранница, сестра соученика по гимназии, Мария Францевна Фаист, дочь богатого таганрогского часовщика, барышня совсем другого круга. Ее имя долго будет упоминаться в переписке с Антоном. Бурлескное и трагикомическое, как все, связанное с Александром, свидание (в хлеву, под звуки падающих коровьих лепешек) она запомнила и описала.

Именно Александр фактически “вытащил” семью в Москву. В 1875 году он уехал поступать в университет, взяв с собой Николая, собиравшегося учиться рисованию в Училище живописи, ваяния и зодчества, но совершенно неспособного жить самостоятельно. А уже затем подоспел финансовый крах отца, и в Москву бежал разорившийся Павел Егорович. К нему постепенно перебралось все семейство. Антон остался на два года в Таганроге — распродавать имущество и доучиваться в гимназии (1877–1879).

 

3

Александр отправлялся в Москву с самими грандиозными планами. Казалось, они вот-вот должны реализоваться. Студент воодушевлен и захвачен учением: “В гимназии я считал себя счастливым, когда вырывался из нее, а здесь я считаю себя счастливым, находясь университете. <…> Я прежде побаивался, что из меня выйдет такая же бесстрастная и равнодушная щепка, как наш бывший учитель Дзержинский, но теперь я совершенно спокоен”. Он намеревался после университета “ехать за границу, а затем защищать диссертацию” (ТиЧ, с. 8–9).

Тягость неопрятной московской бедности, нравы сомнительных кварталов, где приходилось селиться, настойчивое женское внимание квартирных хозяек, приятели-соученики, искавшие и находившие утешение в водке и веселых подругах, — все это быстро затянуло и подчинило себе Александра.

В Москве он сразу и безоговорочно отказался жить вместе с родителямии, общим котлом, это обидело всех и навсегда отдалило его от семьи. Александр считает себя правым: “Мама жалуется на меня, что я не живу с ними. <…> Никто из них ни разу не спросил меня, есть ли у меня деньги, откуда я их беру, чем зарабатываю и много ли их у меня? Им до этого дела нет. <…> Они знают только, что ежемесячно в определенный срок получат 5 руб. от меня и не в счет абонемента раз восемь в месяц пришлют за деньгами взаймы”6  ,— писал Александр Антону 27 февраля 1877 года, перечисляя расходы, в результате каковых у него оставалось два с половиной целковых на прожитие в месяц. В первые же недели московской жизни он проторил дорожку в юмористические журналы (“Будильник”, “Мирской толк”, “Зритель”), с удивлением обнаружив, что их подростковое зубоскальство, пересмешничание, шутки, отшлифованные домашним рукописным журналом “Заика”, легко конвертируются в пятаки и гривенники. Именно Александр подтолкнул Антона присылать в журналы сценки, зарисовки, подписи к рисункам, тексты для раздела “почта”. Такая литературная работа была для обоих не чем иным, как заработком, подобным переписыванию бумаг, черчению и репетиторству.

Однако сам Александр скоро понял, что литература не его стезя. В октябре 1878 года, разбирая пьесу восемнадцатилетнего Антона “Безотцовщина” и давая советы начинающему, он признается: “Из меня в отношении творчества ничего дельного не вышло, потому что время вспышек прошло, а за серьезные труд творчества приняться боязно, — зело несведущ sum” (П., с. 51). При этом Александр всю жизнь будет заниматься литературным трудом, хотя подлинной литературой написанное им не станет.

Старшему из братьев Чеховых требовалось занятие, которое захватывало бы целиком, направляло бы его фонтанирующую энергию в единое русло. Найти такое занятие было нелегко. В 1881 году Александр, сменив математическое отделение физико-математического факультета на естественное (химия) того же факультета, окончил университет. Он не держал выпускного экзамена и был выпущен “действительным студентом” с правом на чин “губернского секретаря” — двенадцатый, ниже которого только “коллежский регистратор” (станционный смотритель Самсон Вырин).

Тогда же двадцатишестилетний Александр сошелся с Анной Ивановной Хрущевой-Сокольниковой (урожденной Александровой, 1847–1888), состоявшей секретарем редакции журнала “Зритель”, — разведенной женой Гавриилы Хрущева-Сокольникова, тульского помещика и десятистепенного литератора из круга московских журнальных знакомцев братьев Чеховых. Консистория осудила ее “за нарушение супружеской верности” на “всегдашнее безбрачие” и семь лет церковного покаяния. У нее было трое детей — двое от первого брака и незаконно прижитая дочь.

Кажется, более всего на свете Александр, хлебнувший семейного деспотизма в родительском доме и самой неопрятной бедности в первые московские годы, мечтал о семье, где бы его уважали, о покое, которым бы его окружали, о чистом, уютном быте. Его же попытки создать такую жизнь — самые невероятные. Возможно, напуганные раз и навсегда плаксивой забитостью матери, братья Чеховы искали в избранницах душевной силы и самостоятельности. Александр, конечно же, нуждался в “сильной руке”, но, вкусивши указующего перста Павла Егоровича, не выносил никакого диктата, кроме одного, женского.

Анна Ивановна была старше Александра на восемь лет (“Помилуйте, оне ж старуха-с!” — изумился случайный гость), свободна во взглядах и обладала характером. Судя по фото, ее внешность отличалось от присущего тому времени женского стереотипа: у нее суховатое, живое лицо, с бойкими глазами и легкой челочкой. В ее облике и поведении чувствовалось что-то откровенно вызывающее и вместе с тем притягательное. Такой же склад лица, что у Софьи Петровны Кувшинниковой (портрет работы И. Левитана), чей бурный роман с художником Чехов описал в “Попрыгунье”. Подобную бойкую, “свободную” дамочку, соблазнившую Петра Бессеменова и возмутившую патриархальное семейство, изобразил М. Горький в “Мещанах”. Домом Анна Ивановна не занималась, не считала нужным, да и не умела, она переводила с итальянского, ее приписки в письмах к Антону грамотны и хорошего слога. Объединяла их с Александром и любовь к спиртному.

Ни места службы, ни определенной профессии у Александра не было. Незаметно, исподволь он очутился в положении неудачника. Александр, аттестовавший себя как человека, который всегда совершает неправильные поступки, принимает решение вернуться в Таганрог, откуда банкротом бежал его отец. Он надеялся пристроиться учителем гимназии, хотя не имел права на такую должность и рассчитывал на помощь Э. Р. Рейтлингера. В итоге первый в роду Чеховых универсант оказался чиновником таможенного ведомства. Антон тем временем безуспешно пытался выхлопотать для брата место секретаря в московском “Будильнике”.

Этому периоду жизни Александра мы обязаны блистательными описаниями родного города и таганрогской родни. Письма нравились ему самому: “Я в них пишу прямо с плеча, и они — то есть полная их совокупность — могут со временем составить томик моих путевых заметок”. Александр упивался Таганрогом, живописуя до боли знакомые картины слогом, пародирующим старосемейный: “Были мы друзья мои в саду. Увы, я плачу и вытираю слезы платком, сотканным из разочарований”, и радушием родни: “…до моего слуха долетело наиродственнейшее └Душенька! Сашичка!“” Обнаружилось, что Александр, сам крайне неуживчивый и резкий, дорожит родственными узами, способен взглянуть на родню по-новому, восхититься хотя бы и дядей Митрофаном: “...это, братцы мои, святой, но живой человек. <...> Он чувствует, что дай ему Бог что-то, так он зашиб бы всех этих гусей. Но этого чего-то Бог ему не дал. Он смутно сознает, что это что-то кроется среди нашей братии, учащихся и просвещенных людей и рвется к нам”.

С осени Александр — сотрудник таможни, а в конце 1882 года его утверждают в должности “Начальника привозного стола и Переводчиком Таганрогской главной складочной таможни”, чиновником девятого класса, минуя несколько ступеней чиновной лестницы. Досуга у него предостаточно, Александр заводит дневник “Мои ежедневные, подневные, почасные и вообще скоропреходящие мысли”, задумывает роман, сочиняет рассказы, рассылает в московские редакции переводы. Антон хлопочет за Александра по издательствам: “…не забывай, что у вас у всех есть Готовая услуга — А.Чехов”, посредничает между ним и “Европейской библиотекой”, советует ему: “К чему тебе переводы, если есть время писать вещи оригинальные? Жизнь в тебе новая, пока еще цветистая”.

Трудно с уверенностью сказать, действительно ли Александр живет нарядно и с комфортом: “Большой, не без некоторого вкуса убранный кабинет. Массивный ореховый московской работы стол с изящным бронзовым письменным прибором. <…> По стенам золоченые рамы работы Мо`. В них копии с Мурильо, Рембранта, Н. Чехова, пастель Мясоедова” (20 февраля 1883); или денег хватает лишь на квартиру и керосин, и приходится сапожничать (сшил дяде Митрофану туфли), переплетать книги, ловить для пропитания рыбу...

Появилась на свет дочь Мария — Мосевна-Мося, рождение которой обналичило в Александре грандиозные залежи любви, заботы, насмешливой нежности… И тут внезапно разразился скандал: дядя Митрофан отказался крестить новорожденную. Обнаружилось, что родня никак не одобряет незаконного сожительства и стыдится семьи племянника. Смерть Моси, не прожившей и года (февраль 1883 — 1 февраля 1884), стала для Александра сильным ударом. Павел Егорович требует от Антона моральной поддержки и решительных действий: “Уговори его, пусть он оставит эту обузу. Теперь легко оставить Анну Ивановну, дитя умерло, и дело невенчанное. <…> Ведь он не понимает, что оскорблять Отца и Мать есть тяжкий грех. <...> Вот Бог и отнял дитё, которое он любил. Нас оскорбляет это ужасное преступление и несчастье”.

Как ни бесчеловечно это письмо, оно созвучно тайным чувствам Александра: он и сам начинает тяготиться Анной Ивановной. Описывая в дневнике свои московские каникулы, он признается: “Уж и отпраздновал же я этот день! С Антоном наболтался о научных предметах, с Николаем о художестве, с Иваном поспорил! И на целые сутки почувствовал себя новым, хорошим, университетским человеком. <…> И все происходило от того, что моей жены Анны не было дома. <…> Я был свободен!” Если бы ему удалось вернуться в Москву, сохранить в себе это ощущение душевной свежести, но Анна Ивановна вновь ждала ребенка.

Пробыв в Таганроге полтора года, с осени 1882-го по март 1884-го, Александр в результате денежных затруднений, служебных неприятностей и родственных обид покидает родной город. Примерно с июня 1884-го по январь 1885-го он в Москве, где 26 августа 1884 года появился на свет его старший сын Николай, медленно развивавшийся, долго не начинавший говорить, потом исполненный пугающей животной силы, агрессивный, жестокий, необучаемый, с дурными наклонностями. С весны до осени 1885 года Александр числится в Петербургской таможне, затем получает перевод в Новороссийскую.

В этом городе Александр провел менее года: сентябрь 1885 — июль 1886. Здесь 6 (или 7) января 1886 родился его второй сын — Антон. Страдая от провинциальной жизни, Александр мечтает вырваться, вернуться к любой, хоть чуточку творческой работе, тоскует: “Пиши почаще, — умоляет он Антона, — я так отрезан от семьи, так далеко заброшен, что каждая твоя строчка волнует до слез …” (3–15 марта 1886). В Новороссийске дела складывались еще хуже, чем в Таганроге, он пил, погряз в долгах и был едва не подведен под суд: “Купец Серафимишвили посетил меня с судебным приставом и описал лампу аристон, пару подсвечников и зеркало. По совету моего ближайшего начальника (друга, между прочим) я должен взять подошвы под мышки, посадить детей в карманы и задавать стрекача…” Доведенный до отчаяния, Александр бежит из Новороссийска. От возлияний и переживаний он ненадолго ослеп, потом зрение вернулось, но испуг остался. О возвращении старшего сына Павел Егорович оповестил родных, пребывавшихна даче в Бабкино, с эпическим размахом: “Уведомляю вас всех, кому ведать надлежит, что Губернский секретарь Александр Павлович Чехов приехал в Москву 3 июня <1886>… <…> Приехал чиновник из Новороссийска в грязи, в рубищах, в говне… Все прожито и пропито, ничего нет” (А. П. Кузичева, с. 121).

В декабре 1886 года Александр с семьей перебирается в Петербург, где проживет до конца своих дней. Именно в Петербург, достоевская сущность которого так соответствовала его натуре что он сам, со свойственной ему жовиальностью, приписывал “пургативным свойствам невской воды”. Мечтая о месте в газете, Александр рассчитывал хотя бы на должность стряпчего в богатом купеческом предприятии. Наконец по ходатайству Чехова А. С. Суворин в октябре 1887 года зачисляет Александра в штат “Нового времени” сотрудником редакции и репортером. Наверное, трудно было найти для него занятие более удачное и место более скверное. Это был и подарок судьбы, и ее проклятие. Для него, человека, обладающего литературным вкусом, легкого на подъем, разносторонне, а может быть, и феноменально образованного, живого, любопытного, не терпящего рутины и казенщины, журналистская репортерская работа была верной стезей.

В суворинской газете, известной, кроме оголтелости общественной и гражданской позиции, грандиозными внутриредакционными склоками, Александр прослужит более четверти века. Его спасало (если спасало) не продуманное поведение, не стратегия, которую расписывал для него Антон: “Будешь еще нужнее, если не будешь скрывать от Суворина, что тебе многое в его “Новом времени” не нравится”, — а его собственная личность, сочетавшая благородство и образованность с эксцентричностью, приветливость и мягкость с бог знает какими дикими выходками в периоды запоев. В России пьянство — лучшая индульгенция, тем более для пишущего.

В “Новом времени” Александру было нелегко. В издательстве А. С. Суворина он считался прежде всего “братом вышеупомянутого”, как прочитал о себе однажды в какой-то энциклопедии. Со временем Александр становится известным журналистом: “…лекторы обращались к редакторам газет, чтобы в качестве корреспондента <...> командировали к ним именно моего старшего брата Александра”, — вспоминал М. П. Чехов. Он печатается едва ли ни во всех мыслимых изданиях тех лет: от “Осколков”, “Стрекозы”, “Исторического вестника”, “Севера”, “Всемирной иллюстрации”, “Вестника Европы” до каких-нибудь “Ведомостей градоначальства и столичной полиции”, “Вестника Российского общества покровительства животным”, “Смоленского вестника”, “Слепца” и “Пожарного”.

Александр был просветителем: не только популяризатором науки, а, что немаловажно, пропагандистом практических знаний — “очумельцем”. Ему, в частности, принадлежит одно из первых в России пособие по фотоделу. Его распирали знания, томила жажда путешествий и детский интерес ко всему на свете. Личная порядочность и общественный темперамент, важнейшие составляющие журналистского “habitus 2а”, наличествовали у него в избытке.

28 мая 1888 года от брюшного тифа, с которым не справился разрушенный алкоголем организм, умерла Анна Ивановна Хрущева-Сокольникова. Александр остался с двумя маленькими детьми на руках. И, судя по письмам, был совершенно счастлив, его отцовский талант нашел должное применение: “Киндеры мои — чудо, что за ребята: не нарадуюсь. Ласковы, тихи, послушны, резвы, здоровы и привязаны ко мне. <…> Если бы ты видел сценки, когда они ведут со мной войну, пугают воображаемым медведем, лазят по мне, прячутся и заставляют себя искать, ласкают меня и целуют меня и мои руки – ты бы позавидовал мне”. Если бы ему удалось сделать эту душевную связь неразрывной, возможно, мальчики выросли бы другими. Может быть, и не надо было Александру жениться вовсе. Однако он предпринимает удивительно нелепые, прямо какие-то дикие попытки устроить свою судьбу и даже просит Антона посватать его к Елене Михайловне Линтваревой, дочери владелицы имения на Луке, где Чеховы в течение нескольких лет снимали дачу, серьезной и некрасивой девушке-врачу, которую… никогда не видел. Сватовство не состоялось, а вот обстоятельное письмо к Антону с описанием собственного жизненного пути осталось одним из самых проникновенных его сочинений.

Долго ли, коротко, но уже в ноябре 1888 года в жизни Александра появляется Наталья Александровна Ипатьева-Гольден: “…она живет у меня, — сообщал он Антону, — заведывает хозяйством, хлопочет о ребятах и меня самого держит в струне. А если иногда и прорывается конкубинат, так это — не твое дело”. Появление Натальи Александровны, как и все в жизни Александра. Они были знакомы еще по Москве. Три сестры Гольден — приятельницы студенческой молодости братьев Чеховых. Старшая, Анна Александровна, “конкубина”, гражданская жена Николая, немало сделала, чтобы погубить художника, споить и отвадить от работы. Средняя Анастасия выйдет за горемыку Н. А. Путяту, и Александру впоследствии придется в буквальном смысле спасать семейство свояченицы от голода. Младшая Наталья была подругой студенческих лет Антона. В одном письме к Н. А. Лейкину Чехов мимолетно упоминает о ней: “Это мой хороший приятель… Бабенка умная, честная и во всех смыслах порядочная”. Сохранилось, по крайней мере, два снимка 1882–1883 годов, на которых Наталья Гольден запечатлена вместе с молодыми Чеховыми (с Машей и Николаем). Сильно романтизируя эту ситуацию, Михаил Александрович Чехов впоследствии писал: “Когда я подрос, мне рассказали, что Антон Павлович и моя мать любили друг друга. Почему они не женились, осталось для меня неизвестным”. Портрет Натальи под названием “Бедность” (1884–1885), одна из лучших работ Николая, осталсяу Чеховых и сохранился в гостиной ялтинского дома-музея.

Следующим летом (1889) они повенчались в деревенской церкви, отправившись для этого к Чеховым на лучанскую дачу, к тем же Линтваревым. Павел Егорович, оставшийся в Москве, был доволен или казался довольным. Очередной скандал тем не менее неукоснительно разразился теперь уже по инициативе брата Миши, не менее строгого, чем Маша, блюстителя чеховского семейного церемониала: ему показалось, что Александр с семейством слишком назойливы. Наталья Александровна стала матерью третьего сына Александра — Михаила Чехова (16 августа 1891). В отличие от старших братьев, он с детства обращал на себя внимание одухотворенностью и интеллигентностью (“В его глазах блестит нервность. Я думаю, что из него выйдет талантливый человек”, — заметил Чехов о четырехлетнем мальчике). Что это за ребенок, Александр понял сразу, но, похоже, любить его, обожаемого матерью, обласканного окружающими, у отца не было сил. Да и сердце его с большей горячностью отзывалось на обиженных судьбой.

Служба у Суворина и семейный очаг с Натальей Александровной придали жизни Александра окончательную форму. Его петербургские адреса: Невский, Пушкинская улица, Пески — респектабельны, квартиры просторны. Только и в Петербурге жизнь его была невыносима. Она была невыносима в принципе. Александр писал, пил и снова писал, латая пьяные прорехи бюджета.

 

4

Трагедия Александра не исчерпывалась алкоголизмом. В разъяснении, которое Чехов когда-то дал А. С. Суворину: “Александр и художник сходят с ума от 2–3 рюмок и временами жаждут выпить, — есть очень важное уточнение. Мне известно только, что Александр не пьет зря, а напивается, когда бывает несчастлив или обескуражен чем-нибудь” (10 октября 1888). Такое случалось часто.

Александр был первым человеком в семье, противопоставившим себя домостроевской морали, но его бунт захлебнулся. Антон был единственным человеком в семье, который противопоставил себя этой морали и победил. Он победил и в житейским противостоянии, и творчески, воплотив в искусстве эту свою мораль, мораль сострадания, уважения, “установки на лицо другого”. Опыт преодоления мира “палгорычей”, и есть содержание переписки братьев.

Семья — определяющий контекст писателя. Семья, семейные корни, культурная атмосфера Таганрога повлияли на Чехова не менее мощно, чем лицейская атмосфера на Пушкина или рафинированная, домашняя на Набокова. Недаром потерю дома-уклада-гнезда как знаковую трагедию наступающего ХХ века “выдумал”, ощутил воплотил и довел до символического звучания именно Чехов, хотя, казалось бы, ему-то (в сравнении, например, с Львом Толстым или Набоковым) терять было практически нечего. Другое дело — семья породила энергию сопротивления, преодоления. Чеховский опыт самовоспитания и трагизм его личности, противопоставленной среде, не менее ценны, чем его творческое наследие.

За более чем вековой период изучения творчества Чехова мы более или менее отчетливо представляем себе состав семейных тем, сюжетов и мотивов в произведениях писателя. Пеняя Александру за то, что он портретно и поименно изображает в своих рассказах таганрогскую родню, Чехов и сам постоянно черпал из семейного источника. Это не только “Степь”, “Три года”, “Архиерей” или “Вишневый сад”, это и Каштанка, и “гейним из сортира” — кот Федор Тимофеевич, и нянька Варька (Антона нянчила, к счастью без последствий, девчонка лет пятнадцати по имени Варька), и дядя Ваня, и леденящий лавочный холод, и семейные обиды, и домашний деспотизм (“Мороз”, “В цирульне”, “Печенег”, “Тяжелый люди”, “Убийство” и так далее). Правда, художественная емкость и выразительность микшировали узнаваемую фактуру. И сам Александр занимал в творчестве Антона важное место. Он мелькает то тут, то там не портретно, а когда в образе вдруг зазвучит какая-то “жилочка”. То вдруг написанный на знойном Цейлоне рассказ о горьком солдатике получит название “Гусев” (“Гусев” — “самоназвание” Александра и одно из излюбленных обращений братьев друг к другу), то семейная история брата отзовется в “Дуэли”.

Однако самое главное “домашнее”, “истоковое” сочинение у Чехова так и называется “Моя жизнь” (недаром выбор названия вызвал у автора не свойственные ему сомнения и метания). Сочинение это настолько исповедальное и настолько связано с семейным опытом, что порождаету читателя инстинктивное отстранение, биографичность этой истории едва ли не пугает, как пугал Машу Должикову рассказ Мисаила: “Узнав, что еще не так давно меня бил отец, — она вздрогнула… └Не рассказывай больше, — проговорила она. — Это страшно“”.(Должиковы-Долженки, Чехов остается в кругу семейных коннотаций). Между тем подлинная семейная трагедия Чеховых изображена здесь не в виде бытовых жанровых зарисовок (“Печенег”, “Тяжелые люди”), без снисхождения к бедности, забитости простонародных персонажей, а как полномасштабная драма человеческих отношений. Таганрог в качестве городка, застроенного архитектором Полозневым, узнается безоговорочно, во всем остальном семейного материала не видят. В повести обнаруживали размышления о толстовстве, а прообразом главного героя считали мелиховского соседа, известного опрощенца князя В. В. Вяземского.

Героем же повести взят Александр. “Маленькая польза” — их взаимное обращение в письмах. Александр не прообраз, а источник характера Мисаила Полознева, именно Мисаила, а не Ивана Чепракова, который в запоях бегал по полю голым, ел мух, приговаривая “кисленькие”, что тоже не без опыта старшего брата. Бесплотный, кроткий, как дядя Ваня Морозов, Мисаил имеет своим источником грубого, скабрезного, истекающего телесным, низовым, брутальным юмором Александра. Потому что Мисаил Александрович (“Ангел вы наш”, как называет его другой праведник, Редька) — человек, решившийся на бунт. Бунт, непохожий на Александров, и все-таки бунт. Чехов отказался от внешнего подобия, от фактуры прообраза, но он высветил главное: герой, как и Александр, по натуре был Другим. Мисаил Полознев неосознанно, инстинктивно, как растение, сворачивается, “створоживается” от грубости и жестокости жизни, и при этом каждый шаг его навстречу грубости, каждое движение ввергает его в самый ад, в самую сердцевину неприглядной стороны жизни, ее жестокости и грязи. Именно он, Александр, мог кричать отцу: “Я тоже прошу вспомнить, на этом самом месте я умолял вас понять меня, вдуматься, вместе решить, как и для чего нам жить, а вы в ответ заговорили о предках, о дедушке, который писал стихи. Вам говорят теперь о том, что ваша единственная дочь безнадежна, а вы опять о предках, о традициях...”. И это ему, Александру, звучат как отцовский наказ слова архитектора Полознева: “Я справедлив, все, что я говорю, это полезно, и если ты хочешь себе добра, то ты должен всю свою жизнь помнить то, что я говорил тебе и говорю”.

В финале “Дамы с собачкой” есть слова: “Как освободиться от этих невыносимых пут? <...> И казалось, что еще немного, и решение будет найдено, и тогда начнется новая прекрасная жизнь...”. Мисаил Полознев от “пут” освобождается: освобождается от необходимости врать, лицемерить, стыдиться вести себя, как подобает в обществе, жизнь которого для него неприемлема. Он не стал от этого счастливее, но изменился масштаб его жизненной трагедии. Из неудачника он стал изгоем. Чего он добился? Практически ничего, кроме двух вещей. Его признали: “Мои большие несчастья, мое терпение тронули сердца обывателей, и теперь меня уже не зовут маленькой пользой, и не смеются надо мною, и когда я прохожу торговыми рядами, меня уже не обливают водой. К тому, что я стал рабочим, уже привыкли и не видят ничего страшного в том, что я, дворянин, ношу ведра с краской и вставляю стекла... Со мною вежливы, говорят мне вы и в домах, где я работаю, меня угощают чаем и присылают спросить, не хочу ли я обедать”. И его поняли. Точнее, Чехов, поняв, что гонит Александра по жизни, создал характер, образ, полностью объясняющий его личность: “Да, пусть я виноват <...> во многом, но зачем же эта ваша жизнь, которую высчитаете обязательною и для нас, — зачем она так скучна, так бездарна, зачем ни в одном из этих домов, которые вы строите вот уже тридцать лет, нет людей, у которых я мог бы поучиться, как жить, чтобы не быть виноватым? <…> Нужно одурять себя водкой, картами, сплетнями, надо подличать, ханжить, <…> чтобы не замечать всего ужаса, который прячется в этих домах, — “чтобы не быть виноватым”.

 

5

Лучшее, что было в жизни Александра, — напряженная и тонкая душевная связь с Антоном. Лучшее, что осталось от Александра в литературе, — письма к Антону, и нет текстов, которые раскрывали бы его полнее и глубже. В письмах к Антону он абсолютно свободен, потому что уверен в собеседнике больше, чем в самом себе. В письмах Александр умен, прозорлив, пошл, похабен, остроумен (причем грубое остроумие его смачно, телесно, рискованно), пьян, раздражителен, глуп, нежен, жесток, трепетен, обидчив. В письмах он блестяще владеет словом, ему подвластна передача тончайших душевных движений и переливов чувств. Антон восхищался им: “За твое письмо, в котором ты описываешь молебен на палях <...>, будь я Богом, простил бы тебе все твои согрешения”. Александр писал о себе без прикрас и этим создавал образ, на редкость убедительный. Он открывает свою душу, часто неряшливо, многословно, натуралистически бестактно, но абсолютно искренне, и ему есть что открыть: его душа богата, внутренний мир ярок, мысль парадоксальна и остра.

Сравнение писем Александра и Антона демонстрирует несколько принципиально важных моментов, в том числе относящихся и к сути творчества. Чеховский эпистолярий конгениален его литературному труду. Для Чехова грань между художественным вымыслом и эпистолой только в сюжетном и жанровом решении материала. Он с юности передает свои мысли в письме с такой же легкостью так же четко, композиционно законченно, без повторов и зияний, как и в художественном произведении. Его мысль всегда организована и доведена до конца, то есть додумана. Эта способность у него от природы, она присуща ему, так сказать, физиологически. Он родился с поставленным письмом, как рождаются с поставленным голосом. Можно сказать, что художественное творчество для Чехова — это прежде всего выработка мировоззрения, рост духовный.

Не менее легко пишет и Александр. Более того, в наблюдательности и остроте глаза, в способности схватить и предъявить идиотизм жизни, он не уступает, а может быть, и превосходит брата. Однако художественная плоть произведения ему не дается. В литературном творчестве его самого “не слышно”: там он пишет штампами, клишировано и безлико. Любопытно другое, в письмах добросовестно воспроизводится свойственная ему трудность думанья: письмо Александра хаотично и непоследовательно, он не доводит мысль до конца, свою задачу он как бы не уважает (а, впрочем, почему “как бы”), он мечется, и самое важное для него и для собеседника часто остается за текстом, недоговоренным. Эпистолярная манера Александра как бы предваряет дефекты его литературной работы: прекрасная наблюдательность и умение схватить ситуацию соединяются с неспособностью ее изобразить и осмыслить. В рассказе или повести это выливается в неумение организовать и иерархизировать события, выстроить художественное пространство.

В переписке Александра и Антона несколько переплетающихся линий: семейные московско-петербургско-таганрогские новости, житейские и душевные перипетии обоих, обсуждение литературной работы. Какой бы ворох новостей, текущих забот, сплетен, поручений и обстоятельств не набегал, основной стержень их разговора, всегда и неизменно, — их общее детство, драма самых близких людей, плохо или совсем не понимавших друг друга.

Уходящая эпоха обычно выглядит смешной и пафосной. Речевая манера Павла Егоровича определяла тон и выражала дух семьи, но только Александр и Антон сделали изживание этой громокипящей стилистики своим тайным языком, на что обратил внимание и Д. Рейфилд: “У Александра и Антона (а также Николая) был общий семейный язык… <…> Именно этот язык в течение всей жизни служил Антону и Александру своеобразным частным телеграфом. Александр, блестящий лингвист, владел им даже лучше, чем Антон; поэтому его письма, можно сказать, гениальнее, чем осторожные, вежливые послания Антона Павловича”7 . Это был их особый, внутреннего использования язык, пародирующий самовитое слово отца, его словечки и обороты, его грандиозные в своей абсурдности умозаключения: “мухи воздух очищають”, “повесься на гвоздь внимания и читай с благоутробием”, “по усмотрению и внутреннему направлению”.

Александру была свойственна нарочитая театральность, пряное наслаждение проверять реальность абсурдом. Ухо Александра чутко улавливало окружающую благоглупость, и он претворял эту благоглупость в тот самый обэриутский абсурд. Письма Александра сотканы из таганрогских речевых реалий, запомнившихся характерных выражений: “ты цасливай Антоса зацем грецускай знаешь”, “родити хоцить – свецика нима”, “сто у Цехова купити, то у Цехова и скусаити”, из пародийных обращений: “Тридцать три моментально!”, “Каллист Анемподистович”, “Отщепенец от родины!”, “Махамет”, “Эфиоп”, “Стамеска”.

Драгоценная черта чеховского эпистолярия — игра. Игра — определяющее начало переписки Антона и Александра. Александр, человек-перформанс, владел этим искусством свободнее, чем Антон, потому что игра и в жизни, и в письмах была для него тем, чем была литература для Антона, — творчеством.

На игре, кстати, строится и переписка с Ликой Мизиновой. Чехов не столько “вываживает” молодую влюбленную женщину, сколько проверяет их соприродность, наслаждаясь строптивой отзывчивостью собеседницы. И не в том дело, что любовь гибнет, исчезает на наших глазах, а в том, что без игры любовь невозможна.

А как безысходно одномерны и лапидарны письма Чехова к О. Л. Книппер: “дусики-лошадки”, “собачки”, “Книппуши” ничего общего не имеют с игрой. А как еще говорить с женщиной, которая страстно хочет за тебя замуж, объясняя это тем, что “мало схватила, <…> самого красивого в жизни не успела взять и понять(19 апреля 1901) (курсив наш.— Е. Г.). И какая может быть игра с невестой, отправившейся в день венчания, в семь утра… лечить зубы. С ней надо просто: “А тебе хочется, чтобы я называл тебя Олей? Ну, будь здорова, Оля” (24 апреля 1901); “…ем я с аппетитом, а сегодня без аппетита… Что касается великой княгини, то передай ей, что быть у нее я не могу и никогда она меня не увидит” (2 мая 1901).

Переписка Антона и Александра не столь остросюжетна и захватывающа, как, скажем, переписка Чехова и Лики Мизиновой, в ней нет интриги внешней, но ее внутренний сюжет куда драматичнее. Для каждого из братьев нет никого понятнее и ближе: это и определяет градус взаимоотношений, страстность их недовольства друг другом, едкий слог, безудержное травестирование всего и вся. Они постоянно избывали в письмах свое детство: запахи и звуки, густой дух Таганрога, отцовской лавки, суржик (“бул жестокий пловец и вжасный нырок”, “Сашичькя, иде ты бул”), словечки, шутки… И даже не столько смачный таганрогский обиход, сколько миропорядок этого темного царства. Все, что Антон преодолел творчеством, создав собственную этику и тесно связанную с ней поэтику, Александр не преодолел никогда. Но собственное темное царство раскрыто им в письмах к Антону с поразительной силой.

Игра была благотворна для преодоления духа чеховской фамилии. Бесконечно обыгрывая речевой стиль Павла Егоровича и Митрофана Егоровича, братья освобождались от своего прошлого (интуитивно догадываясь, что человечество расстается с прошлым смеясь). Александр, например, писал: “Поздравляю тебя, душенька, с днем твоего тезоименитства, дарю тебе пуговицу от подштанник и желаю от всей души, чтобы ты помечал свои письма ко мне календарными датами”. Самые болезненные вопросы могли легко разрешаться в этом ключе: “Менелай — муж царицы. А я брат Антона… <…> Судя по этому, могу ли я искренне поздравить тебя с ангелом за такие подлости с твоей стороны? Попробуй сдохнуть! Тогда, пожалуй, будет еще хуже: я превращусь в брата покойного великого писателя (курсив Александра. — Е. Г.). Нет уж, лучше живи и здравствуй, черт с тобой…”

Взаимоотношения братьев, как показывает переписка, складывались прихотливо, бывали периоды большей душевной близости, бывали периоды отдаления… Явное охлаждение возникло, когда Александр и Наталья Гольден зажили семейно. Тогда Александр не то не почувствовал, не то сделал вид, что не замечает неловкости ситуации. Впрочем, Антон быстро свыкся с внутрисемейной рокировкой и, узнавая о перипетиях семейной жизни, обычно принимал сторону невестки, чего не было в отношении к Анне Ивановне. Горькие письма Антона о скверности Александрова быта хорошо известны: “Прости меня великодушно, но так обращаться с женщинами, каковы бы оне ни были, не достойно порядочного и любящего человека” (2 января 1889). Он написал это, прервав гощевание у брата и скоропалительно уехав из Петербурга.

Страдал и Александр, когда, оказываясь в Москве, наблюдал взаимоотношения в родительской семье. Александр был единственным человеком, который мог позволить себе говорить с Антоном: “Ты — добрый и хороший человек. Тебе бог дал искру. С этой искрой ты везде дома. Тебе во что бы то ни стало надо позаботиться сохранить душу живу. Брось все: свои мечты о деревне, любовь к Мелихову и затраченные на него труд и чувство. <…> Что будет толку, если твою душу алятримантраны съедят, как крысы едят сальные свечи?!” (до 15 июня 1893). И нельзя сказать, чтобы советы Александра были совсем неуместны.

Однако при объединяющем их сострадании друг к другу мучает братьев разное. Антон пишет об ответственности человека перед ближними, об уважении, милосердии, сострадании, попросту говоря, об обязанностях человека. Александр же пишет о непонимании, эгоизме, равнодушии окружающих — об обидах, наносимых извне, он говорит о правах человека.

Переписка братьев Чеховых демонстрирует не просто столкновение двух личностей, она демонстрирует столкновение двух нравственных миров: мира культуры, требовательности к себе, обеспечивающей саму возможность порядка, и мира, свободного от заданных правил, мира душевной расхристанности, мира, которому закон лишь он сам. А мир, которому закон лишь он сам, в огромной степени есть порождение и продолжение темного царства. Власть смачного таганрогского темного царства Антон преодолел, создав собственную чеховскую этику — этику интеллигентного человека. А вот собственное темное царство Александр не преодолел никогда. Парадокс нравственного регламента А. П.Чехова в том, что он был создан и отрефлектирован в конце ХIХ века, тогда, когда сама потребность в нем, сама его необходимость была исторически на излете. Послечеховская, декадентская эпоха, может быть, и отдавала Чехову дань, но жила уже по законам Александра, жила, не винясь в распущенности, а требуя к ней уважения.

 

6

Творческие связи и взаимоотношения Александра и Антона представляют собой особую сферу. Александр постоянно делится планами, рассказывает, над чем работает, ищет сюжеты (и даже просит присылать, если какие завалялись), описывает мучительность и грандиозность своей текущей работы, количество сданного в печать, подчеркивает значительность изданий, где приняты его сочинения. Нередко оказывается, что сочинения лежат подолгу без движения, трудоемкая, утомительная репортерская работа завершается подчас всего лишь куцей информационной заметкой без подписи.

Чехов своими планами не делится, но, пожалуй, ни с одним своим конфидентом (разве что с Сувориным) не обсуждает так горячо и страстно творческие проблемы. В письмах к Александру мы находим практически весь свод чеховской теоретической поэтики — от определения таланта (через родственные отношения с краткостью) до постулатов творческой гигиены.

Различия между братьями не только в силе таланта, но и в отношении к творчеству. Хотя Чехов утверждал, что никакое творческое вдохновение не помешает ему лечь в постель и сладко заснуть, когда он утомлен, его-то жизнь, наполненная многочисленными и самыми разнообразными обязанностями, была целиком и полностью подчинена творчеству. А в жизни Александра, постоянно занятого литературным трудом, писательству уделялось ничтожно малое место. Радости творческого воплощения (тригоринского “когда пишу приятно”) он, похоже, не знал.

Антон и Александр внимательно относились к писательству друг друга. Изначально роль литературного наставника принадлежала Александру. Однако очень скоро роль старшего перешла к Антону. В разговорах с Александром Антон давал множество конкретных практических советов: “Пьеса никуда не будет годиться, если все действующие лица будут похожи на тебя”; рекомендовал, как строить творческий процесс: “Тут нужны беспрерывный дневной и ночной труд, вечное чтение, штудировка, воля…”; замечательно говорил о прямой связи душевного напряжения и качества литературного продукта: “Уважай ты себя ради Христа — не давай рукам воли, когда мозг ленив!…”.

И вместе с тем заметно, что ряд существеннейших чеховских постулатов проходят как бы по касательной к художественному миру Александра. Творческие максимы (правила) Чехова, обращенные к живому, до донышка понятному и близкому Александру, к конкретным писаниям брата мало приложимы, потому-то они так всеобщи и убедительны. Чехов дает брату грандиозные советы, по сути, моделирующие поэтику русской прозы конца века, советы, ставшие хрестоматийными: “…у тебя получится лунная ночь, если ты напишешь, что на мельничной плотине яркой звездочкой мелькало стеклышко от разбитой бутылки и покатилась шаром черная тень собаки или волка”. Такие приемы он сам использует в своих произведениях. Это описание мы встречаем и в рассказе “Волк”, и в “Чайке” (как образец тригоринского мастерства). Только советы эти обращены к человеку, пишущему, например, так: “Неприятельская эскадра повертелась и ушла, а Нахимов все стоял на вышке библиотеки, потряхивая густыми эполетами, и сердито бормотал: └Проклятые самовары! Недаром я их недолюбливал“”.

Разрыв между требованиями мастера и возможностями Александра наглядно виден в знаменитом чеховском письме брату от 20 февраля 1883 года: “Подчеркни ты, сильный, образованный, развитой, то, что жизненно, что вечно, что действует не на личное чувство, а на истинное человеческое чувство <…> отречься от благоприобретенной субъективности легко, как пить дать… Стоит быть только почестней: выбрасывать себя за борт всюду, не совать себя в герои романа…” Сама по себе субъективность ни хороша, ни плоха, она есть элемент художественной системы, чуждой Чехову. И “субъективизм”, и “благодушие”, и “расплывчатость” — те свойства, которых избегал сам Чехов. У него отсутствие субъективной оценки рождается именно благодаря строгости/стройности и отшлифованности формы, а у Александра-то не было ни формы, ни шлифовки. Его притягивают острые коллизии, запутанные сюжетные ходы, немыслимые развязки, у него всегда переизбыток персонажей, обилие ненужных подробностей. Александр любит общие места, клише, стереотипы и штампы эпохи — “прыгающих бланманже” и организует все это нарочитым, чуть ли не гротесковым способом. Александр если и рожден “писакой”, то именно “субъективным”, человеком, рассказывающим о себе.

Был ли Александр талантлив? По-человечески, судя по письмам, несомненно. Судя по журналистской работе, предполагающей личную гражданскую позицию, несомненно. В том же, что касается беллетристики, здесь не о таланте речь. Эта сфера деятельности Александра изначально была лишена кардинальной составляющей творчества — ответственности. Беллетристика была занятием “пур манже”, она не была для него кровным делом.

И вместе с тем литература— одна из жизненных трагедий Александра. Осознав свою писательскую несостоятельность еще в молодости, он попытался изменить жизнь, однако не смог отказаться от творческой работы: в ней так или иначе реализовывались переполнявшие его страсти. Но скромная литературная деятельность Александра протекала в соседстве и в тени великого писателя. У старшего брата хватило выдержки и такта скрывать за игрой и шутками несомненно существовавшую боль. Иван Бунин вспоминал свой разговор с Чеховым об Александре: “Я спросил Антона Павловича: └А не мучается ли он, что вы заслонили его как писателя?“ Он <…> ответил: ’’Нисколько, ведь и пишет он между делом, так, чтобы лишнее заработать. Да я и не знаю, что его больше интересует: литература, философия, наука или куроводство? Он слишком одарен во многих отношениях, чтобы отдаться чему-нибудь одному…’’”8 

Можно в этом усомниться, а можно этому поверить. Свидетельством того, что Александр действительно вынес творческую ревность за скобки, стали его воспоминания, написанные уже после смерти Антона и в очередной раз рассорившие его с братьями и сестрой. Они демонстрируют не только понимание характера и личности Антона, но и понимание размеров его таланта, совершенно адекватное позднейшему отношению к Чехову.

 

7

С конца 1899-го по январь 1902 года Александр не писал Антону. (Впрочем, И. С. Ежов считает, что письма этих лет просто не сохранились.) Причина вздорная и характерная для Александра. Затеяв строительство вожделенного домика в Удельной, он попросил у Антона взаймы. Антон пообещал, только выслал деньги не сразу, не тогда, когда было позарез нужно, а когда смог, в январе 1900-го. Александр обиделся. Семь писем Антона за 1900–1901 годы сохранились — ответов Александра нет.

Когда после почти двухлетнего перерыва переписка возобновилась, ее тон не изменился, изменились сами конфиденты. Оказалось, что жизнь прошла. Антону оставалось полтора года, а Александру, собственно, ничего не оставалось, хотя он проживет еще более десяти лет, до 1913 года, пика государственно-статистического благополучия, — редко выходя из запоев.

Последние письма Александра заполнены житейскими мелочами, и в каждом упоминание о чем-то или ком-то так или иначе интересном Антону. Что-то о скандале с газетой “Россия”: А. В. Амфитеатров опубликовал острый сатирический “антиромановский” фельетон и был сослан. С Амфитеатровым Антон начинал в “Будильнике”, и жена Амфитеатрова была приятельницей О. Л. Книппер. Что-то о нестрогого поведения (ежегодно брюхатой) Книпперовой горничной Маше: “…позволь по этому поводу войти с ходатайством к моей милой belle-soeur: не простит ли она виновную?” Что-то об их гимназических учителях: о Вучине, о Турнефоре, о смерти Рейтлингера, любимого обоими директора таганрогской гимназии. О болезни Антона в письмах Александра ни слова. Но за этим дрязгом такая нежность, такое ощущение неразрывности.

“Это какое дерево? — Вяз. — Отчего оно такое темное? — Уже вечер, темнеют все предметы... <…> Я люблю вас… Тсс...” (“Чайка”).

В этом ровном перетирании, вдруг у Александра прорывается совсем не свойственное ему и непривычное для обоих: “Люблю я тебя во-как, подчас даже тоскую по тебе”. И еще: “…не будь свиньей вроде меня, каждая твоя строка — весенний праздник”. И еще: “…твои письма — большая для меня отрада, хотя сам-то я и плох уже стал по этой части: меня надо кольями подымать, чтобы я написал письмо”. Выясняется и вовсе неожиданное: “…собирал я много лет все, что попадалось в печати о тебе, до карикатур включительно. Собрал порядочную толику — и теперь не знаю, что с этим хламом делать. Не прислать ли тебе?”.

Не то чтобы Александр становится сентиментален или менее болтлив и сварлив, отнюдь нет: “…я — старший не только в семье, но и в роде и обладаю всеми правами первородства”. Но что-то новое открывается в нем, трепетное, трогательное. В своих письмах этой поры Александр словно становится таким, каким его задумал Бог, таким, каким он должен был стать: “У нас полная осень. Листопад и идиллия. Наступает та тишина, которую я так люблю. Ревет ли зверь в лесу глухом, поет ли дева за холмом — мне не слышно. И так это — завидно хорошо: в кабинете горит лампа, жена сидит у письменного стола, <…> гость говорит о барометрическом давлении, репетитор: …числитель на числитель дают произведение, которое делится на взаимное произведение знаменателей…”

“А Леонид Андреич небось шубы не надел, в пальто поехал… Жизнь-то прошла, словно и не жил. Силушки-то у тебя нету, ничего не осталось, ничего… Эх ты, недотепа…” (“Вишневый сад”).

В последнем письме (14 апреля 1903), последнем из сохранившихся, вполне бытовом, где говорится о путешествии в Севастополь, о брате Михаиле, о докторе И. Н. Альтшуллере с его Яузларом, об Ольге Леонардовне, к которой он, Александр, “заходил– не застал–и забыл оставить визитку”, понятно, никогда не зайдет, потому что при первом же своем упоминании о Книппер (“говорят, ты женишься на женщине с усами”) расставил все точки над i; даже об эротических предпочтениях своей собаки и опять о домике для Антона, теперь уже в Финляндии, — в письме, вновь подписанном “Гусев”, ни с того ни с сего появляется приписка-постскриптум из отцовских максим: “Все, Антоша, надо понимать! Даже и то, что мухи воздух очищають”. Финал, конгениальный чеховскому в “Моей жизни”: “Если бы у меня была охота заказать себе кольцо, то я выбрал бы такую надпись: └ничто не проходит“”.

Быт и дрязг оборачиваются высокой поэзией. Неизвестно, было ли это письмо действительно последним, но Тот, кто верстал сюжет, сделал его финальным.

Собственно, ничего больше не оставалось. Роман был завершен по отбытии одного из героев. По отбытии одного не стало и другого. Александру не за что было держаться в этой жизни. А в завершение сюжета оставалось, чтобы Александр опоздал на похороны: “В Москве Александра попросили (кто? — Е. Г.) встретить гроб в Петербурге; 8 июля он выехал в столицу — и по дороге разминулся с телом покойного брата” (Рейфилд, с. 709).

“Помянут тебя — помянут и меня”. И эта последняя милость не была суждена Александру. Демоническая его слава, приобретая гротескные формы, докатилась до Книпперов прежде, чем тело Антона было предано земле: “…перед самым отходом поезда внезапно появился Костя (брат Ольги Леонардовны — Константин Леонардович), который только успел поздороваться с Олей и сказать, чтобы она не доверяла Александру Павловичу, как поезд тронулся с места”9 . Мария и Михаил Чеховы постарались задвинуть нелицеприятные, на их взгляд, воспоминания Александра как можно дальше, а его самого вспоминать как можно реже…

Александр по смерти Антона не выходил из запоев. Он оставил “Наташеву” и Мишу (старшие сыновья жили отдельно), шатался по Удельной с местными пропойцами: “Он стал как-то бесцельно метаться, меньше работал, душевно ослаб и стал делать ненужные, ничем не оправданные вещи. Он вдруг ушел из семьи, без причины стал жить один… Терпел ненужные мелкие неудобства, путешествовал тоже бесцельно, тосковал…”, — вспоминал его сын Михаил.

Впрочем, есть и другая версия этих обстоятельств: “В 1908 году Наталья выставила его из дома, невзирая на его горькие мольбы о пощаде. Свой век он доживал на даче под Петербургом в компании прислуги, собаки Дюди и экзотических кур. <…> Умер он от рака горла в 1913 году. В некрологе о нем сказано: “Успокоился он 17 мая в девять часов утра”. Даже число, 17-е, было числом, связанным с Антоном. “…Никто из родных на похоронах Александра не появился” ( Рейфилд, с. 712)10. Могила его на Литераторских мостках Волкова кладбища “недалеко от Михайловского и Бунакова”затерялась.

Все несбывшееся — полнота творческой реализации, признание таланта, красавицы жены, светлый уют, блистательные собеседники, заботливые почитатели — все досталось Мишеньке. Младший сын, “тонок как глиста, жидок как сопля” (выражение Александра), стал актером с мировой известностью. Провидение хранило его. Михаил Чехов не сгинул ни в одной из трагедий советских лет, перебрался в Европу, потом в Америку. Он — маленький, косоморденьий, бледненький питерской, чухонской блекотой, с прозрачными глазками и легкими волосиками Акакия Акакиевича (“Ты, Миша, — лужа, в которую улыбнулся Бог” — из мхатовских “мо”)— превратил отцовскую “игру во все” в великое, неподражаемое искусство. Его дар был не чем иным, как той игрой, что корежила его отца, заставляя варить линолеум из газет, дрессировать кур, мастерить часы из пробок, вожжаться с оборванцами, раскланиваться с городовыми и пить, пить без просыпу…

Человек, мучимый творческой недовоплощенностью, нередко проживает свою жизнь как текст, который ему не удалось написать. Александр прожил-прожег поразительной силы роман. Его собственная судьба осталась бы лишь “психиатрическим романом о мизераблях” в духе, скажем, М. Н. Альбова: “мизерабельность”, крушение иллюзий, неврастения, порок, превратности судьбы, трагические обстоятельства, нищета, гибель под забором, если бы контекстом этого сюжета не была жизнь Антона Чехова. И все обернулось другого масштаба романом Достоевского о том, каким человек был задуман и каким стал. Контрапункт этого романа в том, как эти двое слышали друг друга, как страдали и сострадали друг другу. Не только Антон — Александру, но и Александр — Антону, о чем мало кто догадывается.

 

 

 

 

1 Чехов М. П. Вокруг Чехова. Встречи и впечатления. — М., 1964. С. 34. Далее ссылки на это издание даются в тексте.

 2 Рейфилд Д. Жизнь Антона Чехова — М., 2007. С.23–24. Далее ссылки на это издание даются в тексте.

3 См. об этом: Алферьева А. Г., Кожевникова Е. А., Коноплева Е. П., Малых И. В., Шипулина О. А., Щеглова С. А. Таганрог и Чеховы. Материалы к биографии А. П. Чехова — Таганрог, 2003. С. 13. Далее ссылки на это издание даются в тексте.

4 Добролюбов Н. А. Избранные произведения.— Л., 1951. С. 314, 316–319.

5 Кузичева А. П. Чеховы. Биография семьи. — М., 2004. С. 37. Далее ссылки даются в тексте на это издание.

6 Письма А. П. Чехову его брата Александра Чехова. — М., 1939. С. 37–38. Далее ссылки на это издание (П.) даются в тексте.

 7 Рейфилд Д. Загадки чеховской переписки // Чеховиана: Чехов и его окружение. — М., 1996. С. 211–212.

8 Бунин И. А. О Чехове // Бунин И. А. Собр. соч. в 9 т. — М.: Худ. лит., 1967. Т. 9. С. 213.

9 Соколовский Н. Н. Письмо А. И. и В. Л. Книпперам / Публ. С. Н. Ивашкина // Чеховские чтения в Ялте: Чехов и ХХ век. Сб. науч. тр., Вып. 9, — М., 1997, с. 229.

10 Впрочем, А. П. Кузичева, цитируя жену М. П. Чехова, уточняет: “Из родных за гробом шли брат Иван, сын Михаил и племянница Женя” и сама Ольга Германовна (А. П. Кузичева, с. 135).

 

Версия для печати