Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2011, 1

Мои итальянские ученики

Из книги «Любовь к переменам»

 

 

Ирина Чайковская

Ирина Чайковская — автор рассказов, повестей и пьес. Критик и публицист. Родилась в Москве. С 1992 года на Западе: сначала в Италии, с 2000 года — в США. В 1991 году в Москве вышла повесть “Завтра увижу”. В США были изданы книга статей, рассказов и эссе “Карнавал в Италии” (2007), книга прозы “Любовь на треке” (2008) и книга публицистики “Какие нынче времена” (2008). В 2010 году в московском издательстве “Аграф” вышла книга рассказов о русских писателях, их женах и подругах “Старый муж”, а в санкт-петербургском издательстве “Алетейя” — книга рассказов и пьес “В ожидании чуда”. Живет в Бостоне.

 

Мои итальянские ученики

Из книги "Любовь к переменам"

 

 

 

В Италию

Мамочки, какие же мы были отчаянные! С двумя детьми, пяти и пятнадцати лет, ехали по совершенно безлюдному — из-за полного отсутствия в стране бензина — шоссе. Но про дорогу — не хочу. Не хочу про очередь в два дня и две ночи на границе в Бресте, не хочу про то, как по дороге нас останавливали, пытаясь всучить то ли наркотики, то ли какую-то иную контрабанду, не хочу про страх и ужас, которые сопровождали нас почти весь путь. Почти весь путь. Но нет, в Австрии уже мы начали удивляться красоте мрачноватых, поросших лесом гор, а в Италии — о, в Италии — уже понемногу стали отходить от страха и ужаса. Понемногу. Денег с собой было в обрез, будущее расплывалось в неопределенности, и не было ни одного человека в этой с неопределенным будущим Италии, которого бы мы знали. Но нет, не совсем так. Сандру и Паоло, людей, которые устроили наш вызов, мы знали. Ректор Анконского университета Паоло Б. (его полномочия кончились, как раз когда мы приехали) вместе с женой приезжал в перестроечную Москву на какую-то международную конференцию.

Так получилось, что Сашу попросили поводить итальянцев, знающих английский, по городу, а после, вечером, мы их принимали по-московски хлебосольно в нашей квартирке на улице Чаплыгина. В четырех небольших комнатах мы с Сашей, двое детей и родители. Квартирка в центре была выменяна за две на окраине, зато те, окраинные, были “с двумя кухнями”. В Москве считались кухни, это потом, уже живя даже не в Италии, а в Америке, мы овладели другим счетом — по спальням: “двухбедрумная”, “четырехбедрумная”... Сейчас я подумала, что в России у нас спален как таковых не было. Были жилые комнаты, спать можно было в любой (словно их было много!). Нашла в путевых впечатлениях Алекасндра Дюма, как известно, побывавшего в России, что в путешествии ему страшно не нравилось отсутствие в домах кроватей. Даже у богачей он порой не мог найти себе “спального места”: предлагая дом в полное распоряжение гостей, русские не заботились о наличии для них кроватей. Дюма пишет примерно так: “Хочешь в России есть — бери с собой еду, хочешь спать — бери тюфяк”. Ну да бог с ним, с французом. Разобраться бы с итальянцами.

Сандра и Паоло Б., кроме того, что вызвали нас в Италию — без просьб с нашей стороны: посмотрели, подумали — и вызвали, — очень нас опекали первое время, практически весь первый год. И если посмотреть на всю нашу дальнейшую жизнь, то окажется, что эти два светлых человека плюс четверо их красивых и талантливых детей остались нашими друзьями на всю жизнь. Веселый, неунывающий Паоло, говорящий исключительно скороговоркой, аж по сю пору из своей Италии помогает нашей дочке Наташе советом и делом. А в то время, когда мы только приехали в Анкону, без постоянной и ощутимой помощи этих двух светлых людей мы бы пропали. Особенно поначалу.

Грант от университета был совсем крохотный, на одного человека, а жить на него нужно было четверым. Но и кроме необходимости “ужиматься”, к чему нам было не привыкать, существовало много вопросов, которые без наших итальянцев были бы просто неразрешимы. Улаживание дел с квестурой и с оформлением документов — что бы мы делали при крутой итальянской бюрократии без Паоло! Медицина — страховки не было, поэтому при недомоганиях и более серьезных болезнях приходилось прибегать к протекции все того же Паоло. Отсутствие денег на жилье — Паоло отыскал мансарду внутри здания католической церкви-кьезы, где священником служил его друг и тезка — дон Паоло. Предназначалось оно для привратника, но привратник и его семья давно съехали, квартирка о двух спаленках (одна без окон) под самым потолком церкви Святых Козьмы и Дамиана была отдана по просьбе Паоло в наше распоряжение. В первый год — совсем бесплатно, а потом мы стали за нее платить и все думали, что раз платим, можем приискать за те же деньги что-то более удобное и уютное: в квартире на стенах зеленела плесень и выступал грибок, летом она раскалялась так, что находиться в ней было все равно что в аду. Но так и не переехали. Жили там все семь итальянских лет. И причина была одна — дон Паоло. Он согласился нас принять “не глядя”, не зная о нас ничего, кроме того, что мы из России. Это до сих пор кажется мне удивительным, как и то, что приехали мы в город и пришли в ставшую нашим домом церковь в знаменательный для нее день. Но о доне Паоло нужно сказать несколько слов. Итак, дон Паоло.

 

Дон Паоло

Немножко с “эфиопскими” глазами. Глаза у всей его семьи — многочисленных братьев и сестер – были материнские, большие и слегка выпуклые. Невысокий, с пузиком, но очень подвижный, даже молодцеватый. Молодцеватый — особенно когда чуть отпускали дела и заботы — тогда молодел на глазах, становилось видно, что кудрявый, что с живым и пристальным взглядом, не зануда и что имеет к окружающему интерес. Позднее мы могли его сравнить еще с несколькими знакомыми священниками, никто до него не дотягивал, были скучные, усталые, погруженные в еду и питие (про другое не знаю). Таких, как он, больше не встречала. Нам со священником повезло.

Судьбу свою определил не он сам — определили родители. Бедные ремесленники отдали одного из троих сыновей (в семье было семеро детей) в церковное училище. Мальчику было всего 12 лет. Дон Паоло нам говорил, что “жизнь его сложилась неправильно”, что он по складу человек семейный, хотел бы иметь жену и детей... Это признание до сих пор кажется мне удивительным и утверждает во мнении, что наш священник не был человеком обыкновенным. Предназначался Богом для семейной жизни, но был католическим священником, что предполагает целибат — “челибато” по-итальянски, — то есть служение исключительно Богу и Церкви. Католические прелаты, в отличие от православных, вослед древнеримским жрецам, должны хранить обет целомудрия и безбрачия. Скорей всего, было ему это нелегко.

Наш друг доктор Сандро Тотти, пользовавший священников, однажды не очень понятно сказал, что бывают с ними “кризисы”, при которых медицина бессильна. Помню, что, даже не поняв до конца, о чем речь, я интуитивно догадалась: это случай дона Паоло. Наверное, есть в католической церкви прелаты, нарушающие обет целомудрия, и их довольно много. Не так давно более двадцати женщин обратились к папе с просьбой уничтожить целибат. Все эти женщины были негласными подругами католических священников. Не позавидуешь ни тем, ни другим в этих парах. Связь незаконная, предосудительная и даже кощунственная, если откроется — позору не оберешься. Жалок священник, который ведет двойную жизнь, он и паству обманывает, и беспрестанно борется с нечистой совестью... Нет, не позавидуешь! По другую сторону — такие, как наш дон Паоло, смиряющие себя в сражениях со своим здоровым инстинктом, посланным Богом же. Все же Богом сказано: плодитесь и размножайтесь. Доктору Тотти выпало видеть “святых отцов” в тех тяжелых ситуациях, когда им нужна была помощь в борьбе с собственной природой. Мирянам же эти моменты были не видны.

Когда мы возили дона Паоло в Россию, то так получалось, что разбивались на пары: я с Сашей, а моя сестра Вера — с доном Паоло. Вместе ездили в Питер, и в этом волшебном городе дон Паоло по дороге от одного “объекта” к другому всегда разговаривал с Верой — о русской и итальянской живописи и архитектуре, о своем пристрастии ко всему русскому... Сестра искусствовед, если в искусстве она явно что-то понимала, то в итальянском, увы... Но казалось, что дона Паоло это не смущает. Потом, уже в Италии, он часто спрашивал о Вере, и все мне чудилось в этих вопросах что-то затаенное, очень личное. Однажды даже задумал устроить выставку русских художников, о которых писала свои статьи и книги Вера, кому-то звонил, что-то предпринимал... Наверное, священникам не стоит браться за такие “мирские” дела. Вскоре он понял это и сам.

Происходя из простой среды, многим интересовался и многое знал, а к русскому действительно имел особое пристрастие, восхищался питерской и византийско-московской архитектурой, любил живопись, посещал художественные музеи, галереи и православные храмы, мог долго слушать церковное пение...

Вообще-то католическая служба довольно сильно отличается от православной. Паства не стоит, а сидит на скамьях. У каждого места в храме лежит отпечатанный листок с порядком службы, а также книга псалмов или, как в случае нашей церкви Сан Козьма, религиозных песнопений, с очень примитивными, возможно, даже доморощенными текстами. Про мелодии же могу сказать, что больше всего они напоминали мне пионерские или скаутские песни. Но к этому я еще вернусь. Мы не католики, мало того, вообще люди “невоцерковленные”, но я стала ходить на раннюю воскресную мессу — поначалу из любопытства и интереса к дону Паоло. К тому же когда мы только приехали, дон Паоло повел нас на мессу и там при большом стечении народа — как оказалось, наш первый день в Анконе совпал с праздником святых патронов церкви — Козьмы и Дамиана, — так вот, при большом стечении народа дон Паоло вывел нас вперед и торжественно объявил, что мы приехали из России и будем его гостями. Первое время я по-итальянски не понимала, но эту его речь почему-то поняла. Впоследствии, как это ни странно, я многое понимала и в его проповедях, хотя языка поначалу не знала. Литургия в Италии с недавних пор (Второй Ватиканский собор 1962–1965 гг.) ведется уже не на латыни, а на итальянском, — тогда я только начинала осваивать его по самоучителю... Мне казалось, что после такого, как было у нас, “введения во храм” нельзя было не появляться в церкви.

Скоро на воскресную мессу стала приходить вся наша семья и с редкой регулярностью приходила все семь лет нашего пребывания в Анконе, сначала “в гостях”, а потом и “в жильцах” у дона Паоло.

Не будучи знакома с православным обрядом, в своей еще российской жизни я в православный храм ходила. Мне нравилось — до потери дыхания — церковное пение. И ради него, студенткой, я “входила в темные храмы” еще тогда, когда церковь в нашей стране была изгоем и нищенкой, а молящиеся — людьми враждебного идеологического направления. Посещая церковь ради пения, я не обращала внимания на все остальное. Точнее, мне не было дела до литургии как таковой.

Помнится, я не замечала в православной обедне никаких членений, никакой структуры и, если мне не изменяет память, всего один раз слышала проповедь православного священника, показавшуюся малоинтересной, скудной мыслями, примитивно оформленной... Но пение, пение... Сейчас я порой думаю, что, может, и не нужна российским людям никакая “проповедь”, душа питается красотой и благолепием самого храмового убранства и слаженностью и неземным звучанием церковного хора. Все как тогда, в самый первый раз, при выборе религии, когда посланцы князя Владимира, побывав на службе византийского образца, не ведали, были они на небесах или на земле.

Совсем недавно один служитель масс-медиа высказался в том смысле, что русские плохо выбрали себе религию, нужно было выбирать протестантство — и тогда, как показала история, были бы они экономически обеспечены и избавлены от извечной российской бедности. Меня позабавила мысль, что есть религии, приводящие к богатству. Религии вообще-то другим занимаются — не материальным, а духовным, и отношение к богатству в христианстве весьма отрицательное. Чем больше религия озабочена материальным, телесным, тем быстрее она перестает быть религией, перерождается. Такой перерожденной религией для меня является мормонство, где уже Бога нет и за ширмой “сакральности” прячется регламентация правил поведения. А сказать я хотела о ситуации выбора, перед которой стояли славяне-язычники. Мне кажется, что не они выбрали себе религию, а она выбрала их — таких, как они были тогда и есть сейчас: иррациональных, не склонных к рассудочным решениям, импульсивных и чувствительных к красоте и “благолепию”.

В католическом храме, сидя на скамье, с листочком, где был распечатан порядок мессы, в руках я точно знала тему сегодняшней службы, ее последовательность и содержание. Вначале тема раскрывалась примерами из Ветхого Завета — и было это для меня потрясением. Почему-то казалось, что и католики, как и православные, должны бегать от еврейской Торы, Моисеева Пятикнижия, как черт от ладана. Но нет, не бегали. А ведь именно за это, за возведение христианства к ветхозаветным библейским корням, как я думала и продолжаю думать, принял мученическую смерть отец Александр Мень. Католики не нашли бы никакого кощунства в том, что он видел в Моисее предтечу Христа.

Но возвращусь к католической мессе и ее регламенту (по прошествии времени могу что-то забыть или перепутать, — пожалуйста, не взыщите!). После того как несколько прихожан, встав со скамьи и подойдя к трибуне с микрофоном, прочитывали библейские параболы и высказывания ветхозаветных пророков, на кафедру выходили другие прихожане и читали уже евангельские тексты: послания апостолов или притчи, рассказанные Христом.

Центральной частью мессы являлась проповедь. Я слышала проповеди нескольких священников. У дона Паоло был молодой помощник, часто воскресную проповедь вел он — и тогда она становилась спектаклем. Прихожане и, особенно, прихожанки любовались черноволосым, крупнотелым доном Франческо, радовались его умению к месту вспомнить и газетную статью, и недавний фильм. дон Франческо использовал приемы красноречия, играл голосом — словом, вел себя как оратор.

Ничего этого не было у дона Паоло. Он читал проповедь негромко, обыкновенным голосом, словно вел разговор с людьми. Обращался к детям, сидевшим на первых скамьях. Они, изучающие с ним катехизис после занятий в школе, легко и бойко отвечали на его вопросы, интересно было слышать то очень разумные, а то и шокирующе наивные детские мнения...

Когда мы только приехали, дон Паоло часто наведывался к нам в гости. Помню, однажды я сказала ему на своем тогда еще совсем примитивном итальянском, что мы не русские, как нас все здесь называют, — мы евреи. Дело в том, что слово “russi” применяется итальянцами ко всем выходцам из России, как и Russians — в Америке. Мне бывает досадно слышать распространенное в России утверждение, что евреи в Америке “скрывают свою национальность”, называясь русскими. Это недоразумение: не они скрывают свою национальность, а американцы по своей привычке называют “русскими” всех приехавших из России: татар, башкир, удмуртов, евреев. И в самой Америке попробуй назови кого-нибудь “чилийцем” или “колумбийцем” — смертельная будет обида: здесь все американцы! Примерно так, но с поправками на менее демократическую среду и систему дело обстоит и в Италии. Еще нужно сказать, что под словом “еврей” на Западе подразумевается вероисповедание, а вовсе не национальность. Так вот, я сказала дону Паоло, что мы евреи и что приехали отчасти из-за угрозы погрома. Он неожиданно очень оживился. Сказал — переводила Наташа, лучше всех знавшая итальянский, — что здесь, в этой церкви, в годы войны священник приютил еврейскую семью. И снова получилось совпадение, как и с нашим днем приезда, совпавшим с праздником святых Козьмы и Дамиана, как и с иконой Владимирской Божьей Матери, повешенной им возле нашей двери. Собственно, не иконой; это была копия Владимирской на большом листе мелованной бумаги. Но поскольку именно эту икону я каждый раз “навещала” в Третьяковке, именно ее любила, ее историю знала наизусть, то и восприняла встречу с ней здесь, перед дверью нашего нового, еще не освоенного итальянского жилища как чудесное совпадение и даже некий “знак”. А ведь эту встречу — интуитивно, ничего о нас не зная — устроил нам он, дон Паоло.

А что же месса? О, она катится своим порядком. До того, как священник и его помощник начинали священнодействие с вином и облатками, то есть до таинства причащения, собравшиееся в храме пели церковные гимны. Было это, особенно поначалу, весьма для нас забавно. В левом углу церкви сидела некая Стефания, женщина неопределенного возраста, мать семейства, с громким голосом и неизменной гитарой. По знаку священника она запевала указанный в распечатке “гимн”, а если вслушаться — типичную пионерскую песню, только восславляющую не Ленина и родную страну, а Синьора и Мадонну. Аудитория подхватывала. Пели с воодушевлением, тем более что слова были перед глазами; иногда к Стефании присоединялось “подкрепление” — два-три человека из хора Джован-Феретти, тщетно, хотя и рьяно, пытавшиеся заглушить трубный голос матроны с гитарой. В этом хоре пела и сама Стефания, а впоследствии моя дочь. Возглавлял хор необыкновенный во всех отношениях итальянец — Чезаре Греко, о котором нужно писать особо. Хотелось бы, чтобы мое повествование вывело меня на эту специальную тему. Наша семья — за эти семь лет — так основательно освоила церковно-скаутские гимны, что даже спустя годы, уже по приезде в Америку Наташи, они с Илюшей затягивали эти навсегда застрявшие в памяти мелодии.

Osanna e’ Osanna e’ Osanna a Cristo Signor!

Дон Паоло родился в селении Стаффоло, недалеко от Анконы; там, в родительском доме, продолжала жить его старшая сестра, — и он нам свою родину показал. Зимним утром повез нас в Стаффоло. Небольшое селение, две тысячи жителей. В памяти остались белые каменные стены, что-то вроде крепости, занесенной снегом. Зима в этих местах довольно суровая, а в тот год еще и снежная. Стаффало мне показалось безлюдным и мрачноватым, как и родительский дом дона Паоло. Но в нем жила милая, сердечная женщина — его сестра, и она согревала и делала более домашними эти суровые каменные стены. Обогревалась одна комната, в остальных стоял арктический холод. Хозяйка экономила тепло. Мы удивлялись, что селение каменное. А нашему священнику, думаю, странно было видеть наши совсем некаменные деревни по дороге в Вятку, на Сашину родину. Дон Паоло два раза вместе с нами ездил в Россию и обрадовался, когда во второй приезд Саша предложил ему поехать к своему брату, в “глубинку”, на Урал. По Сашиным рассказам, наш священник с удовольствием хлестал себя веником в русской бане, смело пробовал незнакомые ему кушанья: пироги с рыбой и грибами, грибной суп — “грибовницу” — со сметаной, а также дегустировал русскую водку. Россия была “страной его души”, он всегда говорил, что Америка его не привлекает, в России же побывал дважды. Поехал бы и еще, но кончился наш “срок” в Италии, да и сам он серьезно заболел.

Таинство причащения нас не касалось. Мы не причащались. Просто смотрели, как верующие пьют Христову кровь и едят Христово тело. Жуткая картина.

Священник во время евхаристии выпивает чашу вина. Если учесть, что наш дон Паоло проводил в день, как правило, две или три мессы, то только во время службы ему приходилось вливать в себя в качестве святой крови какое-то количество вина. И так каждый день. Итальянские застолья без вина не обходятся — прихожане звали своего бессемейного священника кто на обед (“пранцо”), кто на ужин (“чена”). Вся неделя была расписана; знаю, потому что звали к себе нашего священника и мы, и всякий раз ему нужно было “выкраивать” свободный день. Возлияния были везде. Нет, я не к тому, что дон Паоло питал какое-то особое пристрастие к алкоголю. Он, как всякий итальянец, любил вино и от него не отказывался — пьяным, правда, никогда не бывал. Я как раз к другому: не этот ли образ жизни, связанный со спецификой его службы, спровоцировал у дона Паоло возникновение цирроза, а затем и рака печени – болезней, от которых он умер. Умер рано, не дожив до семидесяти.

И что он видел в жизни, наш замечательный священник? Его служба в церкви не давала ему возможности принадлежать себе, иметь свободное время. Он вечно торопился: ему нужно было успеть подготовиться к мессе, написать проповедь, не опоздать к началу мессы; промежутки заполнялись преподаванием катехизиса, а также обычными приходскими событиями, в которых он был главным исполнителем: свадьбами, крестинами и похоронами. Звали его и просто чтобы посоветоваться, облегчить душу. Помню, как-то он пришел к нам на обед чем-то очень расстроенный и рассказал историю о трех братьях-каменщиках. Работая на какой-то стройке, эти сверхтемпераментные итальянцы поссорились из-за сущей ерунды. В результате одно за другим произошли два убийства: два брата убили друг друга. Оставшийся в живых несчастный третий брат попал в тюрьму, и дон Паоло, как я поняла, ходил к нему его исповедовать. Подумать только, сколько таких тяжелых, иссушающих душу историй должен был выслушать за свою жизнь наш священник... Уверена, что все это не проходило для него даром. Временами был он очень сосредоточен, серьезен, даже печален. Из этого состояния его часто выводил наш Илюша. У него, маленького, был желтого цвета “цыплячий” плащик, купленный мною в дешевом магазине “Станда”, но очень ему идущий. И вот дон Паоло, весь в своих мыслях, печальный, спускаясь по лестнице, бывало, сталкивался с поднимающимся наверх Илюшей — мы возвращались с ним из азило. “Che bel canarino!”1  — c этими словами священник обычно подхватывал мальчика и подбрасывал его вверх, его настроение явно поднималось, он светлел и начинал улыбаться. Такому человеку, как наш дон Паоло, чувствительному и ранимому, при внешней скрытности и сдержанности, было просто необходимо иметь за спиной любимую жену и детей — как некий оплот, как то, что дает силы и поддерживает в тяжелый час.

А про целибат я думаю, что рано или поздно он будет упразднен.

Служба шла своим чередом. Уже под самый конец с большой разноцветной корзинкой в руках появлялась наша хорошая знакомая, женщина светлой и мужественной души, церковная активистка Лидия. Иногда, проходя между рядами, она подхватывала какого-нибудь симпатичного ребенка и передавала ему вторую корзинку, поменьше. И оба — пожилая, но еще не согбенная итальянка и выбранный ею херувим женского или мужского пола — обходили церковь ряд за рядом, каждый со своей стороны. Мужчины лезли в карманы, женщины в сумочки, кое-кто отводил взгляд или, улучив момент, быстренько пробирался к выходу.

Я держала бумажку в тысячу лир наготове в ладони — наш неизбежный и неизменный дар церкви. Каждое воскресенье. Все семь лет. Каждая тысяча лир была у нас на счету, но эти деньги отдавались легко, как положенное, — потная бумажка сама ложилась в заполненную почти до краев корзинку.

 

Как я начала искать работу. “Inlingua School”

Весь первый год я активно искала работу. В Анконе было несколько мест, где преподавался русский язык. Я обошла их все. Сопровождала меня Лизабетта, редкой доброты и милоты итальянка, по своей инициативе решившаяся мне помочь. Первая школа, куда мы с ней пришли, находилась в самом центре города, ее название значилось на верхушке высокого каменного здания — “Inlingua School”. Моя спутница ходила сюда изучать английский язык, поэтому всех здесь знала. Вообще можно только удивляться, через сколько курсов, школ и различных переподготовок проходит за свою жизнь обыкновенный итальянец. Как я поняла, связано это исключительно с безработицей. В Италии она глобальная. Рабочих мест катастрофически нет и не предвидится. Поэтому после университета, не найдя работы или закончив временную, итальянец (итальянка) устремляется на курсы – языковые, религиозные, медицинские — с тайной мыслью найти работу где-нибудь: в школе, больнице, офисе. К тому же учение отвлекает от самокопания и дает иллюзию занятости. Добавлю, что обучение всюду платное, а откуда берутся деньги у безработных итальянцев — бог весть. Лизабетта, окончив биофак, с трудом устроилась в амбулаторию лаборантом по обработке анализов, но работа была временная, в промежутках она успела закончить несколько курсов: английского языка, ведения уроков катехизиса в школе, диетологии и лечебного питания и еще медицинских сестер для работы в странах третьего мира. Последние курсы наконец-то пригодились: Лизабетта уже после нашего отъезда отправилась в качестве медсестры в Анголу, а через год на острова Зеленого Мыса. Судя по всему, ей там не слишком понравилось: ничего она в Африке не видела, кроме бесчисленных черных страждущих тел...

Зайдя в “Inlingua School”, Лизабетта тут же в коридоре подошла к полному человеку с резким и каким-то недовольным выражением лица. Она что-то ему сказала, и он перевел взгляд на меня. Последовало несколько вопросов, на которые я не смогла ответить, поскольку их суть от меня ускользнула. Толстый с негодованием отвернулся и стал что-то весьма экспрессивно выговаривать Лизабетте, ехидно кивая в мою сторону, она отрицательно качала головой и не уходила. Не понимая языка, я расшифровывала пантомиму. Толстяк говорил, что я либо совсем не знаю итальянского, либо глухонемая, поэтому не могу им пригодиться. Лизабетта молчаливо не соглашалась. Вдруг в коридоре появилась женщина — легкая, с белокурыми завитыми волосами, в светлом костюме. Она дружески улыбнулась нам с Лизабеттой и что-то спросила ее по-английски. Если бы спросила меня, я бы среагировала так же, как на вопросы толстяка, — молчанием, такой напал на меня ступор. Итальянский и английский были для меня в тот момент равно чужим, враждебным и вполне бессмысленным набором звуков. Лизабетта, недаром обучавшаяся английскому, хотя и с запинкой, но что-то такое ей ответила. Дама с милой улыбкой взглянула на меня и потянула за собой — в кабинет. Толстяк потопал следом и продефилировал мимо стола Хилари — так звали даму, — за которым мы расположились, к своему столу в другом конце комнаты — у окна. Впоследствии я узнала, что Толстяк, которому я сразу не понравилась, и взаимно, был владельцем школы, синьором Фереккьо, он отвечал за перевод документов с иностранных языков, а Дама, с первой минуты почувствовавшая ко мне расположение, и тоже взаимное, по происхождению англичанка, была совладелицей школы и куратором всей учебной работы.

Хилари попыталась завести со мною разговор, но язык мой прилип к гортани, и я не смогла выдавить из себя ни слова — сидела и растерянно улыбалась. Синьор Фереккьо со своего места у окна без остановки ронял ехидные замечания, которые легко можно было расшифровать: она — полный нуль, глухонемая идиотка, не владеющая ни одним языком, возможно, даже своим собственным, не подходит, не подходит, не подходит. Хилари, однако, взяла из моих рук документы, бегло их осмотрела, затем быстро написала что-то на листочке и дала его мне. Я взглянула. На листочке была проставлена дата и написано слово “тренинг”. “Тренинг?” Она кивнула: “Тренинг”. И произнесла на двух языках, английском и итальянском: “German, tedesco”. И улыбнулась на мой недоумевающий взгляд. Я вышла. Лизабетта ждала меня у двери, я протянула ей бумажку; прочитав “training”, она просияла и воскликнула: “Виттория!” В смысле победа.

Но до победы было далеко. Хилари действительно провела со мною тренинг. Тогда и разъяснилось, что она имела в виду под “джемен” —“тедеско” — она учила меня немецкому языку. Иначе: на примере незнакомого мне немецкого языка показывала метод обучения, принятый в школе. Метод совершенно замечательный, с тех самых пор я стала его последовательницей и пропагандисткой. Хилари показывала хорошо, те пять слов, которые мы тогда с ней долбили, надолго застряли в моей памяти — сейчас, слава богу, выветрились. А через неделю урок должна была провести я. Русского языка. С Хилари. Наверное, ей этот урок понравился, иначе она бы не спросила, нужно ли за него заплатить, смешная. Я уже вполне нормально могла с ней общаться на итальянском, а вот с синьором Фереккьо — нет, не могла. Как только его видела, одна мысль была в голове: вот идет Карабас. Все в школе уже знали, что Хилари хочет меня взять, а синьор Фереккьо — нет, что Хилари я подхожу, а синьору Фереккьо — нет, что с Хилари у нас взаимная любовь, а с синьором Фереккьо — нет. Коллизия разрешилась довольно скоро — в школу меня взяли. Но буквально месяца через два после этого случилась трагедия.

Хилари умерла. Неожиданно. Моя работа в “Inlingua School” ограничивалась единственным уроком с двумя молодыми итальянками, одна из которых ловила язык на лету, а другая застревала на каждом слове. Ох и тяжело мне пришлось на первых порах. И было бы еще тяжелее, если бы не Хилари. Она всячески меня поощряла и подбадривала, не словами — была она очень сдержанна и немногословна — улыбкой, жестом. Главное, я чувствовала, что эта одинокая, безвозрастная англичанка относится ко мне на удивление по-доброму. О том, что Хилари одинока, сказала мне Орнелла, секретарь, с которой я подружилась. Орнелла, как и я, недолюбливала синьора Фереккьо, а о Хилари всегда говорила с восхищением. Однажды мне пришлось взять с собой в школу маленького Илью: мы еще не устроили его в азило. Орнелла предупредила: Хилари не разрешает преподавателям брать с собой в школу детей — но делать мне было нечего. И вот прибежала Хилари, смотрит с беспокойством на Илюшу — он маленький, хорошенький, в желтом цыплячьем плащике, из-за которого дон Паоло называл его “канарино”, в руках объемистый альбом и цветные карандаши. Я спросила: “Можно мальчик посидит у вас в кабинете и порисует, пока у меня урок?” Опять у нее в глазах беспокойство, даже страх — видно, что боится маленьких детей, — но кивнула, и я отправилась на урок. Через час прихожу — оба сидят каждый за своей частью стола: Хилари что-то пишет, Илюша сосредоточенно рисует. Сдержанная Хилари на прощание сказала, что никогда не видела такого “воспитанного” и “концентрированного” ребенка, как Илюша, и было мне это приятно.

И еще помню: на Рождество синьор Фереккьо подарил всем работникам по бутылке вина, мне досталось тоже – скорее всего, благодаря вмешательству Хилари. Проходя мимо, она быстро наклонилась ко мне и шепнула, указав на дверь кабинета: “Поблагодари”. С бутылкой в руках я вошла в кабинет, синьор Фереккьо сидел у окна, выпирая из-за стола всеми своими монументальными телесами. Взглянул. К обычной недовольной мине примешалось удивление. Я остановилась. Потом, стараясь не глядеть на выпирающее пузо синьора Фереккьо, выдавила из себя: “Спасибо за вино — вам... и Хилари”. И вышла под его громкое раздраженное сопение.

Не так часто я общалась с Хилари, но каждый раз было ощущение взаимной симпатии, понимания, даже какого-то прикрытия. Было ей лет около пятидесяти, уравновешенная, слегка ироничная, зеленоглазая, — наверное, из той материи, из какой создавались лучшие ее компатриотки-англичанки, типа Джейн Остин, сестер Бронте или Айрис Мердок. Несколько раз, находясь с нею рядом, я вдруг чувствовала какой-то странный запах; мне даже казалось, что это алкоголь. Но нет, на Хилари было это не похоже. Сейчас думаю, что это были лекарства. Иногда же приходит в голову, что от “безнадеги” Хилари могла начать пить. Увы, вопрос так и останется непроясненным.

Орнелла сказала мне по секрету, что Хилари больна, у нее сильно болит голова и она должна лечь в больницу. Прошла неделя. Из больницы наша Хилари не вышла. По словам Орнеллы, причиной смерти была какая-то редкая болезнь головного мозга. Было непонятно, кому давать сообщение о смерти. Потом среди бумаг нашли адрес ее брата, жившего в Лондоне. Он приехал и как-то очень быстро устранил всех и от наследства покойной, и от похоронных дел. Тоже известный английский типаж, описанный еще Филдингом и Диккенсом...

Мне было так больно, словно я лишилась самого близкого человека. И сказать об этом было некому — только Орнелле. Почему-то одна Орнелла, кроме меня, горевала в школе по Хилари. У нас с ней даже выработался “тайный код”. Когда я приходила и видела в секретариате Орнеллу, я ей шептала: “Давай подумаем, ты знаешь о ком”. И мы на минуту замирали. Очень часто в эту минуту по коридору шел синьор Фереккьо и громоподобным грубым голосом отчитывал провинившихся сотрудников.

Школа “Compass”

Через несколько лет все школы города стали “моими” — Сезам неожиданно открылся. До того, куда бы мы с Лизой (Лизабеттой) ни толкнулись — а только за один день мы обошли три или четыре школы, — везде был один стандартно-безразличный ответ: оставьте документы. Мы оставляли копию моего переведенного на итальянский диплома и телефон церкви — и уходили с полным ощущением, что документы будут лежать без всякого употребления. Так оно и было до какого-то момента, когда вдруг мои бумажонки были вытащены и с них стряхнули пыль.

По-видимому, кто-то из моих коллег ушел на покой — и места освободились. Каковы были некоторые из этих “коллег”, я увидела в Школе третьего возраста, куда меня пригласили на замену “основного преподавателя”. Основной преподаватель, жена директора школы, отбыла на родину в “солнечную Болгарию”. Заниматься со старичками — одно удовольствие, но всему приходит конец. Пришел день, когда я должна была сдать бразды правления “основному преподавателю”. Подошла молодая чернявая женщина и с несколько натужной улыбкой заговорила со мной по-итальянски. Этим языком она владела бесспорно лучше меня — все же была женой итальянца. Минут через пять я незаметно перешла на русский, и вот тут молодая особа покрылась пятнами и заговорила... на болгарском. По-видимому, она считала, что русский не сильно отличается от болгарского, или думала (судя по пятнам), что хотя она и пошла на обман, но он заметен немногим и вполне простителен: старичкам, в сущности, нет дела до того, какой именно из славянских языков они изучают: болгарский или русский...

Но я начала о другом. В день обхода школ мы с Лизой — так я звала Лизабетту — дошли и до самой дальней школы города, если считать от центра, — школы переводчиков “Compass”. Это было серьезное заведение с большим количеством студентов, часть из них толпилась возле длинной “стойки”, за которой сидел невозмутимый, среднего возраста итальянец, демонстративно не обращавший никакого внимания на очередь и галдеж, — он сосредоточенно проверял свои бумаги. Мы с Лизой не сразу решились приблизиться к строгому, к тому же занятому “секретарю”, он почти не глядя взял мои документы, — и мы вышли.

Прошло довольно много времени. Были мы с Наташей дома, как вдруг снизу, с первого этажа, где сидела Анна Мария, консьержка при церкви, послышался громкий разговор, мне показалось, что прозвучало мое имя. Потом кто-то стал подниматься по лестнице. Добраться до нашего четвертого чердачного этажа по высоким каменным ступеням было нелегко. С трудом одолевший лестницу и добравшийся до нашей верхотуры человек несколько минут восстанавливал дыхание, а потом, когда мы открыли дверь, неожиданно разразился гневной тирадой. Как вы смели? И кто вы такая? Почему я, всеми уважаемый Джованни Масса, коммерческий директор школы “Сompass”, должен идти к вам в такую даль? А потом подниматься по этой чертовой лестнице! Я, коммерческий директор, как какой-то посыльный, вынужден приходить к вам домой! Это безобразие! Это ни на что не похоже! Почему в документах нет вашего телефона?

Сказать по правде, сначала я опешила и даже не поняла, в чем дело. Спросила у позеленевшей от страха Наташи: “Как ты думанешь, зачем он пришел?” Она прошептала: “Я думаю, он хочет дать тебе работу”. И тут я засмеялась. Признаться, поначалу я подумала, что синьор Джованни Масса пришел по какому-то грозному поводу: мы российские — пуганые, легко можем вообразить, что нас выселяют из квартиры, вышвыривают из страны, обвиняют в несовершенных действиях... А синьор Джованни Масса пришел дать мне работу — какая прелесть! Просто ему показалось обидным, что из-за меня пришлось ему далеко идти пешком и взбираться по нашей ужасно крутой каменной лестнице. Я быстро объяснила синьору Масса, что телефона у нас просто нет, поэтому для связи со мной нужно звонить в церковь.

Немного смягчившись, он объявил, что у него есть для меня урок и что я должна явиться в “Сompass” в эту пятницу. Когда он ушел, бледная Наташа ко мне подбежала: “Мама, какой неприятный человек, почему он так кричал? Это ужасно!” А я только посмеивалась. Синьор Джованни — так я стала звать грозного итальянца — не слишком меня напугал. Главное, что он пришел к нам с хорошей вестью: у меня будет урок.

 

Universita Popolare

В пятницу я пришла в школу “Compass” и встретила там человека, занятия с которым продолжались все семь лет моей жизни в Италии. Лоренцо — очень важный персонаж моего повествования, сейчас я не стану о нем говорить. Доскажу о школах, в которых мне довелось работать.

Знакомая итальянка позвонила и сказала, что она и ее приятельница, по имени Симонетта, решили открыть Народный университет — так по-русски переводится словосочетание “Universita Popolare”. Магистрат города выделил на это средства, и сейчас они набирают преподавателей на различные курсы. Не хочу ли я попробоваться на роль учителя русского языка в новом учебном заведении? Как же! Конечно, хочу. Анна — так звали звонившую — тут же сообщила мне телефон Симонетты, с которой я и договорилась о встрече.

В дальнейшем Анна из-за каких-то внутренних разногласий самоустранилась от руководства университетом; единовластным его директором осталась Симонетта, женщина властная, с цепким взглядом и железной хваткой. На встречу с ней шла я с опаской. Претенденты на вакантное место, кроме меня, все были без специального образования; но в Италии, как и в России, процветает устройство по знакомству, или, как у нас говорили во время оно, по блату. Все рабочие места представляют собой в Италии высшую ценность в жизненной иерархии. Когда один знакомый из семьи армянских беженцев отказался работать на бойне, наш приятель-итальянец едва ли не возмутился: “Как он может? Это же работа!” Ценится работа. Работа как таковая. Я еще расскажу историю моей студентки Нивес, у которой за всю ее почти сорокалетнюю жизнь так и не случилось работы... И ее случай не единичный. Трудно понять итальянцев, которые при таком положении вещей не покидают страну. Что их удерживает? Разве что необыкновенность Италии, ее чудная природа, ландшафты, архитектура, родные пенаты, язык и, конечно, “кучина итальяна”!

Но вернусь к Симонетте. Неожиданно разговор с нею прошел мило, она даже обещала платить мне за уроки, хотя учителям-итальянцам оплачивала только затраты на бензин. В дальнейшем так и было: Симонетта действительно мне единственной платила, и довольно хорошо, за проведенные занятия. Но и то сказать: моя группа русского языка (а затем несколько групп) существовала в одном и том же составе, а то и расширяясь, от начала занятий в сентябре до их конца в мае. И в мае мы приглашали Симонетту на “Отчетный концерт”, на котором “курсисты” читали русские стихи и пели русские песни под аккомпанемент Илюшиной физгармоники, а по-простому — гармошки. Довольно скоро Симонетта почувствовала, что я хороший “кадр” для ее детища, а ради него она была готова на все. Я видела, что Симонетте стоило больших усилий наладить работу. И каких только курсов не было в этой самой Universita Popolare! Чего только там не изучали! Всевозможные языки — включая китайский и арабский, но также французский, испанский, сербскохорватский, албанский, новогреческий. Последние три языка изучались в связи с тем, что Анкона, стоящая на Адриатике, только морем отделялась от Греции, Албании и Югославии. Американские самолеты-бомбометатели (кошмарная страница в истории Америки!), столь ненавистные всем европейцам и нам, бывшим россиянам, летали бомбить Югославию с анконской базы — мы слышали их гудение.

Кроме языков, в Народном университете преподавались художественные предметы — изобразительное искусство, литература, театр. Были и дисциплины для “домохозяек” — кулинария, вязанье и ручной труд, а также для “домохозяев” — дегустация вин. Для тех и других успешно работал кружок бальных танцев. Старички и старушечки — основной (но не единственный) контингент Народного университета — танцы обожали.

Я читала, что до революции и, кажется, несколько лет после нее в России существовал Свободный университет Шанявского. Его в свое время посещал Есенин, добирая образование. Вещь чрезвычайно нужная и полезная для общества и его членов. Она имеется и в Америке в форме Lifelong University, где может заниматься любой желающий. Студенты свободного (народного) университета платят за обучение чисто символические деньги, набирают по несколько курсов и часто осуществляют свои детские несбывшиеся мечты, как-то: научиться рисовать, заговорить по-китайски, лучше узнать родную литературу.

Конечно, многое зависит от преподавателя. Моя старшая филадельфийская подруга поэт Валентина Синкевич, человек с необыкновенной судьбой, преподает в подобном университете (там он называется “школа”) в Филадельфии русскую литературу. И представьте, многие желающие записаться на курс стоят на “листе ожидания”, то есть им нужно ждать, пока кто-то из посещающих по какой-то причине выбудет — тогда их возьмут на место ушедших. Легко представить, как насыщенны и интересны ее лекции и как много студентов их посещает. А сменила Валя на посту преподавателя некоего “профессора”, читавшего курс средневековой английской литературы (Валя “профессором” никогда не была, большую часть своей “американской” жизни служила в библиотеке). Профессор читал лекции ужасно усыпляюще. Подумать только — даже авантюрные легенды о короле Артуре и рыцаре Ланселоте не могли зажечь беднягу и пробудить от сна его слушателей. Когда от профессора “Морфея” сбежал последний студент, администрация взмолилась: кто знает человека, который мог бы увлечь старых и молодых? И одна девушка-американка, знавшая Валю, тихо прошептала ее имя. И ее услышали. Так Валя стала вести свой курс, за который, к сожалению, получает сущие гроши, хотя ее лекции никак не назовешь “усыпляющими” и эффективность их велика.

Мне же Симонетта платила от щедрого сердца, из спецфонда, как она говорила. Никогда не забуду ее ко мне обращения: “Irina, sei dolce”, что означает: “Ирина, ты нежная (сладкая)”. Всякий раз, увидев меня в университете или встретив на улице, Симонетта всплескивала руками, словно удивляясь, и произносила свою неизменную фразу: “Ирина, сей дольче”. “Сладкой” никогда не была и вообще считала своими сильными сторонами совсем другое, но эта очень неглупая властная итальянка увидела во мне именно “сладость”! Что ж, не скажу, что мне была неприятна такая характеристика. К тому же “dolce” — очень красиво звучит по-итальянски...

В Народном университете за годы работы у меня перебывало много интересных учеников. Одна из них — Жанна Моррези — стала подругой. Мы переписываемся с ней по электронной почте каждый день все эти десять американских лет. Жанна пишет мне по-итальянски, я ей — по-русски, так сохраняется паритет и не забывается язык. Но об учениках я хочу рассказать в специальной главе. А сейчас еще об одной школе.

СEPU

Везде платили более чем скромно. За урок в школе “Сompass” и в “Inlingua School” полагалось 12 тысяч лир, это крайне мало. Но когда я пришла в CEPU (эта аббревиатура обозначала курсы по подготовке к сдаче экзаменов), женщина с бегающими глазками сказала, что за урок я буду получать 25 тысяч лир — значительно больше, в два раза больше, чем в других школах. Но и задача была сложнее — подготовить девицу, срезавшуюся в университете на экзамене по русскому языку, к успешной пересдаче этого экзамена.

С девицей, звали ее Лючия, занималась я месяц каждый день, порой по два раза в день — утром и вечером. Поразительно, какая эта Лючия была работоспособная! Она приехала в Анкону с юга, из Палермо. Там она и училась в университете, почему-то на факультете русского языка. Объяснить, почему выбрала русский, не могла. В Анкону приехала с другом, человеком состоятельным, который и оплатил это дорогое удовольствие — занятия в частной школе с персональным учителем. Цель была: подготовиться так, чтобы во что бы то ни стало сдать экзамен — деньги-то не зря платились. Но задача эта была архитрудная. Девочка была малоспособная, с дырявой памятью, хотя и с железным желанием “пройти экзамен”. Как-то во время урока меня вызвали в секретариат, женщина с бегающими глазками набирала телефонный номер. С того конца провода раздалось произнесенное по-русски, но с украинским акцентом: “Алло, я вас слушаю”. Мне шепотом было объяснено, что “мы звоним” в Палермский университет, на кафедру русского языка. И трубка перекочевала ко мне. Преподавательницу звали Оксана, родом была она из Киева. Услышав про Лючию, Оксана закричала в трубку: “Ну что вы, она никогда не сдаст экзамена, никогда”. — “Почему?” — “Да она ж неспособная. Ни слов не знает, ни грамматики. И памяти никакой”.

— Послушайте, Оксана, я здесь занимаюсь с Лючией и вижу, что случай трудный. Но она старательная и работает без отдыха. Мы с ней за месяц много чего сделаем — вы увидите.

— Ну хорошо, посмотрим.

Я передала трубку женщине с бегающими глазками, и та повесила ее на рычаг.

Лючия экзамен сдала. Оксана, видимо, сжалилась и над ней, и надо мной. Она гоняла девицу по всему материалу и, если верить Лючии, была приятно удивлена тем, что та (под моим руководством) проработала все упражнения из учебника и ее русская речь перестала полностью смахивать на итальянскую. В июле Лючия — неузнаваемая, вся увешанная драгоценностями, подаренными другом, — победительницей вернулась в ЧЕПУ, и мы с ней приступили к подготовке еще одного проваленного в прошлом экзамена — по литературе. Опять ежедневная тяжелая работа два раза в день — в утренние и вечерние часы — чтение, перевод... Требования к итальянцам (или только к моей ученице?), сдающим русскую литературу, были в университете Палермо весьма скромные. Нужно было прочитать и перевести с итальянского языка биографии русских писателей, помещенных в учебнике... С этим экзаменом Лючия впоследствии также благополучно справилась.

Но мне, признаться, было не до биографий. За прошедший месяц я не получила в СЕPU ни копейки. И разговор о плате со мной не поднимался. Сама же я еще по опыту в России страшно не любила разговаривать с администрацией о деньгах. Посоветовалась с Лючией. Сказала, что мне не заплатили за нашу с ней прошлую — такую тяжелую, но весьма успешную — работу. Она возмутилась, услышав, какую сумму должна была я получить. Сама она, как помню, заплатила школе три миллиона лир, из которых мне, учителю, полагалось всего-то несколько сотен. Лючия сказала, что “поговорит” с директрисой. И правда, уже после следующего занятия женщина с бегающими глазками выдала мне внушительный пакет.

Домой я не шла, а неслась — все же наш дырявый семейный бюджет благодаря мне должен был сегодня существенно пополниться. Не утерпев, прямо посреди дороги разорвала конверт и принялась считать деньги, и — о ужас! — их было существенно меньше, чем ожидалось. Их было столько, как если бы мне платили 15 тысяч лир за час, но мы-то уславливались о 25! Нет, я не могла идти с этим домой — я повернула назад, в СEPU (не правда ли, напоминает ЧЕКА?). Дорога до школы отнимала у меня не меньше часа ходьбы, а я была уже почти у дома. Но нет, не могла смириться с обманом и отложить “выяснение”. А выяснять денежные дела, да еще на чужом языке, — видит бог, не мое это было дело. Женщина с бегающими глазками, наверное, не зря никогда не смотрела в глаза собеседнику, она бесконечно виляла и, глядя мимо меня, как-то невнятно говорила, что все сосчитано и выдано правильно. Ее увертливая речь кончилась довольно жестким и отчетливым резюме: “Мы с вами договаривались о пятнадцати тысячах лир за час. Вы их получили. Чего же вы хотите?” Наступила пауза. Я потеряла дар речи от такой наглой лжи. Все же сказала, запинаясь:

— Ах, так? Тогда я отказываюсь продолжать занятия с Лючией. Ищите ей другого преподавателя!

По-видимому, сама того не сознавая, я сказала именно то, что нужно. Где им было найти другого преподавателя русского языка для работы со студентами? В Анконе учителей такого класса просто не было. Да и Лючия наверняка не захотела бы меня потерять. И вот я увидела, как бегающие глазки, неожиданно собравшись у переносья в одну линию, впиваются в меня, а лживые уста, складываясь в улыбку, становятся сахарными и произносят: “Ах, кажется, я ошиблась, мы действительно договаривались о двадцати пяти”. И усеянные кольцами пальцы начинают отсчитывать недоданные мне лиры. Вот это было торжество! Оно затмило обиду, и на следующее занятие я принесла женщине с бегающими глазками шоколадный торт.

 

La fanciulla dalla Sardegna2 

Эту свою ученицу мне хочется назвать “фанчулля” — барышня, хотя была она молодой замужней дамой. Но что-то было в Нивес, при всей ее озорной и веселой повадке, заливистом безудержном смехе, накатывающем на нее время от времени, при всем довольно современном “антураже”, было в ней что-то от несовременной “барышни” — сосредоточенность, ум, сложность, скрытая под маской простоты, драматизм, кроющийся за юмором. Одним словом, была моя ученица не итальянка, а “сардка” — с острова Сардиния, женщина моря.

Про свою родину она любила рассказывать, но я уже многое забыла. Помню только, что не вся Сардиния обитаема — есть там невозделанные каменистые просторы — и что говорят сарды на итальянском и на своем родном сардском (сардинском) языках. Посмотрела сейчас в Википедию — и обнаружила, что за две с половиной тысячи лет “исторической жизни” столько культур сменилось в Сардинии, столько завоевателей сюда приходило — как нигде в другом месте: римляне и карфагеняне, вандалы и арабы, испанцы и австрийцы... Не оттого ли и народ сформировался такой своеобразный — итальянцы, да не совсем, особый приморский народ: гордый, стойкий, нехнычущий. Нивес была ужасно загорелая, гибкая, белозубая, а ее муж Массимо, “коренной” итальянец, — немножко увалень, слегка полноватый, медлительный. Он привозил жену на занятия — я уже забыла название мелкой школки, где я должна была обучать Нивес русскому с уклоном в бизнес, — и сидел вместе с нами, не мешая и не вмешиваясь в урок, разве что Нивес его о чем-то спрашивала. Массимо был математиком, но, по словам Нивес, знал абсолютно все. Работал он в школе на замене и никак не мог получить полноценной работы. С Нивес же дело обстояло на обычный итальянский манер — катастрофически: лет за десять до нашей встречи закончив языковой факультет Пизанского университета по специальности “русский и английский языки”, она за все эти годы так и не могла найти работы. Жили они у родителей Массимо, обоим не терпелось вырваться на волю, заиметь свой дом. Но было это в Италии нереально, чудом было и обретение работы. Поэтому Нивес приходилось делать выбор: сидеть дома и ругаться со свекровью или искать какие-то занятия, отвлекающие от мыслей о тяжелом настоящем и дающие некий неопределенный шанс на возможность светлого будущего. Нивес предпочитала второе.

Поначалу мы действительно пробовали заниматься бизнес-лексикой, запоминанием реквизитов, написанием рекламаций на товар и прочим в этом роде. Но обе выдержали недолго. В своем университете Нивес научилась более или менее грамотно говорить по-русски. И все. Русские литературные произведения читали они на итальянском. “Почему?” — спрашивала я ошарашенно. “Мы не успевали, русский язык такой тяжелый, — отвечала Нивес, — преподаватель предпочитал, чтобы мы хотя бы по-итальянски поняли, о чем написан роман Толстого „Война и мир“”. Тогда я решила, что не худо заняться с Нивес литературой, чтением художественных произведений. После пары уроков убедилась, что она прекрасно чувствует стиль произведения. Тут у меня мелькнула мысль... Дело в том, что мы с Наташей увидели в местной газете объявление о “международном” литературном конкурсе, проводимом в нашей Анконе. Там обозначались его условия и сроки подачи материалов. Принимались произведения малого объема — короткие рассказы; срок подачи подходил в конце зимы, ранней весной. А мы были еще в самом начале зимы, и я определенно и точно знала, какое произведение можно было бы представить на конкурс. Это были рассказы, занимающие каждый всего несколько страниц, озорные и карнавальные. Современная стилизация Бокаччо, современная в том смысле, что там было много аллюзий на тогдашнюю Россию. Но был и Бокаччо, с его пряностью, правда, направленный женской рукой в сторону легкого изящного юмора. Это был цикл “Итальянских рассказов”, написанный моей сестрой сразу после нашего отъезда в Италию. От тоски и мучительно тягомотной жизни (шли сложные 90-е) сестра навоображала себе островок итальянского беззаботного веселья с элементами легкого, вполне невинного эротизма. Первый рассказ, который Нивес начала переводить, назывался “Визит дамы”. Впоследствии мы с ней перевели еще два рассказа: “Дама и гипнотизеры” и “Гвидо и англичанка”.

Бесспорно, у моей сардки был талант переводчика, но учтем и то, что “материал” очень уж соответствовал ее характеру и манере. Юмор и изящество, а еще лежащая не на поверхности серьезная мысль — все это было близко Нивес, отвечало ее возможностям. Хорошо было и то, что рядом была я, знавшая и любившая рассказы сестры, помогавшая переводчице найти нужное слово или нужный оборот. Впоследствии я часто занималась переводом со студентами “высокого уровня”. Но именно с Нивес во всей полноте проявилась обучающая функция переводческой работы. Ее интерес к языку, его лексическим пластам, стилистическим оттенкам возрастал. Придавало нам “куража” и то, что готовим не просто “учебный перевод”, а материал для подачи на настоящий “международный конкурс”.

И вот рассказ переведен и отпечатан — получилось ровно то количество знаков, что было указано в регламенте, — как по заказу. И мы с Наташей везем папку с рассказом по указанному адресу. Один из аристократических районов города, старинный особняк, не помню, был ли то слуга, но кто-то провел нас в кабинет хозяина, одновременно организатора и спонсора анконского литературного конкурса. Хозяином оказался древний, седой как лунь старичок с трясущимися руками. На вид было ему лет за девяносто.

Встретил он нас очень любезно, предложил присесть, при нас осмотрел присланную рукопись, на которой, как и полагалось, отсутствовало имя автора. Старичок перевел взгляд на нас с Наташей и с любопытством спросил, кто из нас писатель. Отвечала Наташа, лучше владевшая разговорной речью. Она сказала, что писатель — ее тетя из Москвы. “Из Москвы? — заинтересовался старичок. — Но тут написано, что рассказ из цикла „Итальянских рассказов“”. Наташа терпеливо объяснила, что тетя, когда мы уехали в Италию, написала несколько итальянских рассказов, вдохновившись классиком итальянской литературы Джованни Бокаччо. “Бокаччо?” — интерес старичка заметно возрастал с каждым Наташиным ответом. Он, видимо, был доволен, что в конкурсе принимает участие русская из Москвы, вдохновленная писаниями Бокаччо. Так и не сумев завязать тесемочки на папке, старичок поднялся и, медленно переступая дрожащими ногами, отнес ее на соседний, заваленный манускриптами и папками стол. Видно, туда складывались опусы “соискателей”. Мы вскочили со своих мест, готовые помочь старичку дойти до стола или хотя бы поймать выскользнувшую из дрожащих рук папку. Но он до стола дошел самостоятельно, и папка из его рук не выскользнула. Поднялись прощаться. Старичок вышел из дверей вместе с нами и сел за руль припаркованного под окнами “фиата”. Мотор взревел — и только мы и видели нашего “старичка”. Вот где было настоящее чудо – девяностолетний паркинсоник водил машину и даже лихачил...

Нам, вернее, сестре повезло. Первое место среди иностранных соискателей досталось ей, и досталось буквально за неделю до того, как удивительный старичок умер. Он умер до церемонии вручения премий, оказавшейся, таким образом, поводом для радости и для горя. Старичок сделал свое дело — и ушел, — не сговариваясь, подумали мы, когда услышали печальную новость. Премию за сестру получала Наташа — триста долларов, кассету с видами Анконы и почетный диплом, напечатанный на знаменитой бумаге фабрики “Фабриано”. Нивес и Массимо сидели в зале, в рядах зрителей и болельщиков. Сестре в те годы жилось тяжело, она вела в школе уроки художественной культуры — и жила на скудный учительский заработок. Деньги я переслала ей в полном объеме. И только потом стало приходить в голову: а Нивес? Она была переводчиком рассказа, ее фамилия значилась в бумагах конкурса... Ей бы деньги тоже пригодились, хотя бы часть. Массимо к тому времени получил должность штатного учителя, но Нивес по-прежнему была безработной. Впоследствии, памятуя об этом “долге”, я давала Нивес бесплатные уроки уже не в школе, а у нас дома, в Сан Козьма.

Все семь лет нашей анконской жизни мы с Нивес не теряли друг друга из виду. Приезжали они вместе с Массимо, оба красивые, очень друг друга любящие, что видно было сразу. Нивес беспрестанно смеялась, смеясь, рассказывала о своих злоключениях с поиском работы, о поездке в Петербург на курсы “повышения квалификации” — еще одни не пригодившиеся ей курсы... Мне все казалось, что вот сейчас, посреди своего смеха и веселого рассказа, эта стойкая “фанчулля” не выдержит и разрыдается. Но нет, ее выдавали только очень грустные глаза, но и они становились озорными, и в них заводились искры, как только она видела, что я к ней приглядываюсь. Нет, не хотела Нивес ни жаловаться, ни быть объектом жалости. Настоящая сардка.

 

Вперед к Фриде

И вот тут мне хочется сделать паузу и переключиться с учеников и школ на какую-нибудь другую материю. Собственно, я даже знаю на какую. Почему-то захотелось рассказать историю, случившуюся с нами, когда мы во второй раз ехали на машине через всю Европу в ставшую родной Анкону. Во второй раз было уже не так страшно, да и машин на дорогах прибавилось: бензин в продаже появился. К тому же путь был отчасти уже освоен, и мы даже примерно знали, где будем останавливаться на ужин и ночлег. Так, в Австрии в прошлый раз мы остановились в небольшой домашней гостиничке. Саша весь день вел машину, все подустали, проголодались — было уже довольно темно, и мы где-то возле Грасса начали спрашивать по-английски у прохожих, не укажут ли они нам ближайшую домашнюю гостиницу, и нам указали. Сейчас пытаюсь вспомнить, не было ли на австрийских гостиницах таких же характерных изображений, как на “Bed and Breakfast” в Америке, а именно: кроватей и вилки с ложкой. Но что-то не припоминается, кажется, не было. Вроде бы мы спрашивали о гостинице у прохожих, останавливая машину и тщательно выбирая, к кому бы обратиться: английский, к тому же английский русского образца, о нет, был он здесь не в чести.

Короче, остановились возле маленькой гостинички, хозяйку — милую женщину средних лет, подвижную, радушную — звали Фридой. У Фриды мы прекрасно отдохнули и на следующий день с утра отправились в путь. Но до этого хозяйка накрыла нам стол для завтрака. О, какой это был прелестный завтрак, настоящий европейский! В центре белоснежной скатерти стояла плетеная корзинка с поджаренными булочками. На столе были разложены фарфоровые тарелочки с разными сырами, колбасами и ветчиной. В вазочках сквозь стекло просвечивали мед и варенье. Все было легкое, воздушное, красивое, душистое — пленительное! После завтрака Фрида показала нам уголок, сплошь заклеенный открытками из разных стран: бывшие постояльцы посылалали ей приветы и поздравления с праздниками со всех концов земли. Мы также взяли Фридин адрес и пару раз на красивой открытке поздравили ее с Рождеством и Пасхой. И вот, едучи в Италию по второму кругу, мы ни за что не хотели останавливаться в другом месте и пропустить “Фридин завтрак”. Только к Фриде! Надо сказать, наше желание вступало в решительное противоречие с объективной реальностью. Оказалось, что старая дорога ремонтируется, и указатели предлагали ехать по другой — новой — дороге, оставляющей Фридин домик далеко в стороне. На “пятиминутке” внутри машины было единогласно решено ехать к Фриде – во что бы то ни стало. И мы свернули на старую дорогу. Помнится, мы были на ней чуть ли не единственными путешественниками. Дорога была раздолбана до основания, машина то и дело подскакивала, Саша останавливался, проверяя резину на колесах. Наши “Жигули” шестой модели нас не выдали. После двухчасовой тряски по опасной дороге “жигуленок” таки привез нас к Фридиному дому. Голодные, уставшие, мы с радостной надеждой смотрели из машины на гостеприимно освещенные окна гостинички. Было около десяти вечера. Саша посигналил — и как по команде все окна в доме потухли. Видно, гостей здесь никто не ждал. Сильно обескураженные, мы отправились на поиски еды и ночлега. С трудом в такой поздний для здешних мест час отыскалась еще одна домашняя гостиница, неподалеку от Фридиной. Держала ее родственница Фриды, сказавшая, что та отправилась в гости в соседний город, а в доме остался мальчишка-племянник, который привел с собой подружку. Тут мы поняли, почему потух свет в окнах.

Родственница Фриды тоже оказалась милой и радушной женщиной, но до Фриды было ей далеко. И комнатки были не такими уютными, и постели отличались каменной жесткостью. А уж завтрак! Разве мог он сравниться с Фридиным, хотя и состоял из тех же компонентов: булочек, сыра, колбасы! Но у Фриды все — все было по-другому. Уже в Анконе спустя некоторое время я купила красивую открытку и написала Фриде, что мы ее не забыли и в следующий раз обязательно у нее остановимся. Этого “следующего раза”, увы, пока не случилось.

 

Джорджо-путешественник

Уж раз речь зашла о путешествиях, пришло время рассказать еще об одном моем ученике, по имени Джорджо Роза. Его фамилия не очень ему шла, был он совсем не “роза” — из простой рабочей семьи, выбившейся в весьма состоятельный слой. Его привел ко мне кто-то из хора Джован-Феретти, где пела Наташа и где хормейстером был непревзойденный Чезаре Греко. Итак, Наташина приятельница-хористка привела к нам еще нестарого, крупного, улыбчивого человека, очень громко звучащего. То есть его голос звучал, перекрывая наши голоса и чуть ли не соревнуясь с церковным колоколом, который как раз в момент нашего знакомства начал звонить, призывая верующих на вечернюю мессу. Самое удивительное, что говорил Джорджо по-русски. И не сказать, чтобы очень плохо. Я его понимала. Был акцент, была неправильная грамматика, но чувствовалось, что Джорджо пользоваться языком умеет. Сразу возник вопрос: откуда? почему? А сам овладел. Читая книги, например, “Войну и мир”. Он сейчас заканчивает первый том этого великого творения... “Ну а разговорная речь? По “Войне и миру” трудно научиться говорить”. — “Верно, тут я пользуюсь другим методом. Я слушаю кассеты, — он протянул мне кассету, записанную Юлий Абрамовной Добровольской к ее учебнику “Il russo per italiani” — речь о ней впереди, — и продолжил: — Во время моих бесконечных поездок я все время слушаю русские кассеты, уже много лет”. Меня заинтриговало, почему поездки “бесконечные”: он шофер? Джорджо даже помрачнел, расстроился: все же шоферы — голытьба в Италии, он же — человек вполне респектабельный, у него своя строительная компания по оказанию быстрых услуг при всевозможных ЧП и природных катаклизмах.

И он принялся рассказывать — громко, энергично, с неожиданными итальянскими интонациями — о своей работе, которой безусловно гордился. Вот, например, случился после большого дождя оползень в горах, завалило реку, сломало мост. И произошло все за много километров от Анконы, в Лигурии. И Джорджо на своей каждый год сменяемой дорогой машине (кажется, у него была “ауди”), делая по двести километров в час, мчится на место происшествия. Приезжает. Оглядывает разрушения. Составляет смету. Прикидывает, сколько рабочих нужно послать. Оперативно составляется договор, который подписывает местная администрация. И вот уже Джорджо вызывает наряд рабочих, начинается восстановление разрушенного.

— А кто следит за работами? — Джорджо смотрит на меня веселыми глазами.

— Как кто? Я и слежу. Я намечаю “фронт работ” и слежу за их исполнением.

— А если в это время еще что-то где-то случится?

— Так обычно и бывает. Италия — страна природных катастроф: то река разольется, то начнется землетрясение, то вулкан проснется на юге... Я тут же седлаю свою “ауди” и еду туда. Снова составляю смету и заключаю договор с администрацией. И присматриваю уже за двумя объектами, между которыми бывают громадные дистанции. Можете себе представить, сколько русских спектаклей, стихов и песен я успеваю услышать по дороге?

Так началось наше знакомство с Джорджо-путешественником. Говорил он своеобразно, употреблял “архаические слова”, почерпнутые из “Войны и мира” — за время наших занятий Джорджо одолел все четыре тома, — правда, не всегда к месту, например, как-то сказал, что “витает” на своей машине. Пришлось его поправить: “Джорджо, витают в облаках — на машине ездят, а такие, как ты, — летают со страшной скоростью”. Чем следовало заниматься с человеком, который дошел до середины “Войны и мира”? Я предложила: “Джорджо, судя по всему, ты человек с богатой биографией: поднялся с низов, создал компанию, читаешь Толстого... Не хотел бы написать о своей жизни по-русски? В этом был бы двойной смысл — учебный и самопознавательный”. Джорджо идеей загорелся. На каждое занятие начал приносить листы, исписанные крупным почерком, с огромным количеством ошибок: орфографических, пунктуационных. Время за окном текло докомпьютерное, ошибки были неизбежны. Я исправляла не все, мне хотелось оставить “итальянский колорит” его синтаксиса, особые, не по-русски построенные фразы, передающие интонации чужого языка. В летние каникулы прихватила с собой в Москву законченный Джорджо труд — пухлую папку, страниц эдак в двести — “История жизни Джорджо Розы”. Мальчик из машинописного бюро на Покровке, единственный владеющий там компьютером, перепечатал Джорджину биографию и отозвался о ней кратко: “Интересно. Можно издавать”. Жаль, нет ее у меня под рукой. Помню, что Джорджо начинал со своего “пролетарского” детства, писал о дяде — коммунисте, научившем его петь “Катюшу” — дело было в годы войны — и внушившем любовь к России. Кстати, “Катюшу” маленький Джорджо считал народной итальянской песней. Помню такой эпизод из Джорджиной рукописи. После армии он почувствовал ужасное одиночество, возле не было ни друзей, ни подруг. И тут он вспомнил, что когда-то в одном горном селе видел девушку, которая ему понравилась. И он отправился в то село, нашел девушку и на ней женился. Так вошла в его судьбу Лаура, маленькая, светловолосая итальянка, родом из Абруццо, где производят чудесное вино “Абруско”. У Джорджо и Лауры оно не переводилось. Вообще Джорджо был не чужд авантюризма, в рукописи рассказывалось, как однажды он зафрахтовал небольшой самолет и вместе с Лаурой, новорожденным сыном Андреа и друзьями семьи отправился в тогдашний Советский Союз. Не знаю, почему их не сбили, как самолет-разведчик Пауэрса. Прибыв в Москву, Джорджо с семьей и родственниками поселился в гостинице “Националь” в роскошном номере, ходили по набережным, по булыжнику Красной площади — любовались послесталинской, оправлявшейся от долгого обморока сказочно красивой Москвой, спустя несколько дней улетели назад, в Италию. Не ручаюсь за точность своего пересказа, но почему-то фактографии верю, хотя возможно ли было подобное году эдак в 1961-м, — не имею понятия!

Веселый был он человек, широкая душа. Переселившись из Анконы в Турин (“Irina, sai: Ancona e 2un cimitero”3 ), город живой и деятельный, продолжал заезжать к нам в гости, причем привозил со своих дорожных стоянок какие-то невероятной величины сыры, окорока, коробки сластей. Однажды еле дотащил до нашей бедной кухни в Сан Козьма — места, где сосредоточена была жизнь нашей семьи: там было теплее и светлее, чем в двух крохотных спаленках, — еле дотащил огромную плетеную корзину с разной деликатесной снедью. Думаю, заплатил за нее бешеные деньги — дело было перед Рождеством, и такие корзины только росли в цене. Но, наверное, хотел видеть радость в глазах детей — Наташи и Илюши, — не очень-то избалованных итальянскими деликатесами... В другой раз — уже летом — принес большую коробку изысканного мороженого, купленного у его однофамильца и друга синьора Розы, владельца лучшего кафе-мороженого, расположенного в центре Анконы.

Высокий, плотный, с вечной улыбкой и шуткой на устах. И вдруг — они приехали вместе с Лаурой — мы его не узнали: словно сложился пополам, худой, серолицый, но еще бодрящийся. Сказал, что перестал ездить в свои дальние поездки, что Лаура следит за его диетой и не дает ничего жирного и вкусного, что есть хороший врач. Но даже хороший врач не справляется с этой болезнью. Помню, мы решили позвонить в Турин. На звонок ответила Лаура и на наш вопрос — заплакала. Джорджо Роза отправился в свое последнее путешествие. Недавно Лаура прислала нам фотографию своей внучки, дочки возмужавшего и сделавшего блестящую карьеру в области международной коммерции Андреа. Девочка небывалой красоты — нежный овал, матовый цвет лица, пунцовые прелестные губки — настоящая роза! О Джорджо, если бы ты видел ее, свою внучку, вполне воплотившую в своей внешности — изящного и гордого цветка — родовую фамилию!

 

От asilo до Scuola elementare, или Бикольца вижу

Что это я все о своих учениках да своих учениках, а разве дети — не ученики? Моих я всегда держала перед собою и ими занималась. Однако чтобы вести дом и давать уроки, худо-бедно пополнявшие наш скромный бюджет, нужно было устроить младшего, пятилетнего Илью, в детское учреждение (старшая ходила в “личео шентифико” — лицей с естественнонаучным уклоном). Наш новый друг доктор Сандро Тотти, человек, пользующийся в городе огромным авторитетом, помог определить Илью в азило (детский садик) монахинь-францисканок. Сандро сказал нам, что монахини берут Илью бесплатно, лишь недавно мне пришло в голову, что он мог втайне от нас вносить за него плату. Был он из тех людей, которых называют “праведниками”. Не понимаю, почему в негромкой провинциальной Анконе, городе, ничем не примечательном в ряду тех же Венеции, Рима, Флоренции, Болоньи, нам встретилась такая концентрация людей нравственно неординарных, хочется даже сказать, святых. Не преувеличиваю. Если даже мы, недавно приехашие иностранцы, ощутили духовную силу, живущую в этом высоком, поджаром, казалось, не знающем ни устали, ни сносу человеке — о наше неведение, о наш эгоизм! — то близкие, друзья, соседи, пациенты должны были замечать их повседневно. После безвременной кончины Сандро — для скольких его подопечных стала она личной трагедией! — город ходатайствовал о причислении его к лику блаженных4.  Однако скажу, что был он не похож на картинного или житийного “святого” — живой повадкой, неиссякающим интересом к человеку, страстью к искусствам, особенно к литературе и музыке, каким-то чеховским — мягким, снисходительным и слегка ироничным — взглядом на жизнь и людей. Чехов не зря был его любимым автором. Наверное, о Сандро можно было бы сказать словами шекспировского Гамлета об отце: “Он Человек был в полном смысле слова”.

Здесь сделаю отступление еще об одном человеке, чем-то похожем на Сандро, тоже праведнике. Был он евреем, покинул своих ортодоксальных обеспеченных родителей, проживающих в Вильнюсе, и пошел в мир (тогда это была забродившая и забредившая новизной Россия) — “делать революцию”. Слышала эту историю из уст самого “героя” — Михаила Хоневича Аршаса.

Но познакомились мы вначале с его женой, Саррой Петровной Аршене. Юными студенточками встретили ее в Друскининкай, в самый первый день нашего с сестрой летнего отдыха, и спросили, где здесь озеро. Услышав вопрос, она быстро на нас взглянула, заулыбалась во всю ширину своего белого, круглого, в детских веснушках лица и бодро повела за собой, рассказывая обо всех встречных диковинках, — так мы провели с ней весь ее последний, а наш первый день в Друскениках. И вот, скорей всего, именно тогда и от нее мы впервые услышали об ее необыкновенном муже — оба они были учителями в Вильнюсе, — Михаил Хоневич к тому же преподавал иврит всем желающим. Позднее довелось нам увидеть и их сына Эль-Ханаана, Элика, ладного, невысокого и, по всей вероятности, очень талантливого, ставшего в Израиле известным врачом5 .

Лежала на Михаиле Хоневиче печать неизжитой трагедии: его первую жену с детьми убили сами литовцы во время фашистской оккупации. Исполнен был наш старший друг многознания и мудрости, оставаясь при этом человеком зажигательного веселья и мальчишьего озорства. Роились в нем таланты: необыкновенно рассказывал, необыкновенно пел (в Израиле был солистом хора ветеранов), легко и красиво двигался. Ах, как он рассказывал! Помню, горевал, что не сохранил шарф, полученный в подарок из рук самого Переца Маркиша, умилившегося талантам питомцев Михаила Хоневича, — тот директорствовал в Еврейской школе и, глупый, шарф этот так и носил не снимая и износил чуть не до дыр... Праведник? Спросят — почему? На каком основании? Знаю, что спас Михаил Хоневич во время войны своих подопечных от истребления, сумел вывезти “еврейских детей” куда-то под Ижевск. Но дело даже не в этом. Праведник — это Божья печать. Это значит такое поле вокруг человека, что само его присутствие дарит радость, очищает и озонирует воздух, и всем кажется, что доброта и гуманность никогда не уходили из мира и никогда из него не уйдут.

Еврейскую школу в Вильнюсе закрыли в 1949 году вместе со всеми прочими еврейскими учреждениями по всей стране. Путеводную звезду еврейской поэзии Переца Маркиша и вместе с ним еще 12 писателей-евреев убили в “ночь казненных поэтов” 12 августа 1952 года.

Итак, с подачи Сандро Илюша стал ходить в азило. Надо сказать, что, приехав в Анкону, я сразу стала искать парк или сад. Мне казалось, что в этом городе обязательно должно было существовать место, кроме зданий, дорог и площадей, где люди могут гулять — парами, с детьми, в одиночку... Парк или сад. И мы с пятилетним Илюшей ежедневно осваивали новый маленький кусочек города, ходили пешком — на транспорт не хватало денег — по узеньким улочкам, ведущим куда-то вверх и вверх: город располагался на холмах. Парка не было, но его присутствие ощущалось, так же как присутствие моря. Одним из промежуточных моментов в обретении парка, а он был, был в городе — и я его наконец нашла, но не сразу, так запутана была дорога, — так вот промежуточным моментом в его обретении стало Илюшино азило. Утром Саша отвозил туда малыша, забирать его можно было часам к пяти, но Илья настаивал, чтобы его брали “до пранцо”, то есть до обеда. Так что в двенадцать часов мне уже приходилось выходить из дому, чтобы поспеть к итальянскому обеду, приходившемуся ровно на час дня, без всяких плюс-минус.

И я шла и шла целый час, и к концу этого часа начинало пахнуть морем и садом, в воздухе появлялся какой-то пряный средиземноморский запах. И дорога менялась. Вместо зданий, людей, машин, начиналась крутая тропа, ведущая почти отвесно вверх. Рядом была лестничка со ступеньками, но я всегда поднималась по тропе. И когда тропа кончалась, вы оказывались на вершине холма, и прямо перед вами размещалось райской белизны здание, составленное из кубов и шаров, — монастырь монахинь-францисканок. А поодаль, по правую руку, располагался простенький флигелек — Илюшино азило. Против монастыря был разбит маленький скверик, пахло взрыхленной землей, первыми весенними цветами, окружавшими невысокую, подпоясанную веревкой фигуру святого Франциска. Над ним купалось в лазури небо, чуть в стороне, за обрывом холма, скрывалось море. И где-то здесь, может быть, на соседнем холме, притаился парк. Позднее, только через несколько лет, я нашла к нему дорогу. Парк назывался Сittadella (Читаделла), он располагался на самой высокой точке города, в древнейшей его части, на территории разрушенной крепости. И был он — можете не сомневаться — несказанно прекрасен.

Илюшину воспитательницу звали суор (сестра) Энрика. Ничего не могу о ней сказать, хотя была она у нас даже в гостях, — существо тихое и малоразговорчивое. Однако один момент в поведении сестры-францисканки приводил нашу семью в некоторое замешательство. По словам Илюши, она часто угощала их группу конфетами. Детишки съедали конфеты и вертели в руках фантики. И тут суор Энрика бодро командовала: “А теперь бросьте ваши фантики на пол”. И все бросали. С огромной радостью и пребольшим удовольствием. Дальнейшее покрыто “мраком неизвестности”: поднимала ли фантики сама суор Энрика, убирала ли их какая-нибудь другая сестра-уборщица... Детям урок запомнился. Сколько раз после того поднимала я с пола нашей квартиры брошенные конфетные фантики. Сомнений в том, как они тут оказались и кто их бросил, не было, — конечно, Илюша, наученный смиренно-бесшабашной и сурово-эксцентричной суор Энрикой.

Ни в азило, ни в школу “элементаре” наш ребенок ходить не хотел. То ли потому, что не был приучен к детским учреждениям — в России я его в садик не отдавала, — то ли по свойствам характера: любил быть в центре внимания; компании сверстников-малышей предпочитал взрослых. В Италии к нам чуть ли не каждый день приходила смуглая смешливая Ноэми, приносила то одну игру, то другую. Играла с Илюшей за нашим длинным мраморным столом на кухне — долго, весело, истово. Вот это ему нравилось. Но, кажется, нравилось и Ноэми — биолог, знаток лечебных трав, она не могла найти в Анконе работу и заполняла бездонное свободное время посещением разнообразных курсов, оздоровительных кабинетов и нашей кухни, где часами играла с Илюшей в детские игры для “младшего школьного возраста”. Я находилась тут же — за неимением в нашей крохотной квартирке иного пригодного для дела стола — и поминутно слышала, как то один, то другая с энтузиазмом выкрикивали в ходе игры “бикольца вижу!”. Скорей всего, Ноэми считала эту бессмысленную фразу, подхваченную ею у Ильи, каким-нибудь русским междометием. Илюша же “заразился” этим несуществующим “междометием” от нашей московской знакомой, большой чудачки и великолепного музыканта Киры Сергеевны Алемасовой. А уж где подхватила это свое “бикольца вижу”, концертмейстер хора Виктора Попова, собеседница Рихтера, переводчица многих классических музыкальных текстов на русский язык, человек странный, очень одинокий и ни на кого не похожий, — знать того не знаю.

С Ноэми “piccolo scolarо” (маленький школьник) мог играть хоть целый день, а вот делать уроки... И то сказать, начальная школа в Италии больше похожа на детский сад, чем на школу. Все маэстры (учительницы), сколько я помню — и Лючия, и Лючана, и даже Мариза, — были добрые, участливые, любящие детей. Во время частых экскурсий — то в парк, то на площадь — они из своего тощего кошелька угощали весь класс мороженым, что вызывало во мне — единственной из всех родителей — протест, я — опять-таки единственная — возвращала потраченные на Илью деньги, к большому удивлению щедрых маэстр. Что касается программы, то было впечатление, что все пять лет начальной школы обучение буксовало, топталось на месте, лило из пустого в порожнее.

Мне казалось, что на уроках математики все это время только и изучали первые правила арифметики, складывали и вычитали: в первом классе — единицы, во втором — десятки, в третьем — сотни и в четвертом — тысячи. Таблицу умножения Илья так в Италии и не освоил, и понадобился приезд в Россию, чтобы строгая Галина Анатольевна “вбила” в него, как “Отче наш” в верующего, злосчастную таблицу — пятью пять — двадцать пять, шестью шесть — тридцать шесть. Из других предметов — не помню их ученого названия — больше всего запомнилось заполнение “логических таблиц”: нужно было объединять в общности схожие по какому-то признаку предметы — кухонную утварь или спортивный инвентарь. Дело это было довольно скучное и иногда даже мешало развитию мышления. Круглую чашку порой хотелось объединить с круглым мячом, но “железная логика” не позволяла этого сделать и такие объединения отвергала. Что было замечательно — так это уроки рисования, ручного труда и музыки. А еще: детские спектакли — “ре2читы”, когда дети в конце четверти читали смешные стихи или разыгрывали маленькие сценки, ну и конечно, карнавал перед окончанием учебного года, подготовка к которому занимала всю последнюю четверть.

Сколько же было выдумки, красок и звуков, сколько замысловатых нарядов, веселых танцев посреди площади Папы в окружении плотной цепи родителей и зевак! И те же самые немолодые маэстры с усталыми лицами становились карнавальными масками и дивами и самозабвенно отплясывали с малышней, и мой сын, который когда-то в московском клубе “Радуга” от смущения сбежал со сцены прямехонько ко мне в зал, тем самым необратимо порушив цепочку маленьких танцоров, да, да, это он, мой сын И2лия — как нызывают его все в Италии, — лихо скачет на деревянной лошадке в костюме “русского казачка”, и сам черт ему не брат!

Написала и подумала: как необходим карнавал в российской жизни, как она в нем нуждается! Именно в российской жизни, исполненной какой-то неподъемной тяжести и отмеченной фатально неодолимой мрачностью! Приветствую такие начинания, как Дни города, ярмарки, праздничные шествия и гулянья! Как важно, надев на себя нечто шутовское или карнавальное, отбросить прочь груз повседневности, ощутить себя в новой, чужой одежде и попробовать сыграть не свойственную тебе роль. В “Ночах Кабирии” финальная сцена — апофеоз карнавала, это он, карнавал, заставляет несчастную, обманутую, обобранную и преданную женщину улыбнуться сквозь слезы. В миллион раз лучше, чем избывать горе по-русски, в духе национальной традиции — пить в одиночестве горькую.

 

Маэстро Чезаре

С прелестной легкой картавостью, владелец компании, преуспевший в своем деле инженер, университетский профессор, но еще и музыкант, достигший высот, — композитор, дирижер хора, директор частной Консерватории имени Перголези и, кроме того, счастливый отец пяти очаровательных барышень. В век безвкусицы и китча — образец вкуса, в век торжества вульгарности — само изящество, в век узкой специализации — человек Ренессанса по обширности и разносторонности познаний и интересов. Если бы Лоренцо Медичи, в придачу к своей учености и чувству прекрасного, не был бы преступником, то тебя, Чезаре, легко можно было бы назвать его прозвищем — Чезаре Великолепный. О, Чезаре, ты пришел в наш сумасшедший век прямо из сказок Гоцци. Но ты никогда не был высокомерен, ты был улыбчив и добр и перед Рождеством подкладывал под двери нашего бедного жилища большой картонный чемодан яркой раскраски — с лучшими маркеджанскими винами внутри. Это ты, послушав, как мы с Наташей поем: “Повянь, повянь, бурь-погодушка”, подумал-подумал и мягко спросил: “Наташа, а ты бы не хотела заниматься вокалом в „Перголези“?” Нам, признаться, даже мысль такая не приходила в голову. Жили мы на маленький грант, платить за уроки в консерватории не могли, но ты, Чезаре, был волшебником — из тех, кто любит и умеет помогать без лишних слов.

Так Наташа начала заниматься в консерватории у настоящей оперной певицы, выступающей в Арена ди Верона, женщины с характером и повадками оперной дивы, умеющей довести ученицу до слез, но затем вытащить из нее максимум возможного. Не было у Наташи оперного голоса, но был милый приятный голосок красивого серебристого тембра, позволивший ей просолировать несколько классических вещей в детском хоре Виктора Попова, куда она поступила восьми лет от роду. Надо сказать, поступила не с первого раза. Женщина-хормейстер, забраковавшая Наташу, сказала мне, что “у девочки есть голос и слух, но она нам не подойдет, так как мы набираем детей в группу солистов”. Сдаваться не хотелось, не хотелось и идти в другое место: в хоре Попова мы с сестрой пели в юности, и я привела Наташу на прослушивание вторично, на следующий день. Прослушивал мужчина. Он сказал, что у “девочки хорошие музыкальные данные, и она будет зачислена”.

Так что все кончилось хорошо, но отговорку насчет “группы солистов” я запомнила. И тогда же загадала: Наташа будет солисткой. И что же? В их “среднем” (по возрасту) хоре объявили “конкурс” на исполнение партии двух кошек в известном дуэте Россини, состоящем из разнообразного виртуозного мяуканья. Девочки из Наташиной группы высоких “сопран” соревновались, кто лучше исполнит партию кошки-дамы, девочки-альты сражались за роль кота-кавалера. Это была реальная возможность стать солисткой, да еще в такой увлекательной партии! И мы с Наташей взялись за работу. Определили характер нашей кошки. Она, по нашему мнению, была — в противовес самой Наташе, девицы скромной и ужасно застенчивой, — бой-кошка, кошка Кармен, агрессивно наступающая на слабого и хилого кавалера и не дающая ему улизнуть. “Мяу”, — пела Наташа, и люстра начинала качаться и чашки в буфете звенеть, серебристый голосок приобретал звериную силу и на редкость противную кошачью интонацию. На решающий отборочный тур Наташа отправилась с красной розой в волосах — кошка Кармен среди облезлых бродячих кошек. И она победила. Запись россиниевских “Кошек” в детском исполнении, правда, без объявления фамилий солистов, мы слышали по радио даже в Италии. То-то была радость!

Одновременно с занятиями в консерватории Наташа пела в хоре Джован-Феретти, два раза в неделю репетиции до ночи. Чезаре мог увлечь, зажечь новонайденным музыкальным произведением. До сих пор не могу забыть “Стабат Матер” Доменико Скарлатти, произведения почти неисполняемого, архитрудного, все десять голосов которого были распеты и записаны на магнитофонную пленку — для раздачи хористам — самим Чезаре. Однако какая же это радость — петь в хоре! Неизъяснимо ощущение, когда по мановению руки дирижера начинается песнопение, и растет, и разрастается, и уходит ввысь, и ты, поющий, каждой клеточкой ощущаешь, что участвуешь в создании мировой гармонии, божественного логоса, чего-то такого, что, приближая тебя, твоих товарищей и твоих слушателей к Краю и дав всем вам содрогнуться перед Бездной, затем милосердно выносит к спасительно блистающим райским высотам.

Мне всегда хотелось, чтобы мои дети занимались музыкой, были с нею связаны, даже профессионально. Особенно надеялась на Илюшу. Мечтала о том, что он станет дирижером, как Чезаре. Сам маэстро, казалось, видел в Илье что-то родственное себе и близкое. Отец пяти девочек, он вместе со своей героической женой — Алессандра была не только замечательной матерью и превосходной хозяйкой, но и известной, едва ли не единственной во всей округе женщиной-судьей — мечтал о мальчике. Мальчика не получилось — Бог расчислил, что и так дал этой семье слишком много. И Илюша, как кажется, стал для Чезаре своеобразной заменой собственного, так и не рожденного сына.

Биография маэстро была не типична для успешного музыканта. Дело в том, что Чезаре в детстве и не думал о музыке. Увлекался чем угодно — техникой, математикой — и только годам к четырнадцати начал учиться игре на фортепьяно и делать невероятные успехи. Как и Наташе, Чезаре предложил маленькому Илье бесплатно заниматься в консерватории6 . Сказал: сам выбери какой хочешь инструмент. Илья будто и не слышал. Какая музыка! Все его альбомы для рисования были заполнены машинами, автобусами и поездами, как свои пять пальцев знал он все марки автомобилей, все маршруты анконских автобусов, все названия итальянских поездов и особенности их расписания.

Уже в Америке к его излюбленным транспортным средствам прибавились самолеты, и он начал издавать интернетный авиажурнал “Карафлай”. Что до музыки... сколько бы я ни говорила на эту тему, заниматься отказывался. Однажды Чезаре сказал, что в “Перголези” открывается класс “fisarmonica” (аккордеона, в просторечии — гармошки). И вдруг Илья заинтересовался. Все же аккордеон — инструмент особый, с большим количеством кнопок, перегородок, мехов и разных железок. Провинция Марке, чьей столицей была наша Анкона, как раз и славилась своими физгармониками. Самый известный завод, где они изготавливались, находился неподалеку, в городке Кастельфидардо. И вот из этого городка прибыл в “Перголези” великолепный экземпляр — блестящий, инкрустированный полудрагоценными камешками, в половину настоящего размера, специально для piccolo fisarmonicista (маленького гармониста). И мы с Ильей после занятий в школе стали ходить в консерваторию на “репетиции”; сонный привратник с натугой вынимал из кладовой тяжелый футляр, открывал для нас пустующий класс, а там уже сам Илья извлекал на свет божий закутанную в мягкую ткань красавицу физгармонику. Садился на стул, прижимал красотку к груди, разворачивал ноты... Я садилась напротив и блаженствовала. Блаженствовала даже на первых порах, когда Илья с трудом разбирал ноты и путался в басовом ключе. А уж потом, когда из хаоса звуков стали пробиваться мелодии... под них можно было весело притоптывать и даже танцевать, хотя и с оглядкой на дремлющего за дверью стража.

Вездесущий Паоло Б., узнав о занятиях Ильи, сделал ему королевский подарок: подарил собственную физгармонику. Она принадлежала к тем экземплярам, что называют “секонд хэнд”: Паоло играл на ней лет за двадцать до того, но была отлично отремонтирована и происходила из знаменитой семьи красавиц Кастельфидардо. Мы купили для нее специальный футляр и при всех переездах — из Италии в Россию и из России в Америку — везли с собой со специальной надписью: fragile.

Полгода назад после многолетнего прозябания в кладовке была физгармоника неожиданно вытащена на свет божий. Илюша протер футляр, извлек красавицу из мягкого тряпья и прижал ее к груди, после чего раскрыл старые ноты. Я сидела в соседней комнате, прислушиваясь. И — о чудо! — постепенно сквозь невнятицу звуков стали проступать знакомые мелодии, слышанные мною задолго до того в дневные часы в пустынной “Перголези”. Ноги сами начали притоптывать, а в голове пронеслось: “Чезаре, ты слышишь? Ты слышишь, Чезаре?” Почему-то мне казалось, что эти мелодии своими неисповедимыми воздушными путями могут достичь ушей доброго волшебника из Анконы.

 

Иво, или Возвращение в Поджо

Чуть ли не все анконские годы ко мне на занятия ходил ученик по имени Иво. Под конец он стал другом нашей семьи, и его семья — жена, ее сестра и два сына, — проводившая летние месяцы на “даче” в селении Поджо, довольно часто принимала нас в этом восхитительном месте. Иво занимался русским языком “из любви к искусству”. В прошлом учитель средней школы, вышедший на пенсию по выслуге лет, все свое свободное время отдавал он изучению языков. Знал немецкий, французский, английский, усиленно знаимался русским и посещал в Институте третьего возраста (Terza eta) курсы китайского и арабского.

Однажды Иво привел меня в этот институт: там нуждались в учителе русского языка на время отъезда “основного” преподавателя-болгарки (рассказ о ней смотри выше). Иво был здесь завсегдатаем, представил меня директору, двум своим профессорам — китайского и арабского языков. Мельком упомянул, что вот у стены стоит преподаватель иврита, пришедший на занятия с сыном. “И пользуется спросом?” — спросила я ошеломленно. “Не сказать чтобы большим, меньше, чем китайский, но несколько человек ходят”.

Я постаралась незаметно взглянуть на стоящих у стены и о чем-то беседуюших двух красивых, похожих друг на друга людей. Черноволосые, но не по-итальянски; у отца очки, бородка, сын выше ростом, стройнее, оба в черных костюмах, при галстуках, интеллигентно-профессорского вида. У обоих ярко выраженный, пронесенный через тысячелетия семитский тип7.  Отец перехватил мой взгляд, улыбнулся и неожиданно кивнул. Слышал обо мне от Иво? В принципе нужно было подойти, и мне этого очень хотелось, тем более что занятия еще не начались, была пауза... Но не подошла, подумала про свой несовершенный итальянский язык... Как же потом я жалела, что пропустила возможность с ними поговорить!

От дона Паоло я знала, что в городе существует небольшая еврейская община — наш священник по заданию вескова (архиепископа) нес общественную нагрузку по объединению всех конфессий города: христианской, мусульманской и иудейской. Как-то он нам сказал, что живет еврейская община не слишком дружно, все время в спорах. Возможно, споры касались судьбы древнего, уже не действующего Еврейского кладбища, которое муниципалитет надумал превратить в парк.

Кладбище располагалось на краю города, на холме, что возвышался над морем. Наша хорошая знакомая Лидия жила от него в двух шагах. Случалось, что, идя с сыном в гости к Лидии, мы сворачивали на Еврейское кладбище. Когда-то, за много веков до нас, еврейская община купила это место у города. На небольшом участке, заросшем травой и кустарником, группками и поодиночке белели камни с прорезанными на них странными буквами, буквами древнееврейского языка, которого я не знала. Не знала, но интуитивно чувствовала, что здесь могут лежать мои прапрадеды.

А вообще я не знала многого. Например, своей родословной, даже самой близкой: почему-то предполагала, что происхожу из сефардов. По собственной моей легенде, предки нашей семьи бежали от жестокого указа Фердинанда и Изабеллы, предписывающего евреям в одночасье покинуть Испанию, и нашли приют где-то в Европе, откуда потом перебрались на Украину и уже в советское время в Россию. Живя в Анконе, я не знала, что была она одним из двух городов Италии, где разрешалось селиться евреям. Вторым была Венеция. Об этом узнала много лет спустя от сестры, живущей в Москве: в ее руки случайно попала книга, где было написано, что евреи из Испании в XV веке через Анкону бежали в Венецию. Анкона была тогда перевалочным пунктом. Ничего этого не зная, я все время ощущала какую-то скрытую от меня тайну, хранимую городом. Совсем недалеко от центра, в лабиринте улиц, отыскала старое темное здание, все в лесах, на фронтоне полуистертые, те же странные буквы, что и на белых могильных камнях. Я поняла, что это синагога. Бросилась искать дверь и даже попыталась войти внутрь, дергала ручку, но дверь была заперта, и никаких объявлений ни на каком языке вокруг не было. Как же затаилась, как спряталась от внешнего мира маленькая анконская еврейская община! И то сказать: трудно себе представить, каково быть иудеем в сверхкатолической и антиеврейски настроенной Италии.

В книжном магазине Фельтринелли, куда ходила каждый день, случайно открыла книжку и прочитала, что в Средние века в Анконе проходил процесс над еврейской общиной, якобы употреблявшей христинскую кровь в пасхальной маце. Пахнуло родным, знакомым. “Перехожая повесть”, последний раз воспроизведенная в России аж в 1913 году, так называемое “дело Бейлиса”. Бейлис тогда был оправдан судом присяжных, в справедливом решении средневекового судилища Анконы не уверена... Дико и страшно, что безответственный навет продолжает тлеть в сознании людей и никак не затухнет, что продолжает он радовать приверженцев кровавых погромов и скорой алчной поживы.

Как-то дон Паоло рассказал, что, по преданию, святой Чирияко (или Кирияко), покровитель Анконы, погибший за христианскую веру под копьями язычников, был евреем, родом из Иерусалима. Тем удивительнее было, что папа Войтыла, приехавший на празднование тысячелетия нашего города и его древнего, сложенного еще из плит капища Венеры огромного собора — Дуомо, — велел позвать на встречу с собой представителей всех конфессий, кроме иудейской. Говоря это, дон Паоло разводил руками: он сам не понимал, как такое могло случиться. Не этот ли папа назвал евреев “старшими братьями”, после чего католичество повернулось к иудаизму лицом... и вот... Как это объяснить? Прекрасно помню папу, ехавшего по улицам города среди ликующей толпы в его знаменитом бронированного стекла “папамобиле”. Но ни тогда не могла постичь, ни сейчас не могу: что отвратило умного и доброго Иоанна Павла Второго от еврейской общины Анконы? Ее малочисленность? А может быть, распри? О, этот вечно зудящий, сам собой всегда недовольный, сам о себе создающий анекдоты народ Книги, которого сегодня, после последней мировой катастрофы, печей и душегубок, осталась в Италии лишь малая горстка.

Но евреи хранят память об Италии. Наташа, любящая готовить всякие деликатесы в перерывах между своими медицинскими штудиями и потому коллекционирующая всевозможные кулинарные издания, пересказала мне одну любопытную статью из журнала об итальянской кухне. Там говорится, что в праздник Суккот в поисках наиболее совершенного земного плода — цитрона, или лайма по-американски, — раввины из Израиля отправляются в Калабрию. Там в крохотном итальянском городочке они покупают у местных садоводов (для праздничного ли стола, для каких-либо ритуальных целей? увы, сие мне не известно) зрелые плоды безупречной формы и с ними отбывают назад в Израиль. Мне подумалось: да неужели же в Земле обетованной нет этих самых цитронов-лаймов? Без сомнения, есть. Но раввинов тянет в Италию, страну, когда-то приютившую их предков, рассеянных по лицу земли, и оставившую свой код в генетической памяти потомков. О, как я их понимаю.

Сильно же я отвлеклась от рассказа об Иво, да простит он мне это отступление. Евреев тянет в Италию, а Иво — чистокровного итальянца — тянуло поглядеть на другие страны. Ибо был он “вьяджаторе”, объездил огромное число “географических пунктов”. Был в Антарктиде и в Сибири, в Аравийской пустыне и на священной реке Ганг. Но мне кажется, я не ошибусь, если скажу, что из всех существующих на земле мест больше всего ему дорого и любо Поджо, с его желтокаменным двухэтажным домиком в лесистых предгорьях Анконы.

Отец Иво был коммунистом. И Иво продолжал отцовскую линию, которой, впрочем, привержен весь этот регион Италии. Болонью, один из ближайших к Анконе крупных городов, называют красной — и не только за яркие в красноватой гамме фасады домов, но и за левацкие настроения ее закононепослушного студенчества. Порой мне казалось, что даже дон Паоло близок к коммунистам по своим предпочтениям — он яростно не любил Америку, власть капитала и денег, и его любовь к России, возможно, проистекала из желания противопоставить сытой, хотя и прожорливой Америке что-то менее плотоядное и более духовное. Он ошибался, — говорю я сейчас. А в те годы Америка казалась и мне, как и дону Паоло, и Иво, страной победившего Золотого тельца, из которой выкачан “дух божий”. Она и такая тоже, но не только, — говорю я сейчас. А тогда не любила Америки и боялась ее не хуже дона Паоло и Иво.

В соответствии с такими воззрениями Иво, например, из двух сыновей предпочитал того, кто, убежав от меркантильного и материального, решил посвятить себя истории, философии, археологии. И это при том, что сам Иво рассказывал нам за воскресной утренней беседой – он иногда приходил к нам с утра в воскресенье и приносил купленную на причале свежую рыбу — о том, что в Италии выкопанные из земли античные статуи приходится снова зарывать: у музеев нет денег на их реставрацию и хранение. И при всем том явно гордился своим младшим, черноволосым красавцем, устремившимся в не дающую ни денег, ни положения археологию. О старшем же, прочно стоявшем на ногах, прилично зарабатывавшем на жизнь работой чертежника, предпочитал не упоминать. Видно, с его точки зрения, в таком “обычном” устройстве жизни чего-то недоставало.

Понятно чего — полета.

В самом Иво были и полет, и желание увидеть как можно больше из того, что есть на земле. В этом смысле он принадлежал к той породе соотечественников, из которой вышли Марко Поло, Васко да Гама и Умберто Нобиле. Посмотрела сейчас в Википедию и нашла там имя еще одного — малоизвестного итальянца-путешественника Джованни Карпини, монаха-францисканца, совершившего в XIII веке путешествие в столицу Монголии Каракорум и передавшего главному монгольскому хану послание папы. Мне показалось невероятным, что путь итальянского монаха пролегал через Киев и в дороге он встретился с Батыем... Еще более невероятно, что бесстрашный путешественник вернулся-таки назад с ответным посланием хана, составленным на трех языках: монгольском, арабском и латыни. Получил ли принесший папе письмо какую-нибудь награду? В статье об этом не написано, сказано, что в конце жизни он стал архиепископом. А вот насчет награды сомневаюсь: монахи ордена Святого Франциска, особенно при его начале, служили бескорыстно и от наград отказывались... Даже и славы не получил этот первопутешественник, чье имя почти забыто.

Таких людей гонит вперед внутренний импульс. Вот и Иво. Решился проехать на поезде через всю Сибирь, зная, что условия в пути будут спартанские и от русской природы, погоды и — главное — власти можно ждать чего угодно. Однако не испугался — и был вознагражден: вернулся цел и невредим, в восторге от дикой природы сибирского края. Конечно, в отличие от России, с ее до сих пор труднодоступной Сибирью, Италия небольшая и вся исхожена тысячами туристских ног — вдоль и поперек.

И все же при всей исхоженности Италии есть, есть в ней уголки. Вот например, Поджо. Селение в горах. Кругом субтропическая растительность, в реальность которой нам с непривычки трудно поверить. Каменный дом окружен садом, где Иво с особым пристрастием возделывает “чисто итальянские”, мало известные в России овощи — карчофи — артишоки. Разводит царственных курочек — цесарок, оберегая их от нападения хитрых маленьких огненно-красных лисичек. Название Поджо встретилось мне еще до того, как Иво пригласил нашу семью к себе на горную дачу. Покупая хлеб на базаре (там он был вкуснее), я особенно выделяла круглые булочки из “интегральной муки”, темно-коричневого цвета, по вкусу даже превосходящие русский черный хлеб, который я везде искала. Булочки были из Поджо, выпекались в тамошней пекарне, как и любимый нами пирог с йогуртом и вишнями, покупавшийся в исключительных случаях, когда к чаю приходила Наташина подруга Милена. Можно представить, как я обрадовалась, узнав, что Поджо — родное для Иво место, место, где находится его дача, принесенная ему в приданое женой Сильваной, получившей ее в наследство от отца, унаследовавшего ее в свою очередь от дедушки Сильваны и ее сестры Марии Грации.

Илюшу, когда он приехал на неделю в Италию, уже закончив университет, Иво принимал в Поджо. Баловал его невозможно. Пока тот спал, ездил на пристань за свежей рыбой и креветками, которые готовил на гриле, покупал аппетитные булочки, водил по петляющим в зелени горным тропам, угощал необыкновенными видами. Его жена Сильвана и ее сестра в это время жили на городских квартирах, Иво их не вмешивал в “прием” гостя, принимал его сам, по-мужски, что было особой честью. С тех пор Илюшу все время туда тянет. Я говорю, что нехорошо, что не нужно злоупотреблять гостеприимством, и Илья с грустью соглашается: верно, он туда не поедет. Вот так, наверное, рождается мечта о некоем земном рае, вожделенном пристанище человеков, о “Поджо”, которое у каждого свое.

У Илюши могло быть такое “свое” райское местечко на Рязанщине, в деревне Ивановка, где с его рождением мои родители купили большой, еще нестарый дом с фруктовым садом и грядками огорода. Купили — так как нам, городским жителям, летом хотелось на природу. А с дачей, ежегодно снимаемой нашей семьей на Клязьме, случилось непредвиденное. В Клязьминский пансионат (дело было в конце 80-х) приехал автобус с японскими туристами. Японцы, как известно, еще со времен Хиросимы возят с собой приборы для измерения радиации. И вот на этой самой обжитой рыбаками, местным людом и отдыхающими, “своей в доску” речке Клязьме японские приборы обнаружили радиационное излучение. Похоже, что даже не в одном месте, слухи носились, что по берегам реки сбрасывали радиационные отходы. Японцы быстренько ретировались, но и наш народ заволновался. Никакой информации, кроме слухов, как всегда, не было. Поэтому все действовали по своему усмотрению. Местным жителям деваться было некуда. Кое-кто из дачников не хотел бросать оплаченную дачу и оставался, мы же, подхватив годовалого сына и маленькую дочку, тут же отправились на автобусную остановку (автобус уже пришлось брать приступом!) и вернулись в Москву.

И вот тут встал вопрос, куда деваться с маленьким Илюшей, — он родился за год до того, в середине мая, и второе лето его жизни хотелось сделать радостным и безопасным для малыша. Дом в деревне, купленный моими родителями на скопленные за жизнь деньги, казалось, был редкой удачей. В саду созревали ягоды — смородина, крыжовник; соком наливались яблоки всевозможных сортов; за водой я ходила к роднику, так называемому “барскому колодцу”, вода в котором, по словам соседки бабы Вали, считалась не только вкусной, но и целебной. С воды все и началось. Пить обычную воду из ближайшего колодца — ее пили деревенские — было невозможно: она была ржавого цвета и вкуса. Но и вода из “барского колодца” стала казаться мне подозрительной, выпив “барского” чая, обнаруживала неудержимое, ранее мне не свойственное желание: выплюнуть проглоченную жидкость. Муж-химик проверил воду на состав и обнаружил в ней всю таблицу Менделеева с огромным количеством тяжелых металлов. Откуда бы им взяться? Сосед-алкоголик Володя, полный инвалид в свои сорок с небольшим, грозил кулаком в сторону завода, сделавшего его калекой. Завод просматривался на горизонте, от него временами ползла в нашу сторону легкая розовая дымка. “Самый яд, — говорил Володя, — если эту... — он произносил неприличное слово, — ветром к садам отнесет, яблоневый цвет повянет”. Навели справки — завод оказался по производству цветных металлов. Он отравил все окрестные источники.

Нет, не везло нам с дачами. Но куда денешься? Все Илюшино детство, точнее, его летние месяцы прошли в соседстве бабы Вали и ее коровенки Субботки, доброго алкоголика Володи и его сына, тоже алкоголика, но злого и тоже Володи. Временами это место действительно напоминало рай — с его зрелым плодоносящим садом, на ветках и веточках которого висели вишни, и сливы, и яблоки, и груши — не виданные для горожан земные плоды, а на огороде в тайных своих зеленых катакомбах созревали огурцы и наливались томатным соком отборные помидоры... Но поднявшийся ветерок приносил дымку от завода, и сразу вспоминалось, что место это отравленное, что рай этот испорчен человеком.

В 90-е годы родители продали дом с садом за сущую безделицу. А совсем недавно, во время летних пожаров, дочка испугала меня криком: “Иди сюда, в известиях сообщают, что горит Ивановка”. — “Может, другая?” — “Да нет, та самая, Рязанской области”.

Я смотреть не пошла. Было мне грустно. Уходил от нас хоть и испорченный, но обжитый и полный воспоминаний рай. Мир его пеплу!

В первый итальянский год денег у нас было так мало, что те десять тысяч лир, которые Иво платил за урок, казались приличной суммой. Я откладывала их в отдельную сумочку, хранящуюся в секретном месте. Иво посещал уроки регулярно, к весне сумочка стала довольно плотной, и 3 мая, в праздничный для всей Анконы День святого Чирияко, я переложила ее содержимое в кошелек, и мы всей семьей отправились на фьеру. Первую фьеру в нашей жизни. Что такое фьера? Ярмарка. Со всей провинции Марке и из других мест в эти майские дни съезжаются на нее продавцы и покупатели. Фьера в тот раз располагалась вдоль вьяле (проспекта) Виттория, длинного бульвара, всей своей буйной растительностью стремящегося к морю. Без фьеры море открывается минут через двадцать быстрого хода, но фьера замедляла передвижение, мы останавливались почти у каждого лотка — со снедью, обувью, сумками, игрушками. Потом, опомнившись, я стала целенаправленно отыскивать кофточки, платья и рубашки — “Ивины деньги” предназначались на покупку подарков для родственников в Москве, Кирове и Нижнем.

Описать это зрелище я не в силах — веселый гомон толпы, соленые прибаутки продавцов, смех детей и их родителей, и уже начинающее припекать солнце в синеве небосвода, и впереди после двухчасового пути по нескончаемой фьере — такой же синий купол моря. О, фьера! Теперь, как я слышала, за твоими прилавками стоят в основном китайцы и цены у них уже не те, что были раньше. Знала бы моя сестра, что те три заграничные кофточки, при виде которых она всплеснула руками и воскликнула: “Неужели это мне?”, все эти три необыкновенные кофточки, яркие, как анконское небо в тот майский день, стоили всего десять тысяч лир, десять тысяч лир — цену моего с Иво урока!

 

Лоренцо и остальные

Начну, пожалуй, с “остальных”. Наиболее значимой и денежной частью моей работы были уроки в Народном университете, руководимом незабвенной Симонеттой. С каждым годом приходили новые ученики, а старые не хотели уходить, предпочитая топтаться на месте, повторяя уже пройденные курсы. Из таких “повторников” хорошо помню пары: Майлу и Эволо, Сильвию и Карло, это были не супружеские пары, а дочь и отец. Причем встречались эти ближайшие родственники исключительно на моих занятиях, так как проживали отдельно. Много лет ходила ко мне на занятия Джованна М., неизменная солистка на наших отчетных концертах, запевавшая под Илюшину физгармонику “Крутится, вертится шар голубой”.

Не так давно я узнала, что песня эта восходит к еврейскому городскому фольклору, что в общем даже можно было предположить по некоторой ее кафешантанности, не очень-то вяжущейся с фигурой рабочего паренька Максима, напевавшего ее в известном советском фильме. Песня эта, с ее довольно простой мелодией и полезными для иностранцев вопросами: “Где эта улица? Где этот дом?” — и такими же полезными ответами: “Вот эта улица. Вот этот дом”, — была неизменной нашей спутницей все годы моего преподавания. Тяжелым для Джованны было почему-то начало. Первая нота, как правило, шла куда-то не туда, и мы с Илюшей, ее услышав, зажмуривались от ужаса, но невозмутимая солистка преспокойно возвращалась в тональность, а уж ту самую кафешантанную часть: “Где эта барышня, что я влюблен?” — исполняла с неподражаемым шиком, под бодрые хлопки и выкрики из зала.

Симонетта хлопала и радовалась со всеми, и даже хмурая Лючана, набиравшая силу ее помощница, кивала головой в такт песне: “Кавалер барышню хочет украсть”.

Последней осенью — тогда я не знала, что она последняя, — на курсы русского языка записалось рекордное число желающих, много молодежи. На первое занятие пришло человек тридцать. Я обходила зал, обращаясь к каждому с вопросом по-русски: “Как тебя зовут?” — “Кьяра, Андреа, Валентина, Франческа, Марко, Маттео, Лючия, Пьетро, Карло, Лара...” — “Лара? А ты знаешь, в честь кого ты названа?” Молодая итальянка кивнула: “Да, знаю. Пастернак. „Доктор Живаго“”. Борис Леонидович, с легкой руки издателя Фельтринелли, стал очень популярен в Италии. Внучку Джованны М. тоже назвали Лара. В тот год она только родилась.

Катастрофа наползала медленно, как дымное облако. Кончился Сашин грант в университете — швейцарская компания не могла продлевать его бесконечно. Сашина коллега по России, обосновавшаяся в Америке, звала его в Юту. Неужели Америка неизбежна? В Америку я не хотела. И тут вдруг — предложение. Речь шла о компании в Модене, компании не компании — заводе по производству химических удобрений. Им был нужен квалифицированный работник, который бы следил за конвейером и мог налаживать процесс в случае его остановки. В качестве следующего этапа предполагалась работа заведующего заводской лабораторией. Предложение поступило от Сашиного знакомого из университета, он знал хозяина завода, отзывался о нем довольно кисло, но главным было то, что тот без всякого промедления давал Саше реальную работу. Появился шанс остаться в Италии. Но какой ценой! Саше, доктору наук, работать наладчиком конвейера, вкалывать в ночную смену, уехать от нас в Модену, с тем чтобы приезжать только на выходные! Плюс был в том, что мы остаемся в Италии, Саша получает рабочую визу (типа американской грин-карт) и очень неплохую зарплату, раза в два превышающую ту, что платил по гранту университет.

Саша согласился. В те дни я вспоминала семью армянских беженцев, пригретых Паоло Б. и его сердобольной женой. Армяне бежали от погрома из Карабаха. Отец посадил в машину жену и троих детей, машина тронулась. Каким-то чудом доехали до Анконы, жили в машине, ужасно бедствовали. Сандра и Паоло увидели их, полуживых, отогрели, накормили, стали помогать. Паоло нашел отцу “хорошую” работу — на скотобойне. И потом с некоторым удивлением, не скажу с возмущением, рассказывал нам, что тот, поработав всего один день, от этой работы категорически отказался. Я много думала над этой ситуацией. Нас — приезжих, беженцев, полуэмигрантов и эмигрантов — жизнь порой ставила в такое положение, что приходилось “наступать себе на горло” – во имя детей. Но до какой степени? Может быть, доблесть как раз в том, чтобы отказаться от того, что даст тебе и твоей семье сытость, но разрушит в тебе человека?

Сашина работа оказалась как раз из тех... Хозяин был человек необразованный, с вспыльчивым и резким нравом. Итальянцы, работающие на конвейере, молча терпели его вспышки: работу в Италии найти трудно, деньги хозяин платил хорошие. Сашу такая обстановка угнетала. Потом он рассказывал, что хозяину донесли, что “новенький” каждую свободную минуту звонит по телефону. В те ужасные дни мобильный телефон был нашим спасением.

В те дни я потеряла сон и аппетит, мучительно думала: что же дальше? В самом начале еще казалось, что это можно выдержать. Каждые две недели Саша получал на руки сумму, о которой раньше мы и не мечтали. К завтраку я покупала в маленьких уютных магазинчиках, куда прежде не заглядывала, свежую аппетитную пиццу — дети ее обожали, на столе появились фрукты, можно было купить что-то из одежды...

Как-то на улице мы с Наташей встретили Милену, они вместе поступали на медицинский факультет, однако итальянка после первых двух курсов с дороги сошла, решила учиться на медсестру. Милена отличалась поразительной некрасивостью, что внушало к ней жалость, хотя, пожалуй, жалость внушало в ней все: одиночество — родители жили в другом городе, какая-то редкая неудачливость, слезы — глаза ее были всегда на мокром месте. Глядя на красные зареванные глаза Милены, я тогда подумала: вот человек, которому мы можем дать хоть немного счастья, — и мы стали приглашать Милену на чай каждое воскресенье. Каждое воскресенье на нашем длинном мраморном столе в кухне стоял пирог из Поджо — с йогуртом и вишнями, а за столом сидела вся наша семья во главе с приехавшим из Модены Сашей плюс Милена, которую было трудно узнать: так она хорошела и так сияли ее глаза.

Но остановлюсь. Дорасскажу потом. Сейчас — о Лоренцо.

Похож на персонажей Эль Греко. В Музее изящных искусств в Бостоне висит портрет молодого испанского клирика и поэта Ортенсио Парависино, друга художника. Когда увидела этот портрет впервые, вздрогнула: Лоренцо. Очень похож. Портрет этот редко на месте. Видимо, возят его по свету на всевозможные выставки. Это мешает мне ходить к нему на “свидания”, как я ходила в России на свидания с Владимирской богоматерью. Теперь и ту переместили из зала Третьяковки в прилегающий к ней храм. Делать нечего — пошла в храм, на втором этаже вижу — висит. Вокруг свечи. Икона. А я ходила не к иконе — к женщине, воплотившей все страдание мира, боль и страх всех женщин земли... А тут... купила внизу, в лавочке, свечки, поставила вокруг иконы, зажечь было нельзя: зажигают сами смотрительницы во время службы... Наверное, верующие радуются, что икона снова у них. Мне же грустно. Моя Владимирская ушла от меня, стала иконой, святыней, объектом поклонения. Ей будто снова наложили золотой оклад на лицо, лицо теперь неважно, с лицом или без — она икона, святыня, объект поклонения...

Так вот Лоренцо. Невысокий, довольно плотный, с теми самыми испанскими глазами, что и на портрете Парависино. В школе “Compass” он был моим единственным учеником. Почему пошел не в университет, а в частную школу? Был болен, нуждался в более щадящем режиме, и в то время еще живой его отец, директор банка, мог платить большие деньги за индивидуальное обучение сына. Чем болел? Не знаю, было ли его заболевание психическим расстройством, он кратко называл его: депрессия. Что ж, болезнь весьма распространенная и тяжелая. Из нее трудно выбраться. Лоренцо пытался это сделать с помощью наших уроков. О, русский язык, ты, бесспорно, действуешь спасительно и лечебно. В деле “спасения” очень помогал учебник, отобранный мною из многих. Он назывался “Il russo per italiani” (Русский язык для итальянцев), и его автором была некая Юлия Добровольская. Ее имя я уже встречала, когда посещала магазин Фельтринелли. Под редакцией этой Юлии вышла книжка, мною там купленная, — о Лиле Брик. В той книжке с ярко-красной обложкой было много такого, о чем тогда не слыхали в России и что впоследствии вошло в “Пристрастные рассказы” Лили Брик, опубликованные на родине автора лет десять спустя.

Именно тогда зародилась у меня мысль узнать хоть что-нибудь о неизвестной мне Юлии Добровольской, разделявшей мой интерес к личности Лили Брик и написавшей замечательный учебник. По энциклопедичности и многогранности “Il russo per italiani” был сродни прославленному “Введению в языкознание” Александра Реформатского, такой же кладезь мудрости для любознательного студента. Жива ли она, и если да, то сколько ей лет, как оказалась в Италии — все эти вопросы нужно было разрешить, но как? Лоренцо предложил связаться с издательство “Cafoscarina”, издавшим учебник Добровольской. Он написал им письмо и получил ответ, где говорилось, что “джентелиссима синьора Добровольская” разрешила дать “синьоре Ирине Чайковской” свой телефон. Телефон прилагался. И я ей позвонила — в Милан. Так началось наше знакомство, за которое я благодарна судьбе.

Когда мы познакомились, о Юлии Абрамовне знали лишь в Италии — в основном благодаря книге Марчелло Вентури8 , в России о ней впервые услышали, прочитав мою статью в “Общей газете”, опубликованную в 1998 году, к 80-летию этой необыкновенной женщины. Я рада, что написала о ней еще до того, как вышли ее воспоминания9 , как на “Эхе Москвы” и радио “Свобода” прошли о ней передачи, как она появилась на экране в документальном фильме о Льве Разгоне, чьим близким другом была и чьи многочисленные нежно-любовные письма сохранила. Пишу это в преддверии 93-го дня рождения Юлии Абрамовны. Были в ее жизни и годы учебы в Ленинградском университете у знаменитого Владимира Яковлевича Проппа, была работа переводчицы на той самой гражданской войне в Испании, что ныне стала легендой, год провела она в сталинском лагере, вышла из коего необыкновенным образом: за ней на машине приехал генерал Александр Добровольский, умыкнувший свою будущую жену на глазах изумленных и плачущих лагерниц. А каких только встреч не было в жизни этой удивительной женщины, профессора, переводчицы, автора словарей и учебников! Тут и великий сказочник Джанни Родари, и режиссер Андрей Тарковский, и Лиля Брик, и Юрий Любимов с корифеями Театра на Таганке периода его расцвета... Завтра, 25 августа, — большой праздник, день рождения Юлии Абрамовны. Запомни эту дату, читатель.

Наши уроки с Лоренцо — о них трудно писать. Бурные излияния ученика — в то время еще длился его роман с русской девушкой, в итоге его обобравшей и обманувшей, — перемежались сеансами “психоанализа”, так можно назвать мои усилия привести Лоренцо в норму, чтобы начать урок. При этом русский язык играл роль анальгетика, смягчающего бальзама, заживляющего раненую душу.

Прошло много лет. Лоренцо живет в Италии, переводит книги — с английского языка, депрессия по-прежнему его мучает, и, в сумеречный час посылая мне электронные письма, он говорит о своей болезни, о невыносимости жизни, о своих физических и психических страданиях. Читать такие письма тяжело. Но совсем недавно в его записке я наткнулась на вопрос, дорогая ли жизнь в Бостоне и сколько стоит снять там жилье. И тут стало мне весело. Если душа жаждет обновления и перемен, значит, еще не все потеряно и есть еще порох в пороховницах.

 

Катастрофа...

Сашина работа стала моим постоянным — дневным и ночным — кошмаром. После двух месяцев такой жизни я была согласна ехать куда угодно, хоть в Америку, хоть в Сибирь, только бы прекратилось это мучение: Саша оставил ужасный завод, и наша семья воссоединилась.

Увы, воссоединиться удалось ненадолго. На семейном совете все за тем же мраморным столом нашей кухни было решено, что придется разделиться. Саша поедет на разведку в Юту, Наташа останется заканчивать свое медицинское образование в Анконском университете, а мы с Илюшей вернемся в Россию, чтобы потом действовать по обстоятельствам. Не понравится Саше в Америке — приедет к нам, в Москву, понравится — попробуем к нему присоединиться. Решение разделиться никого из нас не радовало, ножом резало сердце, но по-другому не выходило.

Я в те дни постоянно вспоминала строки из Писания о государстве, которое “разделилось само в себе”. Такому государству предрекалась гибель. Что ждало нашу семью? Одна Наташа в тот час бодрилась и говорила, что ей повезло: она остается на месте. Бедная, если бы она знала, как непросто дастся ей одиночество, какими горькими будут для нее эти годы, как по пять раз в день будет она звонить сначала в Россию, а потом в Америку, советуясь, жалуясь, просто общаясь. Но было у нее в Италии одно дело, которое помогало жить, — Народный университет. Я оставила Наташе своих студентов. Последнюю набранную осенью группу, где было полно молодежи. Работала Наташа по моим конспектам, но многое приходилось придумывать самой, дело-то творческое. В Америку привезла нам большущую фотографию, где ее ученики (все не поместились в объективе) на последнем — майском — занятии дарят ей огромный букет. Я всмотрелась в лица на фотографии и, представьте, узнала Лару. Хотя... может быть, это была не она, а... Кьяра. Я не очень хорошо запомнила их лица, ведь “основным” преподавателем была у них Наташа.

В те годы фотографии снимали на фотопленку. Так вышло, что не могу я найти пленку последнего анконского дня, когда с обычным — нецифровым — фотоаппаратом бегала по Анконе, силясь запечатлеть важные для меня уголки города. Вот она, родная для нас церковь Сан Козьма, где уже через несколько лет после нашего отъезда не будет слышно шагов дона Паоло, а вот дом “нонны” (бабушки) Лидии и рядом, за забором, Еврейское кладбище, чьи белые могильные камни с нацарапанными древними буквами увезут в неизвестном направлении, расчищая место под городской парк. И Наташе суждено будет это увидеть. Сфотографировала я и Илюшину начальную школу, и синагогу, спрятавшуюся в лабиринте центральных улиц. Дошла до Дуомо — и щелкнула его снизу — массивную каменную глыбу, возвышающуюся над морем. А потом прямой проспект за каких-нибудь двадцать минут вывел меня к морскому берегу. И я сфотографировала его осеннюю сумрачность и густую пену прибоя. Отсюда, если очень приглядеться, можно было увидеть старинную крепость — Читаделлу, прекрасную как райские кущи. Мой фотоаппарат не брал такие расстояния, и она осталась незапечатленной.

Надеюсь, когда-нибудь пленка моя найдется — и я наяву увижу все эти фотографии, увижу все эти места такими, какими они снятся мне долгими зимними ночами...

 

 

 

 

1 Какой прекрасный кенар! (итал.).

2 Барышня с Сардинии (итал.).

3 Ирина, знай: Анкона — кладбище (итал.).

4 Совсем недавно Наташа обнаружила новое в топонимике Анконы: одна из ее улиц была названа в честь Сандро Тотти. Какая же это радость для всей его удивительной семьи, для преданной, сдержанной в проявлении чувств и такой внутренне наполненной жены – Нильде, Нильдочки, как мы ее звали!

 5 Родителей увез в Израиль единственный сын. Элик не мог смириться с расстрелом арабскими террористами израильских спортсменов на Мюнхенской Олимпиаде 1972 года. Среди убитых был его вильнюсский друг, 24-летний борец Элиэзер Хальфин. Отъезд стал ответом Элика на это убийство.

 6 В Италии консерваторией называется не высшее, а среднее учебное заведение.

7 В одном стихотворении Давида Шраера-Петрова рассказывается, как автор проходит мимо итальянской синагоги в момент окончания службы; старый еврей, вышедший из молельного дома, “узнает” в нем “своего” и даже принимает за Мессию...

 8 Marcello Venturi. Via Gorkiy 8, interno 106 (улица Горького 8, квартира 106. Это московский адрес Юлии Добровольской).

 9 Ю. А. Добровольская. Постскриптум. СПб.: Алетейя, 2006.

 

Версия для печати