Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2010, 8

Дом Зингера

Публикация Елены Зиновьевой

Дом Зингера

 

Михаил Кураев. Избранные произведения в 2 т. / Послесл. И. Сухих. СПб.: Русско-Балтийский информационный центр “Блиц”, 2009. Т. 1. – 720 с.; т. 2 – 672 с.

В двухтомное собрание избранных произведений Михаила Кураева, петербургского прозаика и кинодраматурга, вошли роман “Зеркало Монтачки”, удостоенный премии правительства Санкт-Петербурга “За лучший роман о городе”, повести “Капитан Дикштейн”, “Жребий № 241”, “Маленькая семейная тайна”, составившие “Семейную хронику” (Государственная премия РФ 1998 года), повесть “Петя по дороге в Царствие небесное”, на основе которой в 2008 году снят художественный фильм, а также повести и рассказы, входившие в разное время в сборники “Питерская Атлантида”, “Приют теней”, “Ночной дозор”. Литературная известность пришла к писателю после публикации повести “Капитан Дикштейн” в 1987 году в журнале “Новый мир”. Повесть выдержала пять изданий, была переведена во многих странах. На русском языке издано более 20 книг Михаила Кураева, его сочинения выходили в Швеции, Дании, Франции, Италии, Испании, Германии, США… Интерес к творчеству Михаила Кураева не угасал никогда и в его отечестве. Свидетельство тому — помещенные в приложении материалы к библиографии на русском языке: список отзывов и рецензий на книги писателя, опубликованных в 1965–2008 годах, занимает свыше тридцати страниц. Произведения Михаила Кураева всегда становились событием в литературной жизни России. Событием и для критиков, и для читающей публики. Привлекали глубокая историческая достоверность, опора на документ, реальные факты и уважительное, неафишируемое сострадание автора к своим героям, его сочувствие к их трудной судьбе “пылинок истории”. Но вот двухтомник сочинений писателя выходит в России впервые. Вопреки автобиографическому очерку “Как я старался не стать писателем”, Михаил Кураев писателем стал. Свою версию, зачем Михаил Кураев стал писателем (и почему писателем, востребованным в современной России), предлагает Игорь Сухих в заключающей сборник статье “Правда соловья”: “Зачем же Михаил Кураев стал писателем? Чтобы запечатлеть физиономию настоящего двадцатого и других, не менее трагичных русских веков, а также исторических персонажей, которые с усилием и азартом крутили историческое колесо, сами порой оказываясь под ним. Чтобы увидеть и защитить “неисторических” людей, попавших под это колесо (“Жизнь незамечательных людей” — так называется одна из кураевских книг”). Чтобы напомнить о существовании простых вещей: самоотверженности, благородства, совести, сострадания. Чтобы любовно и подробно вспомнить улицы, площади, дома, закоулки, реки и каналы фантастического города: “законченного художественного произведения”, четырежды менявшего свое название, но сохранившего характер; плохо приспособленного для нормальной жизни, но почему-то не отпускающего своих обитателей и создающего все новых своих поэтов. Он пишет для всех, кто понимает, что слово — не бесформенная пышная сладкая вата, которую нужно побыстрее прожевать, оставшись с деревяшкой фабулы, а плотная вяжущая халва — вечный праздник преодоления, понимания и наслаждения. Для тех, кто старомодно понимает литературу как вопрошание, поиск, непростую душевную работу”.

 

Татьяна Соломатина. Акушер-ХА!: Сборник повестей и рассказов. М.: Яуза, 2009. – 416 с.

Автор — кандидат медицинских наук, в прошлом — акушер-гинеколог, эксперт ВОЗ. В настоящее время — востребованный специалист. Книга яркая и неожиданная. Действующие лица: врачи, акушерки, медсестры, пациентки и их мужья. Место действия: родильный дом и больница. В этих стенах реальность комфортно уживается с фарсом, а смешное зачастую вызывает слезы. Истории, извлеченные из жизненной копилки автора: трагикомичные, сплошь экстремальные ситуации. Мастерски переданные, воспроизведенные диалоги и монологи. Сказовый элемент в начале глав: “Если вы еще помните, в те стародавние времена, когда газоны были зеленее, “мажорский” сахар еще шумел камышом на острове Маврикий, а зубные щетки с моторчиком и чупа-чупсы ускоряли процесс ферментации лишь западной цивилизации, я работала акушером-гинекологом”. Больница — это особое сообщество. Для кого-то весь мир — театр, а люди в нем актеры. Для автора и ее коллег — весь мир, это скорее больница, и люди в нем — пациенты. Об этом особом мире и идет речь в книге. Быт. Случаи из практики. Отношения врачей между собой, отношения врачей и пациентов. Профессиональные мелочи, из которых складывается любое ремесло. Умение со-радоваться и со-страдать. Первое приятнее, но без второго об этом не узнаешь. Невозможность привыкнуть к смерти пациента, и ощущение общего счастья, возникающего в момент рождения ребенка. “Вы полагаете, врачи циничны? Врачи ранимы. Цинизм — это броня. Это щит. Если постоянно ходить под ледяным дождем — заболеешь, или умрешь, или закалишься”. Врачи бывают разные: штабисты и генералитет, главнокомандующие и рядовые, унтер-офицеры и кавалерия, те, кто на передовой, и тыловики. И великие Учителя. Врачи могут искренне ненавидеть друг друга, скандалить, распускать и собирать сплетни. И забывать о распрях у операционного стола, ощущать себя как единый, слаженно работающий организм, испытывать чувство единения и единства, когда малейшее промедление может стоить пациенту жизни. Врачи могут быть разными. “В белых, зеленых и голубых и даже розовых одеждах. Грубые и трепетные одновременно. Ругающиеся матом и напевающие что-то из Моцарта в операционной. Непогрешимые и многогрешные. Несущие свет и приносящие тьму. Добрые и злые. Спокойные и нервные. Сытые и голодные. Обычные люди. Такие, как вы. Такие, как я. Они спасают жизни. И губят их. Они пьют кофе, чай и водку. Сок и воду. Любят женщин, детей и собак. Мужчин и котов. Или не любят. Они более других осведомлены, что курить вредно. Они могут с биохимической, патофизиологической и даже патологоанатомической точностью рассказать вам, почему курить вредно и чем это грозит. И все равно курят”. В книгу включены сборник рассказов “Акушер–Ха!”, одноактная пьеса “Анатомка”, эссе “Популярный цинизм”, повесть “Что-то еще”. Автор, профессионал-акушер, скептически относится ко многим современным новациям, убедительно поясняет, почему нельзя доверять интернет-консультациям и акушерам из фирмы “Дребеденька” или принуждать женщину рожать на дому, в ванной, в хлеву или под стогом. У наших прабабушек-крестьянок была надежная фитнес-программа. “Утром — воды из колодца натаскать, дров нарубить, коров, свиней и семью накормить. В печку ухватом — раз! — два! Согнулась — разогнулась. Руки вверх — руки вниз! А потом на речку — белье полоскать на свежем морозном воздухе в ледяной водице. Они, может, и были дебелые, да только под жирком у них мышцы были ого-го!” Но кто сосчитал, сколько умерло рожениц под стогами или в дворянских спаленках? Скептически автор отзывается и о гендерном равенстве: “Не будет никакого “гендерного равенства”, пока хотя бы один мужик не забеременеет и не родит”. Эта книга дает возможность по-новому взглянуть на привычные вещи: на врачей и пациентов, на болезни и выздоровление, на проблему отцов и детей. На добро и зло. На жизнь и смерть.

Георгий Князев. Дни великих испытаний. Дневники 1941–1945 годов. СПб.: Наука, 2009. — 1220 с.

Георгий Алексеевич Князев (1887–1969), историк и архивист, директор Архива АН СССР, создатель двух архивов (Исторического отдела Морского архива и Архива Академии наук), вел дневник с детских лет и до конца жизни. Он никогда не рассчитывал на прижизненную публикацию дневника, не заботился о том, как слово его отзовется в умах потомков, повлияют ли его записи на его посмертную репутацию. Он был русским интеллигентом в первом поколении (его отец до революции служил приказчиком в лавке, после революции стал служащим “колбасной мастерской”), получил основательное дореволюционное образование и обрел незыблемые понятия нравственности и морали. В своих записях он сохранял предельную искренность, это была его принципиальная позиция. “Я пишу то, что никто не будет читать при моей жизни. Поэтому мне нечего прикрашивать, обвинять, оправдывать. Лицо я не историческое и не связан кровно с будущим. Детей у меня нет. Когда я умру — мне совершенно безразлично, что обо мне подумают, скажут другие. И потому – полная свобода, не боясь никаких призраков, не лишая себя и лирики”. Другой принципиальной его позицией оставалось отношение к отбору информации для дневниковых записей. “Наше время великих событий, перестройки мира и маленьких, слишком маленьких событий личной, общественной жизни, как фон, как “грунтовка” для этих событий. …О больших событиях будут писать исторические личности — политики, полководцы, дипломаты, участники событий. …О мелких событиях пишут мало и их, как “злободневные”, забывают. Я не участник великих событий. Я только свидетель их. Я историк мелких фактов, того, что встречаю на моем малом радиусе”. Во время Великой Отечественной войны Князев вел записи практически ежедневно на листах бумаги, складывая их в обычные папки для тетрадей. Несмотря на голод, холод, артобстрелы, близость смерти во время ленинградской блокады, а также испытываемый страх за архив, за город, за родину… По-прежнему позиционируя себя как честного бытописателя-летописца, при ведении подневных записей Г. Князев неизменно придерживался принципов прямой фиксации увиденного и отражения непосредственности восприятия. Источником ежедневных записей становились собственные наблюдения в семье, на службе, на улице, зарисовки немыслимых ранее, страшных “деталей быта” блокадного города, настроения ленинградцев. Г. Князев пишет, как спасали архивы Пулковской обсерватории, Института русской литературы (Пушкинский Дом), рукописное наследие ушедших во время войны ученых, как трудились, жили и умирали работники Академии наук. Повседневные, датированные записи, фиксация “только что” произошедшего, прочувственного, сопряжены у Князева с предельной откровенностью описаний. Именно эта особенность дневника Князева придает ему подлинность и достоверность исторического документа. Однако чтобы дневник приобрел такое значение, важна и личность его автора. В данном случае события даны в освещении историка, человека с аналитическим складом ума, с потребностью философского осмысления происходящего. И в то же время для читателя не менее важно и то, что какие бы события ни описывались, они предлагаются в дневниковых записях через призму чувств и настроений конкретного человека в конкретный момент. Для Г. Князева было очень важно и сохранить баланс между описанием важнейших мировых событий (большой радиус) и происходящих рядом (малый радиус). Для описания событий большого радиуса он использовал, но с большой осторожностью, радио и газеты, единственный источник информации о мировых событиях. Понимая политическое значение газет, Князев как профессиональный историк вполне осознавал, что “документ этот крайне своеобразный, и историю по ним не напишешь”. “Чаще всего остаются отзвуками мировых событий лишь газеты… Она умело, как нужно, освещает события, точнее, информирует о них и молчит о том, о чем не нужно говорить, потому что это дезорганизует волю масс… Правда, взамен этого масса питается слухами, иногда самыми фантастическими, самыми нелепыми. Слухи эти сильнее и могучее, чем газеты”. В “Дневниках” Князев не только пересказывал газетную информацию, но часто вкладывал в папку с дневниковыми записями целые страницы из газет или вклеивал газетные вырезки. Профессиональный историк, архивист сказывается в авторе и тогда, когда он наклеивает на лист тетради блокадные документы, как, например, билет на получение обеда в академической столовой, “билет смерти от истощения”. Это дневник человека активного, если не физически, то интеллектуально. Помимо событийного ряда, картинок с улицы, из академической жизни, портретов конкретных людей, дневники включают размышления автора, позволяющие проследить осмысление происходящего русским интеллигентом. “Не мог заснуть. Для чего, зачем? Зачем они умирают, для чего мы страдаем? Чтобы торжествовали немцы или англичане, американцы или японцы, итальянцы или французы? Но это значило бы только то, что пожирание одних другими будет продолжаться бесконечно! И страдания людей тоже. Я не принимаю никакую войну, кроме войны против войны”. До 12 августа 1942 года Князев с женой оставались в Ленинграде. 12 августа 1942 года они были переправлены в Москву, оттуда в Казахстан, в Боровое, куда были эвакуированы многие ученые. Записи, сделанные в Москве и в Боровом, сам автор оценивает как отрывочные, случайные, неинтересные: подобный душевный спад, некую апатию отмечают у себя и другие эвакуированные. Но и в этом случае дневник Князева не утрачивает своего значения уникального исторического документа, не укладывающегося в рамки литературно-бытового произведения. Публикуемая рукопись прежде полностью не издавалась, хранится она в Санкт-Петербургском филиале Архива РАН. Несомненную ценность представляет собой и прилагающийся к тексту аннотированный стостраничный именной указатель.

 

Арлен Блюм. От неолита до Главлита. Достопамятные и занимательные эпизоды из истории российской цензуры от Петра Великого до наших дней. Собраны по архивным и литературным источникам. СПб.: ОАО “Искусство России”; Издательство имени Н. И. Новикова, 2009. — 272 с.

Это теперь своеобразная комментированная антология анекдотических сюжетов из трехвековой истории российской цензуры, от петровских времен до начала 90-х ХХ века, воспринимается как театр абсурда. Но не до смеха было тем, кто лишался возможности печататься, чьи рукописи уничтожались, а книги, уже увидевшие свет, изымались из библиотек и продажи и истреблялись. Дореволюционная цензура, уберегая читателя “от соблазна”, порождала много нелепостей и анекдотов. Особенно бдительной была цензура в провинции. То пьесы Екатерины II, ставившиеся на сцене без упоминания автора, сочтут предосудительными: “Все сии пьесы замечательны пошлостью своего содержания, незнанием русского языка и частым употреблением ругательных слов”. То приостановят печатание арифметики, подозревая злой умысел составителя книги, запрятанный в точках между цифрами какой-то задачи. Но цензура советская превзошла своих предшественников в контроле над мыслью. Контролировалось все: художественная литература, репертуары театров и кино, ученые труды и учебники, популярные брошюры и ведомственные материалы. Под запрет попадали сказки “Курочка Ряба” и “Белочка”. Порнографию обнаружили даже в сказке “Конек-горбунок”. И если дореволюционных цензоров прежде всего интересовало содержание книги, то, по подсчетам автора, две трети запрещенных Главлитом СССР книг (а именно Главлит контролировал печать и литературу с 1922-го по 1991 год) не содержали какого-либо политического и идеологического “криминала”, ничего “антисоветского” или “контрреволюционного” в них не было. Среди двух основных типов запретов, “персонифицированного” и “содержательного”, советская цензура была ориентирована на первый: на поиск криминальных имен “врагов народа”. Подчищались не только книги, но и фотографии, картины. Этот магический прием: замазать тушью имя “врага”, вырывать лист, на котором он упоминается или изображен, уничтожить его книги — и “враг” перестал существовать, как указывает автор, заимствован из Древнего Рима и продолжен всеми тоталитарными режимами. Непредсказуемые изменения политической ситуации, смена действующих лиц, доставляли Главлиту множество хлопот, особенно во времена большого террора. Автор не претендует на сколько-нибудь систематическое и полное изложение истории цензуры в России, ибо существует ряд фундаментальных дореволюционных работ, а также исследований последнего времени, посвященных советской цензуре. Документальный массив цензурных архивов столь велик, что из него он выбрал лишь отдельные, наиболее красочные документы. В первой части составитель ограничился публикацией преимущественно литературных текстов русских писателей, протестовавших против варварства и засилья цензуры: это А. Радищев, А. Пушкин, П. Вяземский. Н. Некрасов, А. К. Толстой. Во второй, основной части приводятся некоторые документы из архивов Гослита, засекреченные буквально до последнего времени, в том числе декреты и директивы советской власти, секретные бюллетени Главлита и постоянно обновляющиеся перечни сведений, составляющих тайну и не подлежащих распространению. И то, как реализовывались они на практике. Отдельные новеллы посвящены цензурной судьбе конкретных писателей: К. Чуковского, М. Булгакова, М. Зощенко, “вредного и явно не нашего” Д. Оруэлла. Отдельная глава посвящена “антисоветским очепяткам”. То, что сегодня воспринимается как курьез, вело для многих и многих “работников слова” к трагедии: цензурная травля, ссылки, тюрьма. И во времена “застоя”, когда одним из любимых развлечений советского интеллигента стал поиск подтекста, аллюзий, аналогий, “оргвыводы”, ломали судьбы. Разгонялись “допустившие ошибки” редакции издательств, журналов, альманахов, Мартиролог убитых режимом произведений русской (и не только русской) литературы не поддается исчислению. Впрочем, автор сообщает, что вокруг судеб некоторых книг складывался миф, бытующий и по сей день: не все книги, числящиеся ныне “запрещенными” ранее, подвергались репрессиям. Так, к области интеллигентского фольклора относятся и разговоры о “полном запрещении” Есенина в известные годы. Достопамятные и занимательные эпизоды из истории российской цензуры от Петра Великого до наших дней убедительно свидетельствуют, что любой тоталитаризм не только страшен, но и смешон в своих нелепых попытках “заткнуть” живое течение жизни “своей дрянной пробкой”. Между тем из путешествия автора в архивный застенок, где кое-что, доступное лет двадцать назад, оказалось вновь засекреченным, можно сделать вывод, что история цензуры продолжается.

Николай Клюев. Воспоминания современников / Сост. П. Е. Подберезкина. М.: Прогресс-Плеяда, 2010. — 888 с.: ил., фото.

В книге представлен образ выдающегося русского поэта Николая Александровича Клюева (1884–1937), каким он виделся А. Ахматовой, А. Блоку, С. Есенину, С. Городецкому, О. Форш, Р. Ивневу, М. Нестерову, И. Грабарю, Н. Плевицкой, А. Яр-Кравченко и многим другим современникам поэта. Из вступительной статьи “Греховным миром не разгадан…”: “Сейчас, как и сто лет назад, Клюев вновь ошеломляет своим “явлением”, и XXI век словно стремится исправить ошибки века ХХ, искупить вину перед умученным праведником Слова. Его все чаще называют классиком, его поэмы — гениальными созданиями, не имеющими аналогов в мировой литературе, и даже предлагают осмыслить творчество Клюева в целом как “проект исправления мира для формирования антропологического идеала и сценариев ценностно приемлемого будущего”. Однако ни слуха, ни понимания за истекшие сто лет у нас не прибавилось. Мы становимся все более “ленивы и нелюбопытны”, к тому же глаза наши сильно утомлены… “Проворонить” художественные открытия Клюева сейчас гораздо легче, чем сто лет назад, потому что мы еще более отдалились от христианского понимания Слова, потому что крестьянская культура давно стала “оборванной нитью”, да и общая словесная культура… Поэтому очень важно попытаться понять: что так претило современникам в Клюеве и чем он их притягивал. Почему его то возвышали до небес, то смешивали с грязью. Кому-то он был лукавым мистификатором, кому-то — учителем Давидом хлыстовского корабля, Ангелом, Микулой, духовным братом. Кому-то — стилизатором в поэзии и жизни, “ряженым мужичком” с проблесками истинного таланта. Кому-то великим национальным поэтом”. Книга содержит обширный свод воспоминаний, писем, дневников, стихов и прозы, что воссоздает жизненный и творческий путь поэта во всей его противоречивости, трагичности и значительности. В приложении помещены неизвестная проза самого Клюева: рецензии, заметки, письма и заявления, а также хронологическая канва его жизни и творчества, составленная С. И. Субботиным. Среди иллюстраций: портреты мемуаристов, фотографии и автографы поэта, часть которых публикуется впервые. Во вступительной статье, размышляя о взаимоотношениях Клюева и его современников, составитель высказывает и свою точку зрения на поэта.

 

Наталья Мутья. Иван Грозный: историзм и личность правителя в отечественном искусстве XIX–ХХ веков. СПб.: Алетейя, 2010. — 496 с.: ил.

Монография посвящена изучению эволюции образа Ивана Грозного в русском искусстве, властителя, чья личность, вызывая неоднозначные, а порой противоречивые оценки, была и остается на протяжении нескольких веков одной из самых “востребованных” искусством России. Автор не дает историко-политический анализ деятельности Ивана Грозного, но рассказывает, как события эпохи Ивана Грозного и его личность осмысливались и осмысливаются в произведениях отечественного искусства, как и под влиянием каких факторов общественно-политической жизни страны менялись трактовки образа “грозного царя”. Классическая направленность искусства начала XIX века была связана с героизацией личности Ивана Грозного. Постепенно, к концу XIX века, из роли грозного, но справедливого судьи, каким был Иван IV в поэме Лермонтова, он превращается в зловещую личность, напоминающую Нерона. Угасший было в первой четверти ХХ века интерес к личности Ивана Грозного с необычайной силой вновь проявился в правление Сталина. Историки и деятели культуры сталинской эпохи создавали нового Ивана Грозного, подчеркивая в нем патриотические черты и оставляя без внимания свидетельства бессмысленной тирании властителя и его болезненной мнительности. Рождался новый миф. И одной из черт этого мифа была тема оправдания жестоких мер борьбы за создание нового государства. Сталину был найден исторический предшественник. Отразились в мифе и идеи по созданию единого государства, и идея расширения территории владычества, и личные пристрастия Сталина. Попытки выработать объективный подход к Грозному предпринимались в период “оттепели” и “застоя”, допустимыми стали ироничные оценки: развенчание культа Сталина вызвало отчасти и развенчание культа власти, что сказалось и на осмыслении образа царя. В 90-е годы ХХ века тема покаяния, которая в искусство вошла раньше, чем в политику, переходит и на эпоху Ивана Грозного. На рубеже веков ХХ и ХХI опять возник интерес к сильной исторической личности правителя: Иван Грозный и его эпоха (проблемы централизации власти, идеи государственности) вновь стали востребованными. Характер каждой эпохи, ее узловые проблемы неизменно отражались на воззрениях историков и деятелей культуры. Влияние на интерпретацию фигуры Ивана IV и его эпохи в произведениях искусства оказывали и достижения исторической науки (первоначальный толчок дали труды Н. Карамзина) и археологии. Автор анализирует конкретные произведения искусства на фоне эпохи: сюжет, тема, новации, тенденции, созвучность переживаемому страной периоду, отзывы критиков соответствующей эпохи, рецензии в печати, судьба произведения. Какие-то произведения искусства сегодня полностью забыты, о других помнят только исследователи. Но и сегодня яркой жизнью живут и “Борис Годунов” Пушкина, и “Песня о купце Калашникове” Лермонтова, и роман “Князь Серебряный” и драматическая трилогия А. К. Толстого, и оперы Римского-Корсакова — “Псковитянка” и “Царская невеста”, и опера Чайковского “Опричник”. К ним обращались и обращаются все новые и новые поколения режиссеров, актеров, музыкантов, художников, графиков. Менялись трактовка и стилистика сценических постановок, художественное оформление спектаклей и книг. Ставшие классикой произведения обретали новую жизнь на подмостках музыкального театра, в кинематографе. Появляются все новые работы: в литературе, в кинематографе, на телевидении. В монографии впервые в отечественном искусствознании предпринят комплексный подход к изучению столь разнообразного в художественном отношении материала практически всех видов искусства: живописи, скульптуры, графики, архитектуры, литературы, театра — музыкального и драматического, кинематографа. И через века прорывается сложная, многогранная, противоречивая личность русской истории: правитель государства и отец семейства, политик и воин, музыкант и писатель, мученик и мучитель… Его прославляли и обличали… И каждое новое поколение искало и ищет в художественном отражении образа “грозного” царя решение проблем современности.

 

Русский круг Гофмана (составитель Н. И. Лопатина при участии Д. В. Фомина, ответственный редактор Ю. Г. Фридштейн). М.: Центр книги ВГБИЛ им. Рудомино, 2009. — 672 с.: ил.

Публикация полного свода отечественных произведений литературы и искусства, в которых так или иначе прослеживаются влияние и тень Гофмана, заняла бы несколько десятков томов. На протяжении почти двух веков Э. Т. А. Гофман был и остается одним из самых любимых, популярных, часто издаваемых в России европейских писателей. Роль Гофмана в истории русской культуры уникальна и удивительна, он органично вписался в наш отечественный контекст, решительно повлиял на вкусы читающей публики многих поколений. “Волшебный Гофман” давал пищу для вдохновения каждому поколению деятелей русской культуры. Во введении к антологии ее составитель Н. Лопатина пишет, что Гофман пришелся в России “ко двору”, поселился и укоренился здесь, щедро одарив наше искусство, вдохновляя и будоража своих коллег: литераторов, музыкантов, художников. И без влияния немецкого романтика весь облик русской классической литературы был бы совершенно иным, утратил бы очень существенные черты, а возможно, и самые яркие краски. Наши писатели увидели в Гофмане не просто совокупность эффектных художественных приемов, но некий “магический кристалл”, позволивший наиболее адекватно осмыслить и отобразить непредсказуемую, неподвластную формальной логике российскую действительность. Объять необъятное нельзя, и при составлении были определены ограничители: в антологии полностью отсутствуют переводы, включена лишь малая часть беллетристических произведений, содержащих гофмановские аллюзии, нет литературоведческих исследований, литературная критика представлена фрагментарно. И все-таки антология отразила историю бытования замечательного немецкого писателя в России, его влияние на литературу, музыку, изобразительное искусство, кино. Под одной обложкой читатель найдет отрывки из писем, мемуаров, художественных произведений, киносценариев, в том числе материалы архивные. В антологии сведены вместе тексты разных жанров: художественные произведения и письма, воспоминания и дневники, статьи и лекции, киносценарии и интервью. Здесь соседствуют выдержки из дневников В. Жуковского и писем А. К. Толстого, письма П. Вяземского к жене и К. С. Аксакова к родителям, статьи Белинского и отзывы А. Пушкина, практически весь “Мир искусства”, гофманиана Михаила Шемякина и фрагменты романа современной российской писательницы Е. Чижовой “Крошки Цахес”. Русские, российские писатели, художники, режиссеры, композиторы, философы, непохожие друг на друга, принадлежащие разным временам, вели непрекращающийся творческий диалог с создателем “Крейслерианы”. В антологию вошли тексты 150 авторов трех столетий, как составивших славу русской культуры, так и менее известных, даже забытых, а также иллюстрации русских художников к произведениям Гофмана, эскизы декораций и костюмов к театральным постановкам, в том числе оригинальные иллюстрации Михаила Шемякина. Составители прежде всего старались собрать воедино богатый материал, рассредоточенный в разных источниках, отсутствующий, как правило, в библиографических указателях. Открывает антологию статья А. Ботниковой о гофмановской теме в русской литературе, заканчивает исследование Д. В. Фомина о Гофмане в отечественной книжной графике в ХХ веке. В своей совокупности антология дает достаточно полное представление о том, насколько разнообразны были и есть проявления “гофманианства” в отечественном искусстве. О непростой, насыщенной, порой даже трагичной судьбе Гофмана в России рассказывается во введении “Силуэты русского Гофмана”. Силуэты получились весьма затейливые и неожиданные. И оказывается, пережив причудливые перипетии укоренения в почве русской культуры, писатель нисколько не устарел: его творчество и сама его жизнь остаются предметом пристального внимания литераторов, художников и композиторов конца ХХ — начала XXI века.

 

Йохан Хёйзинга. Тени завтрашнего дня. Человек и культура. Затемненный мир: Эссе / Сост. и предисл. Д. Сильвестрова, коммент. Д. Харитоновича. СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2010. — 456 с.

Две книги более всего прославили нидерландского историка и культуролога Йохана Хёйзингу (1872–1945): “Осень Средневековья” (1919) и “Homo ludens” (“Человек играющий”, 1938). Новацией в исследованиях по истории западноевропейского Средневековья и Возрождения стало то, что автор вывел на первый план уклад жизни и формы мышления, то есть то, что впоследствии получило суперпопулярное ныне наименование — ментальность. “Интеллектуальный бестселлер” “Homo Ludens”, в сущности, явился первой в гуманитарном знании полноценной книгой той сферы, что потом стала именоваться “культурологией”. Ставший классическим, этот труд переведен на многие языки мира. В настоящую книгу включены социокультурные работы Й. Хёйзинги, две из которых вышли в свет в преддверии надвигающейся катастрофы — Второй мировой войны. Мыслитель либерально-гуманистической ориентации с горечью наблюдал упадок западноевропейской цивилизации. В трактате “Тени завтрашнего дня” (1935) он исследовал причины и возможные следствия духовного обнищания европейской цивилизации. Специфика жанра — публицистичность, афористичность, обращенность к широкой аудитории — отразилась и в названиях глав: “В ожидании катастрофы”; “Страхи прежде и теперь”; “Проблематический характер прогресса”; “Профанация науки”; “Культ жизни”; “Упадок моральных норм”; “Государство государству волк?”… О кризисе, упадке культуры говорилось и писалось немало, но с таким широким охватом, с такой ясностью и выразительностью это прозвучало впервые. Каждая глава кратка, лаконична, как приговор или диагноз. Да, он вскрывал диагноз недуга, поразившего современное ему общество: катастрофическое падение интеллектуальных и моральных ценностей и чудовищный рост самого дикого национализма, грозивший миру новой, еще более жестокой войной. Трактат “Тени завтрашнего дня” и имел характерный подзаголовок: “Диагноз духовного недуга нашей эпохи”. Но Й. Хёйзинга сохранял и веру в неотъемлемо присущее человеку благородство, побуждающее его неизменно противостоять злу. “Миллионы людей повсюду испытывают потребность в праве, им присущи живое чувство порядка, честность, стремление к свободе, они разумны и добронравны. Не будем подразделять их на категории демократов, социалистов или какие-либо еще. Назовем их именем, звучащим более благородно, чем любое другое имя — людьми доброй воли, как именует их Vulgata, теми, кому “и на земле мир” поют в ночь Рождества”. Так заканчивался сборник эссе, объединенных под названием “Затемненный мир” (1943), с подзаголовком: “Возможности возрождения нашей культуры”. В то время, когда в истории черпали вдохновение нацисты и либералы, защитники империй и борцы за освобождение народов, он предложил свой историко-культурный анализ событий многовековой жизни Европы, чтобы, опираясь на прошлое – античность, средневековье, новые и новейшие времена, — увидеть перспективу дальнейшего пути западноевропейской культуры. Й. Хёйзинга не предлагал средств излечения, но указал единственный, по его убеждению, путь — необходимость осознания того, что высшее направляющее начало всякой человеческой жизни содержится исключительно в христианской этике, что только сознательным возвращением к ней можно спасти культуру и “только личность может быть тем сосудом, в котором хранится культура”. В статье “Человек и культура” (1938) он обосновывает нерасторжимые единства этих понятий. Очерки Й. Хёйзинги не утратили свою актуальность. По-прежнему ареной битвы является история, история древняя и совсем недавняя. И, как полвека назад, мы “живем в каком-то безумном мире. …Повсюду — сомнения в прочности общественного устройства, в котором мы существуем, смутный страх перед ближайшим безумием, чувство упадка и заката нашей цивилизации. …Мы видим, как на наших глазах расшатывается почти все, что некогда казалось прочным, священным: истина и человечность, разум и право”. В своих книгах Й. Хёйзинга предлагает сделать выбор в пользу осознанного стремления к высоким духовным ценностям, к духовной свободе личности, чтобы цивилизация была спасена, чтобы она не канула в вековечное варварство, но, сохранив вечные ценности, перешла в иное состояние.

 

Жан-Клод Болонь. История любовных побед от Античности до наших дней / Пер. с фр. — М.: Текст, 2009. — 477 с.

Бельгийский историк и писатель, автор ряда популярных книг, таких, как “История брака на Западе”, “История целибата”, “История любовного чувства”, на богатом историческом и литературном материале анализирует столь тонкую материю, как стратегия обольщения, и прослеживает ее трансформацию в ходе истории от библейских и античных времен до наших дней. Искусство обольщения старо как мир. Цивилизация, по мнению автора, и началась с любовного завоевания: с момента, когда мужчина осознал, что для создания пары нужна воля двоих. Вникая в амурные руководства по обольщению от Овидия до современных пособий, изучая стратегию соблазнителей от Алкивиада до Казановы, Ж.-К. Болонь пытается понять, как и почему во все времена мужчины и женщины завлекали друг друга. Изменения, которые в ходе истории претерпевала тактика любовных завоеваний, — вот вопрос, интересующий меня в данном случае”. Он обращается к первому в мире учебнику соблазнителя — “Искусство любви” Овидия и учебным пособиям по обольщению, имевшим широкое хождение в разные века: “Маленькие премудрости и уловки любви”, “Школа купидонов” и “Академия комплиментов”, письмовники… Он погружается в мемуары, любовную переписку и дневники мужчин и женщин былых времен. На страницах его исследования фигурируют и реальные исторические персонажи, французские короли Генрихи и Людовики, их подруги и жены и те, чьи имена давно стали нарицательными для обозначения соблазнителей разных типов: Дон Жуан, Ловелас, Казанова. Естественно, он не может обойтись без литературных источников: “Тристан и Изольда” Ж. Бедье, “Красное и черное” Стендаля, “Опасные связи” Ш. де Лакло, “Мадам Бовари” Флобера, “Человеческая комедия” Бальзака. Он исследует произведения изобразительного искусства и анализирует эротический эффект такого мощного оружия обольщения, как “развратные” танцы (так они воспринимались увидевшими их впервые современниками): вольта, вальс, танго, хип-хоп. Он работает преимущественно на французском материале, но не только. На разных витках развития цивилизации, в различных общественных слоях существовали специфические стратегии, различные приемы обольщения. И если в XV веке даже в высших кругах заигрывать без речей, украдкой наступая на ногу, считалось хорошим тоном, то уже в эпоху Возрождения такой прием считался вульгарным, дозволительным лишь неотесанному мужику. И все-таки как ни назови эту важную составляющую человеческой жизни: “обольщать”, “ухаживать”, “заигрывать”, “клеиться”, — проблема во все эпохи оставалась прежней: как подступиться (в соответствии с историческим контекстом) к привлекающему нас мужчине или женщине. Наиболее удачным термином для обозначения предмета своего исследования — сознательного, целенаправленного любовного обольщения — автор счел слово “кадреж”. Каждый век привносил новые стратегии, новые представления и новые ритуалы в технику “кадрежа”. С изменением менталитета мужчин и женщин изменялись и задачи любовных обольщений. Век ХХ с его ускорением всех процессов породил ряд весьма непохожих друг на друга, сменяющих и сосуществующих параллельно типов любовного завоевания. Появился и новый тип мужчин, и новый тип женщин. Наблюдениями над днем сегодняшним, размышлениями о современном “лице обольщения” и заканчивает свое исследование Ж.-К. Болонь.

 

Валентин Черный. Русские средневековые сады: опыт классификации. М.: Рукописные памятники Древней Руси, 2010. — 176 с.: ил.

Монастырские и церковные сады, воплощавшие на Земле образы рая, Царствия Небесного и горнего Иерусалима или служившие для хозяйственных надобностей. Чудеса роскошных московских Государевых верховых садов, обустроенных на плоских крышах жилых комплексов: пруды, фонтаны — “водяные взводы”, причудливо раскрашенные беседки, цветники с редкими растениями: тюльпанами, маками, бархатами красными и алыми. Сады разводились при каждом подмосковном загородном дворе русских правителей: Коломенское, Измайлово, Преображенское, Воробьево. Сады декоративные и хозяйственные, виноградные и аптекарские “огороды” с целебными растениями. Сады нередко являлись частью ансамбля городских и — неизменно — загородных усадьб знатных особ. В городских усадьбах наряду с утилитарными садами на хозяйственной половине устраивались небольшие “красные”, то есть парадные, сады на “чистом дворе” перед жилищем, они включали не только плодовые, но и чисто декоративные деревья (чаще всего рябину и черемуху) и кустарники. Средневековые города с пространством, ограниченным в целях защиты от неприятеля крепостными стенами, создавали довольно стесненные условия для земледелия и садоводства. Но и торговый люд, и ремесленники, и простолюдины старались украсить свое подворье: пусть два-три дерева, пусть несколько кустиков, но — сад. Наши предки не столько преследовали прагматические цели — обеспечить себя плодами, сколько стремились создать комфортные условия для проживания. Похоже, они были умнее нас в обустройстве среды своего обитания. Средневековые сады как часть культуры были подвержены развитию и не представляли собой некоего застывшего, однажды созданного феномена. Сады, их статус и состав отражали изменения в мировоззрении и художественных вкусах населения, они формировались, существовали и развивались в сложном культурно-историческом контексте. Восприятие сада в народной культуре славян соединилось с основами христианского понимания сада. Идущее с дохристианских времен народное понимание сада тесно переплеталось с суждениями христианских источников, составляя сложный конгломерат опыта и знаний, идеологических установок, влияний и предрассудков. Так, отношение к плодовым деревьям, символам плодородия, как к одушевленным существам, своеобразным двойникам человека, сформировалось еще в славянской культуре догосударственного периода и сохранилось в бытовом обиходе до середины XIX столетия. В народной культуре славян действия, направленные на неоправданное повреждение или уничтожение плодовых деревьев, считались кощунственными и неизменно грозили неприятностями тем, кто причинял им вред. С деревьями были связаны определенные обряды (свадебные, погребальные, праздничные), плодоносящие деревья соотносились с жизнью семьи, с продолжением рода. Издревле среди фруктовых деревьев на особом положении были яблони, самые распространенные и плодовитые из всех деревьев, — и именно с ними связано представление о древе жизни и древе познания добра и зла (и поэтому яблоневые сады специально обустраивались при монастырях и храмах как напоминание о рае). Импульсы в развитии садоводства давали международные отношения: влияния Византии, Западной Европы отражались и в разбивке сада, и в изменении ассортимента растений. Автор подробно рассказывает, как обустраивались на Руси все основные разновидности садов с догосударственного периода до конца XVII века: местоположение, назначение, композиционные схемы, ассортимент растений, сакральное значение отдельных видов деревьев, кустарников, цветов, восходящее к Священному Писанию. Он обращается к рукописным и изобразительным памятникам русской культуры, в которой нашли отражение различные формы осмысления темы древа-сада. И не ограничивается анализом садов только Москвы и Подмосковья, но обращается и к редким, дошедшим до нас сведениям о монастырских садах других регионов: Борисоглебского близ Ростова Великого, ярославского Толгского, костромского Ипатьевского. Сады средневековой Руси рассматриваются в монографии как часть культуры, тесно связанная с ее общим развитием, основанная на традициях и готовая к восприятию нового. Во введении представлен обзор отечественной литературы, посвященной русскому средневековому саду, изложены основные тезисы, выдвигавшиеся предшествующими исследователями. Первые труды по этой теме появились сравнительно поздно, только в 40-е годы XIX века: ими стали работы И. М. Снегирева, особую ценность представляют труды исследователей XIX века, которые пользовались не дошедшими до нас источниками. Однако более чем за 160 лет, прошедших со времени выпуска первого очерка И. Снегирева, о древнерусских садах было опубликовано не так уж много работ. Тем больше ценность настоящей монографии.

 

Елена Жерихина. Остров благотворительности — Смольный. СПб.: Алаборг, 2009. — 240 с.: ил.

Другая, настоящая история Смольного: не только архитектурного ансамбля, не только Смольного института Воспитательного общества благородных девиц и уж совсем не штаба революции, а единой системы учебно-благотворительного комплекса, возникшей в конце XVIII века и действующей по незабвенный 1917-й, уничтоживший и благотворителей, и благотворительность. При Петре I в этих местах, в Спасском селе, располагался смоляной двор, где хранили смолу для Адмиралтейского и Охтинского заводов, смолили пеньку для канатов. Здесь же для семьи императора был построен небольшой увеселительный дворец с садом, прудами и рыбными садками. После смерти Петра I “Смоляной дом” перешел во владение младшей дочери Петра, цесаревны Елизаветы Петровны. Уже став императрицей, Елизавета Петровна пожелала увековечить постройкой женского монастыря любимое место, избрав архитектором Растрелли. Строительство завершилось при Екатерине II, в 1764 году, и в мае этого года указом Екатерины II при Воскресенском монастыре было учреждено Воспитательное общество для 200 благородных девиц. Два с половиной века назад Смольный создали для воспитания души и для отдыха от мирских забот, сначала для девочек, нуждавшихся в воспитании, а затем и для всех сирых, больных, убогих, старых и нищих. Система учебно-благотворительного комплекса, возникшая в конце XVIII века в Смольном, включала сначала монастырь, воспитательные институты для девочек разных сословий, а затем все новые женские институты, больницы, гимназии, городские богадельни, приюты. Среди них был и знаменитый до революции, но забытый в советские времена Вдовий дом, где проводили старость не только вдовы, но и первые женщины-педагоги, журналистки, художницы. Отсюда пришли в русскую медицину “сердобольные” — первые сестры милосердия. Став центром благотворительности столицы, Смольный полтора века питал, призревал и возвышал нуждающихся в попечительстве. В начале ХХ века в корпусах вокруг собора Воскресения Христа Спасителя, в дополняющих ансамбль монастыря постройках разместились лазарет Воспитательного общества и больница св. Ольги, градские богадельни и богадельня цесаревича Николая Александровича, приют барона Б. Фридерикса и приют вдов и сирот заслуженных чиновников. А также Александровский институт, Воспитательное общество благородных девиц, Рождественская гимназия принцессы Е. Ольденбургской, Дом престарелых девиц. Как действовала эта разветвленная система, как и кем финансировалась (а среди учредителей и покровителей мы встретим немало представителей аристократических родов императорской России), как складывались судьбы опекунов и опекаемых, и рассказывается в этой книге. Автор вполне обоснованно использовал в композиции книги периодизацию по годам правления российских императоров: Царствование Елизаветы Петровны; Царствование Екатерины II; Главононачалие императрицы Марии Федоровны (супруги Павла I); В царствие императора Николая I и Александра II; Под покровительством Марии Федоровны (супруги Александра III, она начала свою благотворительную деятельность еще будучи супругой наследника, с 1870-х годов, так как свекровь ее была больна). Благотворительная деятельность осуществлялась, как правило, под патронажем императриц, каждая из них привносила что-то свое (отсюда так много богоугодных заведений носили названия Мариинских или Александринских), каждая своими трудами давала процветающим, состоятельным подданным пример отношения к неимущим. И для кого-то благотворительность становилась делом престижа, для кого-то потребностью души. Автором при работе использованы литературные мемуары. Интересный изобразительный ряд: естественно, портреты смолянок кисти Д. Левицкого, уникальные фотографии — смолянки на уроках шведской гимнастики, рисования, танцев, в швейной мастерской, на кухне, на прогулках и даже в поле на уборке хлеба, последняя — это уже 1916 год. Много по-настоящему красивых, одухотворенных лиц: это портреты и тех, кто вкладывал не только средства, но и душу, талант в помощь неимущим, и лица опекаемых.

 

Татьяна Соловьева. Новая Голландия и ее окружение. СПб.: Крига, 2010. — 232 с.: ил.

В книге петербургского историка рассказывается об одном из самых таинственных и романтических мест Санкт-Петербурга — Новой Голландии и окружающих остров зданиях. Почти все время своего существования Новая Голландия принадлежала военному ведомству, и вход на остров строго регламентировался. По причинам закрытости и секретности Новой Голландии долгое время было не принято интересоваться и домами вокруг нее. В этой книге о многом рассказывается впервые. Впервые описана история не только создания и жизни самого острова Новая Голландия, но рассказано и о домах и людях, в них обитавших, наблюдавших каждодневную жизнь острова. Впервые подробно изложена история каждого дома по Мойке, Адмиралтейскому и Крюкову каналам, рассказано и о наиболее интересных жителях этих домов. Окружение Новой Голландии — это и великолепный усадебный дом вдоль Адмиралтейского канала, что с 1797-го до 1917 года принадлежал семье Бобринских (родоначальник семьи — внебрачный сын Екатерины II и графа Григория Орлова), и дворец великого князя Александра Михайловича, и дом Воронцовых, ныне Институт физической культуры имени Лесгафта, и бесчисленные особняки, почти “по колено” вросшие в землю из-за культурного слоя. Среди замечательных людей, чья жизнь и творчество были связаны с этим чудным уголком Петербурга, где гармонично сочетаются постройки разных эпох, и Александр Бенуа, художник, идейный руководитель объединения “Мир искусства”. И все-таки главным “героем” книги является сам остров. Автор подробно излагает историю острова, начиная с петровских времен до наших дней. Впервые на архивных источниках доказано существование на острове дворца Петра I и его “заповедной рощи”. Детально повествуется обо всех постройках на острове, о значении лесоматериалов для развития города и судостроения, о научной работе, проводимой на острове, об экспериментах с новыми моделями судов, об изменениях назначения Новой Голландии, вызванных историческими переменами. И об уничтожении строений в самом начале ХХI века. А ведь здесь работали известнейшие архитекторы: Коробов, Валлен-Деламот, Герард, Захаров, Присыпкин… Казалось, они строили на века. На острове возводились краснокирпичные амбары для хранения лесоматериалов, украшенные арками с колоннами, сооружались бассейны для опытов, прокладывались живописные каналы, перекидывались через них мостики. В начале нашего воистину безжалостного к старине века снесено 18 объектов. Сохранились: кирпичные амбары со знаменитой аркой, тюрьма, дом коменданта, кузница, пруд, мостки, интерьеры XVIII века, начала XIX и начала ХХ. Уникальные старинные литографии, фрагменты старинных планов показывают Новую Голландию, которую мы потеряли, о нынешнем состоянии ее свидетельствуют современные фотографии, а красочные проекты мастерской В. Б. Фабрицкого помогают представить ее прекрасное (возможное) будущее. Передача городу от Морского ведомства острова с функционально устаревшими, ветшающими, не находящими должного применения постройками состоялось в декабре 2004 года. И хотя современные фотографии окрестных домов (П. Правдина, Е. Ходовой) свидетельствуют о том, как много сделано в последнее время для сохранения этой заповедной части Петербурга, будущее острова вызывает тревогу у автора. В противовес предполагаемому строительству Дворца фестивалей (аналоги которого существуют во многих городах мира) автор предлагает создать “Дворец петровских ассамблей”, который включит в себя и музей, посвященный зарождению и развитию русского флота в первые годы существования Санкт-Петербурга, и действующие ремесленные мастерские, где работали бы кузнецы, столяры, плотники, чеканщики, стеклодувы. И тем самым возродить былую ауру острова, с которого спала завеса секретности и который обрел гражданский статус.

Публикация подготовлена

Еленой ЗИНОВЬЕВОЙ

 

Редакция благодарит за предоставленные книги

Санкт-Петербургский Дом книги (Дом Зингера)

(Санкт-Петербург, Невский пр., 28,

т. 448-23-55, www.spbdk.ru)

Версия для печати