Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2010, 12

«Заглянуть за горизонт»

Рассказы моей мамы

Елена Белькинд

Елена Львовна Белькинд родилась в Ленинграде. Филолог, окончила Ленинградский университет в 1969 году. Учитель английского языка, автор нескольких научных работ по русской литературе. Живет в Петергофе.

 

«Заглянуть за горизонт»

рассказы моей мамы

 

Всю жизнь я продолжала начатое в студенческие годы изучение литературы Серебряного века: писала об А. Блоке, Вяч. Иванове, Дж. Рескине, “великом англичанине”, о восприятии его идей в России. А между тем не книжный, “настоящий двадцатый век” ждал меня дома — в рассказах мамы о том, что она сама видела и пережила или услышала от родных. Когда начинала вспоминать что-нибудь, у меня будто магнитофон где-то внутри включался: старалась запомнить и потом спешила записать услышанное. Теперь, оставшись одна, перечитываю. “Поговори со мною, мама, о чем-нибудь поговори…” И не только со мной. Может быть, еще кому-нибудь захочется послушать.

Есть и другой способ вести такую беседу: книги в нашей домашней библиотеке, сделанные в них пометки. Открываю какую-нибудь, а там что-то отчеркнуто, отмечено… И звучит этот текст для меня как живое, только что произнесенное слово.

Вот, например, у Бунина в воспоминаниях о Толстом — совет, данный ему, тогда молодому писателю: “Не ждите многого от жизни, лучшего времени, чем теперь, у вас не будет… Счастья в жизни нет, есть только зарницы его — цените их, живите ими…” (т. 9, с. 58, пометка карандашом). И там же, на с. 15, отмечено двумя черточками: “Подняться на точку, с которой видишь себя. Все в этом”1.

 

* * *

Знакомо ли вам слово “Двиноважье”? Мне оно тоже нигде раньше не встречалось, хотя это “родные все места”: Усть-Паденьга, Шенкурск, Верхняя Кица… Река Вага течет с юго-запада на северо-восток и впадает в Северную Двину. Отсюда и название.

К 70-летию Виноградовского района Архангельской области, в 1999 году, была издана “Летопись Двиноважья”2. Через несколько лет эта книга оказалась у нас дома. Вот только жаль, мама не успела подержать ее в руках, порадоваться, еще раз вспомнить любимую строчку: “Потому, что я с севера, что ли…”

Там прошло ее детство, начиналась юность. Потом, уже взрослая, она не раз возвращалась в те края и однажды — шел первый послевоенный год — приехала из Ленинграда к родным, держа на руках меня, завернутую в одеяло. Родные — наша тетя Анна Федоровна Гужова и ее сестра Ульяна Федоровна — моя бабушка.

Когда-то по Ваге ходили два парохода. Мы все время попадали на “Но2шуль”: носил он нас и по мелководью, и во время лесосплава по бревнам — они бились в борта и стучали по дну так, что в пассажирском салоне все дрожало. За окном проплывали низкие, поросшие ивняком берега. Пристани в Кице не было, и, когда пароход останавливался, матросы сбрасывали сходни к самому краю воды.

Нас встречала тетя, бежал навстречу, прихрамывая на одну лапку, Тузик, узнававший меня и маму уже издали. Мы поднимались по тропинке, шли лугом, потом по дороге, что вела “на поля за ворота”. И дальше, мимо школы: двухэтажное деревянное здание посерело от дождей. Когда-то тетя там работала, а у входа долгое время сохранялась написанная маминой рукой вывеска: “Кицкая начальная школа”.

Судоходство на Ваге давно прекратилось, о пароходах никто теперь и не вспоминает. Добираются из райцентра автобусом или на попутных машинах. Деревня, пишут мне, потихоньку вымирает, но старики еще живут (теперь все с мобильниками). Дачники приезжают на лето, внуки на каникулы. Мне ехать не к кому. Путешествую по дорогам памяти: далеко уводят эти дороги.

 

1.

Тамара Павловна родилась в Архангельске в 1916 году. Так по паспорту. Если верить свидетельству об окончании школы — в 1915-м. Других документов не сохранилось.

 

* * *

…Отец на флоте служил. Жаль, фотокарточка его пропала: два бравых моряка, бескозырки с ленточками, все, как полагается. Один сидит, другой стоит, маленький столик, и на нем бутылка вина. Сфотографировались в Кронштадте.

Вернулся Павел Алексеевич домой, встретил Ульяну, посватался, поженились, уехали в Архангельск. Там у них родилась дочка, назвали Тамарой.

…Работал в порту, в море ходил. Так бы, наверное, и жили там, но началась война. Отец посадил нас с мамой на пароход “Царицын” и отправил в деревню. Его призвали в армию: носился, наверное, на тачанке по лесам.

Летопись, 1918 год: “2 августа в Архангельске произошел переворот. В город вошли английские корабли. <…> 16 августа отряды красных с боями отошли до деревни Пичуги. <…> 4 октября войска красных начали наступление <…>, но их дальнейшее продвижение было остановлено” (с. 56–58).

…Радио тогда не было или очень мало. Слухи ходили. В Архангельске перед войной рассказывали: видели высокую женщину. Махнула она одной рукой — там рать окровавленная лежит, махнула другой — голодные деревни. Такое предсказание.

…Немцы и русские воюют — понятно. В Гражданскую войну — свои. А как, говорят, они красиво были одеты: кители, белые перчатки. Красная армия — в обмотках, рваные… Однажды встали офицеры на молитву — а тут наши и подоспели.

…Вот какой случай был. Вдруг крик: “Ероплан летит! Всех убьет!” Попрятались в картофельные ямы, а соседняя деревня приехала на телегах. Стали забирать, кому что нравится. Знали, у кого что есть. Потом была драка. Некоторые стали врагами на всю жизнь.

…Население больше симпатизировало белым. Когда высадились интервенты, уже совсем все запутались. Одно знали: кто побогаче — с белыми. Голытьба — с красными.

Февраль, 1918 год. Первый губернский съезд Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов признал, что единственной властью является советская власть. В июле того же года в Шенкурском уезде произошел вооруженный взрыв крестьянского недовольства (Летопись, с. 54, 56).

…Интеллигенция саботировала, отказывались работать. Некоторые просто боялись выходить: другие не вышли, как же я пойду. Тетя пришла в школу — никого. Родители детей не отпустили. (Анне Федоровне было тогда 27 лет, она родилась в 1891 году, начала учительствовать после окончания гимназии.)

…Шенкурск — такой маленький городок, а свергли советскую власть. В деревнях вокруг зажиточно жили. Сопротивлялись. “Эту бы власть да в мешок покласть и…” Были вызваны войска. А после восстания всех — на принудительные работы. Учительниц — мыть казармы. Дамы такие! Одной рукой юбку поддерживает, другой, отстранясь, тряпкой воду по полу. А тетя работать с детства умела. Юбку подобрала по-настоящему и моет обеими руками. Красноармеец посмотрел: “Вот! Сразу видно, этот человек за советскую власть. А вы что?” Поработали так неделю. Потом послали всех кого куда. Тетю направили в библиотеку. Там она подхватила оспу.

Дедушку заставили бумажки по городу собирать. Надо было занять чем-то человека и дать что-нибудь поунизительнее. (Представительный человек, с бородой!) Сказали, это бумажки нужные. Собрал ведерко. Видно, мокрые были, решил посушить. На площади выбрал местечко, разложил их, а сам рядом сидел. И вдруг ветер как налетит — и все разнес. Да так, что не знаешь, где их теперь и искать. Приходит солдат: “Где же, дед, бумаги? Чем ты тут занимался?” — “Видите ли, были, да ветер унес”. — “Собирай снова”.

…У тети жених приехал из Петрограда. Красивый, высокий, веселый. Работал инженером на Путиловском заводе. У него здесь квартира была. И он всех нас брал к себе: и бабушку с дедушкой, и меня… Привез ей все: и обручальное кольцо, и белье, и платье. А Шенкурск тогда был центром белых. Нестор, наверное, даже и не собирался принять участие, а просто приехал, встречался с кем-то из знакомых, и его расстреляли. Говорят, когда их вывели, он попросил одного красноармейца: “Передай это кольцо моей невесте, учительнице здешней, Анюте Гужовой”. — “И передали?”спрашиваю я. “Да. Этот же солдат и рассказал, как все было”.

 

* * *

Место действия в следующем эпизоде — д. Нюнега. Усть-Паденьга на карте обозначена, а Нюнегу мне найти не удалось.

…Мы убежали из Усть-Паденьги, дедушка перевез нас к тете. Мама осталась корову спасать, вместе с ней скрывалась в лесу. Куда сама шла, туда и корову вела за собой. Когда начался бой, мы в бане мылись. А там полок был. Тревога. Мы головы-то туда засунули, а остальное снаружи осталось. Я, как маленькая, еще на колени встала. Дедушка вошел и, помню, в такой трагический момент, когда дом могли сжечь и вообще, — расхохотался: “Попрятались. А… выставили! Хорошая мишень. Вылезайте, поедем, лошадь уже готова”. Бабушка, так стоя, крестилась и говорила: “Господи, помилуй нас грешных”. А я тогда совсем безгрешная была.

Стреляли. Меня схватили, завернули в простыню, прямо из бани, распаренную, засунули в сани, а сверху ребятишек насело, хорошо, внизу была дырочка — дышать. Приехали к тете в Нюнегу. Меня принесли, поставили, эта тряпка упала — и я осталась голышом. Тетя тут же села и стала мне на машинке комбинезончик шить. Мы всегда, чуть что — сразу к тете ехали.

А ее расстрелять хотели. Этот рассказ сохранился в нескольких вариантах.

 

* * *

…Мы переехали к тете и жили в школе. Она часто ходила гулять и всегда всматривалась в сторону нашей деревни. Там бывали пожары. Однажды поднялась на угор (так на севере холм называют), смотрит… Спускается, а навстречу белый офицер на коне.

— Ты что там делала? (Кто-то донес: она, мол, ходит, красных высматривает).

— У меня там дом остался, вот я и смотрю, не горит ли.

— А кто тебя послал?

— Никто. Родные.

— Все ясно. Шпионка. Следуй за мной, в двенадцать часов расстреляем.

Отвели ее домой и солдата поставили на крыльцо. Зашла в дом.

— Ну, — говорит, — мама, все.

— Что с тобой, дочка?

— В двенадцать часов расстреляют.

Глянули — солдат на крыльце. Все плачут. Я реву. А тетя сидит спокойно, только пьет ледяную воду стакан за стаканом. Это в классе было. Глядим — уже двенадцать. Вдруг стук в окно. Подъехал всадник и хлыстом в стекло.

— Это за мной.

Встала. Тут все как заревут. В ноги ей упали. Вышли на крыльцо, а солдата нет. На коне Валька Линевский, учились вместе.

— Ты что сидишь? Собирайся! Поедешь с нами!

Белые отступали. А зачем с ними идти, когда ее чуть не расстреляли.

— Мне идти незачем. Я простая учительница.

И осталась. И все в порядке. Вот так село несколько раз переходило из рук в руки. В школе тетя со сторожихой не успевали снимать и возвращать на место портрет царя. В конце концов решили прислонить его к стене и устанавливать нужной стороной в зависимости от ситуации. “Так и стоял, к стенке прислонен. Смотрим в окно, что вешать”.

Годы спустя тетя вспоминала: “Валька, наверное, и не знал ничего про расстрел. Знал бы — заступился. А тот и забыл, может быть. Или так, дурак, хотел развлечься”. (Где-то в моих тетрадях промелькнула такая подробность: в ожидании расстрела Анна Федоровна надела свое форменное платье.) Когда все кончилось, она долго сидела, как каменная, ничего не говорила. Это было еще страшнее.

 

* * *

1919 год. 19–29 сентября войска красных полностью заняли территорию, которая впоследствии составила Виноградовский район.

1920 год. 21 февраля из Архангельска ушел последний транспорт с белыми солдатами и офицерами (Летопись, с. 61, 65).

События тех лет и места, где они происходили, подробно описаны в книге Николая Никитина “Северная Аврора” (М.: ГИХЛ, 1958). Мамины пометы в ней — почти на каждой странице. Говорит один из персонажей: “Все меры приняты. Шенкурск — это северный Верден. Мы заманиваем большевиков в ловушку. <…> А до Высокой Горы у нас есть еще такая совершенно неприступная зимой позиция, как Усть-Паденьга, <…> сильнейший форт, окруженный несколькими линиями прекрасно сделанных окопов, имеющий много блокгаузов и превосходную артиллерию…” И дальше: “Усть-Паденьга была взята центральной колонной в шесть часов вечера. Американцы и англичане отступили, ничего не успев вывезти” (с. 335).

 

* * *

…Вернулись домой — все разорено. Зимняя половина в руинах: развалины, кирпичи, голые рамы. Печка вылетела на улицу, да так и осталась. Я там любила возиться: всегда находила что-нибудь — черепок красивый, тряпочку, кусочек обоев… А чтобы вечером туда пойти или ночью — ни за что. Один снаряд упал на крышу и ушел куда-то внутрь. Все провалилось, так и стояло. Я туда, в воронку, свои секретные записочки клала. А в коридоре, когда шел дождь, так и лило из дырок, пробитых пулями. Каждый раз приходилось тряпками вытирать. (Так что хотя и по другим причинам, но почти как у Бунина в одном из стихотворений, отмечено мамой):

 

Дождь льет всю ночь. То чудится, что кто-то

К крыльцу подъехал… То издалека

Несется крик… А тут еще забота:

Течет сквозь крышу, каплет с потолка.

(том 1, с. 337)

 

Навис потолок, обвалились углы,

Повсюду скрипят под ногами полы

И пахнет печами…

(там же, с. 89)

 

Ремонтировать не стали: некому и не на что. Перебрались жить в летнюю половину. Печку поставили в середине дома (говорили: “У Федора Михайловича все не по обычаю”). Она грела и дедушкину комнату, и общую, и в кухню выходила. Голландка к ней примыкала. В тетину комнату почти не заходили. Да и холодно там было. Всегда чисто застеленная постель — ее.

До войны дом был теплый, большой. Его подарил дедушке старший брат: младшему в семье ничего не полагалось. А Илья уехал в Петроград, служил на флоте. Сказал: “У тебя семья, бери”. Пошли и все оформили.

Шесть окон по фасаду: четыре наши, два других — дяди Миши и его семьи (дедушка выделил эту часть сыну, когда тот женился). Дом с портиком, балкон через весь фасад, колонки светло-голубые с белой каемкой, шашечки на фронтоне и ставнях.

Зашел к нам после войны солдат. Бабушка еду какую-то ему поставила. А он: “Ты, мать, прости, виноват я перед тобой”. — “Чем же ты, миленький, провинился?” — “Да мы, когда белых выбивали, я все в ваш дом целился. Думали, офицеры в белых кителях по балкону расхаживают. Эх, бабушка, сколько мы снарядов в ваш дом пустили!”

Странный это был дом — пустой. Дом, дождь — и в “Сталкере”, и в “Солярисе”. …Часто детство вижу во сне, и так отчетливо все вижу: какая где щербинка на окне, хорошо открывалось или нет, на кого я обижалась, на кого нет.

* * *

…Я своего отца запомнила, когда он с фронта вернулся: весь заросший бородой, в шинели, огромные ноги в обмотках. Даже испугалась, прижалась к дедушке. Мне сказали: “Это твой отец”. Я ему: “Говорили, ты красный, а ты весь серый!” Думала, хоть что-нибудь, немножко, но красное должно быть. Потом еще помню, он лежал, а я к нему пришла. Он мне говорит: “Прыгай сюда, я тебя покатаю”. И я у него на груди прыгала, а он чуть ли не “Интернационал” пел. Привез мне в подарок красный флаг с надписью золотыми буквами: “За власть Советов”. Буквы спороли и сшили мне сарафанчик.

У отца был свой дом, в соседней деревне, добротный, хороший. И хозяйство он вел умело, хоть и не лежала душа к сельскому труду, уехал потом в Архангельск. Однажды родители взяли меня к себе: что это, мол, мы тут, а ребенок отдельно от нас. У них на стене в одной комнате открытки были — рождественские, пасхальные, с ангелочками — всякие. Еды много, больше, чем у нас. Меня ничто не соблазнило. Стало вдруг страшно: неужели здесь насовсем оставят? Они в тот день ушли куда-то. Подошла к двери — не закрыта на вертушку. А наружная на замке. Вернулась в комнату. Окна низкие (у дедушки — высоко, как в бельэтаже). Смотрю — окно на крючке. Открыла его и вылезла на улицу.

Не знала, куда идти, но решила, что в ту сторону надо, к реке. Было мне тогда шесть, нет, восемь или девять лет. Я еще никогда одна не ходила. Идет навстречу какой-то мужчина. “Ты кто?” — “Тамара”. — “Не Федора ли Михайловича внучка?” Я так обрадовалась, что он дедушку знает. “Ты куда идешь?” — “Домой”. — “А где ты была?” — “У своих”. — “А теперь куда?” — “Домой”. — “Все понятно”.

Он со мной пошел и повел меня. Идти было километра три — через мост, через деревню Низкая Гора, потом в гору, через болото… Приходим — дедушка что-то во дворе делает. “Вот, Федор Михайлович, принимай внучку. Домой идет”. Прижал он меня к себе, обнял: “Никуда больше тебя не отпущу”.

 

2.

Тот чудный, в особенности в сравнении

с последующим, невинный, радостный,

поэтический период детства.

(Цитата из Л. Толстого, отчеркнуто,

И. А. Бунин, т. 9, с. 17)

Да и все вокруг сказочное.

(С. 56, там же, отмечено)

 

…А чердак не делили. Там я хозяйничала. Лестница была приставлена. Туда никто не ходил: дедушка не мог, бабушка тоже. Я часто забиралась. Сколько там богатств! Стояли короба, корзины. В них разные тряпочки, платья, кружева. Я отрезала кусочки, себе брала, ребятам раздавала. Не понимала тогда — сейчас бы на отделку… То достанешь какую-то шляпку. Нашла как-то черную бархатную, на проволочном каркасе, как у “Незнакомки” Крамского. Я ее носила. Или чашку разбитую, но очень красивую. Лоскутков для кукол всегда столько наберешь! Видимо, не выбрасывали все это, а закидывали на чердак: пусть лежит.

…Под кроватью у дедушки чего только не было! Ремни, иголки (сбрую чинить), валенки… Когда в дом зайдешь, налево — занавеска, за нею дедушкина комната. Большая кровать под пологом, и вдоль нее во всю ширину — подушка, не валик, а плоская. Бывало, когда я на бабушку обижусь, лягу на эту подушку и обниму его за голову. “Дедушка, ты самый добрый, самый хороший”. — “Конечно, я самый добрый…” Говорю, говорю и засну. Утром проснусь — совсем в другом месте. Оказывается, когда усну, он меня к бабушке относил.

 

* * *

…Своей кровати у меня не было, спала с бабушкой. Она с краю, я у стеночки. Любимое занятие — постоять на голове. Бабушка уже устанет: “Ну, деточка, хватит…” — “Бабушка, пожалуйста, посмотри, еще разок, как у меня получается”.

Стены были оклеены газетами. По ним я и научилась читать. Обои старые, еще дореволюционные. Все износилось, купить новых негде, вот и заклеили стены. “Правда”, “Волна”, “Известия”… Лежим с бабушкой — она читает: “└Правда“, вот буквы, смотри” — целыми словами. Спрашиваю: “А это что?” Так и выучилась. Не помню, чтобы мне говорили: “Это — звук “А”, а это буква…” Однажды бегу по дому, кричу: “Рыба!” Бабушка: “Ты что? Какая рыба?” А я свое: “РЫБА!” Надпись в газете прочитала, только что сама разобрала.

Бабушка была высокая, стройная, богомольная. Никогда с подругами не судачила, женщины к нам в гости не приходили, родня далеко. Вот только богомолки. Ночевали у нее, она их кормила. Рассказывали, у кого какое видение было.

Мы с ней Жития святых читали: святая Екатерина, святая Пелагея, святая Параскева Пятница… Толстая книга, надолго хватило. О Библии рассказывала, о Христе. Такое у меня было религиозное обучение. Когда в церковь придем, она молится, на колени встает, а мне только скажет: “Не шуми. Если не хочешь здесь оставаться, пойди на улицу, побегай”. Учила: “Когда в лесу одна идешь или боишься чего-нибудь, всегда говори: “Да воскреснет Бог, да расточатся враги Его, да бежат от лица Его ненавидящие Его”.

Запомнились слова из службы, расслышанные так: “И сущим воробьеже живот даровав” (вместо “и сущим во гробех”, воробьи-то понятнее). И еще сказанное в храме: “Смотри, как красиво”.

У бабушки была Библия с гравюрами Доре. С тех пор помнюитальянские пинии. (Шишка с одной из таких пиний лежит у нас вон там, наверху, в коробочке. Я подобрала ее в траве на Палатине — римский сувенир для мамы на память о моем реальном и ее когда-то воображаемом путешествии.) В Эрмитаже всегда поднимаюсь на третий этаж, к импрессионистам. И к рембрандтовским старикам подхожу. Любимые залы — где пейзажная живопись. Это от детства.

 

* * *

…Картин у нас дома не было. Были книги, русская классика: Толстой, Лесков, Мельников-Печерский… И большие карты на стенах. На них крупными буквами: “Половцы”, “Печенеги”, “Хазары”, на другой стороне — Россия, уже без половцев, современная.

А картины вокруг: лес, поле, река… Помню, поехали с дедушкой за реку за ягодами и грибами. Поляна в лесу, белый мох, и в нем грибы. Большие, огромные просто. Стоят. Как в сказке или во сне. “Собирали их?” Не помню, многие, наверное, уже старые были, но приехали мы с грибами.

Строила дворцы из песка у реки. Анфилады комнат, залы. Себе делала кровати, диваны… Полежу в одной комнате, перейду в другую. Не знала, что такое “зимний сад”, но у меня деревья росли прямо в комнатах — из ивовых веточек. Была “чистая половина”, где я ходила, переступая на цыпочках, и та, где я “жила”, — лежала на песке.

Пироги пекла песочные. Играла одна. Но порою наберу сластей и иду играть в магазин. Тут за мной ребята. Они у меня все съедят — я в рев. И бегу к дедушке жаловаться.

Когда долго вечером не возвращалась, он шел на улицу, во все колодцы заглядывал. “Что ищете, Федор Михайлович?” — “Да вот Тамара гулять пошла, смотрю, не упала ли…” Тут я издали кричу: “Дедушка! Дедушка!”

 

* * *

…Меня в школе буржуйкой звали. У всех хорошие пальто и валенки, а у меня старое пальто и плохие валенки, все детство так проходила. Но зато ни у кого резинового мяча не было, а у меня был. Откуда мяч? Из Архангельска привезли. Родители, видно, купили тогда не только для младенца, но и на будущее: бархатное пальто с красивыми пуговицами, розовое пикейное одеяло с гипюром, платьица. Много игрушек: детская посуда, чашечки, блюдечки фарфоровые, куклы: туловище, набитое опилками, руки-ноги, как полагается, с каменными головками. И резиновые мячи были. Потом один остался.

Тогда не очень заботился, как ты одет, а вот что я там делать буду. Иду к ребятам и думаю: торговлю организую или дворцы из песка такие построю, что они умрут от зависти. Конечно, если новые сандалии — покажешь, а потом и забудешь. Вот если мяч был, это очень важно. Один на всю деревню. Дам им поиграть, они играют, а меня — в сторону. Тут приходится отнимать, вступать в конфликт.

 

* * *

…Самая большая радость для меня была — сладкое. Сахара надо обязательно сделать запас. Грызла просто так. Съем всю сахарницу — дедушка: “Ну вот и молодец, и хорошо”. Бабушка не объясняла, что от этого зубы портятся, но как-то шли мы по полю и увидели в траве лошадиный череп. Она и говорит: “А знаешь, из чего сахар делают? Вот из этого”. Я недели две сахар в рот не брала, а потом махнула рукой: вкусно!

Тетя привозила целые коробки монпансье. Я вот так брала, горстью. Иван присылал из Москвы драже с ромом, дешевенькое. Но бабушка говорила: “Это ведь Ванюшка прислал”. Тетя даже обижалась иногда. “Смотри, мама, сколько я привезла”. — “Ну, ты вроде и должна. А это Ванюшка, любимый сын”.

Ведь смешно, неужели верила, что он услышит? Порою говорила:

— Тамара, открой вьюшку, покричи в трубу.

— А что кричать-то?

— А кричи так: “Ива-а-н! Дорогой мой сы-ынн! Пришли мне чего-нибудь. Пришли мне калачика!”

И то ли срок подошел, то ли еще что, в скором времени приходит посылка от Ивана.

— Вот видишь, покричали в трубу — и помогло.

Ездила к Ивану в Москву. Все, что мог, ей показывал. Красную площадь, зоопарк, слона, которого пугали мыши. “Теперь пойдем в лес за ягодами”, — оказалось, на базар пошли. Предлагал: “Оставайся здесь, мама, полечишься. В большом городе будешь жить. Чего тебе здесь не хватает?” — “А Федора. Душа болит”.

 

* * *

…Дедушка с ярмарки приезжал… Сколько всего привозил! Пустяки, наверное, стоило, но как привозил! Я вскочу, брошусь навстречу: “Дедушка, миленький, что привез, покажи!” — “А поищи”. И начну искать! Во все карманы загляну и под мышки, а то и в бороду запрячет что-нибудь. Конфеты длинные, перевитые ленточкой, баранки, стручки какие-то (рожки, с рожкового дерева). “А что еще у меня в санях есть!” — “Дедушка, покажи!” — “Иди поищи”. — “Я раздетая, мне одеваться не хочется. Дедушка, миленький, принеси!” И ведь идет и приносит. Как-то привез полтуши мяса. Подошли, а оттуда Зорька выскочила — забралась туда и устроилась. И тепло, и поела, наверное. Никто ее не ругал.

 

* * *

…В 1927–1930 годах уже мало всего стало. Конфеты только во время нэпа были. Меньше стало всего в магазинах. Бабушка испечет из своего, а чтоб вкуснее было, помажет сверху маслом, потом толокном посыплет и еще маслом. Я заберусь и все это сниму. Когда в доме никого не было — ничего. Но ведь иногда придет кто-нибудь.

Пришли как-то раз к дедушке двое мужчин — по делу или так, в гости. “Сходи, Тамара, в погреб, принеси пироги”. Я и пошла. Хотя давно там уже побывала, но делать нечего. У нас в амбаре был ле2дник: круглый год лед не таял. Зимой туда бросали новый лед, снег. На лед ставили молоко и другие продукты. Полки были. И вот пироги туда ставили. Приношу, а верх весь объеден. Но ведь если пироги без ничего, то их и так есть можно. Гости дедушки смеялись и ели пироги без верха.

Когда моя подруга к нам приходила, дедушка всегда так встречал, приветливо и торжественно даже, что ей все вкусно казалось. “А вот мы сейчас вместе ся-я-дем, зови гостью, Тамара”. Бабушка стеснялась: “Ничего нет…” — “Как ничего? А хлеб? Все на столе”. И действительно, все на столе, больше ничего не было. Мы садимся, пьем чашку за чашкой.

У нас не как у других было. У других лавки вдоль стен, у нас — стулья, венский диванчик (без обивки). Дедушка сидел на тяжелом массивном стуле, грубо сколоченном. Стол — такой же, как в Марли наверху. (Дворец Марли в Петергофе; запись сделана после нашей прогулки в Нижнем парке.) Не из дуба, конечно. Ничем его не закрывали. Так и стоял. Я по нему бегала, каталась. Но когда садились обедать, бабушка всегда постилала скатерть.

 

* * *

…Из всей своей родни, по-моему, дедушка меня больше всех любил. Мы, наверное, по характеру с ним подошли. Бывало, он навеселе возвращается, а я бегу навстречу и веду его. И такая гордая: я дедушке помогаю! А он: “Вот никто из них не вышел отца встретить, а моя Тамара вышла”.

Бабушка порою скажет: “Пусть она хоть посуду вымоет”. У дедушки своя политика: “Иди гуляй, Тамаренок. Намоешься еще”. И я не заставляла повторять, отпускают — так уходи.

Иногда на меня нападало желание поработать. Вижу, все стирают, белье сушат. Дай, думаю, и я. Согрею самовар, залью горячей водой, постираю, уж не помню, с мылом ли. Развешу все во дворе и сижу довольная. А белье-то тетино. Или полы намою.

Меня в детстве не наказывали. Никогда. Один раз только дедушка сказал: “Если разобьешь стекло, я тебя вставлю. Посажу и будешь сидеть”. Вот это мне почему-то страшно было.

Я умела стихи читать. И петь. И плясать цыганочку (подруги таких штук не умели). Приду, бывало, в магазин с дедушкой — сидят на крыльце старички. “А, Тамара пришла! Ну, что нам Тамара покажет?” — “Стихотворение прочитаю” (Кольцова или Сурикова). “А сплясать можешь?” — “Могу”. И отплясывала тут же на крыльце. Ну, конечно, мне потом конфеты, пряники. Натолкаю во все карманы и гордая иду домой. И дедушка мною гордился.

 

* * *

…У него было много друзей. Собирались газеты читать (обычно шли в соседний дом). Прочитывали от корки до корки, обсуждали новости. Знакомый священник приходил к дедушке. Очень образованный человек, мог преподавать литературу и русский язык. Разговаривали, дружили просто. Я могла сидеть с ними рядом, слушать, вопрос задать, перебить даже. И меня никто не гнал. На Пасху всегда приносил золотое яичко: “Где тут Тамара? Похристосуемся”. В фольге, потому и называлось “золотое”. Один мальчик в школе написал мне: “Люблю тебя, как золотое яичко”. Ребята прочитали и стали дразнить. Целый месяц, наверное, такое прозвище оставалось. Я очень сердилась. Кажется, даже побила его.

Когда ехали из Усть-Паденьги в Кицу, раза четыре останавливались. Проедем десять километров — выходим. Дедушку встречают, ставят еду, я забираюсь на печку погреться или тоже сажусь за стол. Потом выходим, меня в шубу заворачивают, едем…

В Петербурге побывал. Его старшая дочь Ангелина жила там компаньонкой в одной семье (вот здесь, на фотографии, она с краю, но со всеми вместе). Когда умерла (похоронена где-то на Смоленском кладбище), эти люди написали, попросили забрать ее имущество. Они жили недалеко от площади Восстания, тогда Знаменской. По Невскому он, должно быть, прошелся. А тут извозчики: “Садись! Сейчас довезем!” И повезли вокруг площади (не такая она уж и большая, чтобы не заметить). На месте метро была церковь. Вокруг нее дедушку провезли и еще в какой-то переулочек… “Ну, вот и приехали. Теперь расплачивайся”. “Смотрю, — рассказывал потом, — вроде я этот дом уже видел. Ну, думаю, здесь надо держать ухо востро, а то и совсем без денег останешься”.

 

* * *

…Усть-Паденьга — административный центр: тут почта, медпункт, школы. На холме поодаль — церковь и кладбище. Туда, на погост, с бабушкой ходили. Верила, что где-то за горизонтом — другая земля. А Усть-Паденьга — центр мира.

Наш дом стоял на большой дороге, Московском тракте: иди пешком и дойдешь до Москвы.

Выделялись из крестьян учителя, почтовые работники, землемеры… Солидное учреждение была почта. Работала круглосуточно. Помню огромный мешок, как два наши стола. Все это застегивалось, доставлялось. Лошади с колокольчиками уже стояли.

 

Небольшое отступление

В 2002 году я написала о том, что случилось, и отправила письмо “на деревню”, только не как Ванька Жуков — Константину Макарычу, а совершенно незнакомому человеку, начальнику почты: может быть, кто-нибудь в Кице помнит учительницу А. Ф. Гужову и нас с мамой, ее родных? (Тетя умерла в 1966-м, бабушка еще раньше, никого у нас там больше не осталось.) Оказалось, помнят. И снова стали изредка приходить письма с таким знакомым обратным адресом. Но вернемся к рассказу Тамары Павловны.

 

* * *

…Я вставала рано, мне было интересно, как пастух стадо гонит, как у него хлыст завивается. Бабушка еще спала. Перелезала через нее, пробегала по всем комнатам, выбегала на крыльцо… И не раз слышала, как сосед жену бьет. Приехал из города, узнал, что есть молодая вдова, женился и бил ее, таскал за волосы, кричал: “Я с тобой разделаюсь по-петербургски!” Потом был суд, и я — единственный свидетель. Вышла на середину, в позу встала и голосом показала, как он это говорил: “Я с тобой…” Хохоту в зале было! Судьи ушли совещаться, а он ей и говорит: “Ну что ты, Анна, ведь меня посадят”. Вышли: “Именем закона…” Разводить их хотели, а она им: “Граждане судьи, не осуждайте его, мы помирились”. Снова все захохотали.

 

* * *

…Однажды дедушка разбудил: “Вставай, смотри, на машинах едут!” Первый автопробег — “Москва–Архангельск”. Выбежала в чем была, в ночной рубашонке. Водитель приостановил. “Кто хочет, ребята, прокатиться?” Все молчат, жмутся. Страшно: и куда увезет? Тут я говорю: “Я хочу”. И еще один мальчик согласился. Внутри все было занято. Встали на подножки, он с одной стороны, я с другой. Ухватилась, только бы, думаю, не согнали. Помчались. Рубашонку-то у меня ветром поднимает, а я ее и удержать не могу, боюсь руку отпустить. Проехали через мост, в гору, отвезли от деревни километра на полтора. “Ну, ребята, слезайте. Вам домой пора”. Пришлось пешком обратно идти. Сердитые пришли. А тут еще все стоят, ждут, когда мы вернемся и расскажем.

В другой раз я вышла рано на улицу, когда в деревне медведь появился. Охотники его гнали (начал коров таскать), а он побежал в деревню. Дедушка: “Вставай скорее!” Мне только важно было посмотреть, как он промчится. А он почему-то на задних лапах вдруг побежал. Что-то все по утрам происходило, а я все в одной рубашке выскакивала.

 

* * *

…До революции дедушка не крестьянствовал, работал писарем: очень грамотный был. Его старостой выбрали: должность вроде депутата. Вот он на фотографии среди молодых, на шее висит большая медаль, видимо, знак должности. Невысокого роста, коренастый, как расправит свою бороду, так молодец молодцом. Мне нравилось с ним идти: со всех сторон: “Здравствуйте, Федор Михайлович!”, “Как поживаете, Федор Михайлович?”

Ему тяжело приходилось. Бабушка работать не могла, болела. Надо было доставать пропитание. Ездил в лес, привозил грибы, ягоды. Обрабатывал огород. За дорогой продолжалась усадьба, земля, принадлежавшая ему. Сеял больше хлебное. Были рига, овин, гумно. Молотил один. Иногда ему помогали: угостит чем-нибудь, и работают вместе. Вообще-то молотить должны четверо, как кадриль танцуют, по очереди. Перед домом был палисад, и за домом — огород. Картошка росла, морковку, наверное, только для меня сажали. Хмель рос на шестах высокий. Пиво варили, хмель обязательно был нужен. Рожь замачивали, проращивали, потом — в печь, варили, получалось сусло, патока. Шапка такая поднималась… Бочонок с краном был. Американцы тогда сказали: “Ну, дедушка, мы такого пива нигде в Европе не пили. Молодцы вы”. (Об этом визите рассказ дальше будет.)

 

* * *

…Мы с ним на сенокос ездили: старик на хромой лошади, ребенок и собака. Приезжаем — все уже работают. А дедушка для Тамары шалаш строит. Потом я бегу купаться. Там была речка — неширокая, но вода темная, как чай. Я боялась, что водяной меня схватит и утащит. Говорила: “Дедушка, ты посиди на берегу, пока я поплаваю”. Никогда дна не доставала. Но переплывала: нетрудно — лег налево, и ты на том берегу, лег направо — и уже на другом (а там все косят!).

Потом мы тоже работаем. Я не косила, конечно, смотрела, как взрослые делают. Надену платок, напеваю что-то… Только все разложили — “Федор Михайлович! — кричат нам. — Дождь будет! Собирайте сено-то!” А нам некогда: мы уху варим. Рыбу не поймали, с собой привезли, треску из магазина. Едим! А дождь наше сено мочит. Ну и что. Потом растрясем его, солнышко посушит…

И вот что интересно: я его до 14 лет знала, и он никогда не ругался. Даже когда бывал один, с животными: лошадьми, собакой. Ну, такие слова, как черт-дьявол, он, конечно, говорил, а бабушка никогда. Бывало, скажешь: “Черт возьми”, она перекрестит быстро: “Что ты, что ты, рот не погань”.

 

* * *

…Сенокос помню — красиво: на лугу, вниз к реке, работают. На сенокос всегда надевали все новое, чистое. Мужчины носили рубашки-косоворотки (тетя такую надевала, когда шла косить), женщины — нарядные цветные сарафаны, платочки.

В полях пели. С одного поля голос — на другом отзывается, как будто ими дирижировали.

В Петров день бывал главный праздник. Никаких организаторов, люди сами собирались, как ручейки, вливались на луг. А там — гулянье, хороводы. Цирк приезжал каждый год. Поставят шатер и выступают: кто-то по канату ходит, фокусник, акробаты — семья Павловых. Тут уж смотришь, как бы познакомиться, дружбу завести.

Кино тоже было. Не часто, но смотрели. Падение дома Романовых. Порою из-под скамейки смотришь. И собаки смотрели (Летопись, 1928 год: “В районе появились две первые киноустановки” (с. 73)).

 

* * *

…Цыгане приезжали. Десять-пятнадцать подвод. Тянутся по дороге. Перины они возили с собой (спали-то прямо на улице, даже зимой), на перинах ребятишки сидят, волосы развеваются. Собаки сверху выглядывают или рядом бегут. Цыганки идут, красиво одетые. Жерди для палаток возили: сложены вместе и свисают сзади, а на них ведра болтаются. И все это колыхалось, позванивало…

Любили приезжать на север: народ проще, хорошо подавали. И искусство любили. Бывало, увидят — кричат: “Цыгане едут!” И шли к ним. Они на поляне устраивали шатры. Костры, собаки, медведь иногда… Пели песни, даже если никто к ним не приходил. Очень чистоплотные в еде. Да и кусков им не подавали, хозяйка от каравая отрезала.

Главный у них был Кирьян, сербский цыган, с серьгой в ухе. Лошадей выменивали, не продавали. И надували при этом. Дадут лошади валерьянки или еще чего-нибудь, она и выступает или вдруг взбрыкнет... А наутро дурачок, который “купил”, проспится, смотрит: а лошадь-то хромая.

Воровали понемножку, без этого никак не могли. Говорили: “Вот просто хочется, не можешь не украсть”. Потом, когда жизнь стала труднее, и воровали больше.

Дедушка любил цыган. Часто приглашал их к нам ночевать — пускал в зимнее помещение. И они с ним дружили. Весь дом был набит цыганами. И вечно-то они пели, а уж плясок!

Тетя всегда к ним ходила. Они знали, что гость будет. “Учительша придет”, — именно так и говорили — “учительша”. Надевали нарядное. И угощали. Накрывали на сундучке, постилали чистую тряпочку. У тети всегда в карманах были пряники, леденцы для ребят. Я ходила в табор с тетей, играла с ребятами, плясала — кто лучше. А она сядет, бывало, и сидит. Однажды начала подстригать цыганенка. До половины подстригла, а дальше не успела: табор поднялся. Пришли в Усть-Паденьгу: “Это кто же тебя так?” — “Учительница тамошняя”. — “Видно, наша Анна”.

 

* * *

…Дедушка с сыновьями не ладил, а дочерей любил. Ульяну жалел, Анну уважал — “за ученость”. Говорил: “Надо поехать посоветоваться с Анной”. Замуж она так и не вышла, хотя предложений много было. Помогала нам из своего жалованья. Когда к ней приезжали гости, бабушка посылала: “Послушай, Тамара, Анну-то увозить не собираются?”

В их семье все выучились, кроме Ульяны: той некогда было, надо было работать, чтобы Анюту как-то одеть, чтобы она учиться могла. Тете очень хотелось учиться, и они с мамой (моей прабабушкой) шли пешком лесами 120 километров в Вельск, где была гимназия. Сестра ходила к полицмейстеру, просила помочь: “У меня Анюта в школу собралась, а надеть нечего. У вас не найдется чего-нибудь?” Ей, видно, сказали: ты поработай у нас (она детей нянчила) — и дали юбку, ботинки, меховую горжетку. И прозвали тетю в ней “мохнатая царевна”. Потом, в средних и старших классах, у нее все было — и платье коричневое, и белая пелерина. (Гимназическая фотокарточка сохранилась плохо: картонная основа треснула и переломилась, отвалившийся кусочек потерялся, но все-таки можно увидеть тетиных одноклассниц и учителей.) Когда в 1925 году ее направили в Кицу, в народе сказали: “Барыня приехала”. Бывшая ученица вспоминала: “Приехала — молодая, высокого роста, представительная такая, одета богато: меховая шуба, шапка пыжиковая, муфта, да еще в очках. И с собачкой”. Поместили жить в крестьянской избе, комнату сняли. Потом, когда школу перевели в другой дом, у нее там была квартира: две комнаты, кухня, и класс превращали в комнату, когда ребята уходили.

До революции она получала 45 рублей, после — 11. С первой получки купила самоварчик, подарила отцу 25 рублей (“А мне, Анюта, за что?” — “За рождение”), маме каких-то подарков, заплатила хозяйке за еду.

…Рассказывала: раньше приезжал инспектор на тройке, в форменном мундире. О приезде всегда предупреждали: “Ждите. В этом месяце обязательно будет”. Учителя, у которых она практику проводила, муж и жена, сказали: “Ты, Анюта, это поправь, это надень. Фигура у тебя красивая, голос хороший. Держись солидно”. (Широкий ремень, кофточка с пышными рукавами, длинная юбка.) Шла на урок — все внутри замерло.

Выбрала первым уроком математику. Это был ее конек.

— Как начала урок, так вижу: это Маня, это Коля. Они должны отвечать. Того успела спросить, этого поругать. А как отвечали! Тянули руки! Не успею спросить — тянут. На второй урок он ко мне уже не пошел, проверял другую учительницу. Потом супруги мне говорят: “Иди чай пить. Тебя приглашают”. Посадили рядом с ним. Тут-то я и оробела: вдруг какую-нибудь ошибку сделаю? За столом в таком обществе никогда не была. Но выручило что-то, от природы подсказало: ничего не буду делать раньше других. И учительница (добрая женщина была) сделает что-нибудь, покажет мне: делай так же.

Сказал: “Мне, Анна Федоровна, ваш урок очень понравился, но нельзя так всю себя отдавать. Вы еще молодая, силы надо беречь. Работать будете долго”. (Как долго? Оказалось, 50 лет. В 1949 году наградят орденом Ленина.)

Это было до революции. А потом пошли инспекторы… Женщины какие-то в платочках. Приедет такая — вот я инспектор. Поведешь ее первым делом в баню. Истопим тут же…

Мел у нее хранился еще дореволюционный. Надо что-нибудь красиво написать — брала его. И бумага с тех времен — для особых случаев.

 

* * *

…Я пошла в первый класс шести лет, училась у тети в Сулонде. Хорошая школа была, хорошее помещение, большие классы. Оттуда она меня домой отправила, надоела я ей, наверное.

Приехал врач ребят проверять. В классе человек сорок. Я за первой партой сидела как самая маленькая. “Дети! Положите руки на парту”. У всех проверил и никому ничего не сказал (у двоих, правда, чесотка оказалась), а мне: “Ой, какие ногти!” Длинные и грязные, а я могла в земле рыться-копаться, вот так (жест у мамы — будто морковку вытаскивает или только что дворец себе на берегу строила). Гляжу, тетя поморщилась: неприятно, вот, значит, какая племянница у учительницы. Тут я и говорю: “А у самого?” У него как раз тоже такие были. И не “у самих”, а “у самого”. Потом приходят чай пить, а тут я за столом восседаю. Приглашения не дожидалась, раз — и в середину, откуда все брать поближе. Доктор увидел меня, улыбнулся. Да и с тетей они, видно, поговорили. Мне за столом неуютно было, но я не ушла.

После этого тетя говорит: “Поезжай-ка ты домой. Ты мне мешаешь, разговариваешь на уроках, да вот еще и грубишь. И маленькая ты еще учиться”. Завернули меня в тулуп и отвезли к дедушке. “Как? Ты почему назад приехала?” — “Дедушка, миленький…” И стала плакать. “Не плачь, иди в дом. А на них наплюй. Мы с тобой дроби выучим!” И стал учить меня математике.

Через месяц-полтора присылают нарочного. Совесть заговорила! Дедушка: “Поезжай”. Есть-то нечего было, там — сытнее, тете зарплату натурой давали: сушки, баранки…

Приезжаю — они чай пьют. Тетя: “Ой, Тамаренок!” Сторожиха (веселая девка была): “Это кто к нам приехал?” А я отвечаю (серьезно, со значением): “Кого ждали, тот и приехал”. Все смеялись. Эти слова долго потом вспоминали.

 

* * *

…У Анны Федоровны было много друзей. Коллеги приходили в гости, молодежь. Собирались в кухне, рядом с классом, там теплее. Играли в фанты, в карты, в “судьбу”, рассказывали анекдоты. Дворянка Юлия Борисова играла им на пианино… “Салон”. Меня не всегда пускали.

“Наши молодые дамы в кисейных платьях, рады, что жарко и тень…” (У Бунина большая цитата из Л. Толстого, отмечено, т. 9, с. 123.) К тете тоже такие господа приезжали. (Место действия — Усть-Паденьга, “родительская усадьба”.) Выходили в белых платьях… Как-то раз пошли в горох. А горох дедушка для меня сажал. Сначала ячмень довольно высокий шел, я там и залегла. И кидала в них сухой землей, комками. Тетя вынуждена была извиниться.

Интеллигенция гуляла на Масленицу, катались на лошадях. Дедушка запрягал лошадь, сажал меня в сани (в шубу или тулуп, так что меня и видно не было), и мы ехали по деревне. Люди говорили: “Смотрите, Федор Михайлович внучку везет!” А он еще ножку выставит, валенки узорные… У них лошади лентами разукрашены. У нас лент не было.

Запись в одной из тетрадей: “Тетя в шляпе идет по полю ржи, а за ней — я, не такая, правда, интеллигентная, не очень вымытая, лохматка, — но интересный лохматка, на которого все обращают внимание”.

 

* * *

…Часто ставили спектакли: “Гроза” (тетя играла Катерину), “Не было ни гроша”, “Мы и они” (наверное, Вермишева пьеса3). Помню, главная героиня в кожанке, с винтовкой, уходит на фронт, прощается с ребенком; я заранее легла в кроватку и даже разделась. Но не выдержала, закричала: “Тетечка, не уходи!”

Песни пели — старинные студенческие: “Быстры, как волны, дни нашей жизни”, “Из страны, страны далекой”:

 

Из страны, страны далекой,

С Волги-матушки широкой

Ради славного труда,

Ради вольности веселой

Собралися мы сюда.

 

И революционные: “Варшавянка”, “Марсельеза” и другие. Анна Федоровна знала много таких песен, выучила их еще в Вельске, в гимназии. Учитель рисования, ссыльный за революционную деятельность, научил. Однажды она ему помогла. Послали: “Скажи учителю, чтобы домой не приходил, за ним следят”. Побежала в школу. Ждала, встретила на перекрестке, сказала. Он погладил ее по голове: “Учись, у тебя есть способности”. И сразу же ушел. Больше они не виделись.

(Одну из таких песен я слышала только от тети, не знаю, звучала ли она когда-нибудь по радио):

 

Борцы идеи, труда титаны,

Кровавой битвы час настает…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Тяжкий млат, куй булат,

Твой удар родит в сердцах пожар.

Пыл борца жжет сердца.

Вставай, народ, сигнал на бой зовет!

 

(Могу спеть, знаю мелодию — запомнила, когда мы с мамой бывали в Кице.)

 

* * *

В 1932 году приехал в те края герой Гражданской войны Хаджи-Мурат Дзарахохов. В книге “Северная Аврора” на с. 397 отмечен абзац: “Об отряде Хаджи-Мурата Дзарахохова, врезавшемся в глубокие тылы противника, ходили легенды. Хаджи-Мурат громил штабы интервентов, снимал секреты и засады, уводил обозы, лошадей и все свои трофеи раздавал беднякам. Особенно он славился ночными набегами. Прослышав, что в окрестностях появился отряд Хаджи-Мурата, интервенты не спали по ночам”. Решив посетить места былых боев, побывал и в Кице, зашел в школу. “Детей не было, каникулы, — вспоминает мама. — Я рядом сидела. Чай пили — на бурку глядела. Прощаясь, всем руку пожал, и мне тоже. А когда по окопам ходили, я была на передовой”.

Когда-то в Музее Октябрьской революции можно было увидеть портрет Хаджи-Мурата, его бурку и кинжал. Мы с мамой всегда останавливались около этой витрины. Недавно зашла туда, в Музей политической истории России; в новой экспозиции, посвященной Гражданской войне, этих вещей не оказалось. Бурка, правда, есть, но другая, а про кинжал мне ничего узнать не удалось. Зато увидела портрет Хаджи-Мурата, “перелистывая” страницы видеоальбома “Россия. Тысяча лиц”. Интересно, а в школе тогда, может быть, тоже фотографировались?

 

* * *

В каком году приезжали на север американцы — не знаю. Наверное, во второй половине 20-х, если судить по возрасту главной героини следующего рассказа.

…Американцы пробыли у нас несколько дней. Искали своих, расспрашивали, где захоронения. Собирали останки в большие бутыли. У каждого американского солдата была на лацкане нержавеющая пластинка с указанием, откуда он. С ними ездил переводчик Пахитонов и наша команда, матросы. Арендовали пароход, платили за него 500 рублей в сутки.

“Американцы приехали! Пойдем посмотрим!” Но моя подруга Галя очень боялась. Наконец я уговорила.

На берегу у трапа — часовой. Наш. “Вам что здесь надо? Пошли отсюда!” — “Подумаешь, посмотреть нельзя”. Начали его просить. С цветами пришли. “Дяденька, пусти, нам хочется американцев посмотреть! Как же это “нельзя”, дяденька?” А тут на палубу они выходят, человек пять. Один высокий, седой. И с ними мальчик в ковбойской шапочке (он потом ходил в деревню, песни русские играл на губной гармошке. “Эту знаете? А эту?”).

“Кто это?” — “Да девчонки”. — “Пропусти”. Тут у Гали сердце совсем упало. “Не пойду”, — “Как это не пойдешь? Теперь неудобно”. Мы босиком, конечно… Поднялись. Нас повели в кают-компанию. “Садитесь, рассказывайте, кто вы”. На столе журналов всяких! Угостили какао. Галя и не знала, что это такое. А у нас дома бывало какао. И все расспрашивают, и по голове гладят: “Ляс гё”… (“Ляс гё” — именно так эти слова и запомнились. И только недавно, выписывая их из дневника, я вдруг поняла: да это же “A nice girl” — “славная девочка”. Жалко, раньше не додумалась, сказала бы маме.)

Потом спрашивают: “А у вас в деревне кур достать можно?” Я подумала и говорю: “Можно!”

Утром встала рано-рано, пошла к петуху. Он спал на седалище. Сняла, его, завернула в тряпку и пошла. Я вообще-то птиц боюсь. А тут не знаю, как осмелилась. И всего-то у дедушки были одна кура и один петух. Я подумала: “Кура яйца дает. А петух что?” Он и не закричал даже. Принесла, отдала часовому.

Потом днем гляжу — к нам американцы идут! Тут я испугалась. Дедушка ведь ничего не знал. “Пришли вас за петуха поблагодарить”. Посмотрел на меня, а я и глаза опустила. Он все понял и сразу: “Да, пожалуйста, конечно, рады помочь”. Угостил пивом. Больше ничего не было. Хвалили.

Я их по Усть-Паденьге водила, была гидом. Потом несколько раз там бывала. Меня не американцы принимали, а наши: писатель Глебов, переводчик Пахитонов. Журналов надарили! “Всемирный следопыт” и другие, целые пачки. Книг натаскала. (Н. А. Глебов родился в 1899 году, в крестьянской семье, прозаик, начал печататься в 1924-м.)

Спросили, кем хочу быть. “Надо, — говорят, — учиться. Вот хорошая для девушки профессия — секретарь, машинистка-стенографистка”. Я тогда и слов таких не знала. Но сказала: “Нет, хочу быть артисткой”. Удивились: в такой глуши у ребенка — такие мысли.

Жалко было, когда уезжали. Пароход уходил…

* * *

Перелистываю свои тетради — будто видеофильм смотрю. И тут хочется задержаться, и здесь тоже. Но боюсь утомить вас. Стоп-кадр — и быстро прокручиваем вперед.

…Белая ночь. На подоконнике сидит девочка. Что за книга в руках? “Три мушкетера”.

…Идут вместе — учительница и ребята. Она — читать лекцию для крестьян, они — выступать. Из репертуара тех лет: Демьян Бедный “Главная улица”, В. Гюго “На баррикаде…”.

…Помогают учителю нести домой пачки тетрадей. Прозвище учителя — Ношуль.

…Читает наизусть, декламация сопровождается соответствующей жестикуляцией:

 

Светает, товарищ, работать давай.

Работы усиленной требует край.

Работай руками, работай умом,

Работай без устали ночью и днем.

 

На какое-то мгновение забылись слова. Из публики слышится: “Да, такими руками много не наработаешь”.

…Получает открытку от Н. К. Крупской: “Дорогой товарищ Тамара…” Благодарность за отзыв о ее книге воспоминаний. И бандероль — новая книга и пионерский галстук. “У нас галстуков не было (только у меня), но мы были пионерами. Работали без вожатых, помогали учителям”. Но послушаем дальше.

…В школе послали в лес на две недели; я в первый же день надорвалась, — видно, тяжелое подняла. Началась сильная боль. И не проходит. Отправили домой. Шла лесом шесть километров по узкой дороге. Ветви-лапы… Боялась и зверей, и людей.

Отлежалась. Бабушка меня погладила. (Капли датского короля, массаж всех видов и богородицына травка — вот и все, чем она обычно меня лечила.)

Потом поставили на работу почтальоном. По всей деревне ходить. И не только по Усть-Паденьге, но и по окрестным деревням почту разносить. Тоже нелегко: пурга, снега много. Но все-таки легче, чем там.

…Помню, если что-нибудь надо было в школе, дедушка никогда не отказывал. “Дедушка, надо на заем подписаться”. — “Сколько?” — “Два рубля”. — “Возьми, подпишись”. — “Надо на газеты…” — “Матвей и Степан подпишутся, и я”. — “На журнал └Безбожник“ надо”. — “Подпишись”. Снова иду: “Дедушка, иконы велели принести”. Это ему уже нелегко было: человек религиозный, хоть в церковь и не ходил. Но что же делать, надо Тамаренка выручать. Пошел к своим друзьям-старикам. И помогли, собрали что-то. “Иди в такой-то дом, там дадут”.

 

3.

“Страх окружал деревню”. Откуда пришла эта фраза, не знаю.

Но маме она запомнилась именно как цитата. Потому и кавычки.

 

…Пахитонов мне тогда совет дал, как над речью работать. И свой адрес. Я с ним несколько лет переписывалась. Звал: “Приезжай в Москву”. Прочитали мы с дедушкой это письмо, и он мне говорит: “Не пиши ему больше”. Время уже совсем страшное началось. Всего боялись. А он переводчик, с иностранцами.

…Мы с бабушкой дома одни. Тетя задержалась на собрании. Тогда, в 30-е годы, чуть не до утра заседали. И вдруг слышим: кто-то поднимается по крыльцу. Выглянули в окно — мужчина. Похож на гопника. И дверь пробует.

Бабушка выглянула в коридор и громко сказала: “Федор! К тебе пришли!” А никакого Федора дома не было. Потом быстро закрыли дверь на кочергу и полотенцем завязали. Сидим, дрожим. А он не уходит. Тогда она еще раз сказала громко: “Федор! Что же ты не идешь?” Как только сообразила сказать такое! Глядим — он с крыльца сошел и уходит.

А в коридоре такие щели, дыры, что можно было и так залезть.

 

* * *

…Окна в школе, где мы у тети жили, были большие, форточки хорошие. И много окон, в любое можно влезть. Но мы закрывали дверь.

В коридоре железный сундук стоял, там тетя продукты хранила (в 30-е годы зарплату учителям давали натурой). Сидели поздно и вдруг слышим: по коридору кто-то ходит, открывает сундук. Мы, конечно, не выходим. Сидим, запершись, и собака с нами, внутри, а не снаружи.

Приходит тетя с какого-то собрания — за семь километров от нас, поздно, часу во втором ночи. Ночь белая. Пришла с кем-то. Собаки с ней. Тут лают, там лают. Мы не открываем. Я выглянула в окно и сказала: “Мы боимся, там кто-то приходил”. Дверь в класс на крючок закрыла, не пускаю дальше. “Что ты, дай же мне в дом зайти…” Посмотрели в коридоре — ничего. Захотели поужинать, открыли сундук и увидели: хлеб исчез и эмалированный чугунок с супом. “Ну, — сказала тетя, — это воры нестрашные”. Утром пришли соседи, стучат: “Анна Федоровна, вставайте, посмотрите, что у вас на заднем крыльце делается”. (Там был другой вход, и он никогда не запирался.) Вышли — на крылечке спят двое ребятишек, мальчик и девочка, обнялись и так сладко спят. И чугунок рядом. Наелись и уснули. Имена их помню: Гриша и Лиза, мать их — Марфуша. Съели половину горшочка супа, половину хлеба. Пообедали этим, поужинали. Будить их не стали. Потом тетя им все оставшееся отдала.

…Однажды нам показалось, что кто-то лезет в форточку, царапается и скребется. Спрятались опять на кухне, закрыли дверь. Три часа — все лезет. Тетя пришла — посмотрела, на улицу вышла. Это фанера отстала, и ветром ее качало.

…Гопники. Четыреста человек колонна шла. И одна молоденькая девушка — голова повязана шарфом и большой бант сбоку.

На ступеньках у почты — красавец, прямо Остап Бендер. Я с ним рядом села. Потом подошел милиционер: “Встать!” Два парня рядом. Смотрю: у него китель на голое тело надет. Фуражка инженерская с молоточком. Думаю: “Все равно. Какой красивый!”

…За тетей шел в лесу один. Она только говорила: “Муха!” И ничего не объясняла. Муха бросалась на него, лаяла, потом опять к тете, и они бежали вместе. Видела, что он приближается, и опять: “Муха!” И та снова спасала. Он ее пинал, отбивался. Так тетя добежала до деревни. И в первый же дом… “Что вы, Анна Федоровна, стучите? Открыто, заходите. Да на вас лица нет!” Глядят — а тот уходит в лес.

…Шли мы с ней лесом, вдруг видим: сидит человек. Я испугалась, тяну тетю за рукав: вернемся! А она — все-таки смелый человек была: “Подожди. Он же не бежит за нами. Что-то странно”. Подошла, посмотрела, а он мертвый. Кавказец. Сообщили в сельсовет. Когда обыскали, ничего не нашли. Только корочку хлеба.

…Ехали с дедушкой по лесу. Вдруг видим: огонь и люди сидят. Дедушка стал лошадь просить: побыстрее, я сижу ни жива ни мертва. Доехали до мостика и только стали на горушку взбираться, дедушка узнал: это его приятели. Повернули обратно, к ним (ехали к тете).

 

* * *

…Высланных привозили прямо в лес. Давали топоры. “Рубите! Будете здесь жить”. Местное население помогало, конечно. В мороз минус 40. Сразу видно — армяне, кабардинцы. Потом разрешили уехать. Двое остались — восемь человек семья. Девушка в детском доме. Выучилась. Приезжала к тете инспектором по школам.

Они были с Украины. Вся семья погибла. Не выдержали морозов. Привезли их в глухой лес, вот, сказали, деревья, стройтесь, расчищайте, сейте. А люди в мазанках жили, они, может, и строить-то не умели. Все погибли: и мать, и отец, и братья. Она стала учиться, закончила пединститут в Архангельске, приезжала потом, как инспектор, долго про свою жизнь рассказывала.

…В 30-е годы ничего не разрешалось, но были смелые люди. И в нашей семье. Когда тетя маму хоронила, впереди шел священник, за ним вся школа, ребенок икону нес. Он был не в рясе, но все знали, что это священник. Проводил до кладбища.

 

* * *

…Однажды пришел к тете священник высланный и сказал: “Я скоро умру. И пришел к вам с просьбой. Я знаю, что вы хороший честный человек. У меня на Украине осталась дочка, тоже учительница. Напишите ей, когда я умру. Только пусть она сюда не приезжает: далеко и небезопасно… А за то, что вы это сделаете, я вам оставляю подушку. Это самое ценное, что у меня есть. Если не возьмете, очень огорчите меня”.

Тетя не стала его огорчать, взяла. Через три дня он действительно умер. Она написала его дочери, и та приехала. На могилу к отцу. И сразу, конечно, к тете зашла. Та стала ей подушку отдавать: “Вот это ваш отец оставил…”

Не взяла: “Во-первых, мне будет тяжело. А во-вторых, он вам подарил. Пусть так и будет”.

 

* * *

Смотрели фильм “Мой друг Иван Лапшин”. Мама разволновалась: “В какое время мы жили!” Ее воспоминания — без дат. Просто о том, как это было.

…Сидим дома. Холодно, закутались в одеяла. Вода в коридоре замерзает. Дедушка уехал к тете, наверное, за какой-нибудь едой. А у нас — крупа какая-то сварена и даже молоком не забелено. Масла вообще не было. Пришли излишки отбирать. “Давай, старуха, ключи”. — “У нас все открыто”. Хлеб искали. Все обшарили, ничего нет. Один говорит: “Пошли. Большие хоромы, да пустые”.

 

* * *

…Другой раз явились с обыском: искали золото и оружие. Пришли не в военной форме. И что интересно, собаки не лаяли. Обычно такой лай поднимали, а тут — тишина.

Дедушки дома не было. “Где дедушка?” — “Наверное, у Симаковых” (они собирались в другом доме). Меня послали за ним. Иду, а валенки у меня дырявые, снег набивается. Останавливаюсь, снимаю, вытряхиваю…

— Ты что делаешь?

— Не видите? Там же снегу полно.

Посмотрел — а у меня такие дыры!

— Иди позови, только скажи тихонько.

А я прибежала и громко, на всю избу, говорю: “Дедушка, там какие-то люди пришли, тебя просят”. Кто в избе были, переглянулись. Все всё поняли. Идти было недалеко.

Помню, дедушка сидел, сложив руки. Ничего не говорил. Русский интеллигентный богатырь. Бабушка молчала. Наверное, молилась. Я одна, пионерка 20-х годов, с ними разговаривала.

Первый вопрос был: “Где оружие?” Дедушка объяснил: “Я не охотник. Никогда охотником не был. За свою жизнь никого не убил. У меня никогда оружия не было”. “Где золото?” Решили, что у бабушки должно быть золото. “Обыскать!” Открыли шкаф: там ничего не висит. Потом к бабушкиному сундуку подошли. Большой. Вот такой ключ! Со скрипом и звоном открывался. А там — три “лапотины”, как в народе говорят. Две-три рубашонки, какое-то платьишко. Хороший костюм бабушкин. Я сейчас даже помню — зеленый с красными сапожками. И в углу что-то завернуто в тряпочки и туго-туго завязано. Стали развязывать, снимать — пять или шесть тряпочек. Долго разворачивали, со злостью. А внутри — бумажка, десять рублей. Не взяли, отбросили в сторону. Зачем ей этот червонец бумажный был нужен? Может быть, думала, когда умрет, чтобы хоть какие-то деньги были.

Сундук на колесиках у тети стоял. Полный белья. Но тут я заявила: “Это не наше. Это тети! Мы этим бельем не пользуемся. Мы на этом белье не спим. Не трогайте. Я сама буду показывать и встряхивать. Вы все запачкаете, а нам отвечать. А она учительница. Вот так”. Они ничего не сказали. Я доставала каждую вещь, разворачивала и показывала. И еще у бабушки было в узелок завернуто умиральное. Это они увидели, приоткрыли и не тронули. “Где хлеб припрятан?” Бабушка: “Вот, смотрите…” Одна буханка на всю семью. Не взяли, конечно, что же у людей последнее отбирать. А мы… Ни о чем не просили, не плакали.

Разбросали все и ушли. Мы, в холоде, не стали, кажется, и убирать. Сложили все в кучу, а сами снова под одеяла забрались.

Пока все это шло, собаки лежали молча. А потом — как залаяли! Самыми последними словами обругали пришельцев. А ведь их могли пристрелить.

Муха у тети не дала бы трогать ее вещи.

 

* * *

…Однажды видим — какой-то человек на берегу. Кричит: “Перевезите!” Подружка мне говорит: “Чего он просит? Плыл бы сам”. А она гребла хорошо и правила. Я говорю: “Давай перевезем”. Подплыли к берегу, глядим — у него руки нет, пустой рукав болтается. Ну, раз руки нет, конечно… Посадили в лодку, плывем. Спрашивает: “А вы, девочки, не знаете, есть тут учительница Анна Федоровна?” — “Есть. Я ее племянница”. — “Так ты Тамара?” — “Да, Тамара. А вы дядя Миша?” Сказала — и испугалась, зачем при подруге это имя назвала, какой такой дядя. “А школа далеко?” — “Нет, недалеко”. Гляжу — у него рубашка грубыми нитками сшита, из одеяла… Дело уже к вечеру было, сумерки. Тетя его накормила, баню вытопила, что-то из одежды дала. Надо было еще дальше идти, километров 30, туда, где его родные жили. Он куда-то в Коми попал, в Печорлаг. Во время Гражданской войны мальчишкой крутился около белых. Дали гранату подержать, она взорвалась в руке, оторвало кисть, началось заражение. Отняли до локтя, а потом и совсем. В то утро и его увели. Очень захотелось ребятишек своих увидеть. Жена его не приняла. И не встретилась с ним. Он не обижался, знал, что так надо. Она работала, трое детей. Каково им было бы прогуляться в те места, где он. Ее мать взяла ребят, и где-то в другом месте встретились. Посмотрел на них. И ушел обратно. По дороге назад снова к тете зашел, рассказал. Больше мы о нем никогда ничего не слышали.

 

* * *

Летопись, 1931 год: “Как и по всей стране, началось выселение кулаков и членов их семей из района” (с. 84).

1933 год: “20 февраля из Северного краевого финансового управления пришла директива, в которой требовалось усилить работу по выявлению кулацких хозяйств” (с. 85).

…Был у нас в Усть-Паденьге собственный Джек-американец. Не американец, а русский, Сашка, приехал из Америки. Пришел в сельсовет, сказал, что может научить быть хорошим фермером. Построил скотный двор с вытяжными трубами, теплицы, завел семиполье — стал сеять вику, давать земле отдыхать. Но тут стали поговаривать, что скоро у него все отберут и его самого отправят подальше. А он американский подданный, гражданства не брал. Собрался и уехал, все оставил. Так хоть бы всем этим воспользовались. Нет. Окна заколотили, так и бросили. Потом все развалилось. Несколько мужчин (они с дедушкой на той фотокарточке, где он с медалью, самый старший среди них) — молодые, интеллигентные такие, хозяева хорошие, попробовали вести хозяйство по-новому, урожаи стали лучше. Вот всех их однажды собрали и увели.

Мы после того обыска стали ждать. Не спали эти дни. Вскоре прошла весть. Дедушка попросил приготовить ему что-нибудь из одежды и немного еды. Утром в четыре часа погнали. Мы с дедушкой вышли на крыльцо. Видим, идет группа, человек двадцать. Все вместе. Тех, кого здесь арестовали, — человек семь-восемь. И среди них дядя Миша (у них за стенкой было то же, что и у нас). Дедушка вышел с узелком, думал, и его возьмут, а они прошли мимо. Прошли его друзья и сын. Посмотрел он им вслед и заплакал: “Эх, мужики, что же меня-то не взяли? Уж лучше бы всем уйти, чем здесь оставаться”. Долго стоял. Вернулся домой, сели с бабушкой за стол и сидели молча несколько часов. Думал, может быть, что еще одна партия пойдет, и его заберут. А в узелке, наверное, одна чистая рубаха была да сухари. Ушел к себе, лег. Зорька пошла к нему и легла рядом. Мы с бабушкой сидели и плакали, я, уткнувшись к ней, не зная отчего. Радовались, что дедушка вернулся.

 

* * *

…До этого чувствовали уже, что мне надо уезжать. Дядю Мишу сослали, с мамой такое… Мама моя сначала была в комитете бедноты, активистка. А потом ее “повысили в ранге” и выслали: отправили пешком на станцию Плисецкая под Архангельск. Там не приняли: “Иди обратно”. И опять пешком: денег не было. Просила Христа ради, ночевала в чужих нетопленых банях. Как с ума не сошла… В молодости веселая была, плясала. Когда северную свадьбу играли, участвовала вместе с братом Мишей: он — на музыкальных инструментах, она — свата изображала. (Я запомнила свою бабушку веселой. Сидим у патефона, слушаем вместе пластинки: “Пой, ласточка, пой”, “У любви, как у пташки, крылья”, ария Вертера — “О, не буди меня, дыхание весны”.… Но вернемся в 1931 год.)

 

Школа окончена. Что дальше?

…Выбора не было, решили, что педтехникум подойдет (в Шенкурске был еще машиностроительный). Поплыли мы с дедушкой на плоту, чтобы нас вместе не видели. Я ничего не делала, сидела с сундучком посередине. Он, наверное, немного рулил. Быстро неслись по течению. Как у Марка Твена. Плот он продал и вернулся домой с кем-то из знакомых.

Бабушку привез к тете, сказал: “Ты, Анна, как-нибудь допечалуй старуху, я больше уже ничего не могу”. Потом, когда она умирала, прошел пешком 60 или 80 верст повидать ее. Она, правда, после этого еще немножко пожила, умерла в 1934-м. А тогда собрался, сел на лошадь — и в Няндому. Оттуда поездом в Москву, к сыну. Грибы с собой повез, хлеба сколько-то. Пожил неделю, больше не смог. Приехал обратно, попросил: “Пусти меня, Ульяна, к себе жить”. В свой дом не вошел. И тетя больше туда не заходила. Все в доме так и осталось. Его потом сломали и на этом месте построили школу. Тетя радовалась: “Это мне памятник”.

 

* * *

Студенческая жизнь. 1932–1933 годы

…Сдавали нормы ГТО. Прыгали с вышки. Шли на демонстрацию в шароварах и полосатых футболках. На груди эмблема: “Шенкурский педтехникум”. Мокрый снег под ногами тает, а мы показываем какие-то упражнения. Потом одна из нас забирается на трибуну и произносит речь на всю площадь. Это была я.

…Ехала в Архангельск на слет студентов-ударников. Холодно. Ямщик (страшный показался): “Барышня, лошадь не пойдет, если я с ней по-своему не поговорю”. — “Говорите, что хотите, лишь бы она шла”. И действительно пошла. “А ты бери тулуп, закройся”. Я думаю: “Да, закройся! А он меня убьет и на куски разрежет”. Столько слухов ходило…” “Да ты не бойся, не убью я тебя. Наслушалась, наверное? Закройся, а то замерзнешь”. Потом просил меня за санями пробежаться, чтобы лошади на подъеме легче было.

…Ходили на кладбище за ягодами. Голодно. Хоть и место такое, но там брусники много, есть хотелось. По карточкам давали иногда хлеб, иногда муку. Заваривали толокно в кисель. Еще сушеную рыбу давали, треску. Хватало дней на 10–15, потом ели, у кого что было. Кому-то посылку из деревни пришлют. Мне ничего не присылали, даже если и было что, не осмеливались.

…Репетировали в Доме культуры. Спектакли ставили: “Луна слева”, “Квадратура круга”…

…Бабкин, учитель истории, и педагогику преподавал, Николай Николаевич. Очень меня любил. Говорил: “Я тебе обязательно дам рекомендацию, поедешь в Вологду учиться, в институт. Историком будешь”.

 

* * *

…“И дальше как будто оборвано”.

О. Мандельштам

 

…Этого надо было ждать. Мама, дядя Миша… Но я никак не думала. Я-то при чем?

Маленькая комната. Заседание бюро. Исключают из комсомола. Все меня знают прекрасно. “Да, жалко такого товарища отпускать…” А куда отпускать?!

Шла на собрание, надежда какая-то была: думала, вдруг кто-нибудь заступится. Собрание проходило в большом зале. И вдруг в разделе “Разное” объявляют: “Такая-то исключается из техникума, не может быть студенткой, она из буржуазной семьи”, “И не только в техникуме, а и в общежитии не место, в двадцать четыре часа” (а я тогда там уже не жила, а у Марьи Григорьевны, тетиной знакомой). Я не заплакала, наверное, была оглушена. Никто не аплодировал. Тишина. Меня все знали, я была на хорошем счету. Но никто не подошел. Стали выходить. А у меня была привычка выходить последней, я задержалась, как обычно. Ко мне подошел Павел Сметанин. Мы с ним в одной бригаде были. Я хорошо сочинения писала, а он хорошо задачки решал — бригадный метод. Мы ничего друг другу не сказали, просто он пошел рядом.

На другой день моя подруга Тоня Кузнецова говорит: “Тамара, ты больше к нам не приходи, мои родители не разрешают. Сама понимаешь, время такое”. И заплакала. А я — нет. “Ты что плачешь? Зачем? Я и не собираюсь”. Если бы осталась, могли бы на лесоразработки послать. Уложила свои вещички и пошла в Дом крестьянина. Там всегда лошади стояли. Спрашиваю: “Едет кто-нибудь в сторону Шеговар?” — “Я еду до Усть-Ваги”, — отозвался один. “Мне в Кицу надо”. — “Поеду через Кицу”. — “Возьмите меня. У меня денег нет, но там моя тетя живет. Учительница. Она с вами рассчитается. Вы у нее остановитесь”. — “Что-то я слышал про эту учительницу”.

Отправились почти ночью. Приехали в сумерки, часов в семь. Вдруг слышу: собаки лают. (Тетя любила гулять вечером, ходила к магазее.) Бросилась к ней. “Ты как здесь? Не писала ничего, не каникулы”. Но расспрашивать не стала: можно было догадаться. С этим человеком, конечно, рассчиталась. Он у нас еще чаю попил. И уехал. А я осталась — и несколько месяцев из дома не выходила.

“Что вам сделал этот ребенок?!” — спросила Анна Федоровна у человека, из-за которого все случилось. “Мне ничего не сделал. Но она буржуазный хлеб ела, хлеб вашего отца”.

Почему ее не тронули? Бог уберег. И люди оказались хорошие. Знали, но молчали. Председатель Круглов тете дополнительный паек выписывал (мне ничего не полагалось). И сам привозил. Зайдет — будто по делу. “Там, в коридоре, Анна Федоровна, для вас…” (Муки сколько-то.) Иногда она мяса кусочек приносила.

Я написала в Москву, как со мной поступили. Написала Постышеву, Бубнову (П. П. Постышев с 1930 года — секретарь ЦК ВКП(б), А. С. Бубнов с 1929-го по 1937 год — нарком просвещения РСФСР.) “Дедушку обижают. А он меня кормил, он столько для меня сделал…” Ответ пришел через полгода. Постышев: “Если дедушка у тебя хороший, так к нему и относиться надо хорошо”. В другом письме: “Хорошо, что вы воспитываете в себе добро. Уважайте своего дедушку”. И еще: “Ждите письмо из техникума”. Из Шенкурска написали: “Вы восстановлены в правах студента и можете приступить к учебе”.

 

* * *

Однако судьба, которая, как прочитала я где-то у Достоевского, “действует на нас неотразимо силою целой природы нашей”, указала другой путь.

Девочка стала артисткой. И за горизонт заглянула: как перекати-поле, носил ее по дорогам жизни ветер времени. А когда немного утихло, принялась растить дочку, то есть меня. О том, как Тамара Павловна работала в театре, какие роли играла (амплуа — инженю-драматик, любимая роль — Машенька), как в 1946 году вместе с папой приехала в Ленинград, я однажды уже рассказывала4. Хочу еще только показать вам одну открытку.

* * *

“Принцесса полей” (художник Ф. Уде, 1899, Берлин, Национальная галерея).

В нашем большом архиве, среди книг и бумаг, да еще и после переезда… Мама долго искала ее. Бывает, ищешь-ищешь что-нибудь, не можешь остановиться. Перебираешь бумаги, роешься в коробках, найдешь — оказывается, не так уж и нужно было. Тут случай другой.

…Среди высокой травы стоит, подбоченившись, девчонка. Длинное широкое платье-сарафан. Смотрит уверенно: принцесса! Далекое, бедное детство.

“Лабиринты памяти”, “острова воспоминаний”, — а в итоге всего несколько строчек? У абзаца короткое дыхание: выдохнул, и пока все. Дальше начинаются сомнения: кому это нужно? “Какое дело нам, страдал ты или нет” — знакомо из классики. На бытовом уровне — привычное: “У всех болит”.

Но стоит эта открытка у нас на стеллаже. И смотрит на меня босоногая девчонка. И я отвечаю ей: “Не беспокойся. Я напишу”.

 

1 И. А. Бунин. “Полное собрание сочинений”: В 9 т. М., 1965. В дальнейшем цитаты по этому изданию. Мои дополнения, поясняющие основной текст, будут даны курсивом.

2 Летопись Двиноважья. Виноградовский районный исторический музей. Березник: Правда Севера, 1999. Авторы-составители используют различные источники: книги, газетные публикации, архивные документы, и можно уточнить некоторые даты, в устных рассказах не упоминавшиеся и зачастую просто забытые. При ссылках на эту книгу название дается сокращенно: Летопись.

3 А. А. Вермишев (1879–1919) — революционер, драматург. Его пьеса “Красная правда” (1919), отмеченная М. Горьким, ставилась в 20-е годы под названием “Красные и белые”.

4 “Нева”, 2007, № 9, “Продолжение следует”.

Версия для печати