Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2009, 7

Дом для игры в футбол

Рассказ

Евгений Юрьевич Москвин родился в 1986 году в г. Королеве. Окончил экономический факультет МГУ им. Ломоносова. Автор более двадцати публикаций прозы в “Литературной газете”, журналах “Октябрь”, “Волга”, “Сибирские огни”, “День и ночь”, “Крещатик”, “Юность”, “Аполлинарий”, “Уральский следопыт”, “Литературная учеба”, “Российский колокол”, в сборнике “Новые писатели” (изд-во “Вагриус”) и других. Опубликован роман в журнале “День и ночь”. Участник Седьмого и Восьмого форумов молодых писателей России.


Дом для игры в футбол

I

Долго искали мы с моим другом Максимом два окна в многоэтажном доме, которые удовлетворили бы требованиям нашего футбольного замысла, но, видимо, так устроена жизнь: если ищешь нечто с таким рвением и усердием, как делали это мы, то непременно твои поиски оборачиваются крахом, а когда уже минули месяцы и ты, можно сказать, смирился с неудачей, находишь вдруг то, что искал.

К тому дню мы не виделись уже месяца полтора (раньше даже каких-то три дня, когда б мы ни часу не посвятили скрупулезным хождениям по городу и исследованиям светящихся окон в домах, — и те уже оказывались весомым перерывом), — а теперь полтора месяца, и мы не обращали почти никакого внимания на окна — просто разговаривали, и вот когда Максим принялся рассказывать об одном занятном случае в метро, который случился пару дней назад,— “на последней остановке пассажиры вышли из вагона, двери закрылись, поезд тронулся, и тут я увидел, что в одном вагоне остался заснувший человек — его никто не заметил и не разбудил, не предупредил о выходе — и теперь по пути в депо ему могла грозить смерть, ведь что если в этой последней тоннельной темноте все вагоны разом станут сплошными? Ты сидишь себе спокойно, спишь и вдруг просыпаешься в тупой и тяжелой конвульсии, просыпаешься от того, что не можешь дышать; понимаешь, что уже умер, но ты еще не умер, паника, но двинуться не можешь, потому что это не просто безвоздушное пространство, но └осплошневшее“. Черная вмуровывающая стена, очень плотная и в то же время сумевшая забраться в каждую ложбинку на поверхности твоего тела; черная стена, в которой… о Боже, успеешь ли ты подумать о рае? Нет, скорее, в голове хотя бы на долю секунды, но пронесется эхо случайного сочувствия, моего сочувствия, совершенно бесполезного, во всех смыслах…” — так говорил Максим, как вдруг я, вскрикнув от удивления, остановился и, когда он обернулся, указал на близстоящий дом в несколько десятков светящихся самыми разными цветами окон.

— Что такое?

— Ты ничего не замечаешь?

— Нет, — теперь и Максим тоже смотрел на дом и тут увидел наконец два окна, на которые я ему указывал, — мать моя! Не может быть! Это же самая настоящая Austria Magna! Именно тот самый оттенок, который нужен. Сверкающе-глянцевая сирень! И продольные полоски, чуть бледнее! А наискосок этажом ниже твой клуб — Wacker Tirol, точно? Ну скажи, что это он, прошу тебя!

— Да, это он, — ответил я завороженно. Максим подпрыгнул и едва ли не завизжал от счастья, — он самый. Зелень с тоненькими черными полосами. Только не говори “Вакер”, я тебя умоляю! Только не сейчас! Это отвратительно звучит, всегда, а в данной ситуации это просто-напросто…

— Хорошо, прости… — впервые Максим извинился за свое неправильное произношение клуба — извечного соперника команды, за которую он болел. — Боже, как удивительно! Мы набрели на них тогда, когда меньше всего ожидали. И стоят окна как надо, — все констатировал мой друг, — “Аустрия” на третьем этаже, а “Тироль” этажом ниже, по диагонали. Поверить не могу!.. Это, конечно, погибший пассажир прислал нам подарок с того света за мое сочувствие! Вот уж не ожидал. Дай обниму тебя! — Максим заключил меня в объятия, так крепко, будто я и был тем самым пассажиром, — нам повезло…

— Может быть…

— И за этим дружеским объятием последует настоящая баталия. Футбольная. Сегодня! Сейчас!.. Ну вот и отлично, а теперь пошли.

То, что оттенок двух окон в точности совпадал с клубными цветами команд,— благодаря цвету и материалу штор, — а также расположение друг по отношению к другу означало, что и внутри квартир все подготовлено к предстоящему состязанию; это уже должны были быть и не квартиры фактически — помещения для футбола. И чуть позже мы с радостью в этом убедились. (Было, разумеется, еще два окна по противоположной диагонали, алое и желтое, но они не имели никакого значения: в предстоявшей игре эти квартиры принимать участие не будут.)

— Чудо, чудо! Просто чудо! — восклицал Максим, пока мы еще поднимались по двум пожарным лестницам, которые вели к окнам.

— Плохо только, что мне будет гораздо сложнее выиграть, — заметил я, — мое окно на втором этаже, а не твое.

— Ну, что сделаешь, правила есть правила. “Тироль” выигрывал чемпионат Австрии гораздо реже, чем “Аустрия”, а стало быть, у него должен быть психологический барьер перед победителем.

— Да знаю я, знаю…

Наконец мы поднялись по лестницам, отворили окна и залезли в комнаты — каждый в свою, — а затем я тщательно опустил штору, потому что, если выйти на поле в плохо надетых футболках, обязательно получишь желтую карточку, предупреждение… но мне все равно не удалось избежать предупреждения, еще до начала игры (неслыханно!): арбитр, стоявший в углу комнаты — чучело собаки с раскрытой пастью (больше никаких предметов в комнате не было), — зажег предупреждение, стоило мне только приблизиться: пасть зажглась желтым с топазом, голубым и индиго, и я увидел неоновый город…

В пасти собаки…

Прямоугольные постройки вместо зубов, охваченные разводами и бликами бешенства, и странная овальная трубка, немного изгибающаяся и ребристая, похожая на гусеницу; поперек челюсти.

— Нечестно! — выкрикнул я прерывисто — биженно, — нельзя давать никаких желтых карточек до начала игры!

И еще как-то истерично. И тотчас подумал, что не судьба мне выиграть сегодня, раз с самого начала матча (да нет, до его начала, до!) мне уже влепили желтую карточку.

— Эй, что там случилось? — донесся с третьего этажа приглушенный голос Максима.

По диагонали стены полого спускался сливной желоб, по которому нам предстоит перекатывать футбольный мяч; желоб, сообщавший эти две квартиры и благодаря которому мне удавалось слышать Максима, а затем легкий алюминиевый резонанс — после каждой реплики, во всем последующем разговоре.

Я не ответил, только снова повторил:

— Нечестно…

Уже тише, и тут заметил удивительную вещь. Дело в том, что… это был не просто неоновый город в собачьей пасти. По отдельным деталям я определил тот самый район, в котором мы теперь находились. И в котором так счастливо и случайно набрели на наше футбольное состязание. И этот дом — его макетом был “зуб” в нижней челюсти с левой от меня стороны… и неоновая “гусеница” — она отходила именно от этого зуба… нет, не просто отходила — она словно просверливала его: на поверхности стены я увидел следы разрушения — заскорузлый ободок, как у зажившей рваной раны… Неоновый город был этим районом в миниатюре — я не сомневался, что архитектура совпадает до мельчайших деталей. (А обстановка внутри? Тоже? И в одной из комнат второго этажа сидит малюсенькая собака, и в ее пасти еще один неоновый город, а там еще одна собака, и в ее пасти… Уверен, так и было…) Вот только… откуда взялась эта “гусеница”, единственно нарушавшая полную архитектурную схожесть?

И тут я понял, что это тот самый поезд, о котором упоминал Максим еще до того, как мы набрели на дом, — поезд с “осплошневшими” вагонами и пассажиром, который внезапно оказался замурован в один из них, — и что поезд врезается в дом.

— Что там такое? — снова послышался вопрос Максима — сверху.

— Послушай, здесь что-то не то.

— Ты о чем? Давай играть!

— Нет, постой…

И я сказал ему, что нам, похоже, угрожает опасность…

II

— Поезд? В пасти собаки показано, как поезд врезается в дом?

— Да, — ответил я, — видимо, это произойдет во время игры. Действительно, ты был прав: это пассажир из метро “послал” нам эту игру — в благодарность за сочувствие. С того света. Но в то же время и отомстил, потому что сочувствие, жалость — в них нет никакого толку умирающему. Ты и сам это отметил, когда рассказывал. Что и говорить, во время агонии человеком владеют абсолютно противоположные чувства, как и на всяком острие.

— Нет. Я думаю, причина мести гораздо более весома.

— Ты о чем?

— Пассажир ведь погиб по моей вине. Мне пришло в голову, что вагон стал сплошным — я угадал то, что произошло в реальности. И это означает, что я повинен в смерти пассажира.

— Угадал? — переспросил я после небольшой паузы.

— Именно! Но если бы этого угадывания не было — не было бы и происшествия. Здесь два звена цепи, которые не могут существовать друг без друга; если их разорвать, получатся нули. Итак, я угадал реальность мыслью — тогда, в метро, мне пришло в голову, что вагон может стать сплошным, и он стал сплошным, и пассажир умер. Я повинен в его смерти. А теперь наступило время расплаты.

— Но я-то здесь при чем? Если это действительно такая продуманная, выверенная месть, за что расплачиваться со мной?

Напряженное молчание (выше потолка). Я вдруг подумал: до чего странно так разговаривать — из разных квартир, на разных этажах; реплики “с алюминиевым привкусом”, но зато очищенные от сопровождающих мимики и жестикуляции; а тем более странно теперь, в этот пиковый момент. (Это тоже острие.)

— Да, ты, конечно, выходишь несправедливо пострадавшим. Но это дело поправимое.

— Неужели? И как же его можно поправить? — усмешка в голосе.

Как знать, может быть, она произведет на Максима большее впечатление, когда он не видит моего лица. Между тем внешне я был совершенно спокоен (так, по крайней мере, мне казалось); я усмехался завороженно и обреченно и не сводил взгляда с неонового города, и вдруг представил свое лицо со стороны: мой лоб, скулы и щеки выделены желтеющим маревом, — лицо словно бы омертвело, превратившись в золотистую маску…

Я уже умер? — раз вижу себя со стороны.

Или меня посетило чужое умозрение — Максима, может быть? — он ведь наверняка старается представить, как я выгляжу теперь, ибо моя усмешка произвела на него впечатление — не могла не произвести! И если он представил меня именно таким — с освещенным неоном лицом — впечатление должно подскочить до небес.

— Когда ты умрешь, цепочка не замкнется, — произнес Максим, совершенно спокойным голосом.

Я понял, что это было мое умозрение, только мое. Я увидел себя со стороны — видимо, предвестие того, что…

— В каком смысле?

— Цепочка из трех звеньев: пассажир, я, ты. Нет, цепочка замыкается, лишь когда каждый получил по заслугам и нет ни одного выигравшего или проигравшего, а поскольку с тобой поступили несправедливо, у тебя еще будет возможность отплатить за это. Точно так же, как отплатил пассажир.

— Когда я уже умру, хочешь сказать?

— Ну да, с того света. Кому-то четвертому, кто, возможно, случайно угадал реальность, отправив тебя на тот свет. Понятно? С одной стороны, есть пассажир, от которого тебе досталась несправедливая доля расплаты, с другой — некто четвертый, кто случайно угадал реальность. Возможно, этот человек даже стоит сейчас где-то под окнами этого дома, видит тебя в окне, и тут его озаряет идея… — Максим вдруг остановился, но потом продолжал: — …Идея такая же внезапная, как и моя со сплошным вагоном. И, возможно, она кажется ему невероятным, художественным вымыслом… что если он…

— Он — кто? — спросил я, просто по инерции.

— Что если его часто посещают художественные вымыслы, — Максим будто бы старался поправить некую оговорку.

Последовала пауза.

— Ты говорил, что со мной “поступили несправедливо”… — произнес я, тщательно выговаривая слова, как в полусне, и вдруг, сделав над собой какое-то странное усилие, встрепенулся:

— Ну так ведь не поступили же еще!.. Я еще жив…

Да, я боролся с предопределением, однако три последних слова проговорил тихо, неуверенно и печально; а значит, я боролся только ради борьбы…

— Значит, ты предлагаешь уйти отсюда? Ты хочешь оставить нашу находку и уйти? — теперь Максим настоятелен (а алюминиевый резонанс почему-то почти исчез), но это было, так сказать, “обратное” настояние: Максим нисколько не сомневался, что игра все же состоится. Быть может, он был так спокоен и последователен, потому что сам надеялся остаться в живых? А что если умрет только тот, кто проиграет матч?

То есть я.

Мы столько искали подходящие окна.

— Ты прав, — я сжал кулак; я почувствовал, что теперь уже не воспринимаю Максима как своего друга… почти; теперь он мой соперник, соперник; и если я все же приложу все силы и выиграю…

— Да, ты прав, — повторил я, — я останусь и буду играть. Если, конечно, ты сам остаешься.

— Я остаюсь, — незамедлительно произнес Максим, — кроме того… может быть, ты и не умрешь, если выиграешь матч. И только не говори, что все, что сейчас происходит с тобой, — полнейшая, черная несправедливость. Что и сами условия игры — что тебе за “Тироль” выиграть сложнее — неблагоприятны.

— Неблагоприятны? Кто это сказал? Я выиграю все равно!

— Вот-вот, уже лучше, гораздо лучше! Ладно, играем до трех.

— Мяч у тебя? Там, наверху? — осведомился я.

— Да. Конечно, он здесь. Первый удар за мной. Ты готов?

— Да, — ответил я; но мой голос уже несколько ослаб. У меня в голове вертелась одна и та же мысль.

Я подошел к сливному желобу.

“Все подготовлено заранее. Все это было подготовлено заранее, для нашей игры. И даже то, что Максим должен первым начинать — └бить“, пускать мяч по сливному желобу, — даже это предусмотрено (кем? — тем, кто, как сказал Максим, возможно, стоит сейчас под окнами? Кому пришел в голову художественный замысел?), даже это подготовлено — мяч уже лежит в комнате └Аустрии“, на верхнем этаже, а не в моей. Действительно это чье-то воображение…”

 

III

Итак, все козыри были на стороне Максима, на стороне “Аустрии”… гол в мою пользу засчитывался только тогда, когда Максим не сумеет поймать мяч, запущенный мною вверх по сливному желобу, и уронит его на пол, — ситуация при внимательной игре, прямо-таки скажем, маловероятная: мяч перед тем, как вылететь из отверстия наверху, значительно потеряет скорость. Максимум, на что я мог рассчитывать (при самом сильном ударе), — это то, что мяч вылетит куда-нибудь к середине комнаты. И если Максим будет стоять прямо перед отверстием желоба, он, возможно, не успеет выставить руки перед собой — мяч ударится ему о грудь, а потом отскочит вниз, на пол…

Собственно, это все, на что я мог рассчитывать, — на погрешность.

В мою-то комнату мяч скатывался на высокой скорости даже в том случае, если Максим просто ставил его на порожек отверстия и отпускал, — тотчас я слышал приближающийся лязг (глухой, чем-то походивший на звук поезда, выезжающего из тоннеля…). Я должен был присесть и, вытянув руки, поймать мяч прежде, чем тот покатится по полу; если не успею — гол. При всем при том присесть я должен буду не раньше, чем Максим запустит мяч, иначе мне будет показана желтая карточка.

(Еще один вид нарушения — если я прикоснусь к сливному желобу тогда, когда этого делать нельзя… а этого нельзя делать почти никогда, за исключением того случая, когда я запускаю мяч (делаю удар); речь, однако, не идет о том, что я могу опереться на желоб второй рукой, чтобы запустить мяч посильнее, нет, — напротив, это грубейшее нарушение, моментально каравшееся красной карточкой (то есть двумя желтыми). Однако мне было позволено коснуться внутренней стенки желоба рабочей рукой — во время запускания мяча, “удара”.)

Максимальное число желтых карточек, которое мне может быть показано до дисквалификации, — восемь (на футбольном поле одиннадцать игроков, и удалить могут не более четырех — по две желтые карточки на каждого игрока,— и еще девятая в качестве первого предупреждения пятому игроку, но мне-то (моей команде) уже показали одну карточку, до начала игры).

Для Максима тоже существовали ограничения: ему также почти не разрешалось касаться сливного желоба, однако я был более чем уверен, что даже если Максим нарушит правила, собака в моей комнате не зажжет свою пасть или зажжет, но в одном случае из двух-трех, — просто потому, что чучелу не всегда удастся увидеть происходящее в верхней комнате, за потолком. (Впрочем, мне не было ясно, как оно вообще сумеет что-либо увидеть — в мою пользу.)

Как уже упоминалось, все эти неравенства в правилах были оправданы:

во-первых, ими выражался психологический барьер, “комплекс аутсайдера”, который всегда присутствует у команды перед не то что даже заведомо более сильным соперником, — огромное значение имели авторитет и популярность команды;

во-вторых, ими могла быть выражена поддержка трибун, однако изначально не было оговорено, что “Тироль” должен встретиться с “Аустрией” на ее поле — по крайней мере, мы не оговаривали этого с Максимом, покуда вели поиск подходящих окон в городе. Однако непререкаемое, даже “драконное” — по отношению ко мне — соблюдение правил (а точнее, раздача наказаний), которое я впоследствии почувствовал во время игры, а также желтая карточка до ее начала, — все это подсказывало, что “Тироль”, видимо, играет не на своем поле…

IV

…Счет был уже два:ноль, и я здорово устал под давлением желтых карточек — этот светло-желтый и голубой с индиго неон, загоравшийся в пасти собаки каждый раз, как только я допускал какое-нибудь самое мелкое нарушение, а потом после очередной карточки мне уже начинало казаться, будто и не было вообще никакого нарушения, что мне показали ее просто так, несправедливо, просто потому, что мой взгляд набрел на собачью пасть — и тотчас в ней зажегся неоновый город, — и неон оставался в моих глазах, ослепляя сетчатку, и мне все труднее было ловить мяч, выкатывавшийся из сливного желоба, — и я начинал делать какие-то неясные, необязательные телодвижения, я был будто бы пьян, заторможен — этот свет, свет проникал сквозь сетчатку в мой мозг, заставляя совершать все новые и новые ошибки… Мне показали предупреждение — пасть собаки зажглась — только потому, что я отыскал ее взглядом, она притягивала мой взгляд снова и снова — и притянет еще раз, когда ослепленная сетчатка захочет “пополнить” молнию, остановившуюся в глазах, усилить яркость, ярость усилий, Макс смеется, подтрунивает надо мной сверху, я слышу алюминиевый смех, скатывающийся по желобу вместе с мячом, ловить! — ловить!..

…на сей раз, я поймал мяч.

Я еще не проиграл — смех наверху остановился.

Но позже…

Позже начало погасать окно, зелень окна…

Начал погасать “Тироль”…

Окно (я не сразу понял причины) стало открываться, но как бы снизу; нижняя рама стала отходить, будто бы чем-то продавливаться с улицы — я видел ее черный силуэт сквозь сияющую зеленью занавесь… а потом занавесь начала натягиваться — силуэтом рамы, который стал максимально четким. Занавесь уже полностью лежала на стекле, и вот зелень стала бледнеть и гаснуть (занавесь ведь сияла сама по себе, а не от комнатной люстры; в самой комнате был полумрак — напротив, полная тьма как раз таки и рассеивалась сиянием занавеси, а также уличными фонарями и иногда — что неприятно — зажигавшейся пастью собаки); занавесь стала как бы разжижаться на стекле — подобно тому, как разжижается полиэтилен, положенный на горящую головню… бледнее, бледнее — с каждым ходом Максима и каждым моим ходом, когда я запускал мяч вверх — с каждым ходом бледнее. Я оборачивался, чтобы посмотреть — любопытный феномен, притягивавший взгляд, — это, разумеется, отвлекало от игры, приближало меня к проигрышу, но и само погасание “Тироля” было этим приближением, — все здесь находилось во взаимосвязи, все было уже против меня. Да уж, если проигрываешь, то обстоятельства и события игры и сами начинают также играть против тебя или, по крайней мере, так начинает казаться — необязательная травма на поле, некстати прозвучавший свисток судьи — на самом деле неважно, полная ли это случайность или Бог сам уже играет против тебя — главное, начинает казаться, что все, все против, и резко падает кураж, ничего уже не можешь сделать — все катится к поражению, к катастрофе, к смерти…

К черной смерти, сплошной смерти.

Занавесь уже была не видна на стекле — ее заменила чернота, чернота стекла, и чернота за ним, сплошная чернота — как я еще мог различить что-либо? — если свет занавеси давно погас. Не знаю, это могло быть умозрение?.. А потом я нарушил правила — уже в третий раз коснулся рукой сливного желоба после того, как запустил мяч, и тотчас зажглась собачья пасть — и я уже четче увидел продавившееся окно, и это было уже не окно, но лобовое стекло — как я узнал? — трещина, полоснувшая по стеклу с левой стороны, а потом, под светом собачьей пасти, я понял, что на самом деле это молния “дворника”. Это был поезд, поезд подкрадывался ко мне, это мое поражение, моя смерть — и то, что я понял это сейчас, под неоновым светом, то, что я допустил нарушение, — все это опять-таки же было взаимосвязано… Я уже знал, что проиграю неминуемо, я знал это и раньше — на самом-то деле, знал со старта, сначала…

Поезд подкрадывается все ближе и ближе — с каждым ходом ближе… и мне кажется, я вижу сквозь эту сплошную темноту пассажира, который так до сих пор и сидит на сиденье, — но как это возможно? — как увидеть что-то сквозь сплошную темноту — да нет, это просто я вижу себя, отражающегося в лобовом стекле поезда, — я и есть тот пассажир, теперь он — это я… или так было с самого начала?

Я вижу: собачья пасть давно погасла — это только умозрение.

Поезд приближается, заполоняя своей головой всю комнату; давит на меня… с торопливым, съезжающим лязгом… стоп, здесь что-то не то.

Еще один звук, на сей раз подпрыгивающий: тун-тн-тн…

Взгляд вниз, под ноги. Это был не лязг поезда… конечно.

Все поглощает тьма, сплошная тьма — поезд прошел сквозь меня, чтобы я оказался в сплошном вагоне. Как это возможно? — я уже внутри поезда. Тупая, тяжелая конвульсия; я не могу дышать. Мне кажется, я только проснулся — я спал? Я понимаю, что уже умер, паникую, но двинуться не могу, я замурован — не просто в безвоздушном пространстве, но “осплошневшем”. Твердая стена, сумевшая забраться в каждую ложбинку моего тела.

А где же рай?

Это он и есть, — что я успел подумать о нем.

Версия для печати