Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2009, 7

Старое и новое

Сергей Александрович Лишаев родился в 1963 году. Доктор философских наук, руководитель Центра философских и эстетических исследований Самарской гуманитарной академии (СаГА), профессор кафедры философии (СаГА). Живет в Самаре.

 

Старое и новое

 

1. Бегство от старости: причины и следствия

Время геронтофобствует

Вряд ли нужно доказывать, что на бирже символических ценностей «ставки старости» упали давно и основательно и что нет никаких признаков роста ее котировок. Старость в наши дни уже не ассоциируется ни с властью и богатством, ни со славой и мудростью. И если с материальной стороны старики сегодня обеспечены лучше, чем в прошлом[1], то моральный, символический проигрыш стариков очевиден. Старческие седины больше не вызывают уважения.

Американская писательница Стефани Фол, описывая образ жизни своих соотечественников, составила примечательный «список поступков, которые, с точки зрения жителей Нового Света, совершенно недопустимы». Этих «поступков» три: старение, толстение и смерть. Любопытно то обстоятельство, что старость, полноту и смерть Стефани рассматривает под рубрикой «Навязчивые идеи». Отношение американцев к старости описывается ей как однозначно негативное: «Старение в корне противоречит всем американским идеалам и понятиям. Лозунг и для мужчин, и для женщин: └Выгляди на двадцать лет моложе“. Старики, которых называют └людьми старшего поколения“, пытаются надуть урода с косой, подкрашивая волосы, натягивая джинсы, подтягивая кожу и подбирая животики. Американским постулатом в отношении старения можно считать высказывание Иваны Трамп, которая заявила: └Я всегда буду выглядеть на тридцать пять, но Дональду это обойдется недешево“»[2].

Но геронтофобия сегодня — не только американское явление. Такое же отношение к старости сформировалось и на Европейском континенте. Современное западное общество не приемлет старости, видя в ней нечто такое, чего «приличные люди» должны стесняться и по возможности скрывать от окружающих. Практикуемый многими стариками молодежный стиль одежды указывает на их покорность «духу времени» и на стремление соответствовать общественным ожиданиям. Позволю себе предположить, что -старики и старухи натягивают джинсы, облачаются в футболки и надевают бейсбольные кепки не от хорошей жизни. Они делают это потому, что выросли в обществе, не приемлющем старости. Когда-то, в годы своей молодости, они поглядывали на стариков с презрением или жалостью, и теперь им остается или жалеть и презирать себя за беспомощность и «никчемность», или до последней возможности «удерживать -молодость».

Пафос новизны, императив потребления
и геронтофобский эксцесс модерна

Страх перед старостью и ее исключение из числа тем, допущенных «к широкому обсуждению» (то есть попадающих на телеэкран, на страницы газет и журналов, на радио, а не только в специальные научные и философские издания), вряд ли кто-нибудь будет оспаривать. Важно, однако, понять причины, по которым старость не уважают не только молодежь и «люди среднего возраста», но и сами старики. Пожилые люди сегодня все чаще стыдятся своих лет, скрывают свой возраст и обижаются, когда их называют «стариками» или «старухами»… В этих словах им слышится что-то обидное и «несправедливое»…

В самом общем плане понятно, что культура, определившая себя как Новое время или как «модерн» (современность), сделала ставку на изменение жизненного уклада, на творчество, на изобретение небывалых еще социально-политических, экономических, технических форм и на перманентное улучшение-обновление жизни. В такой культуре новое, молодое поколение должно вступать в конфликт с поколением отцов. Чем более прочными становились позиции гуманистически ориентированной культуры Нового времени, тем сильнее становились символические позиции молодого поколения, тем больше ценилась молодость как наиболее деятельный, активный, нацеленный на обновление и развитие возраст. В то же время очевидно, что процесс обновления жизни был — особенно на начальных своих фазах — медленным, постепенным. А потому пожилым людям довольно долго удавалось совмещать преимущества опыта, власти, капитала, знаний, авторитета, которые они приобрели в молодые и зрелые годы (жизненный опыт и знания в те времена — в XVII–XIX веках — не девальвировались, как сегодня, за какие-нибудь пять-десять лет), с характерным и для традиционного общества[3], и для христианского миросозерцания уважением к старости, а в особенности к старости глубокой, дожить до которой удавалось немногим.

Но такое положение сохранялось лишь до тех пор, пока новые жизненные установки элиты (гуманизм, индивидуализм, творчество и т. д.) были «точками роста» в окружении весьма еще патриархального, почвенного быта народных масс, сохранявших ментальные установки и образ жизни традиционного общества. Со смертью деревни это общество умерло, а вместе с ним и те основания, на которых покоилось почтение народа к «преклонным летам» и «сединам». По мере того как скорость модернизации Европы и Америки возрастала и локомотивы цивилизации (столицы и крупные промышленные центры) освобождали деревенских увальней и «вообще провинциалов» от «идиотизма деревенской жизни» (как изящно выразился К. Маркс), уважение к старости падало, чтобы наконец смениться массовым страхом перед ней. Ускоренное обновление знаний, умений, навыков, технологий, образа жизни обесценивало — в глазах общественного мнения — опыт и знания пожилых людей, а мода на практический атеизм дискредитировала свойственную старикам набожность[4] и их «природную» (возрастную) склонность к аскетизму. Консерватизм стариков, осторожность и взвешенность принимаемых ими решений, стремление по мере сил содействовать сохранению «привычного» им по годам молодости и зрелости и проверенного жизнью «порядка вещей», а также их желание передать свой опыт молодежи чем дальше, тем больше воспринимались общественным сознанием негативно, как препятствие на пути «общественного прогресса».

Все это вело к девальвации символической ценности старости, и уже с конца
XVIII столетия (а в особенности со второй половины XIX века) пожилой человек все чаще воспринимается как враждебная политическому и социальному прогрессу сила, как «оплот реакции», мешающий «молодым, новым поколениям» осуществить революционный скачок к социальному совершенству и явить миру торжество свободы и справедливости. Даже после того, как обнаружилась деструктивность таких попыток и социалистическая идеология «грядущего рая» полностью себя дискредитировала, Запад сохранил — как не подлежащую переоценке ценность — веру в насущную необходимость перманентного обновления жизни (уже без идеологизирующей привязки становления к конечной «цели развития», без упования на всеобщий «социальный катарсис» в финале истории). Движение — все, его завершение — ничто. Но в этом вечном становлении массовое сознание эпохи потребления усматривает имманентную ему «цель» — извлечение из жизни максимума удовольствий, достижение стопроцентного (в идеале) использования психофизических ресурсов собственного тела на предмет извлечения из него «радостей жизни» (тело здесь оказывается одновременно и фабрикой, и сырьем для переработки)[5]. Императив «интенсификации потребления» — один из необходимых моментов в стратегии «экономического роста» и важный стабилизирующий фактор общества, устойчивость которого — это устойчивость перманентно обновляющегося потребления. Но динамизм, пафос самоутверждения и стремление к новому соответствуют молодости, а не старости. Вот почему сегодня считается, что именно на молодость как на лучший из возрастов должны равняться представители всех поколений[6]. Зрелый и пожилой человек просто обязаны поддерживать в себе «молодой задор», чтобы быть современными. А быть современным (молодым) — значит избегать долговременных привязанностей и обязательств ради сохранения «мобильности» и открытости всему «новому», «модному», «актуальному».

Остановимся чуть подробнее на потребительском каркасе современной цивили-зации в том ее аспекте, который имеет отношение к геронтофобии. Трудовую этику эпохи модерна, пришедшую на смену религиозному аскетизму и пафосу нестяжания, сегодня все активнее вытесняет гедонистическая по своей сути «этика потребления» (больше потребляя сам, ты способствуешь интенсификации потребления другими). Одна-ко -господство принципа потребления и удовольствия с необходимостью ведет
к отталкиванию от старости, которая в том, что касается потребностей, желаний -и «воли к потреблению», явно не может составить конкуренции другим возрастным категориям (в особенности же молодежи). Вот почему многие старики, выросшие в обществе потребления и принявшие предложенные им правила игры, «от всей души» молодятся и стараются идти в ногу со временем, поскольку быть хорошим потребителем — значит быть молодым потребителем, то есть многого желать, идти на поводу у соблазнов, быть готовым «купиться» на новое (пусть и бесполезное, эстетически безликое, но модное, «крутое»). Быть молодым (в консьюмеристской интерпретации молодости) — значит стремиться к лидерству в потреблении, к тому, чтобы потреблять больше, чем -окружающие, и демонстрировать таким образом себе и миру собственную состоятельность (быть состоятельным — значит быть в состоянии оплатить самое новое и дорогое в ежедневно обновляемом потоке товаров и услуг).

Однако даже зрелый человек не может поддерживать ту скорость, с которой его молодой конкурент (особенно подросток, юноша) переходит от товара к товару, от новинки к новинке[7]. Что уж тут говорить о человеке пожилом, тем более — старом! Ясно, что он и не может, и не хочет потреблять, как молодой. И если он все же порой и пытается это делать, то под давлением «извне». «Молодежный стиль жизни» (а вместе с ним и стиль потребления) навязывается ему обществом, которое через свои масс-медиа представляет молодость как идеальный образ «человека вообще», а молодежный «образ жизни» — как образец «человеческого поведения», не следуя которому не стоит и рассчитывать на уважение со стороны окружающих.

Впрочем, есть и другие, более весомые причины страха перед старостью, так что «отсталость» стариков, их неспособность поддерживать высокие стандарты скорости и активности в потреблении товаров, услуг, информации — это лишь одна (и не самая главная) причина геронтофобии.

Геронтофобия и бегство от реальности

«Избегание старости» — прямое следствие неспособности осмыслить свою жизнь как целое, то есть осмыслить ее «перед лицом смерти». Но именно проблему смерти, а стало быть, и жизни в ее целостности ставит перед человеком старость. Постхристиан-ское общество позднего модерна (модерна после модерна), утратившее веру в Бога и воскресение мертвых, оказалось не способно придать жизни иной (нерелигиозный) смысл. С «выпадением» трансцендентной инстанции божественного «отнести» жизнь стало не к чему, и человеческое бытиe оказалось незавершенным, неоправданным и неосмысленным. Но для того, кто вырос в постхристианском, индивидуализированном мире, а не в «роевом» мире патриархально-родовой архаики, такая неприкаянная жизнь — это рана, которая болит и кровоточит, побуждая к использованию все новых средств обезболивания (привыкание к новому наркотику-транквилизатору происходит быстро) и к поиску таких впечатлений и такого способа организации жизни, которые были бы способны отвлечь от боли, «заглушить» ее (когда внешние раздражители слабеют, она становится более ощутимой). Причина этой «нефизической» боли (ее патология) в том, что постхристианский человек, потеряв веру в Богочеловечество Христа и Его обетования, не утратил пока что ни сознания ценности индивидуального, личного существования, ни сознания своей конечности (смертности). Но сознание конечности, условности существования исключает безусловную ценность индивидуального существования (существования, которое М. Бахтин в «Философии поступка» определил как «единое и единственное бытие»), а лобовое столкновение двух полюсов самосознания вызывает фрустрацию, порождает страх перед травмирующей реальностью и приводит к вытеснению в бессознательное всего того, что эту реальность (с конститутивной для нее конечностью, временностью, хрупкостью) открывает, приводит к сознанию, актуализирует.

Скорость на поверхности против глубины тайны

С выпадением из сознания среднего европейца метафизической Вертикали скорость «горизонтального» движения резко возросла. Конверсия — через ряд промежуточных этапов — веры в Бога и Его Царство в конкурентную борьбу за успех и процветание в мирских делах привела к «разволшебствлению мира» (см. «Протестантскую этику» М. Вебера) и к резкому — по историческим меркам — сдвигу от апологии постоянства (верность, преданность, честь) к легитимации общественной и личной динамики (творчество, успех, карьера как мерило состоятельности человека). Устранение метафизиче-ской Вертикали в обществе принудительного гуманизма (в обществе, поставившем на человека-как-свободного-деятеля-и-творца) привело к выдвижению на первый план -феноменов новизны и скорости (скорости перемещения, коммуникации, скорости -материального и символического производства и обмена и т. д.).

Богослов и мыслитель о. Александр Шмеман, размышляя о смысле американского культа новизны (впрочем, давно уже не только американского), пришел к мысли о его «религиозном» характере. Он увидел в нем «новый обряд», смысл которого состоит в том, чтобы освободить человека от пугающей его тайны, от непредсказуемой «глубины» мира и человека. Непрерывное обновление жизни с внешнепредметной ее стороны суть форма защиты «человека горизонтали» от вторжения тайны, это проверенный, надежный способ воспрепятствовать «глубине» заявить о том, что она (глубина, тайна) есть, присутствует в мире. Культ новизны, казалось бы, противоречащий «обрядности», сам является, по мысли Шмемана, частью нового обряда секулярного общества, его питательной средой. Функция «постоянного обновления» состоит в том, «что оно защищает человека от встречи с тайной жизни, с самим собой, с сущностью», поскольку такая встреча «возможна только при остановке жизни, при освобождении внутреннего внимания, освобождении его от внешнего»[8].

Если традиционным обществам был присущ культ тайны и глубины, то для характерологии общества позднего модерна типичен своеобразный «культ поверхности» и поверхностной новизны. Поддержание высокой скорости движения по (на) поверх-ности и перманентного обновления впечатлений — важнейший элемент этого культа. При этом «новое поверхности», по определению, не должно быть «сложным новым» (это последнее допустимо лишь в актах коммуникации специалистов по тем или иным узким областям знаний) и тем более — «глубоким». Мера новизны нового должна быть такой, чтобы ее легко можно было распознать-распаковывать и без промедления этот «свежраспак» (вещь, услугу, образ) употребить. Взглянул, попробовал новенького? — переходи к другому, к новейшему! В сущности, другое, чтобы привлечь внимание потенциального реципиента, не обязательно должно быть новым, достаточно, чтобы оно таковым казалось, выглядело «как новое». Очень часто новым оказывается просто «другое-такое-же» в качестве «приходящего на смену» этому (в семантической нише «нового дня, новой рубашки, нового знакомого» и т. д.), то есть новизна рождается здесь актом замещения одного — другим, тем, что ново не столько по качеству, сколько по времени появления в «горизонте сознания». «Минимально новое» — это «другое» в момент его появления. Чтобы такое «новое» имело элемент новизны (занимало внимание, развлекало-отвлекало от реальности), оно должно хотя бы немного отличаться от «предыдущего» и непрерывно обновляться[9] (множество «новых» вещей отличается от старых только своим дизайном). Чтобы симулятивный эффект новизны (в качестве страховки от падения в глубину) доминировал, создавая впечатление «заполненности времени», одно должно быстро меняться на другое.На новом нельзя застревать надолго, поскольку тогда оно перестанет восприниматься как новое и на первый план выйдут другие свойства предмета: его полезность, красота, надежность и т. д.

Но вернемся к ключевой для ХIХ–ХХI веков теме скорости. Наивысшая на сегодняшний день скорость достигнута в симулятивном пространстве масс-медиа (включая сюда и Интернет). И если уже обращенность к плоскости естественного от глубин священного привела к резкому ускорению темпа жизни[10] (к взрывному увеличению числа новых и «как-бы-новых» вещей, знаний и способов взаимодействия людей друг с другом и вещами, протекающими «сквозь» сознание индивидуума за один месяц или, скажем, за год), то быстрота «горизонтального движения» в пространстве электронных медиа — это апофеоз скорости, это «девятый вал» новостей.

Однако поддержание высокой скорости требует упрощения (уплощения) и автоматизации отдельных движений-операций по предоставлению новой информации: чем быст-рее меняется на экране «видеоряд», чем выше темп речи диктора, тем проще и площе должны быть и «картинка», и текст[11]. Закон подачи информации (универсального «наполнителя-успокоителя» сознания) прост: чем выше скорость движения потока из слов и образов[12], тем более одномерным (плоским) должно быть их содержание. Поток информации должен непрерывно и с нормальной для его перманентного потребления скоростью подаваться потребителю.

Беда, если хорошо знакомых вещей, мыслей, предметов в окружении человека становится много! Умножение привычного говорит о том, что скорость движения упала и вероятность опасной для выведенного на плоскость человека остановки, паузы значительно возросла. Для цивилизации, порвавшей со стабилизирующей (и ограничивающей подвижность, свободу мыслей и действий) укорененностью в некотором над-индивидуальном (ландшафтном, родовом, религиозно-культурном…) начале во имя свободного перемещения по поверхности, молчание становится чем-то в высшей степени нежелательным, угрожающим, опасным. Тишину (паузу) человек-находящийся-в-движении незамедлительно стремится чем-нибудь да заполнить (наиболее ходовые «начинки-наполнители» сознания — это работа, разговоры неважно-о-чем, игры, «просмотр» видео- и аудиопродукции, манипулирование с кнопками пульта управления мобильного телефона, компьютера, телевизора и т. д.). Человек цивилизации позднего модерна хорошо чувствует, когда именно он начинает «тормозить», и инстинктивно, доведенным до автоматизма жестом (давлением на нужную кнопку пульта управления сознанием) подводит к ушам «новую» музыку или «углубляется» в происходящее на экране телефона-монитора-телевизора «действие»[13].

Итак, высокая скорость поступления в сознание качественного «наполнителя» страхует современного человека от опасных для него замедлений и остановок (хотя полных гарантий не дает и она!). Образец и своего рода «канон» высокоскоростного режима жизни в потреблении задается движением-на-экране. Плоскость телевизионного экрана (экрана монитора, киноэкрана) с движущимися по нему картинками выполняет функцию идеальной модели симулятивного движения. Включенный, светящийся экран — это своего рода антиикона. Если смысл присутствия иконы в том, чтобы помочь человеку ощутить близость тайны, почувствовать прикосновение к ней, то смысл экрана в том, чтобы помочь ему избежать встречи с тайной[14]. Для нас в этом избегании реальности важно то, что тайна суть реальнейшее, она то, чего нельзя знать заранее, то, что само себя обнаруживает и не поддается контролю субъекта, а как раз наоборот: подчиняет себе субъект, приковывает к себе его внимание. Тайна и есть откровение без-условно реального (Реального с большой буквы), вероятность встречи с которым значительно снижается, когда мы утрачиваем связь с первичной реальностью.

Молот старости и реальность

Соединим теперь тему новизны, скорости и реальности с темой старости и рассмотрим, связано ли бегство от реальности с бегством от старости, и если связано, то каким образом. Для человека, избегающего глубины тайны, старение опасно тем, что оно принудительным образом — через накопленную за долгую жизнь телесную немощь и душевную усталость — снижает скорость движения по поверхности и делает возможной «остановку», паузу. Сама по себе остановка — это еще не встреча с тайной, это ее возможность. Замедление и остановку следует понимать как встречу с первичной реальностью, как встречу с тем, что самобытно и существует через возникновение и уничтожение. Но соприкосновение с реальностью, то есть с присутствием-отсутствием вещей (а не только с их «чтойностью»), как раз и «освобождает внутреннее внимание» и делает человека восприимчивым к тайне.

Соприкосновение с первичной реальностью (с миром, где мы родились), «замедление», «остановка» настраивают не на действие, а на созерцание и осмысление присутствующего и самого присутствия. Обществу, поддерживающему режим существования-на-поверхности, замедление скорости движения строго противопоказано, оно для него — «смерти подобно». Старику же встреча с реальным «угрожает» на каждом шагу. Болезни, слабость, «энергетический спад», невозможность осуществлять профессиональную деятельность оставляют его один на один с реальностью, с работой времени и с тайной смерти, обнажающей «поверхностность поверхности» (бессмысленность существования, построенного на избегании тайны). Молот старости разбивает окутывающие человека симулятивные оболочки, сводит его с первой реальностью, что представляет собой угрозу стабильности общества, производящего симулякры. Старость — это тот феномен (к счастью, не единственный), благодаря которому человек все еще сохраняет связь с первичной реальностью, препятствующей окончательному окукливанию «живой жизни» в коконе, свитом из бесчисленных нитей симулякров и симуляций.

Островки первичной реальности — это, с одной стороны, плоть и все, что с ней связано, а с другой — дух, который «веет, где хочет». Для нашей темы важно то, что состояние человеческой плоти в разные периоды человеческой жизни открывает разные возможности для приобретения опыта онтологической Вертикали, для встреч с Другим. Болезни и старость, помещающие человека в пограничную ситуацию, облегчают возможность такой встречи, а стало быть, и возможность обрести дистанцию по отношению к «горизонтальному раю» медийной цивилизации. И хотя медицине сегодня в значительной мере удалось победить боль, но уничтожить болезнь как таковую пока не получается (и, думаю, не получится). Старость и смерть, несмотря на упорные попытки преодолеть их или хотя бы поставить под контроль посредством техники, нейтрализации не поддаются, так что стариков приходится как-то костюмировать под молодых (выходит смешно) или изолировать их в домах для престарелых[15]. В том же, что касается смерти и погребения умерших, то здесь доминирует стремление к обрядовому минимализму и сокращению времени соприкосновения живых с умершими.

Нельзя, конечно, утверждать, что вопрос о старости сегодня полностью игнорируется. Напротив, о ней говорят больше, чем когда-либо в прошлом (впрочем, «больше» сегодня говорят обо всем, даже о том, о чем лучше молчать). Однако «проблему старости» обычно рассматривают в аспекте «физики» (биофизики, психофизики, социальной физики), что нацеливает на поиск ее технического решения и, соответственно, ведет к редукции «вертикального» аспекта проблемы. За пределами обсуждения биофизиче-ских причин старения и технических проектов достижения «практического бессмертия» тема старости и смерти (в масс-медиальном пространстве) почти не обсуждается. Люди ведут себя так, как если бы никто не старел и не умирал. Старость, болезнь и смерть «обезвреживаются» привычным жестом «выведения на экран».

Но если болезнь, старость и смерть как проводники реального вытесняются[16], то ожиревшие в пространстве масс-медиа симулякры красоты, привлекательности и успеха выдвигаются (в образе цветущей молодости) на авансцену общественного сознания. Молодых и зрелых людей общество потребления заботливо оберегает от опасных встреч со старостью, «спасая их» от опасных и глупых («нетехнических») вопросов о смысле безостановочного движения. Создается впечатление, конечно, обманчивое, что информационная цивилизация извлекла урок из истории молодого царевича Сиддхартхи Гаутамы (Будды). Как все мы помним, «новая жизнь» Гаутамы началась с четырех известных встреч: встречи со стариком, с прокаженным, с похоронной процессией и с отшельником. Сегодня наша цивилизация знает много способов, как помочь молодежи избежать соприкосновения с «мрачной стороной жизни» и уберечь ее от ненужных вопросов... Впрочем, полностью избежать этого не удается даже с помощью технологической мощи информационной цивилизации: болезни, старость и смерть продолжают напоминать о реальности времени как о судьбе сущего.

Людей обезболивают, но у них все равно «болит». Попытка уйти от травмирующей человека позднего модерна реальности посредством техник «обезболивания» и «омолаживания» тела таит в себе серьезную экзистенциальную угрозу: обезболивание может деформировать, а то и вовсе разрушить чувство реального присутствия в мире. Отношение «обезболенного человека» к реальности далеко от однозначности.

«Герою» нашего времени, спрятавшемуся в кокон «гиперреальности», больше всего хочется настоящего (настоящей любви, дела, радости, боли…), но в то же время именно ее, реальности, в которой рождаются и умирают «непонарошку», он боится больше всего на свете. Жажда реального сегодня столь велика, что рядом с ней можно поставить только страх перед реальностью. Страх этот заставляет человека все увели-чивать и увеличивать скорость перемещения по плоскости социально-информационного пространства с тем, чтобы свести к минимуму возможность остановки и встречи с реальностью и тайной. Жажда реального прямо пропорциональна «дереализации» жизни, запутавшейся в сетях безродных «вещей на час» и в гиперреальной сети виртуального. Ни эстетически, ни этически цивилизация экрана не приемлет старого и ветхого, отталкивая их как то, что принадлежит чуждому ей «первичному миру» рождений и смертей.

Геронтофобия питается страхом перед реальностью и бессознательным стремлением уйти от фундаментального для человека сознания конечности собственного существования. Это стремление осуществляется через подстановку на место первой реальности автореферентной квазиреальности симулякров, удерживающей на себе внимание постхристианского человека и страхующей его от «остановки» и «освобождения внутреннего внимания». В этой симулятивной реальности ничто не рождается и не умирает, в ней все взаимообратимо, в ней царят скорость и новизна. Но старение человеческого тела приводит к падению скорости скольжения в застроенном симулякрами пространстве повседневности, так что первая реальность, а с ней и восприимчивость к эсхатологической сути существования мало-помалу всплывает «на поверхность» и требует от пожилого человека перестройки сознания и выработки нового (старческого) этоса[17].

2. Этос старого человека: экономика утрат и приобретений

Сегодня, в начале ХХI века, обсуждение темы «старости» (и в масс-медиа, и в специальной, геронтологической литературе) ведется в молчаливом предположении, что старость — это физиологически предопределенная деградация человека. Ученые заняты обсуждением причин, форм и механизмов старения организма и поиском средств, которые позволили бы старому не быть старым.

В противовес укоренившейся в сознании современного общества практике избегания и вытеснения старости стоит, пожалуй, сосредоточить внимание на положительных типах старческого этоса (нравственного характера старого человека). Вытеснение положительного образа старости в массовом сознании и в геронтологических исследованиях еще не доказывает, что такой опыт невозможен, что его не существует. Появившиеся в последние годы философские исследования старости[18]обращают внимание как раз на ее позитивные аспекты и оказываются в оппозиции к доминирующему в общественном сознании образу «жалкой», «слабоумной» старости. Наше эссе продолжает линию философской апологии старости. В нем мы пытаемся ответить на вопрос: есть ли в самой старости то, что может вызвать уважение к ней, что позволяет принять и полюбить ее?

 

Этос старого человека формируется постепенно, и формирование его связано, с одной стороны, с теми изменениями, которые происходят со стариком, когда он начинает стареть, а с другой — с тем, как эти изменения им осознаются и что он с этим сознанием делает. «Молот старости» (то есть органические «сдвиги» в человеческом теле, меняющие «телесно-душевного человека» независимо от того, нравится ему это или нет) год от года наносит дряхлеющему телу все более чувствительные удары, но реакция на эти удары бывает разной. Один человек достигает образа прекрасной, мудрой старости, другой же теряет прежнюю возрастную форму, которая у него была когда-то, а новой формы не приобретает.

Совокупность изменений в самочувствии стареющего человека и в способах его взаимодействия с окружающим миром (то, как на тебя реагируют «другие», и то, как сам ты реагируешь на людей, вещи, житейские ситуации) проходит через рефлексивную проработку и закрепляется в новом этосе[19]. В зависимости от того, как человек «работает» с собственным возрастом, этос старика обретает различные формы.

 

Старость и знание смерти (к вопросу об основаниях позитивного и негативного сценариев старости)

За разным отношением к старости в конечном счете стоит разное отношение к смерти: у старости со смертью особые, родственные отношения. Работа с собственным возрастом в пожилые годы — это работа со своим прошлым и с сознанием близящейся смерти, которая в старости перестает быть абстрактным понятием и становится внутренним переживанием, внутренним знанием, подобно тому как это бывает с человеком, когда он узнает (сознает), что болен неизлечимой болезнью[20]. В каком-то смысле старость — это взгляд на жизнь через смерть, это знание о смерти, претворенное в знание о жизни. Об этом, как и о позитивном и негативном «сценариях старости», хорошо говорит о. Александр Шмеман: «Молодость ничего не знает о смерти… Смерть не имеет ко мне отношения, а если вдруг получает его, то это возмутительно, и в этом возмущении затемняется вся жизнь. Но вот постепенно — уже не извне, а изнутри — приходит это знание. И тут возможны два пути. Один — все время заглушать это знание, └цепляться за жизнь“ (└еще могу быть полезным“), жить так — мужественно. Как если бы смерть не имела ко мне отношения. И другой — по-моему, единственно верный — единственно подлинно христианский: знание о смерти сделать, вернее, все время претворять в знание о жизни, а знание о жизни — в знание о смерти. Этому двуединому знанию мешают заботы, сосредоточенность жизни на жизни…»[21]

Как видим, о. Александр отделяет отношение к смерти того, кто полон жизни, для кого смерть есть нечто внешнее (смерть для молодого), и отношение к ней стареющего человека, к которому знание смерти приходит изнутри, так что вопрос о соотнесении жизни и смерти как бы переносится в другую плоскость — в плоскость признания или непризнания близости смерти как факта самосознания, определяющего поведение человека, его образ жизни.

Мера признания-осознания смерти может быть различной: от полного ее признания (признания-принятия старости и смерти) до полупризнания, то есть вынужденного признания под давлением «извне» (окружающие) и изнутри (болезни, снижение -функциональных возможностей). Полупризнание «заглушается» стремлением «не обращать внимание» на собственное старение, жить так, «как если бы смерть не имела ко мне отношения», то есть игнорируя ее внутреннее знание-переживание (ее присутствие в самочувствии старого человека). «Мужественной» старости о. Александр противопоставляет старость подлинную, основывающуюся на культивировании знания-осознания смерти как способа построения этоса, который основывался бы на этом знании.

О позитивных сценариях признаваемой и принимаемой старости, базирующейся на внутреннем знании-признании близости смерти, мы еще будем говорить специально и подробно, а сейчас продолжим цитату из дневника о. А. Шмемана: «Современная -└геронтология“ целиком сосредоточена на первом пути: сделать так, чтобы старики и старухи чувствовали себя └нужными“ и └полезными“. Но это одновременно и обман (на деле они не нужны), и самообман — ибо они знают, что не нужны. В другом плане, однако, они действительно нужны, только не для тех же └забот“, в которых раздробляется и уходит вся жизнь. Нужна их свобода, нужна красота старости, нужен этот └отсвет лучей оттуда“, в них совершается умирание душевного тела и восстановление духов-ного…»[22] В этом высказывании о. Александра обращает на себя внимание то обстоятельство, что — по Шмеману — разграничительная линия подлинной и неподлинной -старости проходит через разное отношение старика к «делам», к приносимой им «пользе». Привязка жизни к «пользе», перманентная погруженность в заботы «о хлебе насущном» или «об общественном благе» свидетельствуют о нежелании и неспо-соб-ности человека оторваться от стирающей, нивелирующей его жизнь «серой повседневности».

При этом и современное общество, и отзывающаяся на его запросы геронтологическая наука сориентированы (не кем-то, конечно, а «временем») на то, чтобы пожилой человек до последних лет и даже дней своей жизни был с головой погружен в «дела и заботы», занимавшие его в годы молодости и зрелости (это называется «активным долголетием»), и «счастливо» избежал бы трудных мыслей о смерти.

Ясно, что такая «ориентировка во времени» никак не способствует принятию старости как возможности иного отношения к смерти и жизни. Современная геронтология (и, добавлю, социология, психология) способствует (по большей части) обману и самообману стариков в этом самом важном для них вопросе. Старый человек, и здесь я полностью солидарен с о. Александром, «нужен», но нужен иначе, чем в те годы, когда он был вовлечен в дела и заботы.

Благо старости в другом. Оно состоит в том, что старость помогает человеку хотя бы в последние годы жизни освободиться от своей нужности (от необходимости быть полезным своим близким, обществу и «себе, любезному»). Быть нужным, полезным хорошо, но это еще не «все» в этой жизни. Что же может старый человек дать другим людям, чем он может им «пригодиться»? «Нужна их свобода, нужна └красота старости“, нужен этот └свет лучей оттуда“», — пишет о. Александр.

Старик, который, выбиваясь из сил, «бодрится», старается не отстать от своих более молодых коллег, соседей и родственников, сам того не желая, — пугает их, заражает страхом перед старостью и смертью. В жизни каждого старика (при условии, что он проживет достаточно долго) наступит момент, когда он не сможет скрыть свою старость и свое отставание от молодежи. Тогда его попытки уверить себя и окружающих в обратном будут вызывать у окружающих лишь такие чувства, как жалость и страх («Боже, неужели скоро и я буду из кожи лезть, чтобы не отстать от тех, кто моложе, и все-таки буду отставать все больше и больше!»). Но тот человек, который принял свою старость и смерть и претворяет это знание в новый для себя образ жизни, вызывает уважение и освобождает плененные страхом души от этой фобии. Экзистенциальные возможности старости лежат не в плоскости «гонки за временем», а в особой близости стариков к вечности, в том, что, когда все вокруг куда-то бегут, они неподвижны: они нечто «знают» и являют своим образом что-то такое, чего, может быть, с такой ясностью и полнотой не знают пробегающие мимо них и вечно куда-то спешащие люди. Этим знанием, этой неспешностью и сиянием особой старческой красоты они и нужны зрелым и молодым людям. Они нужны как раз тем, что они не с нами.

Вынужденная старость
в активном и пассивном залоге

Итак, первое, что можно отметить в рамках экзистенциально-феноменологического описания-осмысления старости, это два противоположных «подхода» к ней: старость или принимается человеком, или же не принимается им. Это принятие-непринятие -старости представляет собой «водораздел» между подлинной и неподлинной ее фор-мами.

Но прежде чем рассмотреть типологию нравственного характера старого человека в ее позитивных моделях, остановимся, не вдаваясь в подробности, на негативном сценарии старости.

Если вступление в завершающую фазу жизни признается, но не принимается, то старый человек может (вариант А) вступить в борьбу со старостью и попытаться построить свое поведение так, как если бы он оставался в модусе «взрослости-зрелости», то есть не принимать собственной старости и бороться «за молодость». При этом техника противодействия старости может приобретать самые разнообразные формы: тут и «тонизирующие» физические нагрузки, и «оздоравливающие» диеты, и услуги врачей самых разных специальностей (от стоматологов до косметологов и иммунологов). Способы борьбы со старостью могут быть разными, но цель у них одна: компенсировать, а в идеале свести к нулю «давление возраста», чтобы как можно дольше вести тот образ жизни, к которому человек привык в зрелые годы. Но старый человек может также (вариант Б), не предпринимая попыток, осмыслить свой возраст и зажить по-другому, по-новому, просто обидеться на «несправедливость» жизни. Перед нами образ «несчастной», а может быть, и «ворчливой», «злобной», «обидчивой», «мелочной» старости (ресентимент старости). Вариант А представляет собой этос «героиче-ской», -«мужественной» старости, которая не приемлет самой себя; вариант Б можно охарактеризовать как «несчастную» старость (человек, «обидевшийся» на свою старость, чувствует себя несчастным независимо от того, есть ли у него семья, работает ли он, здоров он или болен, беден или богат).

Два только что описанных способа взаимодействия с «последним возрастом» характерны для людей, которые в зрелые и пожилые годы избегали углубляться в размышления о старости, так как заранее видели в ней одно лишь увядание и стремились как можно дольше «оставаться молодым». И в случае активного сопротивления старости («пусть я состарился, но я буду жить так, как если бы я был молод, и не поддамся старческой немощи, не отстану от времени»), и в случае пассивного претерпевания «ударов судьбы», тяжесть которых компенсируется ворчливым осуждением «молодежи», мы имеем дело с этосом «вынужденной старости», старости, признаваемой не сразу, с трудом, под сильным давлением изнутри (телесные немощи) и извне (отношение окру-жения).

Старость «под знаком старого»

Принятие стариком своего возраста и претворение знания смерти в знание жизни может быть реализовано с разной степенью полноты и радикализма. Отрыв от нужд и забот молодого и зрелого человека, связанный с осознанием стариком близящегося конца и «убылью сил», может быть относительным, условным, а может быть и радикальным, безусловным. В случае относительного отрыва от зрелости мы как раз и будем иметь такой тип старческого этоса, как старость под знаком старого.

Если наступление старости признается и принимается человеком, то это при(н)ятие служит стимулом к осмыслению нового возраста и выстраиванию этоса «завершения и подведения итогов» (старость в горизонте старого). Цель такой перестройки — выработка поведения, которое соответствовало бы последнему из возрастов и которое, опираясь на преимущества старости, могло бы по-новому вместить в свой внутренний характер «всего человека целиком». В старости, проходящей под знаком старого, поведение старика (старухи) определяется, во-первых, «взглядом в прошлое» и, во-вторых, всматриванием в ближайшее будущее как время для завершения того, что было начато в годы молодости и зрелости. Тут старый человек выстраивает свой этос через работу с прошлым. На будущее он смотрит не как на возможность продолжить работу над одним из жизненных «проектов» (на этом делается акцент в молодости и зрелости) или затеять какое-то новое дело (ситуация, типичная для молодого человека), а как на возможность завершить начатое (продолжение-как-завершение). Жизнь — прожита, то, о чем мечталось и чего хотелось в молодости, то, что хранилось в одном из потаенных уголков души под рубрикой «когда-нибудь потом, когда будет время», теперь, в старости, переходит в разряд «несбывшегося» («не судьба!»).

Итак, старость «под знаком старого» переживается как время, призывающее (побуждающее) уйти от того, чего нам когда-то «хотелось», о чем «мечталось» в молодые и зрелые годы, и сосредоточиться на реальности, на том, что же в конечном итоге «из всего этого» (из моей жизни, из множества желаний и планов) вышло, чтобы, имея дело с «сухим остатком» прожитых лет, попытаться извлечь из «сбывшегося» смысл и «довести до ума» то, что еще возможно до него довести (= сделать возможным извлечение смысла). Логика «завершения» предполагает жесткий отбор «начатого» с точки зрения возможности довести его до конечного результата и важности «начатого» для тела жизни в целом. В отборе «самого важного» старость расчетлива и скупа. В условиях жесткого лимита сил и времени старику приходится быть экономным.

Признание и принятие старости разгоняет кучевые облака «когда-нибудь» и делает небосвод прозрачным. Кучевые облака сменяются перистыми. Написана еще одна страница воспоминаний, отправлено письмо другу (так давно хотел написать ему!), любимый внук поступил в университет, а внучка — вышла замуж… «Доделывание почти сделанного» может длиться годами и способно заполнить собой всю старость целиком, без остатка.

Старость «под знаком ветхого»

Когда наступление старости не просто признается и принимается, но еще и потенцируется до ветхости, до осознания полной исчерпанности прошлого (все, что мог совершить, — совершил) или, что то же, до сознания невозможности будущего (невозможности будущего как поля новых дел, новых впечатлений, мыслей и встреч…), то мы имеем дело со старостью, этос которой выстроен под знаком ветхости. А под этим знаком доделывать начатое — поздно.

Жить под знаком ветхости — значит очистить небо от перистых облаков завершающих жестов. Ветхая старость — это старость, замершая (длящаяся) в точке отсутствия времени-для-завершения-начатого.

Образ жизни старца (старец — старик, живущий под знаком ветхости) отличается от образа жизни старика тем, что у первого «нет будущего», тогда как у второго оно есть, но его «мало». Это не значит, что старцу не хватает времени. Как раз наоборот: времени у него больше, чем у того, кто смотрит в прошлое и гадает по прошлому о будущем. Старец не озабочен собой, а потому он не думает о том, как бы «не испортить финала» (чего так боялся старый профессор из чеховской «Скучной истории»), он никуда не торопится, а его мысли не заняты вычислением траектории завершающих жестов, которые придали бы его биографии осмысленность и цельность.

Если человек, приняв старость, не руководствуется этосом ветхого, значит, он продолжает жить воспоминаниями о прошлом и ближайшим будущим, значит, его душа еще пребывает под властью «сожалений и упований», а его поведение определяет его «эмпирическое я» («я есть, я есть тот-то и тот-то, родившийся там-то и тогда-то, занимавшийся тем-то и тем-то, достигший того-то и того-то…»). Под знаком старого жизнь все еще — хоть и не столь явно, как прежде, — осознается через свое прошлое (через заслуги, свершения, поражения, награды, звания, памятные события биографии), а не через Другое, не через отношение к Другому (к трансцендентному). Здесь старик по-прежнему, как в молодые и зрелые годы, сравнивает себя с другими людьми, и его присутствие остается условным, относительным.

Но что же происходит с тем стариком, который выстраивает свой этос под знаком ветхого? Прежде всего, для старца (для того, кто определен не через «кто» и «что», а через ветхость) настоящее перестает быть пересадочной станцией между прошлым и будущим. Благодаря антиципации конца (а ветхость можно определить как стояние на грани бытия/небытия) настоящее освобождается для чистого присутствия, то есть для бытия по ту сторону мирских (жизненных) целей. Рассмотренное и оцененное как ветхое, тело не имеет жизненных перспектив, следовательно, перед нами тело, освобожденное от желаний (тело-без-желаний), или, иначе, — бесстрастное, аскетическое тело[23]. Ветхий старец не ставит перед собой целей в имманентной перспективе «мира сего». Если и есть у него цель, то она не относится к земному кругу бытия (такой целью может быть соединение с Богом, спасение).

Хотя в ветхом теле еще достаточно жизни для того, чтобы оно могло присутствовать и созерцать, ее уже недостаточно для того, чтобы действовать, загадывая на будущее; да и само действие для того, кто ощущает себя ветхим, лишено смысла, поскольку ветхое тело свободно от желаний. Полнота присутствия старца связана с тем обстоятельством, что он оказывается «выведен» предвосхищенной им ветхостью[24]из всегдашней развернутости Времени в тройственность «времен сущего». Настоящего как особого времени нет, если человек ничего не ожидает в будущем, ничего не ищет в прошлом (не сводит с ним счеты, не утверждается с помощью «прошлых заслуг» в настоящем, не протягивает от него нить в призванное довершить его будущее), а просто присутствует, просто радуется солнцу, ветру, распускающейся по весне сирени и сизым сумеркам за окном… Старец может беседовать с лилиями полевыми и с детьми, с «государственными людьми» и с людьми знаменитыми, с друзьями и с недругами с равным вниманием и равной благосклонностью. Именно в освобождении от властвующего над человеческой душой тройственного союза прошлого, будущего и настоящего — отличительная -особенность старости, выстроившей себя в горизонте ветхого[25]. Душа ветхого старца — проста. Оставив «попечение» о сущем, она обретает покой и волю, о которых мечтали поэты[26]. В «ветхом теле» душа, если выразить эту мысль на языке веры, «освобождается от страстей» и открывается Богу. Здесь, в этосе старости-ветхости, человеку удается с большим, чем в других возрастных этосах, успехом, освободиться от нарциссизма, -от «оборота на себя» и от произрастающих на этой почве сорняков гордыни, обиды и зависти…

Прекрасный пример переживания старческого этоса в горизонте ветхости дает одна из дневниковых записей о. Александра Шмемана, сделанная в 1977 году, когда ее автору не исполнилось еще и шестидесяти: «Мне иногда кажется, что я уже получил от -жизни все, что хотел от нее получить, узнал то, что хотел узнать, и т. д. Начало старости — и вот думается, что это должно было бы быть временем подготовления к смерти. Но не в смысле сосредоточивания на ней внимания, а, наоборот, в смысле очищения -созна-нием, мыслью, сердцем, созерцанием — └квинтэссенции“ жизни, той └тайной радости“, из-за которой душе уже ничего └не надо, когда оттуда ринутся лучи“» -(А. Блок)»[27].

Как видим, о. Александр связывает наступление старости с сознанием исчерпанности жизни («мне… кажется, что я уже получил от жизни все, что хотел от нее получить»): сознание исчерпанности жизни оказывается ее «очищением», снятием с нее многослойной «накипи». Освобождение от «житейских» забот, очищающая работа «сознания, мысли, сердца, созерцания» открывает душу для «квинтэссенции жизни», для «тайной радости». Но это очищение жизни от забот и попечений есть в то же время подготовка к смерти. Полнота жизни, проникновение в «ядро ее ядра» сопрягается о. Александром с аскезой старости, с познанием смерти (с ее антиципацией) изнутри жизни. Познание смерти изнутри жизни оказывается связано с отсутствием желаний («получил от жизни все, что хотел от нее получить»). Высвобождение души из-под власти «хочу» расчищает «место» для «тайной радости», которая самодостаточна в своей полноте, так что когда она присутствует, то «душе уже ничего не надо».

Далее в том же дневнике о. Александра читаем: «Потому что молодость не знает о смерти, не знает она и жизни. Это знание тоже приходит └видевши свет вечерний…“ И был вечер, и было утро — день первый… Молодость └живет“, но не благодарит. А только тот, кто благодарит, знает жизнь»[28]. Речь идет опять о той отрешен-ности, которой награждает знание смерти. Причем в старости знание смерти «при жизни» может быть дано не на «один миг», не как исключительное событие («небо Аустерлица», раскрывшееся над тяжело раненным Андреем Болконским из «Войны и мира» Толстого), а как особый способ присутствия в мире. Знание смерти, претворенное в этос,— это достояние ветхого старца. Отрешенность от жизни — благодаря внутреннему знанию (знанию-переживанию) смерти — дает особое чувство жизни, чувство полноты присутствия, и рождает чувство благодарности за то, что есть ты, есть мир и есть Тот, кто все это даровал тебе.

Старость и любовь к ближнему

Итак, старость — это отрешенность. Но старость в горизонте ветхого (а в определенной мере — и в горизонте старого) может обнаруживать себя не только в созерцательном, любовном отношении ко всему сущему (для верующего же — в первую очередь в любви к Творцу «неба и земли»), но и в деятельной любви к «другому», к ближнему. Психологи отмечают, что многие старики с удовольствием оказывают помощь окружающим людям: родственникам (детям, внукам, племянникам), соседям по лестничной клетке, тем, кого они постоянно встречают во дворе или в сквере. Некоторые старики признаются при этом, что желание бескорыстно помогать ближнему появилось у них поздно, уже в преклонные годы. Порыв этот заслуживает внимания еще и потому, что он исходит от людей, которые слабы и часто сами нуждаются в посторонней помощи и заботе.

Каков же источник открывшегося в старости стремления творить дела милосердия и любви? Скорее всего, здесь задействовано несколько мотивов и социального, и духовно-психологического свойства, мы же отметим лишь тот, который можно обнаружить, занимаясь описанием феномена «позитивной старости»: собранность времен в этосе простого присутствия (старость под знаком ветхости) освобождает место для «другого». Освобожденный старостью-ветхостью от озабоченности успехом (от «самореализации и самоутверждения», от того, «как я выгляжу» и «что скажут обо мне люди»), человек открывает другого-как-друга и делает добро, не ожидая ответной благодарности. Тому, кто расстался «с собой, любезным», кто живет не прошлым, не будущим и не настоящим[29], а полнотой «здесь и теперь» (без оглядки «назад» и «вперед»), тому открывается радость бескорыстной любви-заботы не только о другом человеке, но и о дереве под окном, и о цветах на подоконнике…

 

* * *

Подведем итоги. Позитивная модель старости обязательно предполагает осознание и принятие «последнего возраста». Принятие-приятие старости является условием выработки положительной модели старости. Принятие старости рождает другое, новое «чувство жизни», особое переживание собственного присутствия в мире. Человек, изживший жизнь, освобождается от того, что делало мир слишком человеческим, слишком его миром. Принятие старости (отрыв от жизни) помогает человеку хотя бы «под занавес» поставить вещи «на свои места», а точнее, оставить вещи на своих местах. Приятие старости в горизонте ветхости, освобождающее человека от «себя» и «своего», способствует открытию Другого. То, что в иных возрастах часто остается потаенным и обнаруживает себя лишь время от времени, мгновениями, проблесками (в эстетиче-ских, религиозных, этических, когнитивных событиях), в старости становится тем, вокруг чего может быть построен цельный нравственный характер (этос).

Старик, до конца принявший свою старость, уже ничего от жизни не хочет. Он никому ничего не доказывает, в том числе — и самому себе. Он ни к чему не стремится, ничего не «достигает». Что же он тогда «делает»? В том-то и дело, что он ничего не делает и об этой своей бездеятельности ничуть не жалеет. Он просто присутствует. Старик — младенец, но младенец, видящий мир «последним» глазом и понимающий видимое. Иной глаз. Иной ум. Иное сердце. Взгляд «оттуда».



[1] Речь идет о «евро-американском мире» в целом. Что касается положения российских пенсионеров и их сверстников в бывших союзных республиках, то оно за последние двадцать лет, напротив, ухудшилось.

[2] 2 Фол Стефани. Эти странные американцы. М., 1999. С. 15. Если бросить взгляд на список Стефани в целом, то мы увидим, что «фобия толстения» производна от геронтофобии: быть молодым — значит быть подтянутым, подвижным, здоровым и привлекательным, полнота же вызывает прямо противоположные ассоциации, она «старит» человека и свидетельствует о его «нездоровье». В свою очередь, страх смерти (говорить о смерти в американском обществе считается, по свидетельству той же Стефани, верхом неприличия, «признаком сумасшествия») определяет собой и геронтофобию, и «тягу к худобе». Впрочем, старость вызывает отторжение, и сама по себе она воспринимается как угасание жизни, то есть как полужизнь-полусмерть, полнота же «в эпоху моделей» считается эстетически непривлекательной.

[3] «Снизу» европейское общество сохраняло традиционный уклад и традиционные ценности где до XVIII века, а где и до второй половины XX века (Россия).

[4] Если есть возраст, благоприятствующий богоборчеству, — отрочество, юность, то есть и возраст, располагающий к вере, — старость.

[5] Оппонирующая обществу потребления «интеллектуальная левая» отвергает культивируемый масс-медиа принцип потребления и удовольствия и выдвигает на первый план понимание жизни как перманентного протеста против любых форм репрессивной (по своей природе) власти, против любых форм неравенства во имя свободы и интенсивности жизни (пусть даже это будет интенсивность боли, шока, страдания). Здесь безостановочное движение замыкается не на потребление и удовольствие, а на само движение: критика ради критики (ради сохранения критической дистанции к власти, к миру, к другому и к самому себе), интенсивность ради интенсивности, бунт ради бунта.

[6] Исключение составляет, пожалуй, детство, которому еще дозволяется быть похожим на самого себя, да и то только потому, что детство трогательно в своей непосредственности и доверчивости к тому, что его окружает. Детство никогда не пугает, напротив, оно внушает и молодому, и взрослому человеку приятное чувство превосходства над наивностью «несмышленыша».

[7] Правда, взрослый потребитель может компенсировать снижение мобильности перехода от услуги к услуге весомостью покупок и увеличением расходов «на дом и семью» и тем реабилитироваться в глазах общества.

[8] Шмеман А., прот. Дневники. 1973–1983. М., 2005. С. 243.

[9] Можно долго и без утомления смотреть в окно поезда, если проплывающие мимо вас ландшафты и вещи разнообразны, но если вы едете через степь или если перед вашими глазами лесополоса, посаженная вдоль железной дороги, то утомление наступает очень быстро.

[10] А может быть, и наоборот: увеличение скорости движения на поверхности (торговля, мануфактурное производство, печатный станок…) привело к отпадению от «глубин священного». Вопрос о причинах и следствиях — не вопрос данного эссе.

[11] Но скорость подачи информации имеет ограничения. Способность к восприятию «месседжа» рекламного ролика или порции свежих новостей падает, когда подача информации становится слишком быстрой (или, напротив, слишком медленной), поскольку считывающая способность зрителя-слушателя ограничена возможностями аппарата слухового восприятия, так же как скорость звуковой подачи информации ограничена возможностями речевого аппарата диктора. В результате мы получаем усредненный по темпу и по смысловой насыщенности словесный поток, который позволяет удерживать внимание слушателя, не обременяя его сознание тем, что затрудняет «прием» и «расшифровку» информации, но и не давая ему отключиться от переливающегося всеми цветами радуги речевого потока за счет его насыщения «желтыми» словами, новостями и темами. Речь «говорящих голов» в «ящике» — это до блеска отшлифованная гладкая поверхность, скользя по которой слушатель может преспокойно «спать на ходу».

[12] Важно отличать феномен времени от феномена скорости. Скорость — это мера движения (неважно — чего или кого), время же — мера существования того или иного сущего, отсылающая к началу (возникновению, рождению, изготовлению) и концу (увядание/разрушение, смерть). Скорость — количество, время же (не астрономически-математическое, а экзистенциальное) определяет характер присутствия, его качество, ибо время по-разному обнаруживает себя в том, кто молод, и в том, кто стар.

[13] Вероятно, многие имели возможность наблюдать весьма любопытный и очень характерный для современности феномен «непереносимости тишины», silentiaфобии (от латинского silentium — молчание, безмолвие), проявляющийся в самых разнообразных формах. Приведу только один пример на эту богатую тему. Всем, наверное, приходилось встречаться с любителями отдохнуть «на природе», которые, добравшись до места, незамедлительно открывают двери своих авто и… включают «музыку» «на полную». Возникает вопрос: зачем? «Чтобы нескучно было». Отсутствие исходящего из динамиков звука, тишина вызывает у многих людей чувство беспокойства, смутное ощущение, что им чего-то не хватает. Звук из динамика должен изгнать тишину и те негромкие звуки природы, которые помогают переключиться с судорожного ритма большого города на неспешный ритм природной жизни, перейти из режима деятельности и перманентной загрузки сознания информацией в режим созерцания и медитации. И вот когда я вижу выстроившиеся на берегу реки или озера машины, извергающие в пространство «музыкальные ритмы» и скороговорку новостей, то я думаю о противоречивости желаний отдыхающих «на природе» людей. Они явно стремятся оторваться от искус-ственной, симулятивной среды современного города, и они же, очевидно, боятся из нее выпасть и остаться в тишине, наедине с собой. Тишина, молчание — непереносимы. При этом отдыхающие данного типа искренне думают, что «любят природу» и знают, как отдыхать правильно.

[14] Экран — это привилегированное место профанирующего дублирования жизни на плоскости. Все, что оказывается в его пространстве, утрачивает свой исходный онтологический вес. Что, к примеру, происходит с искусством или с богослужением, когда их превращают в телезрелище? Они профанируются. Балет в Большом театре — это одно, а его демонстрация на экране — совсем другое. Представление на телеэкране пасхального богослужения трудно квалифицировать иначе, как профанацию священного, превращающего мистерию в шоу (профанным оказывается все, что предстает перед нами в мутном потоке телеэфира, где выведены на плоскость и соседствуют «на равных» реклама памперсов и политреклама, богослужение и стриптиз-шоу…). На литургии — стоят. Перед TV — сидят, лежат, жуют.

[15] Старики (преимущественно на богатом Западе) молодятся еще и потому, что знают: как только их тела видимым образом одряхлеют, многим из них придется переехать в одну из специально выделенных для них резерваций, именуемых «домами престарелых», где они могут стареть с комфортом, «под присмотром специалистов».

[16] Впрочем, что касается болезней, то о них мы сегодня знаем в основном благодаря масс-медиа. Там они предстают перед нами как такие «враги здоровья», которых всегда можно победить, если вовремя и правильно выбрать лекарство и обратиться в нужную клинику. Отдайте себя и свою болезнь специалисту, а остальное дело техники — вот основной мотив рекламы медикаментов и рекламоемких передач о здоровье.

[17] «ЭТОС (греч. ethos) — термин античной философии, обозначающий характер какого-либо лица или явления; этос музыки, например, — ее внутренний строй и характер воздействия на человека. Этос как устойчивый нравственный характер часто противопоставлялся пафосу как душевному переживанию» (Большая электронная энциклопедия Кирилла и Мефодия, 2003).

[18] 18 Философская аналитика старости в нашей стране делает пока что свои первые шаги. В послед-ние годы прошло несколько конференций, посвященных философскому осмыслению этого феномена (приоритет открытия темы в российском философском пространстве принадлежит кафедре социальной философии Санкт-Петербургского университета и ее заведующему К. С. Пигрову), и появились первые публикации по этой проблематике (см.: Философия старости: геронтософия. Сборник материалов конференции. СПб., 2002; Рыбакова Н. А. Феномен старости. М.; Псков, 2000; Рыбако-ва Н. А. Проблема старости в европейской философии: от античности до современности. СПб., 2006).

[19] Мы оставляем за скобками инфантильную, хотя и весьма распространенную ситуацию, когда человек не признает себя старым вопреки внутренним и внешним симптомам старения («Я еще не стар, а устаю, потому что много работаю, болею же я из-за того, что…» и т. д.) по той причине, что в этом случае отсутствует сама возможность тематизировать старость как особый этос. Этоса старости (а не физического и психологического состояния стареющего организма) тут нет потому, что хотя внешнему наблюдателю старость и дана, но «изнутри» ее нет (нет как «внутренней -старости»).

[20] Такое внутреннее знание смерти настигло, например, Ивана Ильича из повести Л. Н. Толстого «Смерть Ивана Ильича». Болезнь в ее тяжелой и сравнительно быстро развивающейся, острой форме, когда смерть находится где-то совсем близко, дает такое знание смерти, которое существенно отличается от «знакомства со смертью» старого человека. Знание смерти больного человека сближается с ее знанием старым человеком, так и происходит, когда больной знает, что его болезнь неизлечима, но о времени своей смерти может лишь догадываться: смерть где-то там, в неопределенном -будущем: такой больной (пусть и молодой по возрасту) подобно старику знает, что он может умереть через десять лет, а может — через полгода или год. Пережить такую постепенно лишающую сил и жизни болезнь выпало на долю Антона Чехова, который, заболев чахоткой в молодости, знал — знал профессионально как врач — о ее неизлечимости и жил с этим знанием около двух десятилетий (о соотношении болезни, этоса старости и творчества в жизни Чехова см. также в последнем разделе эссе).

[21] Шмеман А., прот. Дневники. 1973–1983. М.: Русский путь, 2005. С. 199–200.

[22] Шмеман А., прот. Там же. С. 200.

[23] О преодолении и видоизменении желаний у «настоящего старика» много интересных мыслей можно найти в работах К. С. Пигрова: «Желания настоящего старика модифицируются — это желания разумной души. Они растождествляются с телом старика. ‹…› Конкретно такое растождествление со своим телом у старика осуществляется через практику аскезы. Собственно, аскеза — это всегдашний признак настоящего старика. ‹…› Старость… уже здесь и теперь есть └жизнь после жизни“, или — подлинно духовная жизнь» (Пигров К. С. Экзистенциальный смысл настоящей старости // Философия старости: геронтософия // Сб. материалов конференции. СПб., 2003. С. 3–7).

[24] Как особый этос ветхая старость всегда есть результат внутренней работы, проделанной пожилым человеком под знаком ветхости, поскольку в любой данный момент (до момента смерти) в эмпирическом пространстве существования у старика всегда есть «немного будущего», «есть время» для того, чтобы что-то до(с)казать и доделать. А потому можно утверждать, что даже глубокая старость с ее физической дряхлостью «автоматически» не приводит человека к бытию способом «ветхого старца»: этос старца — это результат подчинения своего «нравственного характера» образу вет-хости.

[25] Очевидно, что два только что описанных нами способа при(н)ятия старости суть варианты «позитивной модели старости», реализуемой на условном («почтенная» старость) и безусловном («ветхая и мудрая» старость) уровнях старческого этоса. Таким образом, мы установили соответствие между эстетическими феноменами старости и ветхости и двумя утверждающими полноту -человеческого присутствия модусами старческого этоса. И хотя этос (нравственный характер) есть нечто более или менее устойчивое, постоянное, но когда мы говорим об этосе «ветхого старца», то следует иметь в виду, что на практике (а не в идеальной типологии этосов) редко какому старику удается постоянно жить под знаком ветхости (разве что святому!..). Вот почему на деле два модуса позитивной старости всегда сочетаются друг с другом: этос ветхого старца сменяется старостью подведения итогов, и наоборот. Важно, однако, то обстоятельство, что в образе жизни старого -человека обычно доминирует один этос, второй же оказывается подчиненным, дополнительным -этосом.

[26] «На свете счастья нет, но есть покой и воля» (А. С. Пушкин). «Уж не жду от жизни ничего я, / И не жаль мне прошлого ничуть; / Я ищу свободы и покоя!» (М. Ю. Лермонтов).

[27] Шмеман А., прот. Указ. соч. С. 200.

[28] Шмеман А., прот. Указ. соч. С. 200.

[29] В том случае, если рассматривать настоящее как пересечение проекций моего прошлого (социально-ролевое — «уже») и будущего (мечтательно-проективное — «потом») «я».

Версия для печати