Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2009, 7

Реквием по восточному немцу

Рассказ

Валерий Леонидович Айрапетян родился в Баку в 1980 году. С 1993 года живет в России. Печатался в журналах “Москва”, “Аврора”, “Дружба народов”, альманахах “Молодой Петербург”, “Мариеналь” и других. Живет и работает в Санкт-Петербурге.

 

Реквием по восточному немцу

1

Я не знаю, почему жена выбрала именно Крит.

Среди горящих путевок значились Кипр, Турция, Болгария, так что поначалу меня одолевали сомнения. История Минотавра сильно забавляла меня в детстве. Геракл, поимевший в героическом припадке полсотни царевен, впечатлял в пубертатный период. После школы Греция занимала меня много меньше. Но стоило мне представить обтекаемых, как кувшины, гречанок, оливковые рощи на склонах гор, щедрый и разгульный греческий говор, утопающий в прожаренной синеве вечера, как я сразу же согласился.

Курорт, на котором нам предстояло провести отпуск, именовался Херсонессисом. На карте Крита он выделялся прибрежной точкой с северной стороны острова. В туристском буклете описывалось, как покатые спины гор вырастают из морской сини. Два слова о радушии греков, которое не знает границ, об отпуске, который оставит во мне неизгладимые впечатления (если бы знать только, что за впечатления меня ожидают!). Отель “Pella Maria”, три звезды, все включено, номер с кондиционером и видом на море. Желать большего я еще не научился.

Когда в самолете, перед взлетом, некрасивая стюардесса долго кривлялась, показывая, как надевать спасательный жилет в случае падения нашего аэробуса в море, мне неодолимо захотелось выпить. Справа от меня резвились жена и дочь, так что сама возможность падения создала во мне доселе незнакомую пустоту, настолько бессмысленную, что я поспешил заполнить ее чем-нибудь покрепче. Удовлетворить эту потребность, согласно правилам полета, я мог не раньше достижения самолетом крейсерской высоты, до этого же запрещалось покидать свое место.

Самолет стремительно набирал высоту. Земля приобретала вид лоскутного одеяла.

В динамиках зазвучал голос командира корабля, который сулил нам все блага в небе и добрый полет.

Наконец мы взяли позволяющую передвигаться высоту. По салону начали развозить напитки. Я ждал, когда улыбчивый стюард предложит мне на выбор коньяк или ликер, а я, состроив на лице утомленную задумчивость, небрежно закажу виски. Тем не менее напитки предлагались исключительно безалкогольные. Тревога не покидала меня, и я терпеливо ожидал учтивого сервиса. Но после того, как третий стюард проплыл мимо меня с тележкой с соками, я потерял всякую надежду на бесплатное бухло и погрузился в немое раздражение. Согласно тем же правилам запрещалось вскрывать пакет с купленным в дьюти фри алкоголем.

— Кать, сходи разузнай, где можно поживиться дринком, — попросил я жену, устав от молчания.

Спустя минуту она вернулась с глянцевым журнальчиком в руках.

— У них тут свой дьюти фри, на просмотри.

Пролистав страницы с предложениями по парфюму, шампанскому и вину, я уперся в отдел крепких напитков. “Ред лейбл”. Восемь евро за пол-литра.

Я вскрыл бутылку и приложился к горлышку. Горячая волна обожгла пищевод и излилась в желудок. В голове прояснилось: страхи и сомнения оставили меня, как остатки сна под ледяным душем. Мы уже летели так высоко, что небо под нами напоминало взбитые сливки. В лазурной ледяной пустоте висел одинокий глаз луны. Отражая солнце, луна казалась облитой кровью.

Внезапно мир прояснился и стал прозрачным, понятным и не сулящим зла. Зародившись в животе, это теплое и радостное ощущение разлилось по всему телу, проникло в глаза, уши, пальцы ног. Жизнь представилась мне простой и неделимой, во всех проявлениях которой таилась непременная благодать. Великолепие мира, неслучайность всего, какая-то нежность во всем мироздании стали так очевидны для меня, что на глазах выступили слезы. Охватившее меня счастье перекатывалось внутри теплым гелевым мячиком. Я посмотрел в иллюминатор и увидел добрую ночь с упрямой луной в центре, потом на мирно сопящих Катю и Леру, разгадав в их густом и мирном сопении очевидную значимость существующего порядка вещей. Все мое существо раскачивалось и пело в радостном гимне сияющей жизни, и на каком-то отрезке этого торжества меня сморил сон.

Когда жена добудилась меня, половина пассажиров уже сошла на землю и ожидала автобус. Голову сковывал обруч, нутро выворачивало наизнанку, вонючая, вязкая слизь приклеила язык к нёбу. Завороживший меня подлунный мир казался теперь горсткой смердящих разочарований, жизнь, искрящаяся в мистическом фейерверке светил, виделась сейчас опытом сбрендившего алхимика. Меня потряхивало, по позвоночному желобу стекала струйка холодного липкого пота.

Крит кипел в жаркой влаге, в воздухе гудела морская соль. За стенами аэропорта радостно разгоралась ночная курортная жизнь.

Из-за нерасторопного паспортного контроля образовалась очередь, мы замкнули ее хвост. Когда подошел наш черед, я широко улыбнулся кучерявому греческому пограничнику, получил удар в паспорт и вышел на улицу, в Грецию.

Нас встретила агент с табличкой нашего отеля.

— Марина! — представилась она так радостно, так рьяно заблестели ее глаза, так разошелся в улыбке рот, будто агент ждала встречи с нами всю свою жизнь.

Марина была похожа на стареющую дагестанскую женщину, черный костюм на ней усиливал это сходство.

Нас погрузили в автобус — всего человек пятнадцать — и сказали, что скоро поедем. Через минут пять Марина запрыгнула на ступеньку и что-то протараторила по-гречески толстому водителю. Тот жирно кивнул, после чего мы тронулись с места, а я опять уснул.

2

Отель “Pella Maria” состоял из четырех этажей, с баром, столовой, бассейном и бильярдом на первом и жилыми номерами на остальных. С магистральной улицы — этого курортного Пикадилли с кучей магазинов — к отелю примыкало открытое кафе.

На рецепшне сидел молодой парень, похожий на мелированный аналог певца Витаса. “Стефан”, — представился он. Я кивнул, а жена принялась выяснять у него на инглише, что тут да как. Когда оформление подошло к концу, Стефан с ошалело-счастливым видом выдал нам ключи от номера на четвертом этаже. В вознесшем нас маленьком зеркальном лифте пахло бассейном и спелыми арбузами.

Катя отворила дверь и вставила бирку от ключа в электрогнездо. Я везде включил свет, проверил работу кондиционера, спустил унитаз, открыл краны, врубил телек, вышел на балкон. Все работало исправно. Лера принялась прыгать по кроватям и тараторить: “Море, море, море…”

Мы быстренько разложили вещи, приняли душ и улеглись спать, чтобы выспаться к завтраку.

3

Если вы здоровый человек и хотите отдохнуть, то не рассчитывайте на хороший отпуск, если не уверены, что вас будут отлично кормить. Для меня, например, кормежка в отпуске значит приблизительно то же, что для современной певицы наличие выразительной жопы, одним словом, кормежка есть существеннейший фактор отдыха, в ранге значимости стоящий между морем и кондиционером.

Завтрак проходил в гостиничной столовой размером с треть футбольного поля. Вдоль одной стены длинным рядом стояли столы с подносами, полными самой разнообразной еды. Люди постепенно прибывали. По сравнению со вчерашним днем я чувствовал себя как олимпиец, претендующий только на золото.

Аппетит мой разыгрался еще посреди ночи — тогда мне пришлось обмануть голод двумя литрами “Бон аквы” — сейчас же я готов был слопать лошадь. Мне пришлось трижды подходить к стойке с подносами, чтобы утолить жор.

4

Тем временем отдыхающие прибывали, как звери на водопой. Толстые немки с задроченными донельзя мужьями, расфуфыренные русские девушки (одна умудрилась надеть к завтраку вечернее платье), малахольные голландцы с красными вытянутыми лицами, длинноносые красивые чешки, инвалиды в колясках, пенсионеры всех стран — кого только не занесло сюда!

Среди броуновского движения подходящих и выходящих я заметил мужчину с телом, не допускающим оптимизма. Он стоял в середине зала, неподвижный, как соляной столб, в джинсовых шортах, с осанкой человека, который последние тридцать лет ожидает удара по затылку. Врытый в пол взгляд и прилежно опущенные по швам руки выдавали в нем индивида, готового послать все к чертям, включая себя самого. Есть люди, глядя на которых трудно представить их совокупляющимися. Этот был одним из этих.

Я стал наблюдать за ним день ото дня. Выраженный во всем его существе трагизм был так велик, что чувство обреченности всего сущего передавалось и мне.

Концентрация жизни, ее жадные до ощущений импульсы едва превозмогали в нем нулевой уровень. Бледно-розовая кожа, короткие идиотские усики, пришибленная походка, бессменные подростковые шортики — он походил на школьника, впавшего в депрессивный ступор. Ел он всегда один и так обреченно, с такой невыносимой тоской в глазах, будто после трапезы его поволокут на виселицу.

Мне стало жаль его — такая жалость пронзает предсердие, когда представляешь себя на месте жалеемого, и я решил как-то скрасить его одиночество.

— Давай здороваться с ним, как иностранцы, нараспев, с улыбкой во весь рот, — сказал я жене.

Оказалось, что вид побитого жизнью иностранца, закованного в броню отчуждения, трогательно обжигал загрудки моей жены с первого брошенного на него взгляда.

— Давай, — ответила Катя.

Мы поинтересовались у Стефана, откуда прибыл сей печальный субъект.

— Он восточный немец, — сказал Стефан. — Странный он. Попросил меня поменять ему номер с видом на море на другой, выходящий на шумную задымленную улицу. Первый раз меня просят о таком…

Каждое утро, застав его в момент поедания омлета с ветчиной (другого на завтрак он не ел), я подходил к нему и, лыбясь во всю ширь, напевал: “Хелооооуууу”. Растроганный таким вниманием немец привставал, глаза его тут же застилала слезная пелена, голова сотрясалась приветственной дрожью, рот бормотал нечто нежно-невразумительное.

На третий день регулярных приветствий мне стало казаться, что уж как-то часто мы с немцем оказываемся вместе. Я встречал его в вызванном лифте, за соседним столом в ресторане гостиницы, в магазине сувениров и алкогольном супермаркете. И каждый раз напевал ему радушное “хелоу”, а он в ответ готов был разрыдаться.

Однажды в лифте он слегка наклонился ко мне и, едва не разрываясь от конспирации, спросил по-немецки:

— Warst du im Aquarium?

В ответ я пожал плечами и вышел из лифта.

5

Армян всегда можно узнать по грустным глазам. У евреев глаза тоже грустные, но сильно приподнятые брови делают их вид еще и настороженным.

Араик прибыл на Крит через день после нас, с женой и двумя детьми: годовалым Тиграном и трехлетней Мери. То, что он армянин, я понял сразу. Мы сразу сошлись, долго говорили об Армении, о языке, обычаях, о том, как современная культура подъедает все национальные устои народов, словно тля стебель, дабы привести человека под общий знаменатель среднестатистического потребителя с устойчивой мотивацией к потреблению.

Вот уже пятнадцать лет, как он жил в Германии, выучил язык, получил гражданство и к фамилии Хачатурян добавил фамилию Пфафенгут. Араик Хачатурян-Пфафенгут — немецкое приложение сильно облегчало общение с представителями бюрократического аппарата.

Мы вместе ходили на пляж Star Beach, сообща гуляли по оливковой роще, выпивали в баре после ужина.

— Араик, что означает “Warst du im Aquarium?” — спросил я, отхлебывая пива.

— Это значит: “Был ли ты в аквариуме?” — ответил он. Вдруг он встрепенулся: — Слушай, а к тебе тоже подходил Титмо?

— Какой еще Титмо?

— Ну, этот, восточный немец, похожий на замершего воробья?

— Да, черт возьми! Вот это да! Араик, что он еще сказал тебе? Интересный тип. Мы с женой здороваемся с ним каждый день, больно вид у него печальный…

— Ну, — начал Араик, — он рассказал, что не женат, что приехал один, что каждый день ходит в аквариум вместо моря, вот и меня звал в аквариум, показывал даже абонемент на пятнадцать посещений…

— Подожди, подожди, — перебил я, — ты хочешь сказать, что он ни разу не спустился к морю?

— Вроде так… Я спросил у него, чего он такой бледно-розовый, почему не загорает на пляже? И мне показалось, что при слове пляж его передернуло. Шальной он какой-то, даже для восточного немца шальной, — заключил Араик.

Каждый день, встречая меня где-нибудь, Титмо спрашивал, был ли я в аквариуме. В подтверждение того, что сам он не забыл посетить столь важное для отдыха место, немец протягивал абонемент с указанными в столбец датами посещения. Когда вечером я встретил его в баре, бармен, кисля лицо, возвращал ему абонемент.

— Im Aquarium schwimmen grosse Fische! — восторженно заявил он мне с искрящимися глазами, как у камикадзе за секунду до смерти.

“В аквариуме плавают большие рыбы”, — перевел подошедший к стойке бара Араик.

6

Вход был просторный, не толкая друг друга, в проем двери могло одновременно войти полдюжины посетителей. Помещение Аквариума напоминало гигантскую шкатулку с арочной крышей, все пространство которой пронизывал ровный голубой свет. Вдоль стен по периметру стояли огромные стеклянные кубы, на две трети заполненные водой. В аквариумах бороздила воду и прочесывала дно разная морская живность. Морские ежи намертво вцепились в камни. Мурены и крабы, акулы и пираньи, угри и морские звезды — вся морская фауна была поровну расфасована по аквариумам. Я шел вдоль этих посудин и смотрел на приставших к стеклу рыб. Один аквариум был заполнен лишь наполовину. Сколько я ни вглядывался внутрь, так и не смог завидеть никого, кроме краба и семги, тусовавшихся у стекла. Большой зеленоватый краб вяло полз по дну и шевелил клешнями, пузатая семга с грустной головой и розовой полосой вдоль рябого тела кружила над ним. Я подумал, что что-то тут не то, и обратился к русскоязычному гиду.

— Видите ли, — сказала мне гид, — дайверы случайно обнаружили норвежскую семгу в Средиземном море, что, согласитесь, невероятно, ко всему прочему, семга постоянно находилась рядом с крабом, будто охраняла его, что еще более удивительно, ведь у этих животных совершенно разный лимит движения и рацион. Поэтому научным советом Аквариума было решено поместить их в отдельный контейнер и наблюдать.

— Когда их выловили?

— Около года назад.

Гид отошла, а я остался стоять у аквариума и вглядываться в темную гущу воды. На меня находила тревога, я обернулся и вдруг обнаружил, что остался в огромном здании совершенно один. Согласно законам жанра ужас должен был явить себя в ближайшие секунды. Внезапно вода забурлила. “Началось”, — подумал я.

Из глубины аквариума резким толчком выплыло нечто и повисло в зеленом теле воды. На меня смотрело существо, отдаленно напоминающее Титмо.

“Не может быть!” — прошептал я. Серозные худосочные конечности вытянулись в щупальца, в гибкие скользкие пруты, сплошь покрытые присосками. Глаза немца пучило, как у лобстера, прежде мелкие усики развевались в плавной невесомости, точно ивовые плети. В водной среде немец чувствовал себя куда вольготнее, нежели в воздушной. Титмо пристально вглядывался в меня, готового наложить со страху в спортивные шорты, приблизился вплотную к витрине аквариума и сказал:

“Im Aquarium schwimmen grosse Fische”, — после чего принялся хохотать, как сумасшедший, а семга с крабом зло зашипели с ним в унисон….

Зазвенел будильник, и я открыл глаза.

— Ну что, алкаш, — пошутила Катя, — думал, выпьешь четыре литра пива и встанешь в семь утра?

— А сейчас сколько?

— Десять. На завтрак ты уже опоздал, но мы с Лерой купили тебе фруктов и круассан. Что тебе снилось?

— А что?

— Да ничего, просто ты все про рыб каких-то спрашивал и приговаривал: “не может быть, не может быть”.

— Да так, фигня всякая, — ответил я, привставая, а сам подумал, что надо бы довести объемы вечерних возлияний до разумных пределов.

После моего завтрака мы пошли на пляж.

7

Пляж Star Beach примыкал одним краем к подножию большого двугорбого холма и имел вид бумеранга. С вершины холма пляж походил на аппетитный натюрморт: мраморная говядина моря примыкала к яичнице-глазунье — белому песку с желтыми вставками зонтиков. Торчавшие из-под зонтов алые лежаки казались стручками красного перца. Два валуна и примыкавшая к пляжу скала напоминали пару картофелин рядом с ржаным кирпичом хлеба.

Мы медленно спускались к морю. Разбивавшиеся о берег волны осыпались нежной пеной. На лежаках в разных позах валялись отдыхающие. Немки и краснолицые голландки, невзирая на возрастные изменения груди, загорали топлес. Я заметил синюю палатку Араика и его самого. Он полулежал на полотенце и нервно болтал ступнями.

Араик меня приметил тоже, встал и прокричал бодро, по-армянски: “Барев ахпер, ари, ари индз мот!” — привет, мол, брат, иди, иди ко мне. Несмотря на дерганую бодрость, по лицу его блуждала мятая бессонная ночь.

Прежде чем подойти к нему, нам пришлось сманеврировать между немкой с отвислой грудью, толстым негром с двумя детьми и бешеной азиаткой, подскакивающей на лежаке, точно живая форель на раскаленной сковороде.

Катя и Лера сразу подошли к Кристине, поигрывающей Тиграном, как куклой.

Араик резво привстал и с ходу начал рассказывать о вчерашнем вечере, словно продолжал рассказ после того, как откашлялся.

— Когда ты ушел, — начал он, — я, Титмо и еще один немец продолжали пить пиво. Мы с немцем все пробовали разговорить Титмо или хотя бы свернуть его с темы про аквариум, которой он успел задолбать всех, даже управляющего гостиницей. — Араик загоготал. — Так вот. Потом немец ушел, и мы с Титмо остались одни. Бармен принес нам еще пива, Титмо взял себе вдогонку ром с колой. Через полчаса наших с ним посиделок Титмо пять раз рассказал, как побывал в аквариуме. Тут я не выдержал, сам понимаешь, мы, армяне, народ вспыльчивый, встал из-за стола и сказал ему: Титмо, ты всех задолбал на хрен своим аквариумом, что он тебе так приперся?! Давай о женщинах, что ли, поговорим. И вот я так сказал ему, а сам думаю: нехорошо, обидел человека. Титмо перестал пить и долго смотрел в пол. Потом он встал из-за стола и подошел к стеклянной двери. Стоит, смотрит на ночной бассейн. Постоял минуту и спокойно подошел ко мне, рядом сел. И начал рассказывать о жизни своей. Я сразу понял, что попал на момент, когда человеку нужно жизнь выговорить всю свою — попал на исповедь и, — Араик виновато мотнул головой, — все на телефон записал, в общем... Может, я нехорошо поступил, но сделал это. Ночью я слушал его историю раз десять, Валерик, не поверишь, плакал даже, гм, ты себе не представляешь, братан, что это за…

Араик отхлебнул колы, морщась сглотнул и продолжил рассказ. Постепенно его слова стали приобретать текучий вид и, срываясь с губ, превращались в моей голове в яркие подвижные образы. С моря дул утренний бриз, скользящий по телу, как нескончаемая шелковая ткань. Волны налегали на берег плавно, шипя на исходе, точно опадающий песок, это убаюкивало и вводило в транс, так что вскоре, раздвинув ширмы рассказа, я вошел в необычную жизнь Титмо.

8

Титмо родился вблизи Бад-Эльстера — военного городка на юго-востоке Германии — в семье инженера и медсестры. Отец мальчика, Рихард, несмотря на жесткий каркас своего имени, был человеком мягким и безвольным. Имел смешливое лицо, глядя на которое тянуло заплакать. На большой, заросшей с висков голове намечалась опушка лысины. Брови взметались, как две пущенные навстречу друг другу стрелы. Рихард больше напоминал еврейского сапожника, чем немца. Сына отец любил настолько, что не считал нужным его воспитывать. Физические методы воспитания Рихард считал недопустимыми и за восемнадцать лет лишь дважды в сердцах обозвал сына “сорванцом”. Такая беззаботная любовь не сплела ни единой нити, связующей отца с сыном.

Мать Титмо, Грета, настолько отличалась от мужа, что, глядя на эту разность, избитая догадка о счастливом соединении противоположностей казалась более выдумкой, чем предположением. Грета работала в военном госпитале, где облегчала страдания пациентов, прибегая к широкому ассортименту средств, включая собственное тело, не утратившее после рождения Титмо девичьей крепости и теплого, как свежесобранный мед, аромата. Ни сама Грета, никто вообще не могли объяснить ненасытности ее тела, бешенства ее похоти, полной ее отстраненности от ответственности перед сыном и мужем. Ко всему прочему, Грета колотила сына вплоть до четырнадцати лет, но ни разу не заставила его заплакать.

Рихард знал об изменах жены, как знали о них в округе все, но прощал супругу легко, как прощают капризы любимым женщинам. Коллеги Рихарда, люди интеллигентные, жалели его, но их почтительная осторожность более выдавала их сочувствие, нежели уважение к нему. На улицах же, в барах и магазинах разговоры о похождениях Греты занимали большую часть обсуждаемого в поселке.

Титмо вник в сущность родительских отношений с того самого момента, как начал себя помнить. Воспоминания о том, как на дне рождении кузины он написал в штаны, и фразу дяди Рудольфа — друга отца — о том, что Рихарду досталась пропащая блядь, приходились на один и тот же период детства. Титмо все понимал. Не представляя сути измены, он глубоко уверовал в несправедливость мира, допустившего блуд его матери и как следствие — позор его семьи.

— Ублюдок! Выкрест! Блядский выкидыш! — кричала детвора вслед тощему, сутулому мальчику, который в ответ на ругань только пригибал ниже голову, словно уворачивался от летящего вслед камня.

В школе Титмо познал тишину общего бойкота. Кроме учителей, гардеробщика и двух уборщиц, с ним никто не разговаривал. “Сын шлюхи”.

И, наверное, он не выдержал бы этого стыда, если бы не бабушка Марта, мать отца. Пока Грета помогала хворым воякам, а Рихард корпел над кульманом, маленьким Титмо занималась бабушка. Большая, белая, с мягкой неспешной речью, она постоянно сочиняла истории, в которых то и дело мелькали длинные тени потустороннего. Издерганного отторжением сверстников мальчика спасала фантазия, он отвлекался и часто засыпал под бабкино кудахтанье.

Бабушка рассказывала о многом: о древних справедливых царях, о мудрецах, с белыми как снег волосами, о том, что, когда умирают любимые люди, они превращаются в птиц, за исключением тех, которые тонут, — эти обращаются в морских рыб и в море обретают покой. Самоубийцы вырастают в посмертии ядовитыми грибами, убитые насильственно воплощаются в бабочках и имеют шестьсот жизней. Убийц ждет посмертная судьба пауков, которых поедает самка. Подавленный порочным разломом семьи, Титмо находил теплую радость в бабушкиных сказках, в пугающих историях о загробном мире, в неудержимом полете ее воображения. Смерть виделась мальчику доброй волшебницей, приводящей все недоразумения жизни к верному и справедливому заключению. Все рассказанное бабушкой Титмо воспринимал как грани нерушимой истины и постоянно произносил вслух любимые места. “Как морские животные”, — приговаривал он, шагая в школу, и представлял себе, что станет дельфином после того, как утонет в озере. “Нет лучшей жизни, — думал он, — чем быть рыбой. Все молчат, и некому крикнуть, что мать твоя — бесстыжая шлюха”.

Бабушка умерла, когда Титмо заканчивал десятый класс, и эта смерть стала для него глубоким личным горем. Без дорогого единственного друга мир существовал лишь в видимых формах, начисто лишенный смыслового содержания.

В такой пустоте Титмо окончил школу и встретил совершеннолетие, отметив которое решил уехать из города. Родители поцеловали сына, всучив ему конверт с тысячью дойчмарок.

Покинув родительский дом, Титмо ни разу не посетил его. Родителей он больше не видел. Гулкая пустота сердца не знала привязанностей и тоски. Лишь скучная механика существования заставляла его биться. Эта же скука управляла и его жизнью. Чтобы хоть как-то развлечься, Титмо приехал в Берлин, устроился на работу, снял комнату, а через год поступил в университет, на исторический факультет. Погружение в пучину времени, казалось ему, быстрее отдалит его от дома и всего, что в нем осталось. О родителях Титмо почти не думал. Вначале он иногда вспоминал отца, но вслед ему приходила на память и мать, а этого он допустить не мог. Попытки оправдать ее истощили его до стойкого невротизма.

О смерти родителей он узнал лишь после объединения Германии, в пик всеобщего ликования, как еще одно доказательство отличительной несуразности его жизни от жизни многих и многих. Узнал от своего одноклассника Эрика. Первый красавец школы, вожак и задирала, неотступно окликавший Титмо “выблядком”, походил сейчас на гнилой картофельный клубень. Эрик ширил улыбкой влажный синюшный рот, из которого, точно обгоревшие пни, торчали черные косые зубы.

Одноклассник рассказал, что мать Титмо померла уже как лет десять: ее зарезал один из солдат, помешавшийся на ревности и не в силах принять ее блудливость как данность. Зарезав Грету, любовник вскрыл себе сонные артерии. Рихард, узнав о смерти жены, отказался вдаваться в подробности ее гибели и на вопросы местных органов отвечал категорическим молчанием. На похоронах он не плакал, ровно принимал соболезнования, а через неделю его настиг сокрушительный инсульт, парализовав все части тела, кроме головы. Голова молчала первые месяцы, а потом заговорила, и большая часть сказанного была посвящена Титмо.

Рихард уверял медперсонал, что Титмо учится, что Титмо работает и вот-вот, уже скоро, совсем через чуть-чуть приедет к своему отцу, чтобы забрать его из больницы и увезти к себе домой, в Берлин, в Дрезден или куда бы там ни было. Медсестры слушали и кивали, машинально повторяя последние слова, сказанные головой. Выходило каждый раз что-то вроде: “Приедет, приедет” или “Да, и увезет в Берлин”. Спустя год растительного существования Рихард умер, выкрикнув напоследок: “Титмо, мальчик мой, где ты?!”

После смерти Рихарда дом за неимением наследников отошел к государству.

Титмо слушал одноклассника и удивлялся, что внутри него не шевельнулся ни один душевный фибр, ни одна сентиментальная струна не зазвенела в унисон трагичному повествованию. Эрик закончил и, не дождавшись обильных слез Титмо, суливших ему роль собутыльника в заливании горя, нарисовал на лице подобострастие и попросил денег в долг, после чего, довольный наваром, исчез из виду.

Встреча с Эриком преобразила его. Он стал вглядываться внутрь себя, но видел лишь лохматую ночь, полную детских страхов и тайн. Вдруг его осенило, что у него есть лишь один наивернейший способ обрести себя: создать семью и растить ребенка, растить его по-настоящему, привязываясь к нему и дорожа им.

Титмо устроился на хорошую работу в Комитет по реабилитации жертв СС. Работал с историческими документами, на сортировку которых уходило гораздо больше времени, чем на их изучение. И чем более трагичные, разорванные войной судьбы фигурировали в делах, тем глубже укреплялся он в своем стремлении создать крепкую семью.

Титмо поклялся завести семью в течение года. Постановка сроков не казалось ему проявлением инфантильности, напротив, в этом он разглядел подтверждение правильности своего выбора. Он будет любить жену и доверять ей, как младенец доверяет теплу матери. Никаких, к черту, измен, никакой слабости, никаких пустых прощений! Только любовь и взаимовыручка. Так думал Титмо перед сном, так думал, когда просыпался. Прежде равнодушный к женщинам, сейчас он напряженно вглядывался в каждую, кто сможет сделать его мужем и отцом. На работе, в транспорте, стоя в очереди, Титмо изучал лица женщин, их повадки, тревожно вслушивался в вибрацию голосов. Подобно натуралисту, он делал пометки и обобщения, пытался предугадать внутреннюю составляющую женщины по ее внешним данным. Константой оставался лишь один критерий — несхожесть с матерью.

Блуд внушал ему отвращение, физическая близость вне семьи казалась кощунственной, так что в свои тридцать два Титмо ходил в убежденных девственниках. Чувство, когда, глядя на женщину, ощущаешь, как подкатывает к горлу комкий восторг похоти, было ему незнакомо.

Все молодые женщины, попадавшие в его поле зрения, носили на лице некий отпечаток животности, потребность быть употребленными. Их мимика была более рекламой, характеризующей товар, чем живой пластикой лица, отражающей внутреннее естество. Общение с незамужними сотрудницами окончательно убедило его, что и к семейной жизни они подходят как к сделке, сулящей сверхприбыли. Интересы и потребности знакомых мужчин полностью совпадали с данными по женщинам, только имели более откровенные сексуальные запросы. Титмо был одинок.

Однажды, на дне рождения сотрудника Пауля, Титмо заметил девушку, худую и молчаливую. Девушку звали Эльза, она приходилась троюродной сестрой имениннику. Эльза была настолько тихой, так скромно было ее присутствие, что никто, кроме Титмо, не обратил на нее внимания, принимая, видимо, за часть обстановки. Эльза отвечала на вопросы Титмо однозначно, не вдаваясь в детали, исследуя смущенным взглядом пол. Титмо еле сдерживался от этой чистоты, от ненарочитости этих жестов, от небывалого несоответствия этого образа образу утраченной матери.

Когда все начали расходиться, Титмо предложил девушке ее проводить. Не смея произнести твердое “да”, Эльза нетвердо кивнула. На следующий день они гуляли по парку. Через неделю поцеловались, через месяц решили пожениться, а через два отыграли свадьбу. Со стороны невесты присутствовали ее родители и брат Пауль. Сторону жениха представлял сам жених. Такая скромность полностью вписывалась в мировосприятие обоих. Спустя год после знакомства у молодоженов родился мальчик, которого нарекли Норбертом.

Титмо вдруг обнаружил себя абсолютно счастливым. Занятия с малышом и помощь супруге наполнили его жизнь новым смысловым содержанием. Все предыдущее стало неважным, еле существующим, застрявшим в сознании похмельным сном.

Норберт рос, радуя родителей крепким телом и ранней смышленостью. Уже в ребенке в нем чувствовалась порода, не проявленная в родителях. Древние сильные гены арийцев, дремавшие в Титмо и Эльзе, проявились в Норберте, чья внешность обещала красоту, стремление и благородство. Любящие родители сообща растили ребенка, вели хозяйство, принимали решения. Титмо поражался, насколько просто семейное счастье, еще больше поражаясь факту неприятия этой простоты своими родителями. Иначе, как зловещим стечением обстоятельств, Титмо не мог объяснить роковую изломанность родительской семейной истории.

Когда Норберту исполнилось четыре года, Титмо преподнес подарок жене — путевку на недельный круиз по Средиземноморью. Эльза бредила морем, и Титмо не прогадал с подарком. Сам Титмо ехать не мог: до отпуска оставалось три месяца, а ребенок с матерью пусть насладятся морем и отдыхом в полной мере.

Описав круг, самолет взлетел и скрылся в небе. Не успел Титмо проводить семью, как уже почувствовал острую, неуемную тоску по жене и сыну.

А через три дня, когда Титмо был на обеденном перерыве, его настигло это известие…

Диктор программы новостей сообщал, что этой ночью туристский лайнер рейс номер сто восемьдесят четыре, совершавший круиз по Средиземному морю, сойдя с фарватера, напоролся на риф в Эгейском море вблизи острова Дио. Далее говорилось, что из-за значительных повреждений корпуса лайнер дал резкий крен и стал быстро тонуть. Из двух тысяч пассажиров удалось спасти восемьсот сорок шесть человек. Все телеканалы мира освещали трагедию. Туристская и судоходная компании, организовавшие тур, приносили всем родственникам погибших соболезнования, гарантировали солидные компенсации. На месте катастрофы велись непрерывные поисковые работы.

Титмо не помнил, как ушел с работы, не помнил, как пришел в офис туроператора, как наводил справки о жене и сыне, как получил ответ, что в списках спасшихся такие не значатся, не помнил, как оказался дома.

Он четко помнил, как очнулся ночью, как выскочил под ливень, как бежал по улицам в поисках сына и жены. “Норберт, Эльза!” — выкрикивал он, вырастая в безлюдных проулках испуганной тенью. Помнил, как лежал в луже лицом вниз, как малодушие то и дело заставляло его вынырнуть и дышать — теперь уже совершенно бессмысленно. Помнил, как попал в больницу, помнил жар в легких, помнил уколы, здоровую дикцию доктора, сообщавшего о пневмонии и необходимости специального режима, помнил, как отказался от помощи психолога, выделенного ему как потерявшему семью и все смыслы.

Выздоровев, Титмо так и не вышел на работу. Не в силах жить и не в силах умереть, он заперся дома. Поглощая снотворное, большую часть времени он спал. Просыпаясь, Титмо подолгу смотрел в потолок, в точку или выл, прихватив ртом край подушки.

Все чаще Титмо вспоминал бабушку Марту и ее рассказы, воспроизводил в голове ее ровный, уютный голос. “А те, кто утонул, превращаются в свободных и красивых рыб” — вспомнил однажды Титмо и увидел, как жизнь его выходит на новый рубеж…

Титмо начал с учебников по ихтиологии. За месяц посетил все океанариумы Германии. За год объехал все крупные аквариумы Центральной Европы. Специалисты рекомендовали ему дайвинг в Красном море, но он наотрез отказался. Море внушало его человеческой сущности утробный страх и нестерпимую ненависть: оно поглотило основу и содержание его жизни — его семью.

А на Крит он прибыл с единственной целью — изучить местный Аквариум.

9

Араик окончил рассказ и глубоко выдохнул. Рассказывал он дергано, иногда даже надрывно, не сдерживая в себе всплесков южной крови, но именно благодаря этой эмоциональности поведанное им обращалось в моих подкорках в живой поток человеческой судьбы.

История Титмо осела во мне пьяной печалью задушевной песни.

— Араик, а ты не спросил у него, что он ищет в аквариумах?

— Спросил. Но он посмотрел на меня очень нехорошо, молча встал и ушел. Но теперь хоть понятно, почему он избегает моря.

— Это да… Слушай, а ведь остров Дио — это та самая безжизненная глыба, что торчит из моря недалеко отсюда, верно?

— Я тоже удивился этому. Странно это все…

Я оглянулся. Пляж опустел наполовину: в отелях близилось время обеда, и отдыхающие спешно расходились. Прибежав с моря, наши жены и дети копошились в палатке. Я крикнул Кате, что пора собираться, усыпанная искрящимися каплями, она кивнула и побежала принимать душ.

До отеля было пятнадцать минут ходу. Некупаные и перегретые солнцем, мы с Араиком волочились, как заморенные волки. Пропеченный асфальт дышал жаром, в воздухе тяжело пахло битумом. По дороге мы трижды заходили в магазины — вдохнуть кондиционированного воздуха и остыть.

К моменту нашего прихода в отель мне совершенно расхотелось есть. Я поднялся в номер и упал на кровать. Кондиционер накатывал чудесные волны холода, я лежал и вслушивался в блаженное остывание перегретого тела.

Проснулся я только к ужину — от дикого голода и сильного волнения. Мне вспомнился мой пьяный сон про аквариум, сейчас он казался мне особенно неприятным. Катя и Лера лежали на соседней кровати, изучая рисованный детский журнал, купленный в местном маркете.

— Привет, семья, — сказал я и пошел в душ.

— Привет, пап, привет, — отозвались мои.

Волнение нарастало, и перед ужином я принял двести виски, четырежды опрокинув в себя полную рюмку. Пустой желудок враз всосал спиртное и с силой паровозного выхлопа направил его пары в мозг. Беспокойство исчезло, от этого захотелось есть еще больше. Нужно было идти в столовую, Катя и Лера ждали меня внизу.

В лифте я столкнулся с Титмо. Сегодня он совсем не походил на себя прежнего. Вместо пришибленной осанки — боевой фрунт, на месте жидких глаз — огненные точки.

Почтение к его горю склонило мою голову в уважительном глубоком приветствии. Титмо кивнул коротко и твердо. Перед выходом он пожал мне руку, впечатал в меня взгляд и сказал по-русски, глубоко переживая каждую чужеродную букву: “Спасибо, Валерий”. В ответ я радушно приобнял его за хилые, неразвитые плечи и чуть не расплакался. После ужина, сморенного спиртным и обильной едой, меня снова потянуло в сон.

Утром нас разбудило чрезмерное оживление в коридоре. Тяжелые быстрые шаги и опережающий восприятие скорый греческий говор. Надо было вставать к завтраку. Когда, собранные, мы вышли в коридор, меня чуть не сбил с ног Араик. Он несся, как раненый зверь, глаза его выражали неподдельный ужас и неверие в явь. Мне пришлось его потормошить, прежде чем услышать его голос. Мимо нас пронеслась пара местных полицейских в голубых рубашках с короткими рукавами. У обоих вырастали из рукавов густо волосатые руки. Араик направил на меня свое лицо. Лицо сказало коротким выстрелом: “Титмо”.

10

Дядя Стефана дружил с комиссаром местной полиции. Два толстяка, они быстро сошлись на любви к продолжительным и обильным застольям. Это позволяло знать о происходящих в округе вещах немного больше официальной версии. Стефан, глубоко проникшись случившемся, поделился с нами сполна.

Судя по заключению полиции, мужчина посетил Аквариум за два часа до его закрытия. К вечеру народ стал убывать, и, улучив момент, мужчина спрятался под стойкой последнего в ряду аквариума, в конце зала. После того, как последний посетитель покинул заведение, охранник обошел все залы, потушил в них свет и ушел в дежурную смотреть телевизор. Мужчина выполз из-под сосуда, в котором, словно обернутые разноцветной фольгой, плавали экзотические рыбки, встал на раздвижную лестницу, оставляемую чистильщиками в дальнем углу, отодвинул крышку аквариума и нырнул внутрь. Несмотря на длительный предсмертный период, мужчина не совершил никаких попыток, чтобы выбраться из воды. Справляясь с нечеловеческими мучениями, он дожидался смерти, которая и наступила вследствие асфиксии. Перед тем как утопиться, мужчина сделал надпись красным маркером на фасадном стекле аквариума: “Титмо — Дельфин”.

“В аквариуме плавают большие рыбы”, — вспомнил я слова Титмо и вдруг увидел перед собою открытое, полное сил море и тройку дельфинов, живо взрезающих дремлющую гладь воды.

Версия для печати