Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2009, 3

Рассказы

Вступительное слово И. Смирнова-Охтина

Европейское (нерусское) имя, японская фамилия и публикация рассказов в журнале «Нева» без упоминания переводчика — это, вероятно, интригует. Белград, Токио, Минск, Мюнхен, Владивосток… В Белграде родилась, выросла в красавицу, выучилась на японоведа, допустила охмурить себя скромному и под стать ей красивому (точнее — красиво-умному) японскому парнишке, плакала, оставляя в Белграде плачущую маму, убеждая ее, что планета наша маленькая и Токио совсем рядом, в Токио позволила японским киношникам убедить себя, что она классная переводчица, и врубилась в ихнее телекиномедио, оставляя при этом себе время, чтобы гонять на красном мотоцикле по знаменитым японским «серпантинам», пока это опасное занятие не пресекло японское МИД, направив ее мужа-дипломата к батьке Лукашенко, в Минск. В Минске некоторое время, как рыбка выброшенная — известно куда: на берег, судорожно хватала воздух, не понимая, что ей здесь делать. Что ей в Минске делать, сказали ей торгово-рыночные бабки. Они сказали, что ее сербский они не понимают, не понимают так же ее английский и ее японский и что ей придется учить ихний язык. А языком минского рынка был русский язык. «О!» — сказала Бранка Такахаши и принялась за русский. И когда через -четыре года в Мюнхене я услышал ее русский, это уже был русский «от момента рождения», приправленный, правда, японскими специями и балканским перцем. А в Минске ей получилось не только выучить русский язык и полюбить его, но и полюбить многое, что входит в понятие русская культура, а также русских людей. Поэтому когда вслед за мужем она переехала в Мюнхен, тут же отыскала себе этих русских людей, -составила из них круг общения и несколько лет украшала собой жизнь русской диаспоры, пока не родила сына. А затем, вслед за своим, уже возмужавшим, японцем, взяв под мышку полугодовалого, перелетела во Владивосток.

Во Владивосток перелетела не только с мужем и сыном, но и с литературным багажом.

Рассказы на сербском и на русском, литературные переводы с русского на сербский и с сербского на русский. Когда белградские журналы уже вовсю печатали ее переводы Булгакова, Бунина, Улицкой, Токаревой, она начала открывать для сербских читателей современных русских прозаиков и ее переводческую продукцию высоко оценил нынешний сербский классик Горан Петрович. А для русских читателей Бранка Такахаши перевела роман Владана Десницы «Весны Ивана Галеба», а для своего любимого мужа Йоши… Да! Она не забывает, что Йоша не знает знаемых ею языков, и переводит исключительно для него на его японский свои рассказы.

Еще в 2006 году Бранка Такахаши была принята в Международную федерацию русских писателей, объединяющую литераторов, пишущих на русском (или в том числе и на русском) языке, а в начале 2008 года, в последних числах которого я пишу это предисловие, во Владивостоке вышла ее роскошно изданная прозаическая книга «Первые 37». «Роскошь издания» — это украшающие книгу роскошные фотоработы самой Бранки Такахаши.

Музы любят водить хороводы!

Игорь Смирнов-Охтин

 

 

Бранка Тахакаши

 

Дни, или слегка упрощенная
картина одной женской жизни

(...)

Шесть тысяч двести пятый день моей жизни

Встала, умылась, позавтракала, поскакала в школу. (...) Вернулась из школы, написала домашнее задание, подготовила доклад о японских храмах для завтрашнего урока искусства, поужинала, повторила, когда построены, а когда горели и были реставрированы Хорю-ди и Тодай-ди, в полдвенадцатого потушила свет, какое-то время ругала себя за то, что не перечитала стили-стику, и незаметно заснула.

 

Шесть тысяч двести шестой день моей жизни

Еле разлепила глаза, на скорую руку умылась и впопыхах позавтракала, вбежала в класс за минуту до учительницы. (...) Умирая от голода, еле приплелась домой, пообедала и, борясь с сильным желанием прилечь после обеда, взялась писать репортаж для завтрашнего урока журналистики. Потом спокойно поужинала, болтая с мамой и папой. До отхода ко сну стучала на пишущей машинке, понимая, что у меня обе руки — левые и что никогда не буду в состоянии напечатать хотя бы один абзац без ошибки. Чуть раньше двенадцати потушила свет и быстро заснула, нежась в приятных воспоминаниях об успешно сделанном докладе о японском искусстве периода Хейан.

 

Шесть тысяч двести седьмой (восьмой, двенадцатый, восемьдесят восьмой...) день моей жизни

Встала, второпях позавтракала, поскакала в школу и пришла за минуту до (на несколько минут позже) учителя. (...) После школы помогала маме, ужинала, занималась, сокрушалась о не сделанном за день, тушила свет левой рукой, медленно переносила тяжесть на правую ногу, двумя шагами доходила до кровати, садилась на нее, одновременно вынимала обе ноги из тапок, ложилась на правый бок, пытаясь вспомнить, какой завтра день, сколько еще до выходных, до конца школы, до университетского диплома, до первой зарплаты...

(...)

Семь тысяч шестьсот шестьдесят пятый день моей жизни

Встала, позвонила маме и поздравила с днем рождения, приготовила завтрак, второпях помыла чашку, джезву и тарелку и быстрым шагом (стараясь не бежать — неприлично студентке бегать!) дошла до трамвайной остановки; проклинала 11-й за то, что не появляется, в последнюю минуту успела на лекцию. (...) На станции возле Калемегдана[1], среди сонных и уставших людей, проклинала 11-й за то, что не появляется, потом, придерживаемая со всех сторон той же толпой, тряслась полчаса до конца Нового Белграда; готовила себе обед, медленно ела; потом мыла посуду и сидела за книгами. Ужинала, мыла посуду, читала. Правой рукой потушила свет, села на кровать, повернулась на левую сторону. Ах, сколько из запланированного не сделала...

 

Семь тысяч шестьсот шестьдесят шестой день моей жизни

Решила, что наступил последний момент, чтобы стать более собранной, и бодро встала, бодро приготовила завтрак, с радостью помыла посуду (я же люблю мыть посуду!) и энергичным шагом отправилась на остановку. Безропотно ждала трамвай двадцать минут, опоздала на лекцию. (...) Большую часть дороги назад прошла пешком (прекрасная погода), а потом села на трамвай № 7; пришла домой, сымпровизировала обед, помыла посуду (я же люблю мыть посуду!), занималась. Вечером приходила Лиля; вместе поужинали и долго друг дружке рассказывали, что собираемся менять в жизни. Лиля ушла в начале двенадцатого. Я помыла тарелки, стаканы и чашки (я же люблю мыть посуду!), поняла, что не сделала часть домашнего задания на завтра и писала его до часу ночи. Приняла душ, мгновенно уснула.

 

Семь тысяч шестьсот шестьдесят седьмой день моей жизни

Еле открыла глаза, еле вспомнила, что я — человек ответственный, который ходит на лекции даже когда не умирает от жажды знаний, впопыхах съела «хлеба-колбасы» и галопом побежала на остановку 95-го в надежде, что на -автобусе быстрее получится. (...) Приготовила ультрапростой обед, мытье -посуды оставила на потом и ненадолго прилегла; сварила кофе и долго сидела за учебником. Ужинала, мыла посуду и мечтала о выходных, каникулах, -пенсии...

(...)

Восемь тысяч семьсот шестидесятый день моей жизни

Разбудила мужа, приготовила завтрак, сварила кофе. Проводила на рабо-ту, мыла посуду. Ходила на рынок, готовила обед, мыла посуду, гладила белье. (...) Готовила ужин, мыла посуду. Легли спать хорошо за полночь.

(...)

Восемь тысяч восемьсот девяностый день моей жизни

Подняла мужа, проводила на работу, мыла посуду; пылесосила, гладила белье, ходила за продуктами; обед — посуда; ужин — посуда...

(...)

Восемь тысяч девяносто одиннадцатый день моей жизни

Меня стошнило; проводила мужа, снова стошнило, мыла посуду, снова стошнило, пылесосила, снова стошнило... готовила ужин, снова стошнило, мыла посуду, снова стошнило...

(...)

Восемь тысяч сто восемьдесят пятый день моей жизни

Накормила грудью наследника, поменяла ему памперс, разбудила мужа, накормила грудью (Господи, какая я невыспавшаяся! Его же я накормила обычным способом)... значит, накормила нашего кормильца, проводила на работу, мыла посуду; кормила грудью наследника, переодела его... мыла посуду, гладила белье; вместе купали наследника, потом я его кормила грудью — он заснул; затем я накормила и нас, помыла посуду, помыла себя и — спать (или наоборот: заснула... и приняла ванну?!).

(...)

Девять тысяч четырехсотый день моей жизни

Накормила грудью, переодела, уложила спать; разбудила, накормила, проводила; помыла, погладила; дала грудь, переодела, уложила спать; встретила, накормила, помыла, искупала, уложила; потушила свет и задумалась: это все? а можно ли иначе?

(...)

Десять тысяч двести восьмидесятый день моей жизни

Накормила грудью принцессу, переодела ее, уложила спать; разбудила мужа и сына, накормила, проводила на работу/в садик; мыла, гладила, готовила; кормила грудью, переодела, уложила; встретила, накормила, собирала лего и играла в футбол; кормила грудью, переодела, искупала, уложила; приняла душ и легла. Последняя мысль перед забытьем: а на кого я училась в универе?!

(...)

Шестнадцать тысяч четыреста тридцатый день моей жизни

Проснулась (на удивление — без будильника!), приняла душ, сделала макияж. Приготовила завтрак, проводила на работу/в школу, помыла посуду, побежала на работу. (...) На обратном пути зашла в супермаркет; готовила обед, мыла посуду, пылесосила. Готовила ужин, мыла посуду, гладила одежду на завтра. Делала маску для лица, листала газету. В полночь ставила будильник и потушила свет. Черт! Забыла купить им тетради! Ладно, завтра... После зубного и урока музыки. Мне надо больше, чем эти две руки, чем одна голова, чем 24 часа в сутки!...

(...)

Шестнадцать тысяч четыреста тридцать седьмой день моей жизни

Собирала себя, собирала их, мыла посуду. Работала сверхурочно, едва успела приготовить ужин, помыла посуду, проконтролировала домашние задания, гладила одежду на завтра, начала смотреть «Почтальон всегда звонит дважды» — и заснула, не услышав его второго звонка.

(...)

Шестнадцать тысяч семьсот восемнадцатый день моей жизни

Собирала себя, собирала их, мыла посуду, мчалась на работу. (...) Готовила обед, мыла посуду, мыла окна в зале (остальные помою как-нибудь в другой раз), покупала продукты на ужин. Готовила ужин, мыла посуду. (...) Еле дотащилась до постели где-то к часу ночи. Последняя мысль перед тем, как утонуть: для кого вообще печатают книги и снимают кино? Кто их читает и смотрит? И КОГДА?!

(...)

Семнадцать тысяч шестьсот двадцатый день моей жизни

...Мыла посуду... мыла посуду... мыла посуду... Кто готовит, моет и гладит для тех, которые пишут книги?

(...)

Восемнадцатитысячный день моей жизни

...Мыла посуду... мыла посуду... мыла посуду... (и задавалась каким-то вопросом... эээ... а каким же?..)

(...)

Юбилейный, двадцатитысячный день моей жизни

...Мыла... мыла... мыла...

Мама-мыла-раму...

(и уже никаких вопросов...)

 

 

 

Марьяна нашей старости

Марко. Замаскированная под уборщицу — в рваном синем халате, платок на голове, руки в резиновых перчатках, вооруженная шваброй и тряпкой — моя жена вчера начала большую уборку. Это происходит, как минимум, раз в год, но не связано ни с Новым годом, ни с каким-нибудь другим большим празд-ником, а просто так, когда на нее найдет. Для нас с сыном это знак того, что у нее закончился период депрессии и начинается фаза неистового мытья, готовки, приема гостей, встреч с портнихой... и все так, пока не сядут батарейки, и дом опять не заполнится тенями, покрытыми пылью и оплетенными паутиной, среди которых мы едва будем узнавать ее силуэт.

Нельзя сказать, будто мне все равно, что она активизировалась, хотя знаю, что это временно; конечно, гораздо приятней иметь возле себя живое существо, нежели тень. Да еще во всем этом цирке от меня не ожидается абсолютно ничего. У нее желание и потребность очистить закоптелые уголки дома и саму себя, то создание, которое еще умеет радоваться жизни и у которого энергии — горы сдвигать, и потому все делает одна (во время этого полета и уверенности в себе ей ничья помощь не нужна: она «все может, и никто не в состоянии сделать так хорошо, как она»). Иногда попросит подвинуться или меня вместе с креслом покатит в другой конец комнаты, веселая, как ребенок.

Итак, она раз-два в году устраивает большую уборку, а я такое же количество раз отболею Марьяной, в очной ставке с ее прекрасным личиком на моих набросках и с большой черной кружкой для кофе, на которой стоит «I», затем нарисовано сердечко, а за ним идет «New York» — Марьяна мне ее подарила в первый свой приезд после года жизни в Америке. Это была заодно и наша последняя встреча. Поэтому каждый раз, когда моя жена достает эту кружку из темноты старинного трюмо и говорит: «Эх, милая наша подружка! Где она теперь?», у меня начинает ныть эта рана, которая вот уже пять лет никак не заживет.

Не делайте плохого людям, ибо вам будет больней, чем им!

 

Владан. Может, в конце концов стоит переписать квартиру на имя этой женщины в благодарность за ее визиты каждое утро? Я опять вчера читал о человеке, который жил один и которого нашли через неделю после того, как умер. Далее шло описание, в каком состоянии находился труп... Нет, я срочно должен поговорить с претенденткой на мою жилплощадь. Если нужно, то можем и зарегистрироваться. Мне все равно. Квартиру же я с собой в могилу не возьму, но ведь и эта женщина не пойдет за мной на тот свет, так что нет никаких резонов опасаться нашего якобы брачного союза. А неплохо было бы поторопиться, потому что чувствую: пружинка, которую мне завели семьдесят пять лет назад, все медленней крутится и в andantino заканчивает эту мою, я бы сказал, не столь уж и плохую симфонию. Оркестр устал, устал и дирижер, публика свое отаплодировала и ушла домой. Конца я не боюсь; я этой каденцой уже дышу. В последнее время мои руки сами все чаще ставят «Реквием», и кажется, что только сейчас я его слышу. Вижу себя, как вот-вот... на фоне недослушанного «Реквиема», как Моцарт, который его не дописал... Да, это была трагедия: молодой и гениальный, столько еще мог сделать (или если бы больше ничего и не сотворил, то мог еще какое-то время пребывать в лоне -простых земных наслаждений), а я... я свое сделал: изучил и обучил, услышал и увидел, встретил и полюбил; испытал и радость, и горе, и большую -любовь, и большое разочарование, некоторые свои ожидания осуществил, а про другие я вовремя понял, что каждый сверчок знай свой шесток... Короче, я исполнил программу. И если честно, то последние пять лет я просто существую. Жил я последний раз в то лето, когда Марьяна уехала в Америку.

 

Марко. Четко помню наш первый разговор по телефону. Это было спустя несколько дней после моего шестидесятого дня рождения, посреди депрессивных размышлений о старости. Я чувствовал себя крайне потерянно, как человек, которого обвиняют в каком-то согрешении, а он понятия не имеет, о чем речь. Налицо все доказательства, что мне исполнилось целых шесть десятков, только мне никак не удается понять, когда я это успел. Извините — шестьдесят не мало; шестьдесят — это старость, а как говорят в народе: старость не радость. Еще до пятидесяти девяти я часто говорил: «Все впереди!», но, когда на место цифры «пять» пришло это дьявольское «шесть», я вдруг понял: что сделал — то сделал. Еще могу в лучшем случае писать мемуары и только еще на бумаге исправлять кривые дрины1; чтобы что-нибудь истинно, глубинно поменять — уже поздно. Было такое ощущение, словно уже и последний свободный миллиметр холста дописал, и из желания продолжить начинаю марать рамку. Как раз в один их тех дней, когда мне эта рамка, как ярмо на шее, резала живую плоть, раздался телефонный звонок.

— Здравствуйте! Меня зовут Марьяна Петрониевич. Я хотела бы у вас заказать портрет.

Я, значит, был в депрессии; мои картины хорошо продавались и без заказов, так что разговоры на эту тему я быстро заканчивал, но что-то в ее голосе не позволяло просто отказать. Это был голос уверенной в себе молодой девушки, уверенной либо в красоте, либо в уме, либо в таланте, либо во всем сразу. Но была и какая-то скромность, из-за которой она не казалась высокомерной, требовательной. Короче, она меня встряхнула и заставила пожелать встречи с ней, чтобы я мог убедиться в правоте своих впечатлений. Мы договорились о ее визите, но я сказал, что это пока не означает, что непременно возьмусь за заказ, ведь не каждого я могу сразу и запросто написать.

«Браво, старина, пока рано в металлолом!» — сказал я себе, когда она вошла. Телефонное сканирование дало точную картину моей молодой гостьи: красивая блондинка с блестящими глазами, очевидно уверена в себе; она крепко пожала мне руку (я всегда испытывал слабость к женщинам с «мужским» рукопожатием), и, когда я ей предложил сесть, она выбрала стул посреди мастерской. Через эту огромную комнату прошло немало натурщиков — тех, которых выбирал я сам, и других, выбиравших меня, — и большинство садилось куда-нибудь возле стены; Марьяна очевидно не нуждалась в том, чтобы стена защищала ее.

— Вы, наверное, очень заняты, и я недолго буду вам докучать. Вот в чем дело: этой осенью я выхожу замуж и уезжаю в Америку, а маме с папой хочется, чтобы я висела у них над камином. Меня лично очередное позирование не очень-то восхищает, но, если у вас есть время, я сделаю одолжение родителям, потому что им нравятся ваши работы. Моя подруга, кстати, тоже профессиональная художница, на их взгляд, имеет слишком свободное видение портретного искусства — вы знаете, я ей несколько дней позировала, и меня бесконечно радует, что я являюсь соавтором такой хорошей картины, но на полотне изображена не я! — смеялась эта красивая девушка, и была не просто красивой — она пленяла, обезоруживала, попутно растапливая все мои гренландские льды.

 

Я сразу взялся делать набросок, чтобы увидеть, получится ли на бумаге уловить ее образ, и вздохнул с облегчением, когда мы договорились о ее следующем визите и начале работы над самим портретом. Очень хотелось увидеть ее опять.

 

Владан. Он ее привел, чтобы показать мне. Как филателист показывает своему коллеге редкую, дорогую марку, которую нашел неожиданно. Хотя, строго говоря, она привела его. Или еще точней — привезла. На своей красненькой итальянской машине — не знаю, какой марки, в машинах я не разбирался никогда. Она вошла свободно, словно знала каждую пядь этой, на самом деле ей незнакомой, территории, и улыбнулась мне так широко и так тепло, будто встретила не чужого, а даже очень близкого человека. И я сразу понял, что передо мной — хороший человек; у Марьяны верхние зубы со щербинкой, а по моей теории, все люди со свистом — хорошие люди. С ними можете расслабиться и ожидать только добра. Теория моя, конечно, совершенно дикая, ненаучная, однако на практике оказалась безошибочной. Это, с другой стороны, ни в коем случае не означает, что люди с плотными зубами плохие! Среди них есть и такие, и другие, но щербатые — все без исключения хорошие.

— Познакомьтесь, — начал Марко покровительственно. — Владан, это Марьяна, которая ездит, как Фанджо и как моя третья жена, единственная жена, которая бросила МЕНЯ, если ты помнишь. Марьяна тоже бросит меня через несколько месяцев... Она решила выйти замуж за молодого парня и уехать аж на другой континент. Марьяна, это Владан, мой многолетний друг, профессор фортепиано, теперь на пенсии. Он вместе со мной будет горевать, когда вы уедете.

Это был только третий день их знакомства, а создавалось впечатление сгущенной близости поэта и его музы, в которую он годами тихо влюблен, ощущение странной глубокой связи между спасателем и тем, которому спасли жизнь; и вот в этот трогательный союз вступил и я — приглашен ее маленькой холодной ручкой с коротко остриженными ногтями и без каких-либо украшений.

Эта девушка была добрым днем, услышанной молитвой, хорошей новостью, удачно найденной нотой... да всем хорошим, что вам приходит в голову, и всегда на шаг вперед — исполнением желания, о котором вы еще не просили Все-вышнего.

В эти дни я чувствовал себя особенно плохо. Когда в один из приступов лекарства не помогли, я вызвал «скорую помощь»; придя в себя, я признался в том, что испугался смерти. Взгляд молодой медсестры говорил: как вам не стыдно! Вам аж семьдесят, и все еще цепляетесь за жизнь! Марьяна бы никогда на меня так не посмотрела. Пусть другие думают, что хотят, но я знаю, что в тот день она пришла не случайно. Влюбленная в классическую музыку, она просила Марко познакомить нас. Именно тогда. И заставила меня чувствовать себя героем, когда рассказывала, как ей, необразованному слушателю-любителю, все, кто умеет играть на каком-либо инструменте, кажутся прямо сверхлюдьми и что она завидует любому подростку, который на гитаре умеет сыграть несколько простейших аккордов, а пианисты для нее и вообще недосягаемые обитатели Олимпа. Я возражал: да нет, вам это только кажется; на самом деле это может каждый, но позволил ей, чтобы последнее слово было за ней; человека, которого только что пристыдили за то, что он руками и ногами цеплялся за жизнь, это спасало, и Харон уплыл без пассажира, казавшегося готовым к перевозу.

Мы разговорились о музыке; для слушателя-любителя она знала очень много и очевидно хорошо чувствовала музыку, хотя и утверждала, что ей медведь на ухо наступил и что это идет по семейно-профессиональной линии, ибо и дед с отцом, оба адвокаты, абсолютно не музыкальны, а так как и ее заманили продолжить адвокатскую традицию, в комплекте с профессией она получила и сухое ухо, из-за которого ее не взяли в музыкальную школу и даже в школьный хор, в котором пели все подряд. И обо всем этом она говорит с улыбкой, без малейшей обиды на музыкальных педагогов. А рисовать-то как она не умеет! Катастрофа, говорит. Ее кошки-собаки больше напоминали свиней и носорогов, и она давно поняла, что с реализмом ей не по пути, а поскольку Малевич давно уже написал свой черный квадрат, она окончательно махнула рукой на все виды искусства и теперь может только завидовать нам с Марко, талантливым счастливчикам, белой завистью, как говорят русские. Сидит девушка, посыпает себе голову пеплом из-за неумения делать то, что мы с ним умеем делать, а мы, как подростки, очарованные светской львицей, стоим на коленях у ее ног, счастливы за эти жемчужины молодости, красоты и какой-то абсурдной тепло-усмешливой жизненной мудрости, которую она получила в приданое вместо наших талантов.

Этот визит тоже не обошелся без неизбежной соседки Добрилы. Мол, случайно именно тогда ей захотелось сделать мне приятный сюрприз в виде пирож-ного «дамские пальчики»: они так удачно получились. «Ой, у вас гости! А я ненадолго, только вот... Слушайте, а где у вас маленькие тарелочки, можно сразу угостить людей? Нет, нет, вы сидите, я все сделаю! Угощайтесь, пока свежие! Я могу и кофе вам сварить. Что, вы уже пили? Ну ладно... я тогда пошла...» — и уходит медленно, все ожидая, когда я приглашу ее присоединиться. Прости меня, Господи — она мне готовила несколько раз, когда я болел, и я ей, естественно, благодарен, но она просто не для этой компании. Могу биться об заклад, что она стала бы учить Марьяну, как печь кексы с бананами, а так как безе тоже несложно... а муравейник... а наполеон... и сладко-мучному монологу не было бы конца и края.

Пирожные и похороны — самые любимые темы моей соседки. Бывает, принесет мне какую-нибудь сладость, подробно расскажет, как месила, росло ли тесто или не очень, а потом начнет о том, кто умер, мучился ли он или легко расстался с праведной душой своей, как долго по кому-то скорбели и кто только собирается на тот свет; знает ли, или его обманывают, что это только язва, какое у него лицо — черное, как земля, или даже и не подумаешь, что неизлечимо болен... и после того, как ей полегчает и она уйдет, мне хочется позвонить в ближайший морг и забронировать себе место. Поэтому я решил попросить ее заходить каждое утро, проверять... ну... это самое... а взамен я квартиру оформлю на ее сына, который с семьей влачит жалкое существование по гаражам и влажным комнатушкам.

— Вижу, Владан, у вас поклонница! — прокомментировала Марьяна короткий визит Добрилы.

— Может, она и есть поклонница Владана, но самые глубокие чувства она испытывает все-таки по отношению к этой квартирке! — объяснил ей Марко, который на этот раз не стал дразнить мою добродушную, простоватую соседку. Было такое ощущение, что какая-то мазохистски самоубийственная потребность, которая влечет мотылька к огню лампы, заставляет Добрилу приходить каждый раз, когда Марко у меня. Каждый раз она уходила красная, обиженная и пристыженная, не в силах ответить ему. А он — он мастер! Он умеет одним взглядом, одним словом (по содержанию невинным, но насмешливо произнесенным) до крови укусить человека, который ему чем-то не понравился. В нем есть какой-то маленький злой демон, который и на меня может оскалиться, но я знаю Марко долго и хорошо и никогда не обижался, потому что знаю, что он это делает просто ради того, чтобы поддерживать себя в форме.

Добрила ему, значит, действовала на нервы, и к ней он относился беспощадно; зато Марьяна ему была симпатична. И не просто симпатична, а думаю, что он в нее был влюблен так, как взрослый мужчина любит взрослую женщину, и что ощущение греха, которое он испытывал по этому поводу, его распирало.

 

Марко. Кто-то рождается с музыкальным талантом, кому-то хорошо дается математика; Марьяна была прирожденным завоевателем. Одна встреча с ней — и вы сделаете все, чтобы последовала и вторая, и третья... Она вызывала одинаковую нежность на лицах и у мужчин, и у женщин, у старых и молодых. Смотрела вам прямо в глаза и впитывала каждое ваше слово. Вы потом могли забыть, о чем вы ей рассказывали, но она не забывала. На ваш вскользь упомянутый день рождения она могла вдруг прийти, вручить вам цветы (именно те, которые вы больше всех любите, того цвета, который вы больше всех любите: она все это помнила) и исчезнуть. Мой сын — большой поклонник Вуди Аллена, и она однажды пришла с книгой интервью с Алленом и с подробными описаниями съемок всех его фильмов. Эту книгу она купила когда-то давно в Америке, прочитала и дарила ее теперь легко, как туфли, которые ей стали малы. Моя жена, страстно увлеченная всевозможными комнатными растениями, значительно обогатила свою коллекцию благодаря «милой нашей подружке», как она называла Марьяну. Меня она баловала фруктами и винами. Дарить — это представляло для нее особое наслаждение, и она радовалась, как ребенок, когда видела, что удачно попала, что подарила то, что надо. Она дарила и не ожидала ничего взамен. Ко мне так относилась только моя мама, Царство ей Небесное. Все остальные женщины — четыре «в паспорте» и дюжина остальных между ними — мне только позволяли «любить их». Такое бескорыстное внимание я встретил впервые после мамы. Я такой добродетелью, к сожалению, не обладал; в своей щедрой искренности я шел до признавания этого факта, но быстро находил рациональное, освобождающее объяснение этого недостатка: я рос и формировался во времена всеобщей бедноты и большой нужды. Меня воспитывала мама, полуграмотная крестьянка, одна, без мужа, погибшего на войне. Мои дешевые, вышедшие из моды ботинки и неправильное произношение долго служили поводом для насмешек в этом высокомерном городе, и хотя я давно добился профессионального признания и во всех смыслах из Элайзы Дулитл превратился в профессора Хиггинса, от своего закомплексованного внутреннего стража я все-таки до конца не избавился. Стоит так, бедняга, с винтовкой наизготовку и сражает наповал каждого, кто посмеет найти у меня что-либо не comme il faut, и чаще всего попадает в тех, которые ко мне подходят с хорошими намерениями. Сколько раз я бестактно шутил насчет аристократичности Владана и потом кусал себе локти! Слава богу, он достаточно мудр и на это не обращает внимания, поэтому дружба с ним продолжается уже десятилетиями, в отличие от многих других, дружбу с которыми я давно угробил.

Марьяна — единственный ребенок состоятельных родителей, превосходный росток двух семей с хорошей родословной. Благополучное скрещение и милость божья дали красоту формы и глубину духа. Все некрасивое, нескладное и неотточенное «отработали» предки; она на серебряном подносе получила изящность и породистость. А как самый большой подарок — осознание этого. Благородное, полное достоинства осознание превосходства и скромность, которая никогда не переходила в самоуничижение. На комплименты она отвечала «спасибо» — никогда не отрицала того, за что ее похвалили, ибо знала, что каждый комплимент заслуживает. Осанка примы и внимательный взгляд, которым она вас охватывала, говорили о том, что она не знает сомнения и боязни, и это то, чему я завидовал. Завистью, которая — я употреблю выражение ее любимых русских — была не совсем-то белой. Как может завидовать шестидесятилетний мужчина, человек с богатым жизненным опытом, девушке, которая вчера родилась? Нет, действительно, разве это не абсурд? Человек всегда сравнивает себя с тем, с кем у него есть что-то общее, и если я раньше кому-нибудь и завидовал, то это были парни в хороших туфлях и пользующиеся популярностью у девушек больше, чем я; коллеги, пишущие и продающие картины лучше, чем я. У меня никогда не было чувства собственной неполноценности по отношению к победителю конкурса «Любимый учитель»; ни капли зависти я не почувствовал, когда Армстронг прогулялся по Луне, — я совершенно равнодушен как к педагогике, так и к космическим телам. И вдруг — я завидую какой-то девчушке! Э-э-эх... но как ей не завидовать?! У нее есть все. Все то, за что я всю жизнь должен был бороться и что мне было дано скупо и потом часто застревало в горле, — ей же все это и многое другое было свыше дано, и теперь оставалось лишь, чтобы она благоизволила сделать из своей жизни шедевр. Вот в этом разница между нами, вот чему я завидую на самом деле: она, очевидно, знает о своих дарах и, главное, как их употребить, тогда как я все время чего-то ждал, обижался, когда это не приходило, начинания и надежды переносил на «следующий раз», утешал себя, мол, «все еще впереди» и что мои пять минут славы вот-вот настанут, что именно моя труба в седьмом кругу сокрушит стены Иерихона. Но все часы мира ровно тикали, совершенно равнодушные к тому, кто как использует отведенное ему время; и вот мне исполнилось шестьдесят, и я наконец перестал обманывать себя.

Но не это было самое страшное. Гораздо более меня беспокоило то, что на Марьяну я не мог смотреть просто как на натурщицу, как на клиентку, как на какую-нибудь там девчушку, у которой, правда, исключительно милое личико и «что-то», чего у моих предыдущих возлюбленных не было. Но ради бога, так безудержно хотеть молодое тело — это ненормально! Да и неморально, в конце концов... Когда уже этот зверь оставит меня в покое?! Может, я пока еще недостаточно состарился? Нет, вряд ли дело в этом; просто такой нрав, вот и все. Владан овдовел двадцать четыре года назад и ни разу не заикнулся ни о каких, даже о «приличных» помыслах. А меня они просто распирают. Я не мог обуздать свое желание прикоснуться к ее плечу якобы невзначай, когда она заходила или, опять якобы, устраивая ее перед холстом, подвинуть ей руку или чуть дольше искать нужное положение ее головки, держа одной рукой ее затылок, а другой — подбородок.

Она вся была из нежнейшего шелка. И пахла ванилью. Я однажды не выдержал и сказал ей:

— Барышня, вы — праздник для глаз, ушей, носа... для всех органов чувств.

А она, ведьмочка, только подняла уголки губ, сморщила носик и кивнула, глазами ясно говоря: «знаю». Э-э-эх, уверенная в себе молодость! Э-э-эх, Маркиша, твое уже прошло! Когда-то женщины, счастливые твоими комплиментами, опускали глаза и заливались румянцем... И вместо того, чтобы поменять тему, чтобы пожаловаться на метеоусловия, мне дьявол не давал покоя:

— Да, кстати, а вы смотрели «Империю чувств?»

— Нет, хотя целых два раза я серьезно собиралась и выпивала несколько чашек крепкого кофе, чтобы не заснуть до начала. Похоже, мне не суждено увидеть этот фильм! А что, я много потеряла?

Я мог сказать какую-нибудь неопределенную чушь и сменить тему — это лето действительно было на редкость жарким, и я мог сколько угодно жаловаться на климат, это же больше подходит моему возрасту — но нет; этот с копытцами меня толкал знакомить Марьяну с моей теорией о совершенстве японского сексуального опекунства, где девушку в чувственный мир вводит опытный мужчина, а молодого парня — опытная женщина.

Она широко улыбнулась, а взглядом распяла меня на кресте грешной самонадеянности, который я сам же на скорую руку сколотил.

— Если вы собираетесь баллотироваться в учителя, я должна сказать вам, что конкурс давно закрыт.

Я растерялся, как пэтэушник, не знал, куда смотреть.

— Что вы, да я не это... это ж чистая теория... простите, если я вас обидел, да что вы, я бы никогда...

Она прервала меня, продолжая улыбаться:

— Я пошутила! Но, похоже, я вас обидела. Простите меня, а я вас приглашу на ужин. У нас по соседству есть один замечательный рыбный ресторан. Любите рыбу?

Я застенчиво взялся за этот спасательный круг и впредь выбор темы для разговора оставлял за ней, потому как она это делала куда более ловко.

 

Владан. Прошло пять лет, как Марьяна уехала, и целую вечность никто меня не наполнял нежностью, не затронул каким-нибудь милым неожиданным поступком. Она однажды пришла с тремя (тремя!) вазами. Говорит: помните, как в прошлый раз я цветы у вас расставляла по стаканам; у вас должна быть приличная ваза! Если они вам мешают, вы их подарите кому-нибудь.

Конечно, никому их я не подарил. Кроме нее, больше никто мне не дарит цветов, поэтому эти три вазочки — одна высокая, с зауженным горлом, вторая низкая, круглая и третья сделана только для одного цветка — уже пять лет стоят пустыми. Но зато мое сердце наполняется нежностью, когда на них смотрю.

Помню, однажды она пришла, когда я гладил рубашки. Я немного прибрал, гладильную доску поставил в угол и пошел на кухню варить кофе. А когда я вернулся, было на что посмотреть: девушка стоит и гладит! На мой удивленный взгляд она просто сказала:

— Я быстренько закончу, — словно в этом нет ничего особенного.

Мой сын раз-другой в год придет с семьей, и невестка садится на краешек дивана, зажатая, с руками на коленях, только изредка что-то произнесет (да, спасибо; нет, спасибо) и очевидно не может дождаться, когда муж скажет: ладненько... мы пошли... Она отбывает это посещение, как кошка, взятая напрокат, как это говорят японцы о людях, которые не умеют расслабиться в гостях. Я от невестки не ожидаю, чтобы она мне стирала и гладила — меня еще мама научила поддерживать порядок и заботиться о себе, — просто, хочу сказать, сравнение напрашивается. Если она была взятая напрокат кошка, то у Марьяны была другая кошачья особенность: как ее ни брось, всегда приземляется на все четыре (и еще мурлычет!).

Это лето запомнилось мне не только благодаря Марьяне, но и из-за неимоверно душной погоды. В мой день рождения воздух был особенно тяжелый, и небо не обещало ничего хорошего, так что Марко, который в тот день неважно себя чувствовал, поздравил меня по телефону и сказал, что не придет. Еще несколько телефонных поздравлений (неизбежная Добрила была в деревне), и я сам с собой отмечал свой юбилей. Как сказал один русский юморист по поводу своего шестидесятилетия: это не мои шестьдесят, а 6:0 в мою пользу! Итак, я праздновал 7:0 в мою пользу, один. Но мой добрый ангел постарался, чтобы для меня этот день все-таки остался хорошим воспоминанием. Я, похоже, как-то в разговоре упомянул, когда у меня день рождения, и она это запомнила. Она не только пришла меня поздравить лично, она из этого сделала мини-спектакль. Когда я открыл дверь, недоумевая, кто бы это мог быть, увидел Марьяну с плетеной корзиной в руке и в красной косынке.

— Здравствуй, дедушка! Мне мама велела принести тебе немного пирожков и вина. И поздравить тебя с днем рождения.

— Здравствуй, Красная Шапочка! А не встретился ли тебе по дороге -се-рый волк?

— Хотите — верьте, хотите — нет, — смеялась Марьяна, — серый волк переоделся в милиционера, требовал показать ему права и собирался съесть меня, потому что у меня не работает указатель левого поворота!

Из корзины она вынула пироги с сыром, с яблоками (сама пекла), бутылку вина и пучок полевых цветов для этой маленькой круглой вазочки. Пока я смотрел, как она хлопочет, я думал, чем я заслужил такую милость Божью. Ничем, кроме как подарком от Господа, я Марьяну не мог назвать. Знакомы мы недолго, и она скоро уезжает далеко-далеко, и от меня она не имеет ровным счетом никакой пользы. Она все это делала ради того, чтобы порадовать одинокого старика. И одинокий старик был тронут до слез.

 

Марко. «А-ха! Я тя поймал! — воскликнул я про себя — призна2юсь, злорадствуя — во время одного из ее последних позирований. — Супер-девочка не знает, что такое страсть! Этого нельзя так оставить...»

Приближалась ее свадьба, и я ее попросил рассказать мне о своем женихе.

Они с Пашкой знакомы двадцать лет, и все эти двадцать лет их семьи знают, что они поженятся. Им обоим было четыре, когда Павле с родителями переехал в дом, где жила Марьяна, и они сразу полюбили друг друга. У них была одна няня, русская, Зинаида Петровна, так что они оба заговорили еще и по-русски и получили русские прозвища: Маша (Машка) и Паша (Пашка). Они ходили в одну и ту же школу, а в университете расставались только во время уроков (учились они на разных кафедрах); все свободное время они были вместе. Потом Паша поступил в аспирантуру в одном американском университете, и, так как само собой разумелось, что поедут вместе, они решили до отъезда зарегистрироваться.

— Не поймите меня неправильно, — перебил я, — но мне кажется, что в истории вашей любви, романтичной и теплой, не хватает... ммм... огня, я бы сказал. Вы уверены, что хотите выйти замуж за хорошего друга?

— Если честно, то я не знаю, какой силы должен быть огонь, чтобы двое поженились, и является ли то, что я чувствую к моему лучшему другу — любовью горячей или какой-то иной, но если вы любите кого-то в детстве, и потом, в ветреной юности, когда внутри все бушует, и даже повзрослев (а я вам гарантирую, что мы уже зрелые, несмотря на наши двадцать четыре) — тогда эта любовь говорит сама за себя. Я вам расскажу один эпизод, на который вы, мужчины, не обратили бы внимания или бы пересказывали его просто как анекдот, а для меня он был решительным и неопровержимым доказательством того, что Паша есть тот Настоящий и Единственно Возможный. Так вот, мы были в гостях у друзей, у которых двухгодовалая девочка, и, так как ребенок поначалу стеснялся, мы ее оставили играть одну, чтобы она потом сама подошла, если захочет. И вот через некоторое время ребенок садится Пашке на руки. Не захотела ни к маме, ни к папе, ни ко мне. И только Пашке позволила кормить ее. А когда я нагнулась достать с пола ее мишку, я увидела самое красноречивое доказательство Пашкиной избранности: Луня, собака хозяев, лежала под столом, положив морду на его ноги. Я тогда сказала себе: да, это человек, с которым мне хочется воспитывать детей, — с нежностью, но твердо закончила Марьяна «оду Паше».

— И собак, — добавил я немного насмешливо. Да, я ревновал.

— И собак! — сказала она и расхохоталась.

Красиво. Романтично. Но нет страсти. Нету бессонных ночей, потери аппетита, сердцебиения... А что это за любовь, если нет всего этого?! Я тяжело отболел каждую свою влюбленность; если хорошенько подумать, то я бо2льшую часть своей жизни провел в лихорадке, что никак не может быть полезно для здоровья, но я не жалею, и если бы опять родился, я бы предпочел иметь такой же темперамент, такую же горячую кровь. Те, кто такого не испытал, не знают, что теряют. И Марьяну, может, надо было оставить жить в счастье, которое было ей под стать, но черт мне этого не позволял:пусть и она хоть немного обожжет пальчики на том костре, на котором я томлюсь всю жизнь. «Пусть! Пусть! — хрюкал и шевелил жалом дружок с рожками. — Ты ей устроишь школу жизни, она тебя еще благодарить будет! Давай поиграем с огнем!» — он кувыркался и топал копытцами.

Я не мог вогнать ее в краску, чтобы щечки запылали. Но я знал, кто может.

 

Владан. Лето уже подходило к концу, но духота никак не отпускала. -Облегчения не приносили ни душ, ни любимая музыка, ни хорошая книга, -а о прогулке и речи не могло быть: на улице я еще больше уставал. Только посещение Марьяны могло меня освежить и расслабить.

В тот день, когда Марко устроил ей ловушку (что я понял лишь потом), она пришла в хорошем настроении, красивая, как всегда, легконогая, в мягких лодочках и в воздушном голубом сарафане. И воздух больше не был похож на жидкий свинец, а был просто воздухом, свежим, горным, пока Марьяна расставляла цветы по вазам, наливала в них воду, кричала мне что-то из ванны, мелькала на кухне, где я варил кофе, открывала бутылки со спиртным, искала что-нибудь дешевое налить в вазы, потому что где-то прочла, будто это продолжает жизнь срезанным цветам, нюхала и морщила носик, безмолвно переставляла меня то туда, то сюда, чтобы открыть какой-нибудь ящик, и этот наш кухонный pas de deux на мгновение создал иллюзию настоящей жизни, иллюзию, что это чудное молодое существо — кто-то мой, моя кровь, кто-то родной. И у меня, хоть и на короткое время, снова была семья.

Тем временем пришел Марко, но не один. С ним был Марьян, молодой -человек из его дома, ассистент с моей кафедры. Мол, они случайно встретились в подъезде, как здоровье, то да се, и когда он узнал, что Марко идет к его любимому и уважаемому профессору, он предложил довезти Марко. Нет, он не хочет задерживаться, то есть не хочет нас задерживать, он зашел -только коротко меня поприветствовать, и... это самое... — говорил он мне, но не сводил глаз с Марьяны. И хотя я легче перенес бы присутствие трех -Добрил, чем этого самоуверенного красавца, приличие заставило меня -познакомить их.

— Марьяна, — сказала моя девочка с напряженной улыбкой.

— Вы — первая Марьяна, с которой я познакомился, — говорил он медленно, гипнотизируя ее длинным взглядом и не нужно долго задерживая ее руку в своей. — А признайтесь, что и я у вас первый...

— Первый... кто или что? — смущенно освобождала свою руку Марьяна.

— Я не представился! Меня зовут Марьян. — Его смех был на октаву ниже, чем принято в подобной ситуации.

— Очень приятно, Марьян Первый!

— Я думаю, что знакомство Марьяна Первого и Марьяны Великой надо обмыть! Хозяин, давай угощай! — весело, как кум на деревенской свадьбе, дирижировал собранием мой друг — вечный деревенский мальчик. Он обычно комплексовал по поводу своего провинциального происхождения и всячески старался скрыть его, но то, что он так шумно представляет его на всеобщее обозрение, мне подсказывало, что он пытается что-то замять. Как-никак я его знал очень долго и довольно хорошо.

Они сидели на балконе, а я варил новую порцию кофе и наливал спиртное. Вода, как назло, не хотела вскипать, так что на кухне я задержался гораздо дольше, чем позволительно было оставить мою девочку с этими развратниками. Нельзя было понять, о чем они разговаривают, но я многое понял по голосам, иногда доносящимся до меня во время более тихих партий концерта, который крутился на моем проигрывателе. Странно, но не помню, какую пластинку я ставил в этот день. У меня в воспоминаниях обычно сначала воскресают произведение и исполнитель и лишь потом люди и события, которых сопровождала эта музыка. А в этот день, хоть убей, не помню — ни кто играл, ни что исполнялось. Марко был необыкновенно возбужден, голос у него был высок, почти визглив. Баритон Марьяна был тяжелым от изобилия мужских гормонов. Марьяны не было слышно.

Когда я вновь, все еще стоя на кухне, посмотрел на балкон, я увидел, что молодые люди стоят, облокотившись о балконные перила, как Марьян живо жестикулирует и показывает что-то на улице, а Марьяна сначала смотрит в это что-то, а потом поднимает взгляд к нему и что-то говорит; улыбка на ее губах нервно дрожит, а щечки румяны, но, мне показалось, не от жары. Они стояли близко, слишком близко; в мое время молодые, хочешь не хочешь, соблюдали дистанцию. Но сейчас другая эпоха, и этих двоих молодых людей очевидно сильно тянет друг к другу. Несмотря на то, что происходящее на моем балконе мне определенно не нравилось, что я не верил в случайную встречу Марко с Марьяном и что я чувствовал, что мою Красную Шапочку съест волк, замаскированный под красивого парня, я не мог отрицать красоту этой картины, обрамленной моей балконной дверью. Да, они невероятно хорошо подходили друг другу, но встреча этих космических близнецов, тезок с одинаковым музыкальным вкусом, взволнованных откровением того, что у обоих мурашки по коже пробегают в первые несколько минут Пятого концерта для фортепиано Бетховена, эта встреча не была предначертана судьбою. Это было обыкновенное знакомство, состряпанное в алхимической лаборатории плохого волшебника Марко.

Я вздохнул с облегчением, когда небо вдруг потемнело и послышался гром. Было предчувствие хорошего дождя. Марьян впопыхах попрощался, -потому что у него в квартире окна остались открытыми и он боялся, что -ветер их разобьет. Марьяна еще какое-то время посидела с довольно -по-тухшим видом, а потом тяжко вздохнула и, не спрашивая Марко, не под-везти ли его, ушла.

 

Марко. «Кое-кто не выспался, а?» — спросил я, когда она пришла в мастерскую через день после того, как я познакомил ее с Марьяном. У нее был усталый вид, во взгляде — лихорадочный блеск. Да, да... так это бывает, когда золото находит своего ювелира.

Когда мы с Марьяном пришли к Владану, Марьяна уже была там, и это она нам открыла дверь. «Ну где же вы так дол...» — начала она якобы ругать меня, но тогда через мое плечо увидела Марьяна, на голову выше меня ростом, смутилась, покраснела и отвела взгляд... Момент триумфа! Или, точнее, первый момент триумфа; я продолжал наслаждаться в последующие три часа. Я, конечно, не мог избавиться от ноющего ощущения «отстраненности»: в этой чувственной игре для меня не было места. Да, мне шестьдесят, мое тело дрябло, и глаза мои замутненные, а этот самец, красавец арий, которого я привел, чтобы отомстить Марьяне за то, что за моим дряблым телом и замутненным взглядом она не увидела живое и молодое желание, вот он-то был на вершине мужской «употребительности». Себя я мог поздравить еще только с режиссурой: мои актеры играли именно так, как мне хотелось.

Мы сидели на балконе, как в современном театре, где нет границы между актерами и зрителями. Первый Зритель (Владан) на все это смотрел, еле скрывая неудовольствие; Второму пьеса нравилась.

Марьян не сводил глаз с лица нашей красотки; он ее гипнотизировал и сам гипнотизировался. Лишь изредка, когда ветер поднимал легкие рюши ее голубого шелкового сарафана, взгляд устремлялся вслед за ними и скользил по контурам ее тела, которое в этот момент ясно очерчивалось. Она это замечала и, закусив нижнюю губу, якобы небрежно клала руку на непослушный рюш. Затем вновь восстанавливалось нарушенное магнитное поле на высоте глаз, и опять вспышка при встрече двух желаний — его, нескрываемого, и ее, стеснительного, потупленного.

Они быстро перешли на «ты» и таким образом еще на один шаг удалились от нас двоих, которые такого сближения не предполагали. Они разговаривали обо всем: о медицине, об истории, языках, о музыке (и в разговор не включали Первого Зрителя-музыканта), об искусстве (и не обращали внимания на Второго Зрителя-художника), о путешествиях, автомобилях.

— Я допускаю, что немецкие машины технически самые-самые, но я лично предпочитаю итальянские. Никто, кроме итальянцев, не умеет создать такую линию, такой безупречный стиль. А известно, что мы, женщины, в первую очередь на это обращаем внимание.

На случай, если уважаемая публика еще не поняла, она — «женщина». Это надо было подчеркнуть, а то многие, и, может, сам Главный Герой также, будут недоумевать, к какому полу она принадлежит! И пусть никто не подумает, что она кокетничает! Упаси Господи! Она просто «женщина». Она просто говорит на «женском языке» — вот и все. А если вы что-то другое подумали — это ваша проблема!.. Ничего себе, опасная девочка, а?!

Правильно запущенная стрела попала куда надо и сразу вызвала реакцию: молниеносная «инвентаризация» содержимого сарафана, и вновь фиксирование ее глаз откуда-то снизу, из-под дрожащих век. Она все это улавливает, садится поудобней, лениво кладет ногу на ногу, а голову... нет, не закидывает — -это очень изящное и едва видимое движение головой назад, совсем, совсем -немного, но достаточно, чтобы теперь она смотрела на него сверху. Конечно, пока выбор был за ним, пока так все и остается, только теперь она ему -это позволяет.

— Маленькая красная машина под балконом твоя? Да? Я ее заметил, когда мы приехали, и подумал, что она рискует быть поцарапанной...

— Не может быть! Я ее идеально припарковала!

— Иди сюда! — говорит он и помогает ей встать. Они прислоняются к балконным перилам, и он (мужчина, а значит, «водитель от бога») показывает ей (женщине, а значит, «никакой не водитель»), как она должна была маневрировать, чтобы выровнять машину с домом.

— Надо было еще ближе подойти к машине перед тобой, и тогда бы у тебя, извини за выражение, не торчала попа, — шаловливо закончил он.

Но она тоже за словом в карман не лезет:

— Слушай ты... не трогай, пожалуйста, мне попу... моей машины!

Да, ее машина была вполне прилично припаркована; просто нужен был повод, хоть какой-нибудь, загнать ее в угол (это буквально был угол балкона) и самому стать возле перил так, чтобы ей отрезать пути к отступлению -(«отрезать пути к отступлению» — ха! Видно, что мои родители принимали участие в Великой Отечественной и что я рос сразу после войны!). Она, конечно, могла попросить его подвинуться, чтобы вернуться к стулу, но ей очевидно нравилось в тот момент быть прижатой к стене.

Хозяин ушел на кухню сварить новую порцию кофе, и двое молодых совсем перестали обращать на меня внимание.

— Временами слышу какой-то приятный запах ванили. Это твои духи?

— Ага, — сказала Марьяна с улыбкой Моны Лизы.

— Можно понюхать? — спросил он, но, не дожидаясь ответа, начал опускать голову и остановился в нескольких сантиметрах от ее шеи. Он стоял в этом положении пять-шесть секунд. Она замерла. По тому, как часто и туго натягивался сарафан на ее спине, можно было понять, что дышит она глубоко и учащенно. Никогда, ни в одном кинофильме, я не видел более красивой и более эротичной сцены!

— Прекрасно... — пробормотал он, выпрямляясь.

Она, разрумянившаяся, покусывая губы и не поднимая глаз, улыбнулась дрожащей улыбкой. Тем временем появился Владан с кофе, и мы все опять уселись. Но вскоре поднялся сильный ветер, начали сверкать молнии, раскаты грома раздавались один за другим. Марьян сказал что-то об открытых окнах и ушел; Марьяна осталась еще немного, сосредоточенная на буре «в себе», а потом тихо встала и ушла.

 

Владан. Предпочитаю не вспоминать то, что было после этой ураганной встречи, и сожалею, что у меня было, хоть и опосредованное, отношение к этому коварному плану Марко.

Было очевидно, что красивый блондин серьезно расшатал душевное рав-новесие моей стабильной девочки: после его ухода она была необыкновенно -молчалива и только своими изумительно легкими пальчиками нервно теребила брови да покусывала губы. Спустя несколько дней, когда (на предложение Марко) мы договорились опять вчетвером пить кофе на моем балконе, она -пришла весьма стильно одетой и в меру накрашенной. А это явно не было ни для Марко, ни для меня. Она пришла первой и беспокойно оборачивалась -на каждый звук машины, а когда появился один Марко и сказал, что Марьян не -придет, она с трудом скрыла разочарование. До конца визита она просидела без слова и без того сияния, которое она всегда излучала. Драгоценная -потушенная лампа.

А потом она уехала в Америку и вернулась ненадолго и только год спустя. Это был праздник! Полная впечатлений, она рассказывала о своей новой жизни, еще более интересной, завлекательной и головокружительной. И сама она была еще более интересная, завлекательная и головокружительная; она была одно большое солнце, в лучах которого я хотел погреть свои старческие кости, хоть раз в году. Грустно, но другой радости у меня не было.

А Марко, его душу все еще что-то продолжало поедать поедом, и он, видимо, полагал, что демоны оставят его в покое, если он принесет им в жертву Марьяну. Поэтому он и придумал эту гнусную историю (я знаю, что он ее придумал — чего-либо подобного естественно быть не может). Он ей сказал:

— Представьте себе — как раз, когда я выходил из подъезда, чтобы поехать сюда, мне встретился Марьян! Вы его помните? Я ему сказал, что еду к Владану, что вы приехали из Нью-Йорка и что мы договорились все вместе встретиться, а он, представьте себе, говорит: «Какая Марьяна? Не помню никакой Марьяны». Я очень удивился...

А она, то ли ради него, то ли потому, что не хотела ничего изображать, не скрыла, как ее это ранило. Она не сказала ничего — только посмотрела на него с удивлением и болью, так, что он, видавший виды манипулятор, стал что-то объяснять, оправдываться, заикаться, избегать ее взгляда.

С тех пор мы с Марко изредка созваниваемся. Болеем, подводим жизненные итоги. И когда он мне звонит, то вечно жалуется, что никому не нужен, что начал тысячу и одну картину, но что-то ему не дает заканчивать их, что только и делает, что ест, спит и думает, проснется ли он завтра.

А Марьяна вскоре опять уехала и больше ни разу не позвонила.

 

Марьяна. Если вы молоды — вам будут завидовать старые, если вы стары — молодежи вы будете действовать на нервы; если вы здоровы — вам будут завидовать больные, если вы больны — у здоровых вы будете вызывать отвращение; если вы пессимист — оптимисты не станут приглашать вас в свою компанию, если вы оптимист — пессимисты будут называть вас -легкомысленным, пустышкой; если вы безвинны — грешные вас будут ненавидеть, если вы грешны — безвинные вас будут бичевать ради вашего -добра; если вы христианин — вас будут ненавидеть мусульмане, если вы буддист — христианин вам с сожалением скажет, что для вас нет места в раю... Кем бы вы ни были и что бы вы ни делали, всегда найдется тот, кто вам этого не простит.



[1] Калемегдан — старинная сердцевина Белграда, крепость, оставшаяся еще с турецких -времен.

Версия для печати