Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2009, 3

Фантастический мир гоголевского фольклора, или От носа Гоголя к гоголевскому «Носу»

Наум Александрович Синдаловский родился в 1935 году в Ленинграде. Исследователь петербургского городского фольклора. Автор более двадцати книг по истории Петербурга (“Легенды и мифы Санкт-Петербурга” (СПб., 1994), “История Санкт-Петербурга в преданиях и легендах” (СПб., 1997), “От дома к дому… От легенды к легенде. Путеводитель” (СПб., 2001) и других. Постоянный автор “Невы”. Живет в Санкт-Петербурге.

Фантастический мир гоголевского фольклора, или от носа Гоголя
к гоголевскому “Носу”

 

I

В 1915 году Александр Иванович Куприн опубликовал короткий, всего лишь на пять страничек, рассказ “Папаша”. Рассказ мало кому известен, он не отличается какими-либо особенными литературными достоинствами и остался бы вообще незамеченным, если бы не одно обстоятельство. Сюжет повествования, аттестованного самим писателем в подзаголовке как “небылица”, прямыми, если не сказать, навязчивыми литературными ассоциациями связан с Гоголем. Читая “Папашу”, невольно возвращаешься к печальной истории несчастного героя знаменитой гоголевской повести “Шинель” — бедного титулярного советника Акакия Акакиевича Башмачкина. И там, и там действие разворачивается в высоком государственном учреждении. И там, и там сталкиваются интересы “больших людей” и “маленьких человечков”. И там, и там все заканчивается драматически. И там, и там конфликт интересов остается неразрешимым. Да и сам рассказ Куприна заканчивается недвусмысленной фразой: “Все это случилось в давно прошедшие, чуть ли не в гоголевские (выделено мной. — Н. С.) времена”. К гоголевской “Шинели” мы еще вернемся. А пока о Куприне и его рассказе.

Ко времени его написания со смерти Гоголя прошло всего лишь чуть больше пятидесяти лет. Среди знакомых Куприна еще могли жить люди, которые лично сталкивались с Гоголем в Москве, Петербурге или Италии. В писательской среде того времени Гоголь вполне справедливо мог считаться старшим современником. И вдруг такой былинный, эпический пассаж — “гоголевские времена”. Да еще “давно прошедшие”. Будто до нашей эры.

В истории отечественной фразеологии известны примеры определения давности прошедшего времени образными и выразительными устойчивыми словосочетаниями подобного типа. Но при этом всегда предполагалась не просто давность, а некая немыслимая археологическая древность, олицетворяли которые отнюдь не какие-то там писатели, а государственные мужи, сказочные цари, великие императоры. “При царе Горохе” — это в фантастические, едва ли когда-нибудь существовавшие, допотопные времена; “до Петра” — это когда на месте Петербурга не было вообще ничего, кроме дремучих непроходимых лесов и непролазных гнилых болот, и в самом деле до нашей, то есть до петербургской, эры. Но представить себе, чтобы в этот почетный синонимический ряд попал едва ли не современник, да еще и писатель, было почти невозможно. Все это позволяет говорить об особом значении Гоголя в истории низовой культуры вообще и о нем самом как о субъекте и объекте петербургского городского фольклора одновременно в частности.

Не забудем при этом, что Гоголь с младых ногтей обладал, что называется, мощным фольклорным сознанием, приобретенным еще в детстве, на родине, в родовом имении родителей Васильевке, недалеко от которой находились такие прославленные им впоследствии населенные места как Диканька, Миргород, Сорочинцы. Он буквально ворвался в русскую литературу на крыльях славянской этнографии и мифологии. Прежде чем стать автором знаменитых “Петербургских повестей”, он прославился “Вечерами на хуторе близ Диканьки”, насквозь пронизанными украинским дохристианским фольклором, вывезенным Гоголем оттуда. Но вот что любопытно. Уже в этих своих первых литературных опытах Гоголь вольно или невольно обозначил свою связь и с петербургской мифологией. В одной из повестей цикла, в “Ночи перед Рождеством”, рассказывая о фантастическом появлении кузнеца Вакулы в Петербурге, он вписал в повествование анекдот о Потемкине: Зимний дворец. Входит Потемкин. “Это царь?” — оглядываясь по сторонам, спрашивает пораженный провинциал. “Куда там царь! Это сам Потемкин”,— отвечают ему знатоки.

Мы сознательно приводим анекдот в его народном варианте, отказавшись от прямого цитирования Гоголя. Можно себе представить, что именно в таком виде его мог услышать писатель на улице Петербурга, на базаре или в овощной лавке. Для полного погружения в петербургский городской фольклор ему оставалось немного. Надо было только поглубже окунуться в повседневную жизнь столицы и не только смотреть, но и видеть, не только слушать, но и слышать.

II

Русский писатель украинского происхождения с польскими корнями Николай Васильевич Гоголь родился в 1809 году в местечке Великие Сорочинцы Миргородского уезда Полтавской губернии. Точной даты рождения будущего писателя никто не знает. Одни источники называют 20 марта, другие — 19. Официально принята дата — 20 марта. Однако и это еще не все. В путаницу с датой рождения внесли свой вклад еще и цивилизационные условности. Издержки, связанные с переходом от одного календарного стиля к другому, привели к тому, что самый мистический русский писатель, согласно грегорианскому календарю, введенному в советской России в феврале 1918 года, родился уже не в марте, а в апреле, да еще в самый мистический день года — первого числа. Заметим в скобках, что Гоголю еще повезло. Хорошо, что он не появился на этот свет, например, в конце декабря. Тогда благодаря такой календарной неразберихе он был бы лишен не только своих собственных и законных дня и месяца рождения, но еще и собственного года.

Впрочем, мистическая судьба не ограничилась путаницей с датой рождения будущего писателя. Она вмешалась и в его наследственную фамилию. Подлинная родовая фамилия Гоголя — Гоголь-Яновский. Этимология и той, и другой половины этой грамматической конструкции хорошо известна. Первая происходит от имени водоплавающей птицы из семейства утиных, селезня, которого в народе за гордый, независимый, щегольской вид частенько называют франтом. Отсюда, вероятно, происходят народные выражения “ходить франтом” или “ходить гоголем”.

Понятно, к самому Гоголю эти фразеологизмы не имеют никакого отношения. Но городской фольклор, любимцем которого Гоголь стал почти сразу, не обошел своим вниманием эту часть фамилии писателя. Согласно вульгарной, то есть народной, этимологии, знаменитый напиток из яичных желтков с сахаром под названием “гоголь-могель” завез в Петербург Гоголь, который, как утверждает легенда, происходил из города Могилева. И хотя мы знаем, что это не так, следы могилевского присутствия в гоголевском роду все-таки присутствуют. Они хорошо известны биографам Гоголя. В дворянской грамоте, полученной дедом писателя Афанасием Демьяновичем, упоминается его предок Евстафий Гоголь, который, как об этом черным по белому написано в грамоте, “был полковником подольским и могилевским”.

Что касается второй части фамилии — Яновский, то она, как утверждают исследователи жизни и творчества писателя, происходит от некоего Яна, польского шляхтича, жившего еще в XVII веке. Заметим, что родовое имение Гоголей Васильевка, о котором мы уже упоминали, среди поселян имело и другое название — Яновщина. Но сам Гоголь, видимо, об этом или не знал, или не хотел знать, или знал, но не связывал его с именем своего далекого предка. Во всяком случае, приехав в Петербург, он решительно отбросил вторую половину своей фамилии, говоря при этом, что ее “поляки выдумали”. Сам себя Гоголь считал малороссом, то есть украинцем. Правда, есть документальное свидетельство, что однажды он воспользовался этой частью своей родовой фамилии, использовав ее в несколько измененном виде в качестве псевдонима. Одну из своих статей, опубликованных в Петербурге, он подписал: “Г. Янов”, что должно было, видимо, расшифровываться как “Гоголь-Яновский”.

Если верить фольклору, рождение будущего автора “Ревизора” и “Мертвых душ” было угодно Богу, то есть оно было предопределено свыше. Согласно семейной легенде, отцу будущего писателя Василию Афанасьевичу, когда ему было всего тринадцать лет, как-то раз во сне явилась Богородица и указала на маленькую девочку, якобы игравшую в это время на улице: “Пройдет время, и ты женишься на ней”. Прошло время, и однажды в дом к Афанасию Демьяновичу нагрянули гости из соседнего селения. Среди них была юная девушка, в которой его сын Василий, к всеобщему удивлению, тут же узнал того самого ребенка из своего давнего сна. Он будто бы рассказал об этом отцу, тот — своему гостю, слово за слово, в конце концов состоялась помолвка, а затем и свадьба, в результате чего через положенное время у молодых родился мальчик, названный Николаем.

В Петербург Гоголь приехал после окончания Нежинской гимназии, 18-летним юношей, в 1828 году. Поселился в доме аптекаря Трута у Кокушкина моста, рядом с Вознесенским собором. Но вскоре переехал на четвертый этаж дома № 39 по Большой Мещанской улице.

Первоначально эта улица, одна из старейших в городе, называлась Рождественской, от Рождественской церкви, которая стояла на Невском проспекте до строительства Казанского собора. Во второй половине XVIII века улицу переименовали в Большую Мещанскую, или “Мещанку”, как называли ее в Петербурге. В 1873 году она стала называться Казанской, по собору, возведенному на месте церкви, а с 1923-го по 1998 год улица носила имя “первого русского марксиста” Г. В. Плеханова. В настоящее время она вновь Казанская.

Своеобразную известность в народе улица снискала в середине XIX века. В первых этажах большинства ее домов сдавались меблированные комнаты, над подъездами которых вывешивались специфические красные фонари, а входные двери стерегли ярко раскрашенные дамы с откровенно призывными взглядами. Здесь селились так называемые “непотребные женщины”. В середине XIX века поэт М. Н. Логинов написал известную в свое время в определенных кругах поэму “Бордельный мальчик”, в которой не обошлось без упоминания Мещанской улицы. Вот начало этой фривольной поэмы:

Уж ночь над шумною столицей

Простерла мрачный свой покров.

Во всей Мещанской вереницей

Огни сияют бардаков.

Вполне недвусмысленно о Мещанской улице отзывался и Гоголь: “улица табачных лавок, немцев-ремесленников и чухонских нимф”. В огромном синонимическом ряду фольклорных дефиниций петербургских уличных девок, или, проще говоря, проституток, эвфемизм “чухонские нимфы” принадлежит Гоголю.

В середине XIX века владельцем дома № 39 был известный петербургский каретный мастер Иоганн Альберт Иохим. В петербургском городском фольклоре его дом сохранился именно под этим именем — “Дом Иохима”. Репутация Иохима в Петербурге была высокой. Достаточно сказать, что он был награжден Малой золотой медалью за кареты, представленные на Первой всероссийской мануфактурной выставке 1829 года, а его имя даже попало в петербургские путеводители. Так, один из них отмечал, что немецкий каретный мастер “с бо2льшим вкусом отделывает свою работу, нежели парижские, лондонские и брюссельские мастера”. Гоголь сполна отблагодарил своего домовладельца, увековечив имя его в “Ревизоре”. Помните, как во втором действии комедии Хлестаков сокрушенно произносит: “Жаль, что Иохим не дал напрокат кареты”? У Гоголя ничего случайного не бывает, и то, что рядом с именем петербургского каретного мастера нет никаких иных сведений о нем, говорит лишь о том, что имя его было хорошо известно далеко за пределами столицы.

Как и все доходные дома, “Дом Иохима” был густо населен людьми самых различных сословий. В одном из писем домой Гоголь сообщает: “…дом, в котором я обретаюсь, содержит в себе 2-х портных, одну маршанд де мод (модистку. — Н. С.), сапожника, чулочного фабриканта, склеивающего битую посуду, декатировщика и красильщика, кондитерскую, мелочную лавку, магазин сбережения зимнего платья, табачную лавку и, наконец, привилегированную повивальную бабку”. Как видим, самый обыкновенный доходный дом, никак не похожий на пустующий средневековый замок, наполненный бестелесными призраками. Напротив, он всегда был битком набит множеством весьма конкретных обитателей.

Между тем в истории петербургского городского фольклора этот дом хорошо известен по микротопониму “Дом с привидениями”. Скорее всего, это можно объяснить тем, что сама улица, как мы уже говорили, в начале XIX века заселялась в основном ремесленниками-немцами. Здесь постоянно слышалась немецкая речь, из уст в уста передавались средневековые немецкие легенды, некогда вывезенные с родины, детям читались немецкие сказки, в повседневном быту бережно сохранялись традиции далекой Германии. И мысли о таинственных легендах, старинных преданиях и привидениях именно здесь могли оказаться вполне естественными и привычными. Понятно, что это не могло не повлиять на мифологический образ мыслей его обитателей. Гоголь в этом смысле исключением не был.

В Петербурге Гоголь потерпел первые серьезные творческие неудачи. Впав в отчаяние, он уничтожил неудавшуюся поэму “Ганц Кюхельгартен”, над которой “жестоко посмеялись журналисты”. Поэма была опубликована под псевдонимом В. Алов. И Гоголь до конца жизни так никому и не смог признаться в том, что псевдоним В. Алов и сама поэма принадлежат ему. Если верить петербургским анекдотам той поры, сжег и другие рукописи. Место сожжения известно. Это гостиница “Неаполь”, что стояла на углу Екатерининского канала и Вознесенского проспекта. Гоголь снял здесь дешевый номер в самом конце длинного коридора, вместе со слугой перенес в него скупленный тираж несчастной поэмы и предал его огню.

Это был первый признак неизлечимой душевной болезни. Именно тогда в воспаленном мозгу молодого писателя впервые поселился страшный “вирус самосожжения”, как выразился один исследователь творчества писателя. Затем рецидив болезни проявится летом 1845 года, когда Гоголь, находясь за границей, сожжет рукопись нескольких глав второго тома “Мертвых душ”, чтобы, как он утверждал, “начать все заново”. Тогда его самочувствие резко ухудшилось. А затем этот вирус жестоко проявит себя в Москве, когда уже зрелый и широко признанный, но душевнобольной писатель будет вновь бросать в пылающее огнем каминное жерло бесценные листы рукописи второго тома “Мертвых душ”, а затем обречет на умирание и самого Гоголя.

Но об этом позже. А пока вернемся в Петербург конца 1830-х годов. К счастью для отечественной культуры, отчаяние от неудачи с юношеской поэмой не сломило Гоголя. Он продолжает настойчивые попытки войти в литературную среду Петербурга и для этого делает все возможное, чтобы познакомиться с виднейшими представителями русской литературы Пушкиным и Жуковским. Получилось не сразу. Первая попытка сблизиться с Пушкиным оказалась неудачной. Более того, она его разочаровала. Как утверждает предание, Гоголь приехал к нему в гостиницу Демута, где Пушкин в то время проживал, рано утром, Пушкин еще спал. “Верно, всю ночь работал?” — с участием спросил он слугу. И услышал в ответ: “Как же, работал, в картишки играл”. Это повергло восторженного провинциала в шок. По идеальному, романтическому образу поэта, созданному в сердце Гоголя еще до приезда в Петербург, был нанесен сокрушительный удар, как, впрочем, и по образу всей северной столицы, на которую юный Гоголь возлагал огромные надежды. Успокоился Гоголь не скоро.

Встреча с Пушкиным все же состоялась. Это произошло в мае 1831 года. Гоголь был представлен Пушкину на вечере у Плетнева. Затем встречи стали частыми. Но происходили они уже в Царском Селе, где Пушкин жил летом того же 1831 года. Гоголь в то время проживал почти рядом с ним, в Павловске. Он служил домашним учителем в аристократической семье Васильчиковых. Правда, пришлось пойти на маленькую хитрость. Чтобы их встречи были более или менее регулярными, Гоголь поведал Пушкину нелепую историю о том, что у него нет постоянного почтового адреса и он просит своего старшего литературного брата, чтобы почта, направленная на его адрес, доставлялась Пушкину в Царское Село. Тот удивился этой необычной просьбе, но все-таки согласился. Гоголь не скрывал радости: цель была достигнута. Он тут же написал матери, чтобы она адресовала письма к нему “на имя Пушкина в Царское Село”. Они действительно в то лето часто встречались.

Не все просто складывалось и при попытке сблизиться с Жуковским. Как известно, Гоголь был крайне обидчив и самолюбив. Он не терпел никакой критики в свой адрес. Вот как об этом рассказывается в сохранившемся с тех пор анекдоте. Однажды Гоголь пришел к Жуковскому, чтобы узнать его мнение о своей новой пьесе. После сытного обеда, — а Жуковский любил хорошо покушать, причем любимыми блюдами поэта были галушки и кулебяка, — Гоголь стал читать. Жуковский, любивший вздремнуть после обеда, уснул. “Я просил вашей критики… Ваш сон — лучшая критика”, — сказал обиженный Гоголь и сжег рукопись.

Живя в Павловске, Гоголь сблизился с архитектором Александром Брюлловым, жившим там же, на собственной даче. Дача имела вид небогатой итальянской загородной усадьбы с башней и выглядела несколько непривычной для русского глаза. В то время владельцем Павловска был великий князь Михаил Павлович. Если верить фольклору, утверждая проект дачи Брюллова, Михаил Павлович будто бы сказал: “Архитектор! Мог бы и получше”.

Брюллов любил проводить время на даче с многочисленными друзьями. Он был большим выдумщиком и затейником. Мог среди ночи поднять гостей и повести их на башню разглядывать звезды. Придумывал самые невероятные развлечения. Гоголь был свидетелем и участником многочисленных выдумок Брюллова. По одному из литературных преданий, образ мечтателя и фантазера Манилова из “Мертвых душ” был навеян образом архитектора Александра Брюллова.

Был принят Гоголь и в петербургских литературных салонах. В образованных кругах не могли не почувствовать колдовскую мощь его могучего таланта. Современники в своих письмах, воспоминаниях, дневниках, мемуарах не устают повторять его фамилию в ряду самых знаменитых посетителей открытых домов. О том же свидетельствует и петербургский городской фольклор.

Хозяйкой одного из самых известных литературных салонов в середине XIX века была Елизавета Михайловна Хитрово, урожденная Голенищева-Кутузова — любимая дочь великого фельдмаршала. Она была замужем за графом Ф. И. Тизенгаузеном. Через шесть лет после его гибели вторично вышла замуж за генерал-майора Николая Федоровича Хитрово, под чьей фамилией и вошла в историю. В 1819 году Елизавета Михайловна вновь овдовела. С этих пор она начала вести открытый образ жизни.

За сохраненную ею привычку вплоть до преклонного возраста показывать свои обнаженные плечи в Петербурге ее называли “Лиза Голенька” или просто “Голенька”. Владимир Соллогуб на страницах своих петербургских воспоминаний рассказывает, что в аристократических салонах за глаза любили повторять эпиграмму, сочиненную на Елизавету Михайловну:

Лиза в городе жила

С дочкой Долинькой,

Лиза в городе слыла

Лизой голенькой.

Ныне Лиза en gаla

У австрийского посла.

Но по-прежнему мила,

Но по-прежнему гола.

Для полного понимания эпиграммы добавим, что en gаla в переводе означает “парадно одетая”. В пушкинском Петербурге это был едва ли не самый модный каламбур, но самые изощренные острословы шли еще дальше. Они объединили это милое прозвище Елизаветы Михайловны с уменьшительным именем ее дочери Дарьи Федоровны Фикельмон, одной из самых известных приятельниц Пушкина. Получалось очень изящно и почти на грани дозволенного: “Доленька и Голенька”. Такими находками аристократический салонный фольклор не без оснований гордился.

В доме Елизаветы Михайловны на Моховой улице собирались писатели, среди которых были В. А. Жуковский, П. А. Вяземский, В. А. Соллогуб, А. И. Тургенев, А. С. Пушкин и многие другие. Бывал и Гоголь. Принимала своих друзей Елизавета Михайловна, как правило, по утрам, лежа в постели. Как утверждает фольклор, когда гость собирался, поздоровавшись с хозяйкой, сесть в кресло, она его останавливала словами: “Нет, не садитесь в это кресло, это Пушкина; нет, не на этот диван, это место Жуковского; нет, не на этот стул — это стул Гоголя; садитесь ко мне на кровать — это место всех”.

III

Между тем Гоголь создает свои бессмертные “Петербургские повести”. Их появление становится событием в петербургском литературном мире. Повести читают. О них говорят и пишут. Но если “Невский проспект”, “Шинель” или “Портрет” — это вполне реалистическое отражение подлинного быта петербургских улиц, остро подмеченных писателем, то откуда взялась фантасмагория “Носа”, на первый взгляд не очень понятно. Где он сумел увидеть или, если уж быть абсолютно точным, не увидеть такой нос в повседневной жизни Петербурга? И тут выясняется одно любопытное обстоятельство из истории петербургского городского фольклора.

Оказывается, в описываемое нами время среди “золотой молодежи” пользовались скандальным успехом и широко ходили по рукам непристойные картинки с изображением разгуливающего по улицам мужского детородного органа. Пешком и в карете. В чиновничьем сюртуке и в расшитом золотом генеральском мундире. При орденах и лентах. С моноклем и щегольской тростью. Этакое олицетворение напыщенного служебного чванства. Чернильная душа. Крапивное семя. Канцелярская крыса в пугающем государственном мундире. В народе чиновников не любили и с нескрываемым издевательским сарказмом называли древнейшим коротким и выразительным словом, состоящим всего из трех букв. Именно этого чиновника и изобразил неизвестный художник.

С высокой долей уверенности можно утверждать, что эти скабрезные рисунки были хорошо известны Гоголю. Оставалось только придать им более пристойный вид, а в содержание вложить побольше юмора и иронии. Тогда-то, видимо, и появился в голове писателя образ “симметричного по вертикали” обонятельного органа асессора Ковалева, предательски покинувшего своего хозяина и самостоятельно разгуливающего по улицам Петербурга. Так что взрывной интерес современников к гоголевскому “Носу” не был случайным. Ассоциации, вызванные гениально найденным невинным эвфемизмом, были вполне определенными.

Справедливости ради добавим, что Гоголь в то время был не единственным из творческих личностей, кто обращался к этой безобидной части человеческого лица. В 1830 году в Петербурге был выпущен альбом карикатур неизвестного автора под названием “Два часа на Невском проспекте”. Одна из них представляет собой акварельный лист с изображением десяти остро утрированных человеческих типов с ярко выраженными непропорционально большими носами. Так что с уверенностью можно сказать, что в гоголевские времена тема носа была весьма актуальной. Достаточно вспомнить пословицы и поговорки с участием этой выступающей части человеческой физиономии от “Нос на семь человек рос, а достался одному” до “Остался с носом” или “Держать нос по ветру”. Но именно благодаря Гоголю богатый синонимический ряд идиом, связанных с носом, пополнился новым устойчивым словосочетанием. Теперь в арсенале петербургского городского фольклора, кроме “греческого”, “куриного” или “орлиного” носов, появился еще и “гоголевский нос” — выражение, произносимое, как правило, с издевательским намеком на неестественную длину этой выступающей части лица.

Ко всему сказанному следует добавить, что Гоголь внешностью Аполлона не отличался. Еще в детстве он был “худеньким, нервным, болезненным мальчиком, вечно дичившимся своих товарищей”. Недаром еще тогда его прозвали “Таинственным Карлом”, вероятно, в равной степени благодаря и карликовому росту, и невероятно длинному носу. И в Петербурге многие запомнили его как маленького, сутуловатого, “забавного худого человека с лицом, подергивающимся нервной судорогой”. К тому же он был от природы скрытен, застенчив, сторонился женщин, никогда не был героем романтических приключений, свойственных богемным кругам того времени, и, насколько это известно, у него не было ни постоянных, ни временных подруг. Даже его единственная в жизни неудачная попытка посвататься историками считается не более чем семейной легендой графа Михаила Юрьевича Виельгорского, известного сановника и одного из приятелей Пушкина. В 1850 году Гоголь будто бы просил руки его младшей дочери Анны, но в семье сочли брак с “незнатным, мелкопоместным дворянином, пусть и прославленным писателем”, невозможным. На этом невеселом фоне легко поверить и в то, что такой привычный орган человеческого обоняния, как нос, для Гоголя, вероятно, имел гораздо большее значение, нежели для абсолютного большинства остальных людей. Похоже, он своего носа стыдился. Во всяком случае, понимал его неестественность и, говоря современным языком, комплексовал по этому поводу.

Характерен в этом смысле любопытный диалог, состоявшийся между директором Императорских театров князем Сергеем Сергеевичем Гагариным и молодым Гоголем, при попытке последнего поступить актером на сцену. Об этом вспоминал впоследствии секретарь Гагарина Н. П. Мунд. “На какое же амплуа собираетесь вы поступить?” — спросил князь. “Я сам этого теперь еще хорошо не знаю, — ответил Гоголь, — но полагал бы на драматические роли”. Князь окинул его глазами и с усмешкой сказал: “Ну, господин Гоголь, я думаю, что для вас была бы приличнее комедия”. Гоголь, вероятно, обиделся. Во всяком случае, как утверждает Мундт, за ответом, который ему обещали дать через несколько дней, не явился.

Судя по портретам Гоголя, Гагарин был недалек от истины. Гоголь действительно обладал довольно характерным, длинным, прямым и острым, можно сказать, комичным носом. До сих пор в фольклоре бытует ироничная и далеко не лестная характеристика подобных носов. О них так и говорят: “гоголевский нос”. Легко предположить, какими комплексами страдал по этому поводу человек гордого, самолюбивого и обидчивого характера, какой был у Гоголя.

Кстати, лингвисты вот уже многие десятилетия бьются над смыслом, вложенным Гоголем в имя восточнославянского мифологического повелителя ада Вия, ставшего главным персонажем еще одной одноименной фантастической повести Гоголя. С одной стороны, его этимология восходит к общеславянским понятиям “веки”, “ресницы”, под которыми скрывается смертоносный взгляд этого чудища, но с другой — некоторые из ученых всерьез полагают, что писатель, воспользовавшись этой загадочной лексической конструкцией из трех литер, еще раз зашифровал в нем известное русское трехбуквенное матерное слово с тем же окончанием. Или это придуманный Гоголем очередной изощренный эвфемизм столь ненавистного названия органа человеческого обоняния, имеющего в своем составе также три буквы? По древнему языческому спасительному принципу “чур меня”.

Судя по исследованиям петербургских литературоведов, майор Ковалев, так жестоко страдавший от потери собственного носа, жил в доме на Вознесенском проспекте, 38. Да и цирюльня Ивана Яковлевича, где Ковалев узнал о своем несчастье, находилась тут же, на Вознесенском. В Петербурге дом 38 так и называют: “Дом майора Ковалева”. Несколько лет назад, по инициативе участников ежегодного петербургского фестиваля юмора и сатиры “Золотой Остап”, на фасаде этого дома появилось барельефное изображение самого настоящего носа, якобы некогда принадлежавшего тому самому несчастному майору.

Между тем для судеб русской литературы главным произведением Гоголя был не “Нос” и даже не “Мертвые души”, а повесть “Шинель” из того же цикла “Петербургских повестей”. Так утверждает городской фольклор. Во всяком случае, расхожим лозунгом всех русских писателей стало искреннее признание этого бесспорного факта: “Все мы вышли из гоголевской шинели”. Между прочим, долгое время считалось, что эта знаменитая фраза принадлежит Достоевскому. Однако известный литературный критик и бесспорный знаток как Достоевского, так и Гоголя Игорь Золотусский утверждает, что это не более чем легенда и Достоевский никогда такой фразы не произносил. Если это так, то фольклорная традиция еще раз подтвердила свое право присваивать фразе народный статус, если авторство ее утрачено во времени и пространстве.

Сюжет “Шинели”, как, впрочем, и многих произведений других писателей-реалистов, в том числе и Пушкина, вырос из городского фольклора. По свидетельству П. В. Анненкова, в гоголевские времена в Петербурге была хорошо известна легенда, или “канцелярский анекдот”, как называет ее Анненков, о неком бедном чиновнике, который многие годы копил деньги на покупку хорошего “лепажевского ружья”. А когда купил, то отправился на маленькой лодочке по Финскому заливу “за добычей”, положив драгоценное ружье перед собой на нос лодки. Но находился в “каком-то самозабвении и пришел в себя только тогда, как, взглянув на нос, не увидал своей обновки”. Ружье было стянуто с лодки густым тростником, через которые он проходил. Все усилия по поиску ружья оказались безуспешными. Чиновник вернулся домой, слег в постель, “схватил горячку” и уже не вставал. Не помогло даже то, что товарищи по службе, узнав о случившемся, купили ему новое ружье. Эту историю Гоголь услышал за ужином, в какой-то веселой компании. Анненков пишет: “Все смеялись анекдоту, исключая Гоголя, который выслушал его задумчиво и опустил голову. Анекдот был первой мыслию чудной повести его └Шинель“, и она заронилась в душу его в тот же самый вечер”.

Другим произведением Гоголя, благодаря которому петербургский городской фольклор стал еще более богатым, была, конечно же, бессмертная комедия “Ревизор”. Согласно легенде, посмотрев спектакль “Ревизор”, Николай I грустно заметил: “Всем досталось, а мне больше всего”. Впрочем, это относилось не только к “Резизору”. Видимо, император был неплохо знаком и с “Мертвыми душами”. Если верить легендам, однажды, во время путешествия по провинции, Николаю I предложили ознакомиться с бытом местных губернских учреждений. “В этом нет никакой необходимости, я читал Гоголя”, — будто бы решительно ответил император. Может быть, именно с тех пор и закрепилось в сознании властей предержащих несбыточная мечта о том, что хороши только “Гоголи, которые бы нас не трогали”. По традиции такое потребительское отношение к Гоголю благополучно пережило писателя и по наследству перешло от царской власти к советской. Но к этому мы еще вернемся.

IV

Но Гоголь был не только объектом низовой культуры, героем анекдотов, легенд и преданий. Он сам благодаря своему творчеству заметно обогатил арсенал городского фольклора. По количеству персонажей, имена которых стали нарицательными, ушли в народ и превратились в расхожие метафоры, Гоголь, бесспорно, занимает едва ли не первое место. Подобного примера в русской литературе, кажется, нет. Пожалуй, с Гоголем может сравниться разве что Грибоедов, чья бессмертная комедия “Горе от ума”, как известно, “вся разошлась на цитаты”, ставшие достоянием русского фольклора.

Надо сказать, Гоголь и сам хорошо понимал роль и значение выведенных им персонажей для развития отечественной фразеологии. По воспоминаниям современников, он, большой любитель вкусно поесть, сидя за столом и будучи в хорошем настроении, частенько делал “разбор различных малороссийских кушаньев”, а винам давал самые невероятные названия. Чаще всего он называл их квартальными и городничими, “как добрых распорядителей, устрояющих и приводящих в набитом желудке все в добрый порядок”. Жженку же, любуясь, как она горит голубым пламенем, с явным намеком на голубой мундир знаменитого шефа жандармов, он величал “Бенкендорфом”. “А не отправить ли нам теперь Бенкендорфа?” — говаривал он после сытного обеда.

Чему же удивляться, если и читатели Гоголя практически все имена персонажей “Ревизора” и “Мертвых душ” ввели в золотой фонд фольклора, придав им фигуральный, переносный смысл и сделав их тем самым крылатыми, почти сразу после выхода произведений из печати.

Только в широко известном Словаре крылатых слов и выражений Н. С. и М. Г. Ашукиных представлено более пятидесяти единиц фольклора, авторство которых принадлежит Гоголю, то есть тех, которые извлечены из его произведений. Правда, авторы словаря сознательно ограничили себя двумя академическими условиями. Во-первых, в словарь не включены цитаты, ставшие народными поговорками, пословицами или присловьями, и, во-вторых, в словарь включены только те цитаты, использование которых в образных, метафорических целях подтверждено литературными источниками. Из-за этого второго ограничения в словарь Ашукиных не попало, например, такое блестящее сочетание фамилий из “Ревизора”, как “Бобчинский и Добчинский”, хотя известно, что оно широко используется в случаях, когда говорят о людях подобострастно, елейно услужливых. Что же касается пословиц и поговорок, автором которых был Гоголь, то о них мы поговорим чуть позже.

А пока ограничимся свидетельством В. В. Стасова, младшего современника Гоголя, в пору наивысшей славы писателя, учившегося в привилегированном Училище правоведения. “Все гоголевские обороты, выражения, — пишет Стасов, — быстро вошли во всеобщее употребление. Даже любимые гоголевские восклицания: └черт возьми“, └к черту“, └черт вас знает“ и множество других сделались в таком ходу, в каком никогда до тех пор не бывали. Вся молодежь пошла говорить гоголевским языком”.

Но и то, что представлено Ашукиными, поражает своим объемом. Безусловное лидерство по количеству цитируемых гоголевских произведений принадлежит, конечно же, бессмертным “Ревизору” и “Мертвым душам”. Но часто в своей речи мы пользуемся и “Тарасом Бульбой”, и “Записками сумасшедшего”, и другими произведениями. В первую очередь это фамилии персонажей, одно упоминание которых в литературной или бытовой речи заменяет собой целый спектр отношений говорящего или пишущего к тем или иным людям. Здесь и Держиморда и Собакевич, Коробочка и Плюшкин, Ноздрев и Манилов, Хлестаков и Тряпичкин, Неуважай-Корыто, Чичиков, Поприщин. Эти фамилии давно уже стали нарицательными, и то, что они издавна приобрели фольклорный статус, и мы не всегда знаем, откуда они извлечены, говорит лишь о могучем народном таланте писателя.

Но особенную ценность для развития выразительной речи представляют собой гоголевские образные выражения, вошедшие в повседневный разговорный обиход читателей и любителей литературы. Для пополнения нашего словарного запаса, для придания ему большей яркости и красочности Гоголь является неисчерпаемым источником. Чего стоят такие жемчужины фразеологии, как “Есть еще порох в пороховницах”, “Легкость в мыслях необыкновенная”, “Срывать цветы удовольствия”, “Галантерейное, черт возьми, обхождение”, “Дама приятная во всех отношениях” или “Пошла писать губерния”!

Значение таких лаконичных формулировок трудно переоценить. Они ассоциативны по своему характеру и потому будят воображение и будоражат мысли. Одного “Чему смеетесь? Над собою смеетесь”, “Пришли, понюхали и пошли прочь” довольно, чтобы заменить страницы умозрительных философских рассуждений.

Мы отмечаем 200 лет со дня рождения писателя. Скинем 20–30 лет на его литературное взросление, добавим сюда еще лет 10–15 на знакомство с его произведениями читателей и зрителей, и все равно получается, что более полутора столетий его высказывания актуальны, будто сказаны только что. Вслушайтесь в эти ненавязчивые сентенции: “Кто раньше сказал └э“?”, “Борзыми щенками брать”, “Не по чину берешь!”, “О, моя юность! О, моя свежесть!”, “Свинья в ермолке”, “Тридцать пять тысяч курьеров”, “Унтер-офицерская вдова сама себя высекла”, “Мартобря, 86 числа”, “А подать сюда Ляпкина-Тяпкина”. И это все Гоголь. И “Эх, тройка! Птица-тройка!” — тоже Гоголь.

Теперь о пословицах и поговорках. Из всего многообразия жанров и видов фольклора этот жанр самый совершенный. По определению. Он и становится-то фольклором только после приобретения абсолютно лапидарной формы и античной завершенности. А это достигается исключительно в результате длительного хождения, что называется, из уст в уста. Только тогда случайное высказывание становится тем, что мы называем фразеологизмом. Вот почему чаще всего мы не знаем подлинного автора той или иной пословицы, хотя эти авторы есть. Не могут не быть. Тем не менее мы говорим, что “слова народные”. Справедливо считается, что для любого автора стать анонимным в фольклоре — великая честь.

Но бывают исключения. Они крайне редки, но именно поэтому представляют собой чрезвычайную ценность. В большей степени это касается регионального фольклора, в силу того, что он более конкретен. Тем более петербургский, которому не так много лет, чтобы запамятовать о своих авторах. Мы знаем некоторые высказывания Петра I, Екатерины II, Пушкина и других петербуржцев, выражения которых приобрели пословичную форму и стали фольклором. В ряду таких славных имен стоит и имя нашего героя.

В середине XIX века между Петербургом и Москвой возникла полемика о роли и значении этих городов в жизни России, о превосходстве друг перед другом, о характерных отличительных особенностях обеих столиц. В основном в разговоре участвовали петербуржцы. Это и понятно. Спор был не столько между двумя конкретными географическими точками, сколько о путях развития страны в целом, о том, кто мы, откуда, куда идем или, точнее, куда надо идти: на восток или на запад. Европа мы? Азия? Евразия? Или вообще нечто иное, особенное, самобытное. Можно сказать, что речь шла о символе веры. Москва и Петербург всего лишь воплощали эти пути. Москва как столица раскольников и старообрядцев олицетворяла ура-патриотическую ветвь этого движения — славянофильство, Петербург как “окно в Европу” — западничество.

Включился в разговор и Гоголь. Свое отношение к диалогу он выразил в “Петербургских записках 1836 года”. Они были написаны специально для пушкинского “Современника”, с которым Гоголь по приглашению Пушкина сотрудничал. Но опубликованы “Записки” были только во втором номере журнала за 1837 год, к сожалению, уже после гибели поэта. В тему нашего очерка не входит подробный разбор гоголевской статьи. Заметим только, что сотрудничество с Пушкиным и работа в его журнале не могли не сказаться на отношении Гоголя к столицам. Восторженность к “новой” сквозит едва ли не в каждом слове. Это заметно даже в тех высказываниях, ради которых мы и обратились к настоящему очерку.

Надо сказать, что публицистический диалог между северной столицей и первопрестольной, а в нем участвовали такие известные литераторы, как Белинский, Добролюбов, Даль и некоторые другие, оставил после себя немало жемчужин афористичной мысли. И Гоголь исключением не был. Вот только некоторые его высказывания, вошедшие в золотой фонд питерской фразеологии: “Москва женского рода, Петербург — мужского”, “В Москве всё невесты, в Петербурге — женихи”, “Москва нужна России, для Петербурга нужна Россия”, “В Москве литераторы проживаются, в Петербурге наживаются”. В связи с последней фразой можно вспомнить, как в одном из писем Белинский сетует: “Мне в Москве нечем жить… мне надо ехать в Петербург”. Но Белинский всего лишь сказал, а Гоголь — сформулировал.

Гоголь осторожен. Его формулировки обтекаемы, они не затрагивают всей глубины проблемы. Зачем обижать Москву, если он хорошо помнил, как холодно и недружелюбно встретил его Петербург. Повторимся, что именно здесь он заразился “вирусом самосожжения”, отсюда дважды, один раз после сожжения “Ганца Кюхергартена” и второй раз после первой постановки “Ревизора” и последовавшей затем критики, убегал за границу. А Москва — матушка, матушка для всей России. Этот стереотип был настолько укоренен в сознание россиян, что вырваться из его цепких объятий было непросто. Но Гоголю удается. Вольно или невольно, но признание вырывается: “А какая разница между ними двумя! Она еще русская борода, а он уже аккуратный немец”. И все здесь с восклицательными знаками, и “немец” здесь понятие не уничижительное, а, напротив, комплиментарное. “Аккуратный немец” для XIX, да и XX века — синоним аккуратности, добротности, солидности, правильности, работоспособности, благополучия. Помните, у Пушкина:

И хлебник, немец аккуратный,

В бумажном колпаке, не раз

Уж отворял свой васисдас.

То есть рано утром, когда все еще спят, он уже готов предложить свой свежеиспеченный хлеб. В Петербурге немцы в основном селились на Васильевском острове, и до сих пор в фольклоре известен фразеологизм, являющийся символом всех этих положительных качеств: “василеостровский немец”.

Так что, говоря о Петербурге “аккуратный немец”, Гоголь ставил северную столицу много выше первопрестольной с ее бородатыми купцами и толстыми купчихами. Кто мог предположить, что Москва вскоре окажется для Гоголя не матушкой, а мачехой? Но до этого пройдет еще несколько лет.

V

Признаки психического заболевания Гоголя внимательными современниками были замечены рано, почти сразу после приезда его в столицу. В Петербурге из уст в уста передавали странный рассказ о посещении юным Гоголем “добрейшего Жуковского”. Едва войдя в гостиную, он обратил внимание на карманные часы с золотой цепочкой, висевшие на стене. “Чьи это часы?” — спросил он. “Мои”, — ответил ничего не подозревавший Жуковский. “Ах, это часы Жуковского! Никогда с ними не расстанусь!” И с этими словами Гоголь надел цепочку на шею, а часы положил в карман. Жуковский только развел руками.

А между тем болезнь время от времени давала о себе знать. Стремительные, неожиданные и мало чем объяснимые отъезды Гоголя за границу лишь подтверждали худшие опасения друзей. Как мы уже говорили, опасный рецидив душевного недомогания случился в Италии. А когда в сентябре 1848 года Гоголь окончательно вернулся из-за границы на родину и поселился в Москве, душевный кризис вновь обострился. Среди бела дня ему слышатся голоса давно умерших друзей, зовущих его к себе, а ночью он просыпается от ужаса кошмарных снов.

Если верить фольклору, Гоголь всю жизнь боялся быть похороненным еще до смерти, например, во время летаргического сна. Написал “Завещание”, в котором умолял остающихся на этом свете “тела моего не погребать, пока не покажутся явные признаки разложения. Упоминаю об этом потому, что уже во время самой болезни находили на меня минуты жизненного онемения, сердце и пульс переставали биться”.

В это время при Гоголе почти неотлучно находился его “черный человек”, священник Константиновский, или протоирей Матфей, которому Гоголь вверил “спасение души своей”. В своем стремлении “очистить совесть” Гоголя и подготовить его к “непостыдной кончине” он убеждал писателя в том, что писательский труд — “дьявольская затея”, и настойчиво требовал отказаться от литературного творчества. Но в первую очередь следовало отречься от Пушкина, этого “грешника и язычника”, автора богохульной “Гаврилиады”. Болезненная и восприимчивая психика измученного душевным недугом Гоголя была уже не способна устоять против этого натиска. В феврале 1852 года, “будучи во власти мистических видений” и потусторонних голосов, убеждавших, что “он скоро умрет”, Гоголь разбудил слугу, велел разжечь камин и сжег рукопись второго тома “Мертвых душ”. Весь ужас содеянного он осознал только утром, при свете дня, когда прояснилось сознание и он понял, что совершил свой ночной поступок “под влиянием злого духа”. Но было уже поздно. И тогда, как утверждает фольклор, Гоголь слег в постель и отказался от еды. Через несколько дней писателя не стало.

Но существует одна маловероятная, ничем не подтвержденная легенда о том, что его просто “предали земле раньше времени”, до наступления биологической, необратимой кончины, чего так смертельно боялся Гоголь при жизни. В фольклоре тому есть немало свидетельств.

Гоголь был похоронен в Москве, в Донском монастыре. На могильном памятнике было вырезано вещее изречение ветхозаветного пророка Иеремии: “Горьким словом моим посмеюся”. В 1932 году монастырский погост снесли, чтобы устроить там колонию для малолетних преступников. Могилу Гоголя вскрыли для перезахоронения праха писателя на кладбище Новодевичьего монастыря. Говорят, что тело писателя оказалось без головы, перевернутым в гробу, а руки — с искусанными пальцами и множеством заноз под ногтями — были вытянуты вдоль тела. Будто бы и в самом деле Гоголь очнулся от летаргического сна, понял, что закопан живьем, и стал стучать и биться о стенки гроба. И только потом умер уже окончательно.

А в это время по Москве расползались самые невероятные слухи. Говорили, что Гоголя перезахоронили без головы и что череп писателя каким-то образом был выкраден и теперь тайно хранится у Бахрушина, страстного коллекционера театральных реликвий, вместе с черепом актера Щепкина. А еще поговаривали, что это была расплата писателя за то, что своими произведениями, особенно “Вием”, он развратил целое поколение читающей молодежи.

Но Гоголь не был бы Гоголем, если бы вся эта невероятная история закончилась без “немой сцены”. Так оно и случилось. Известно, что на могиле писателя в Донском монастыре собирались установить более достойный памятник великому писателю. Для этого привезли огромный черный валун. Однако в связи с разорением монастыря реализовать проект не удалось, и камень, никому не нужный и всеми забытый, долго хранился в сарае гранильщиков. В начале 1950-х годов его случайно обнаружила вдова другого мистического писателя, уже другого, XX века, Михаила Булгакова и каким-то образом ухитрилась установить его на могиле своего мужа, автора “Мастера и Маргариты”.

VI

Как мы видим, таинственная мистика, сопровождавшая всю и без того не столь длинную человеческую и еще более короткую творческую жизнь Гоголя, не закончилась с его смертью. Она продолжалась и во второй, посмертной жизни писателя. И это касалось не только судьбы его захоронения.

Странности начались сразу. Первым на смерть писателя откликнулся И. С. Тургенев. В Петербурге опубликовать статью-некролог не удалось: воспрепятствовала цензура. Тургенев послал ее в Москву, где она под заглавием “Письмо из Петербурга” 13 марта была напечатана в “Московских ведомостях”. “За ослушание” цензурного комитета Тургенев был подвергнут аресту, просидел месяц в части, а затем был выслан на жительство в свое родовое имение Спасское-Лутовиново. Судьба Тургенева поразила литературный мир своим невероятным мистическим сходством с судьбой Михаила Лермонтова, которого всего лишь полтора десятилетия назад подвергли подобной опале сразу после появления его знаменитого поэтического отклика на убийство Пушкина.

На этом мистика не закончилась. С завидной настойчивостью она давала о себе знать едва ли не при каждой попытке увековечить память о писателе.

Впервые мысль о достойном монументе Гоголю была озвучена писателями в 1880 году при открытии памятника Пушкину на Тверском бульваре в Москве. Однако этот призыв литературной общественности услышан не был. Первым памятником писателю стал скромный бюст, установленный только в 1896 году в Петербурге, в Александровском саду по проекту скульптора В. П. Крейтана. Памятником в полном смысле слова он не был. Скорее он в ряду других бюстов вокруг фонтана перед Адмиралтейством выглядел декоративным убранством самого фонтана. Потому вопрос об увековечивании с повестки дня снят не был.

В 1902 году в Петербурге, в год 50-летия со дня смерти писателя, его имя присвоили Малой Морской улице, на которой он жил с 1833-го по 1836 год. Тогда же на доме № 17 была установлена мемориальная доска, выполненная, как утверждают некоторые литературные источники, по проекту уже известного нам скульптора Крейтана. При Гоголе адрес этого дома был иным. По принятой тогда сквозной нумерации у него был № 97 II Адмиралтейской части. Дом принадлежал придворному музыканту Лепену. Здесь на третьем этаже дворового флигеля, в квартире № 10, которую Пушкин называл “чердаком”, родились повести “Невский проспект”, “Портрет”, “Нос”, комедия “Ревизор”. Здесь были сочинены и первые главы “Мертвых душ”.

В краеведческой литературе эта мемориальная доска упоминается вплоть до середины 1970-х годов. А буквально через несколько лет происходит нечто загадочное и странное. Упоминания о доске не исчезают, нет, но в тексте о ней появляется новая редакция: “Возобновлена по новому проекту в 1963 году скульптором Л. Ю. Эйдлиным”. И никакой информации о том, что произошло со старой. Попытка выяснить ее судьбу привела к кое-каким результатам. Оказывается, впервые доска появилась в 1915 году. Это была строгая мраморная плита, украшенная по углам декоративными розетками. Однако через два десятилетия выяснилось досадное обстоятельство: даты проживания Гоголя в этом доме указаны неверно. Доску решили заменить на такую же, но с измененным текстом. На фасаде дома она появилась в 1941 году, буквально накануне Отечественной войны. А еще через двадцать лет и эта доска пришла в ветхость, на ней появились трещины, пропали некоторые элементы декора. Известно, что мрамор в нашем климате долго не живет. Тогда-то и было принято решение о возобновлении мемориальной доски, но в “более долговечном материале”. Это и произошло в 1963 году. Право, история, вполне достойная жизни самого мистического классика русской литературы.

Новая доска пришлась по вкусу ленинградцам. Она запоминалась, впечатляя прохожих характерным рельефным профилем писателя, искусно вырубленным на плите серого гранита.

Между тем решение о переименовании Малой Морской улицы в улицу Гоголя было странным по двум причинам. Во-первых, названия Большая и Малая Морские улицы сами по себе являются топонимическими памятниками истории Петербурга. Улицы возникли еще в самом начале XVIII века в так называемых морских слободах, населенных людьми “морского дела”, работавших на строительстве флота в Адмиралтействе. Эти топонимы являются одними из старейших в городе. Их следовало сохранить. Кроме того, они представляют собой образец так называемых парных названий, которые одно без другого выглядят осиротевшими. Правда, в нашем случае сиротство длилось недолго. Сразу после революции и Большую Морскую переименовали. Она стала улицей Герцена. Почти одновременно с Невским проспектом, который тогда же превратился в проспект 25-го Октября. Помните, как Владимир Набоков в повести “Другие берега” недоумевал по поводу “проспекта какого-то Октября, куда вливается удивленный Герцен”? Может быть, он думал, что и “Октябрь” — это чья-то фамилия? Непонятного и в самом деле было немало. Например, становился сомнительным целый пласт низовой городской культуры, связанный с этими старинными топонимами. Скажем, как можно было объяснить смысл куплетов, издавна известных в петербургском городском фольклоре:

Море видеть я хотел

И в Морскую полетел,

Но и в Малой, и в Большой

Капли нет воды морской.

Но была и вторая причина, которая могла позволить избежать переименования Малой Морской улицы. Гоголь жил в Петербурге и по другим адресам, вполне подходящим для увековечивания его памяти. Их не так уж мало. Справочники литературных памятных мест Петербурга перечисляют семь таких адресов, не считая Павловска, где он провел столь памятное по встречам с Пушкиным лето 1831 года.

Однако по не менее странному и столь же необъяснимому стечению обстоятельств в 1993 году и этот единственный топонимический памятник Гоголю исчез. Малой Морской улице возвратили ее первоначальное название. Особое недоумение общественности вызывало то обстоятельство, что улица Гоголя, названная так еще за полтора десятилетия до октябрьского переворота 1917 года, попала под общий каток переименований, постигший многие улицы Петербурга, названные в советский период истории города и имевшие ярко выраженный политический или идеологический характер. Чем в этом смысле не угодил городской топонимической комиссии Гоголь, непонятно.

Похожая участь в советское время постигла и идею установки в Ленинграде полноценного монументального памятника Гоголю. Для памятника была выбрана Манежная площадь. По мнению ленинградцев, место было более или менее удачным. Площадь возникла в начале XIX века в связи с окончанием строительства Михайловского манежа. В 1870-х годах в центре площади был разбит сквер, который постоянно привлекал внимание градостроителей. Профессиональным чутьем они понимали, что в нем недоставало какого-то скульптурного акцента. Закладной камень будущего памятника Гоголю был установлен в 1960-х годах. Однако и этот проект реализован не был.

Памятник Гоголю появился только в конце 1990-х годов, но уже на новом месте. Его установили на Малой Конюшенной улице. Монумент выполнен по проекту скульптора М. В. Белова и архитектора В. С. Васильковского. Грустная фигура писателя, заключенного в тесную клетку ограды среди фонарей и деревьев, сквозь которые он, как сквозь тюремную решетку, исподлобья наблюдает за суетой Невского проспекта, вызывает противоречивые чувства.

Совсем не случайно в петербургском городском фольклоре немедленно родилась легенда, будто бы это и не Гоголь вовсе, а законспирированный памятник известному в свое время питерскому криминальному авторитету Владимиру Кумарину, “ночному губернатору Петербурга”, как его называли в определенных кругах. Это он, глава питерской “тамбовской мафии”, смотрит в сторону Казанского собора, символически олицетворяя вызов, брошенный им другим бандитам, так называемым “казанским”. Особо посвященных в историю криминального Петербурга 1990-х годов поражало даже чисто внешнее сходство, порожденное досадным композиционным просчетом скульптора. При взгляде на памятник издалека в поле зрения не попадает одна рука Гоголя, а Кумарин и в самом деле, о чем в городе было хорошо известно, во время одной из бандитских разборок потерял руку.

Странное впечатление, производимое памятником, породило соответствующий городской фольклор. Бронзовую фигуру печального писателя в городе прозвали “Тугодумом”, а место встречи на Малой Конюшенной улице у памятника соответственно — “У тугодума”.

Петербургский памятник Гоголю, особенно в своей верхней части, чем-то напоминает знаменитый московский памятник писателю, выполненный скульптором Николаем Андреевым в 1909 году. А уж судьба московского Гоголя оказалась столь же, если не еще более драматичной. Памятник был установлен в Москве, на Арбатской площади, к 100-летию со дня рождения Гоголя. Это был удивительно точно найденный образ сидящего и глубоко погруженного в свои невеселые мысли, уже неизлечимо больного человека. И по форме, и по содержанию скульптура Гоголя была полной противоположностью жизнеутверждающему Пушкину — знаменитому памятнику на Тверском бульваре. По Москве в то время ходили ядовитые стихи, авторство которых молва приписывает Гиляровскому. Особенно нравился москвичам каламбур, в основу которого была положена этимология гоголевской фамилии. Кто более всего ей соответствовал, становилось понятно даже при беглом сравнении того и другого памятников:

Гоголь, сгорбившись, сидит,

Пушкин гоголем глядит.

Между тем памятник стал одной из самых любимых скульптур не только москвичей, но и гостей города. К нему приходили. Останавливались. Стояли в задумчивости. Всматривались в Гоголя. Вслушивались в себя.

Но, как оказалось, именно такой Гоголь, будоражащий мысль и не дающий покоя совести, не устраивал советскую власть. В идеологических кабинетах партии хорошо понимали, что такой Гоголь мог породить ненужные ассоциации, связанные с судьбами отечества. Ответ на вечный гоголевский вопрос: “Русь, куда же несешься ты?” — никому в Кремле не был нужен.

По невероятному мистическому совпадению андреевский Гоголь простоял на Арбатской площади сорок два года, ровно столько, сколько прожил на этом свете сам писатель. В 1951 году, накануне 100-летней годовщины смерти писателя, якобы по личному указанию “лучшего друга всех Щедриных и Гоголей” Иосифа Сталина, его, едва ли не тайно, сняли с пьедестала. “Нэвэсёлый очэнь”, — с сильным кавказским акцентом каждый раз, проезжая мимо, будто бы ворчал Сталин. Его услышали и правильно поняли. Очень скоро памятник был репрессирован. Его перенесли в Донской монастырь, в Музей городской мемориальной скульптуры.

Только после смерти “любимого вождя всего трудящегося человечества” он был реабилитирован. Правда, не полностью. В 1959 году по ходатайству московской литературной общественности его установили во дворе дома Талызина на Никитском бульваре, где Гоголь жил последние годы. Именно здесь в минуты психического затмения он сжег рукопись второго тома “Мертвых душ” и здесь же, если верить фольклору, добровольно ушел из жизни.

В этой политической ссылке памятник находится до сих пор. Между тем через несколько лет на Арбатской площади, на месте старого памятника Гоголю появился новый, выполненный по модели советского, идеологически безупречного скульптора Николая Томского. Это был совершенно другой Гоголь — торжественный и официозный, исполненный жизнеутверждающей патетики и партийной мощи. Выполненный в полный рост, памятник полностью соответствовал той роли, которую отводила советским писателям партия большевиков-ленинцев.

Итак, подлинного Гоголя, который умер своей смертью, все-таки попытались убить. Что ж, это вполне вписывалось в канву большевистских традиций. Фольклор с этим хорошо знаком. Вспомните анекдот о Пушкине, который якобы дожил до советской власти и пришел однажды на прием к Сталину. “На что жалуетесь, товарищ Пушкин?” — “Жить негде, товарищ Сталин”. Сталин снимает трубку: “Моссовет! Бобровникова мне! Товарищ Бобровников? У меня тут товарищ Пушкин. Чтобы завтра у него была квартира. Какие еще проблемы, товарищ Пушкин?” — “Не печатают меня, товарищ Сталин”. Сталин снова снимает трубку: “Союз писателей! Фадеева! Товарищ Фадеев? Тут у меня товарищ Пушкин. Чтобы завтра напечатать его большим тиражом”. Пушкин поблагодарил вождя и ушел. Сталин снова снимает трубку: “Товарищ Дантес! Пушкин уже вышел”.

Не забудем и фразу, которую фольклор вложил в уста “лучшего друга всех поэтов и писателей” товарища Сталина: “Если бы Пушкин жил не в XIX, а в XX веке, он все равно бы умер в 37-м”. Ну, не Пушкин, так Гоголь. Ну, не сам, так памятник ему. Какая разница. Главное, чтобы те писатели, что еще живут и здравствуют, знали, какое место и какая роль определены им на этом свете.

Эволюция посмертного образа писателя в тесных сталинских рамках социалистического реализма не осталась не замеченной в городском фольклоре. По Москве ходила эпиграмма, за которую в те времена можно было легко поплатиться свободой, а то и самой жизнью:

Юмор Гоголя нам мил,

Слезы Гоголя — помеха.

Сидя, грусть он наводил,

Пусть теперь стоит… для смеха.

Таким образом, все три московских монумента — два Гоголю и один Пушкину — вместе с тем, что являются памятниками конкретным писателям, стали еще и памятниками эпохам, в которые были возведены, символами, олицетворяющими определенное время.

Впрочем, это произошло не только с памятниками, но и с самими оригиналами. Сегодня именами Пушкина и Гоголя можно оперировать, даже не смущаясь путаницы с авторством тех или иных произведений, принадлежащих каждому из них. И дело тут вовсе не в пробелах школьного образования. Просто познание мира идет от частного к общему. Вслушайтесь в смысл современного анекдота, сохраненного в арсеналах городского фольклора обеих столиц. Идут два читателя мимо памятника Пушкину. “Ха, — воскликнул один, — написал каких-то └Мертвых душ“, и на тебе, памятник”. — “А мне кажется, — засомневался второй, — └Мертвые души“ написал Гоголь”. — “Тем более”,— отозвался первый. Вот такая история.

История… Однажды об этом удачно выразился Сергей Довлатов, который умер вдали от родины, в вынужденной эмиграции, не дожив всего одного года до гоголевского прижизненного возраста. На вопрос, заданный самому себе: “Что же будет после смерти?”, он ответил: “После смерти будет история”. Это правда. Со смерти Гоголя прошло более полутора столетий, а история Гоголя продолжается. Продолжается во вновь открываемых памятниках ему, в найденных новых документах о нем, в новом прочтении знакомых текстов, в новых легендах и преданиях, во всем его творчестве, которым мы с благодарностью пользуемся в повседневной жизни, иногда даже не подозревая, кому обязаны таким неисчерпаемым источником образного мышления.

Версия для печати