Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2009, 10

В полдневный жар

Рассказ

 

Надежда Горлова родилась в 1975 году. Окончила Литературный институт им. А. М. Горького. Публиковалась в “Новом мире”, “Нашем современнике” (1997) и других изданиях. Лауреат премии РП (2000) (“Русский переплет” — литературный Интернет-журнал, издается с 1999  года).

 

В полдневный жар

Если человек идет ко мне, я бегу к нему навстречу.

Из хадиса

 

Мне исполнилось шестнадцать, и я впервые приехала в деревню одна. В деревню, где прошло мое детство.

Ночью двоюродная сестра Алла повела меня в клуб. Мы шли по единственной в поселке асфальтированной дороге, не видя ничего, кроме звезд. Шелестели невидимые сады, нас окружало тревожное благоухание духо2в, принадлежащих нашим матерям, слишком грубое для нас. Вкусно, с тем звуком, с каким колят фундук, стучали каблуки.

Я столько раз видела клуб, деревянный барак с окнами без стекол, на краю деревни — и не знала, что с ним может быть связано такое радостное волнение, что праздник живет в этой тоскливой щели, словно оскорбляющей роскошь обступившей ее природы.

Света не было, только часто вспыхивали огоньки сигарет. В полумраке зримо таяли похожие на призрачные розы завитки табачного дыма. Под хриплое пение разбитого магнитофона происходили танцы, больше похожие на борьбу изможденных. Я села в расшатанное кресло, заложив ногу за ногу и предвкушая приглашение, но вышло не так — юноши знакомились по-простецки, с вопросом: “Ой, а это хтой-то?” заглядывая в лицо, дыша вином. Непривычная, я возмущалась и отворачивалась чуть не со слезами, и меня, городскую мечтательницу, оставили в покое. Между тем мне не хотелось покоя. Наблюдая из угла за обнимающимися парами, я горько завидовала им.

Следующей ночью мы ходили воровать колхозную клубнику. Была нужна вовсе не клубника, а приключение — крестьянская замена рыцарского турнира.

Нас с Аллой кормил грязными ягодами Гриша, белобрысый, с профилем коня.

Когда мы возвращались, растянувшись дробным караваном подростков по белеющему в темноте шоссе, из смоляной толпы появился и присоединился к нам Рустам, таджик беженец.

Сначала он просто молча шел рядом со мной, немного отставая. Боковым зрением я видела черный силуэт с мягкой, женственно-звериной походкой, и у меня перехватывало дыхание. Я знала, что это он, моя первая взрослая любовь, первый танец в клубе и первый поцелуй, первый мужчина, первый встречный.

Набравшись смелости, Рустам догнал меня легким прыжком и заговорил нежным тягучим голосом с вопросительными интонациями. Пахло сырой зеленью с обочин, на зубах хрустела земля.

“До завтра, Катюш”, — сказал Рустам, втягиваясь в белую калитку. Я заснула совершенно счастливой и была счастлива до следующего вечера, в который поняла, что Рустам влюблен в мою сестру Аллу и шел со мной только затем, чтобы быть ближе к ней.

А я уже любила Рустама.

У Рустама была русская мать. Винный завод, на котором работал отец, встал, новорожденные близнецы умерли, в Душанбе шли уличные бои, — ничто больше не держало семью в Ригаре, всё гнало ее из этих мест.

Поехали в Липецкую область, потому что слышали: там дают пустующие дома и есть работа, местные уезжают оттуда.

Самая красивая девочка в новом классе Рустама отличалась хорошим воспитанием, тихим, почти светским кокетством, и все, кто разговаривал с ней впервые, удивлялись, когда узнавали, что она живет в деревне. Разглядев ее на первом уроке — кудрявую, положившую маленькую руку на квадрат света на парте, — Рустам решил, что лучшей девушки ему не встретить. Сначала Рустам думал, что ему никогда не заполучить Аллу — кто она, а кто он, — но она единственная не осмеяла его неумение ходить на лыжах, объяснив всем, что в Таджикистане не бывает так много снега, и подала Рустаму потерянную шапку, а вместе с ней и надежду, что не отвергнет его. Рустам родился пессимистом, да и начало жизни ничего не предвещало — и вдруг счастье забрезжило, представление о нем сосредоточилось на Алле и больше уже не изменялось.

Рустам стал “ходить за ней”, как назывались в деревне ухаживания, и оказался одним из многих Аллиных поклонников. Все они надеялись на снисхождение, понимая, что ни один из них недостоен Аллы и не нужен ей.

Это деревенских девок с выбеленными челками и нарумяненными прыщами оспаривали драками с поножовщинами — Аллу окружало холодное поклонение. Она была словно барышня из усадьбы. Все думали, что жить ей в городе и никогда не смотреть за поросятами, и даже в материнском доме ни разу не заглянула она в закуту, но проводить Аллу из клуба, потанцевать с ней, или привезти ей “гостинчик” из Лебедяни считалось горделивой безнадежной радостью. “Хоть будет, что вспомнить: с какой хорошей девушкой ходил”, — говорили матери сыновьям.

Алла и сама это знала. Она не искала жениха, как другие, она мечтала о городском принце, возможно, иностранце, и тешила девичье тщеславие, обозревая почтительную свиту. Каждый раз, когда она приезжала в Москву, с ней заговаривали турки и негры, она лгала им, что москвичка, и не продолжала знакомства — во-первых, чтобы не обнаруживать ложь, во-вторых, из благоразумия.

Главным кавалером Алла выбрала Гришу: он сказал ей, что у него рак мозга и жить осталось недолго. Юношу действительно посещали головные боли травматического происхождения, и Алла легко поверила ему. Рустам закрепил за собой номер два, потому что был действительно настойчив и вздыхал печально, как настоящий принц. Когда Гриша отсутствовал, он замещал его в ночных прогулках.

И все-таки Алла настолько не придавала значения Рустаму, что ни разу не написала мне о нем, иногда рассказывая в письмах о других поклонниках, более “маскулинных”.

Никогда не мучило меня такое злое томление, как тем летом. Алла разоблачила Гришу и отставила лгуна — я стала свидетельницей возвышения Рустама.

Моя сестра больше не была моей наперсницей. Я сблизилась с Зайнаб, младшей сестрой Рустама. Рустам, в свою очередь, охотно сдружился со мной, зеркально повторяя мою уловку, — если его сестра вводила меня в его дом, то я приближала Рустама к его возлюбленной. Он никогда не решился бы зайти к Алле, но смело наведывался “поболтать с Катюшкой”, как я — с Заей. Увы, я знала ту расслабленность, которая охватывала его, когда мы играли в карты на кровати Аллы. Он склонял голову на ее подушки, ронял козыри и пропускал ходы. Колючий тюль оставлял на его щеке красные рубцы. Однажды Рустам нашел вьющийся Аллин волос и так намотал его на запястье, что кисть посинела и стала холодной, как у мертвеца. Я говорила с Заей о Рустаме, он со мной об Алле. Мы возвращались домой вчетвером, парами, я держала Заю под руку, чтобы не споткнуться во мгле, а Рустам неловко обнимал Аллу. Пары тасовались у нашей калитки; я в щеку целовала Заю, косясь на осторожный поцелуй Рустама и Аллы.

Мне хотелось соблазнить Рустама, сделать то, на что не решилась бы моя сестра. Прохладный ум подсказывал ей, что в деревне надо выходить замуж девственницей. Я готова была пойти дальше, но не ради страсти, которая даже в самые жаркие ночи не рождала в воображении ничего, кроме объятий. Я жаждала совершить первый поступок взрослого, хотя и незрелого человека,— Евы в раю. Рустам должен был даровать мне свободу.

Сестра влюбилась в женатого, к счастью, недостижимого мужчину. Мы спали под одним одеялом, и в неге полусна я принимала ее лицо за лик Рустама, а ей чудился коммерсант Женя, который изредка заходил в клуб и, пьяный, щупал девок с комментариями: “Не, это молодая девчонка! А эта созрела, пора замуж! Дай потро2жу, не беременная ты еще?”.

Мы засыпали, обнявшись и отдавшись мечтам. Но утром возвращалось отчуждение тайны. Я не хотела признаться сестре, что влюблена в Рустама, и она не подавала виду, что давно уже заметила это.

Я понимала, что, если соблазню Рустама, Алла порвет с ним из чувства собственного достоинства. Надолго ли Рустам станет моим и много ли у нас общего, я не задумывалась, — желания всегда затмевают для меня судьбу.

На коварство меня толкала неопытность, ведь я никогда еще не знала настоящей боли, боли от непоправимого. Но неопытность сказывалась и в коварстве.

В августе Алла хотела поехать к подруге в Троекурово, однако отказывалась из гостеприимства, — я скучала бы без нее.

В середине июля я купила билет на поезд до Москвы, отходящий 31 августа. “Первого”, — сказала я близким, решив, что это не ложь, а неполная правда. Алла собралась к подруге. Для достоверности нечаянности ошибки я отдала ей свой купальник и позволила дяде свозить себя на вокзал поздним вечером первого августа. Алла уехала уже утром. Она поцеловала меня на прощание, когда я была в постели, и край ее соломенной шляпы царапнул мои веки.

На пути с вокзала я силилась скрыть от дяди улыбку. Мне казалось, что она отражается в окнах автомобиля, в зеркальце водителя, в стеклах приборов на панели. Я воображала раздолье общения с Рустамом, не стесненное присутствием соперницы. Но Рустам тосковал без Аллы и уехал в Данков в гости к бывшему однокласснику, — тоже беженцу.

Мне оставалось только ждать.

Рустам потерял невинность в Данкове. Он вернулся тридцатого августа, счастливый и уверенный в себе. А у меня, соблазнительницы, не имелось даже точного представления о том, чего я хочу.

И все-таки 30 августа я запомнила навсегда.

В клубе отмечали Гришин день рождения. Раньше я не была там при свете дня. Ночь не сдала позиций: она словно смотрела на нас из трещин на облупившихся стенах, она не уходила из клуба. Сцену превратили в стол, застелив газетами и разложив на ней колбасу и помидоры. Впервые в жизни я выпила портвейна и исполнилась нетрезвой решимости. А Рустам был вовсе пьян. Танцевали кружком, закатное солнце, заставляя круг двигаться, слепило всех по очереди. Рустам вышел из клуба, я испугалась, что он уходит, и, выждав несколько конспиративных минут, с отчаянно бьющимся сердцем бросилась за ним. Мы столкнулись в дверях, Рустам молча обнял меня и отвел обратно, что вызвало прилив гордости. Мы снова танцевали в кругу, и когда Рустам протяжно спросил, когда же будет медленный танец, я уже знала, что он пригласит меня. Мы обнялись сразу и пошатывались в середине зала. Влага моих рук оставляла пятна на рубашке Рустама, и, стараясь ладонями прикрывать потемневшие места на его спине, я думала, что и белье мое намокает от пота. Рустам танцевал с закрытыми глазами, он почти спал. Наступал на ноги, горячо касался щекой моей щеки, дышал мне в нос винным жаром и несколько раз невнятно спросил: “Все нормально?” — не замечая ответа. Танец кончился, и я за руку потащила Рустама из клуба, куда-нибудь, в синьку сумерек. “Куда пойдем?” — “Пойдем, проводишь”. Он взял меня под руку, коля локтем в ребро. Опьянение дало ему сонливую нежность — со мной шел невыспавшийся ребенок, румяный, припухлый и прекрасный. Он мямлил: “Вот Данков — хороший город, я б там жил, и не пил бы… Вот и ты уезжаешь… Я футбол люблю, а здесь играть негде, я в Таджикистане полузащитником был, в юношеской сборной… Я твой телефон наизусть помню, хочешь, расскажу? Буду в Москве, позвоню… Когда ты уезжаешь? Ах, да…” Этот сонный монолог продолжался и у калитки. Рустам дал мне руку, видимо, прощаясь, я притянула его к себе, и Рустам поцеловал меня в щеку, я — его, царапнула губы первая щетина. Расчувствовавшись, Рустам принялся клясться, что приедет в Москву обязательно и непременно до меня дозвонится, обещал прийти завтра провожать на поезд. Я поцеловала его в губы, он ответил. Бархатная черная родинка на его лице приблизилась, словно перешла с одного места на другое, и я смотрела в нее, как в зрачок третьего глаза, — остальные два слегка двигались за сомкнутыми веками. Покалывали кожу ресницы. “Проводить тебя до двери?” — “Да”. Мы целовались в совсем уже темном холодном коридоре, топча какую-то обувь. “Подожди, сейчас я позову тебя в комнату”. Проскользнула. Все спят — определила это по часам, они смеют тикать так громко, только когда дом спит, — в деревне ложатся рано. В дальней комнате скинула с кровати покрывало, дохнувшее пыльной прохладой, и вернулась за Рустамом. — “Проходи”. — Тишина. — “Ты здесь?” В коридоре не было даже мух, только мрак.

Утром дядя сказал, посмеиваясь: “Катю-юш, жених-то у нас в калидоре ночевал. Я уж на рассвете вышел, не спалось, да споткнулся об него, чуть ухо не отдавил. Вскочил и домой побёг. Такие страсти, а ты уезжаешь”.

И мы не виделись четыре года.

А тогда в поезде я плакала от счастья, глядя с верхней полки на мельтешение желто-зеленой ленты за окном. Родина разматывалась бесконечным клубком, как в сказке. В ребрах сладко болело, я думала: “Теперь можно и умереть. Если больше ничего не будет в жизни, то не страшно, — это уже было. И хоть бы уже ничего и не было — этого хватит”.

Так высоко я ценила те пьяные поцелуи.

Алла приближала и отдаляла Рустама. Он напивался, вел себя глупо, и Алла прогоняла его. Искренне, трогательно каялся — и получал прощение. Алла не пошла на проводы, когда Рустама забирали в армию, потому что тогда пришлось бы прилюдно с ним целоваться, но он писал ей, и эти письма она берегла всю жизнь.

Одно из них храню я — украла как образчик.

“Здравствуй дорогая Алла!

Получил твое письмо, большое тебе спасибо, что не забыла меня. Ответ пишу не сразу — не было времени, постоянно в море, а в море мы сейчас ходим надолго, потому что тепло и море спокойное. Море — это красота. А я знаю, Алла, тебе захотелось в море, верней, позагорать на берегу моря.

Алла, у меня на службе действительно нету твоей фотографии, а та фотография дома, которую дала Смирнова Таня. И еще прошло ведь четыре года, ты изменилась, так что, Алла, отмазки никакие не принимаются, вышли, я тебя очень прошу. Посылаю тебе свою. Да, Алла, почему ты думаешь обо мне так плохо, что я сжег твое фото, я этого никогда не сделаю.

Алла, напиши мне, пожалуйста, если это в твоих силах, есть ли у тебя парень в данное время? Можешь, Алла, не отвечать на этот вопрос, это твое право. Ведь ты, Алла, знаешь, я тебя очень сильно люблю, но у нас этой любви с тобой не было, на эту тему мы с тобой, я надеюсь, поговорим, вспомним прошлое. Нет, ты, Алла, не думай, что я тебя виню в чем-то, но с моей стороны было много ошибок, на службе я все это перекрутил в голове, как на видеокассете. В Данкове у меня за два года было тысяча двести пятьдесят шесть девчонок, восемьдесят четыре из них хотели выйти за меня замуж, но я их не любил, просто они мне нравились. Мне от них надо было одно, я их так не любил, как тебя, — это я серьезно.

Я, наверное, навряд ли поеду в Москву первое время, побуду до сентября дома, а потом, может, поступать куда-нибудь. Первое время хочу работать поваром, ведь у меня будет 4-й разряд, я на это надеюсь.

Заканчиваю писать, сыграли боевую тревогу: “Корабль к бою и походу приготовить”, — видишь, опять море.

Все, передавай всем огромный привет, родителям своим тоже. И еще, чуть не забыл, напиши адрес своей сестры Кати. Мне очень нужно ей написать. Я ведь буду ехать через Москву.

До свидания. Целую крепко.

Моряк ТОФ матрос Р. Асланов.

28.05.95 года”

Алла почти полюбила Рустама за эти письма, по крайней мере, оценила его преданность. Она дала ему шанс, когда он вернулся, — женственность Рустама ушла куда-то вглубь, уступив во внешнем облике звериному мужеству, раскосое детское лицо стало тигриным.

Все считали Рустама и Аллу женихом и невестой. Мало кто догадывался о целомудрии их союза — нравы пали повсеместно.

Рустам неохотно искал работу — всюду сопровождать Аллу было для него важнее, — Алла стала медичкой. Я оканчивала институт и, влюбленная сразу в двух сокурсников, запутавшаяся в чувствах, удосужилась снова приехать в деревню.

Клуб потонул в зарослях крапивы, напоминающих еловый лес.

Исчезли все, с кем мы танцевали четыре года назад. Одни уехали, другие переженились. Со мной здоровались незнакомые бабы в грязных цветастых халатах, а сестра шептала мне на ухо их имена: это были те девочки, которые когда-то по ночам рассказывали мне о первой любви.

На огородах росла конопля. Безработные юноши, усвоившие привычку часами сидеть на корточках, передавали по кругу самокрутки. Рустам был единственным, кто не “кумарил”, — ему запретила Алла. Это подорвало его репутацию среди сверстников. Рустама презирали, от него отвернулись. Он лишился друзей, а вместе с ними и возможности заработать, скупая и перепродавая овощи, самогон и коноплю, как делали все. Впрочем, Рустама это не заботило, у него была Алла. Каждую неделю он собирался ехать в Москву на курсы поваров, но не мог расстаться с ней. Он готовил и возил ей еду, когда Алла дежурила в больнице в ночную смену.

Рустам был действительно счастлив увидеть меня: у него появился друг. Зая же вышла замуж, и Рустам всегда носил с собой фотографию племянника.

Он жадно говорил со мной о злоключениях последних лет.

Вот образец его рассказа:

“Я как… я не должен был в армию идти, меня от училища в Чаплыгине в районную сборную брали и отсрочку дали. Жорик ко мне приехал в общежитие, у него в Чаплыгине девчонка была, пошли гулять… и это… подрались и обручальное кольцо с одного парня сняли. Жорик снял. Мне участковый говорит: └Ну чего, заявление на тебя есть, возмещай ущерб и иди в армию, или сядешь“. Моя мать кольцо купила и брюки чьи-то красила окровавленные. Могла этого не делать, я все равно уже в армию шел. Служил на корабле коком, всем нравилось, как я готовлю, но там свои проблемы были. Я сидел на гауптвахте перед дембелем, а в это время у меня все украли — вернулся без формы, без фотографий, без ничего. Аллина фотография тоже пропала, жалко. Я и сейчас мог бы играть, меня помнят, сразу в сборную возьмут, только, это, в Чаплыгин надо ехать, но Алька же здесь”.

Рустам был абсолютно аморален — не зная добра и зла, он только любил, как другие любят Бога. Всё в мире представлялось Рустаму или преградой к соединению с Аллой, или ступенью к нему. Над кроватью Рустама к “Умилению” в киоте из серебряной фольги была прикреплена фотография Аллы в голубом платье, и тень огонька лампады касалась подбородка девушки.

Я держала сторону Рустама — мне хотелось, чтобы Алла вышла за него. Больше никто не одобрил бы их брака: кому нужен безработный мечтательный подкаблучник.

Никто, кроме меня, не считал Рустама красивым, даже Алла. А я до сих пор не забыла его красоты. Тени и полумрак не искажали и не сглаживали его черт — это свойство смуглокожих. Детская припухлость щек, девичья — губ. Постоянная поза Рустама: сидит ссутулившись, нога на ногу, руки крест на крест на коленях, голова опущена и слегка развернута в сторону Аллы.

Рустам страдал всегда, даже от счастья. Он напоминал музыкальный инструмент, всем своим телом порождающий мелодию страдания, выражаемую его голосом, движениями, даже дыханием, в котором непременно присутствовали всхлипывающие вздохи.

Он был недотепой.

Рустам, встретившись утром с Аллой, до вечерней разлуки не прерывал прикосновения, но Алла не замечала этой непрерывности. Встреча начиналась с объятий, а когда Алла освобождалась от них, Рустам то гладил кончики ее пальцев, то разминал в руках прядь волос, то ласкал край платья или ремешок сумочки Аллы.

Вскоре после моего приезда они поссорились: кто-то сказал Алле, что Рустам “кумарил”. Он клялся мне, что это неправда — мне, потому что Алла не хотела слушать. Я была посредницей и утешительницей.

Вечером мы остановились с Аллой под дикой яблоней, с улицы перекинувшей ветви в сад. Мягко шипел ветер, мы смотрели на малиновый шар, уходящий на дно неба. Я заметила, что по шершавому сухому стволу извилисто ползет ручеек влаги. Подняла голову, и слеза Рустама упала мне на лоб, потекла по моей щеке. Он сидел между веток с мокрым лицом и прижимал пальцы к губам, беззвучно умоляя не говорить сестре о том, что он здесь.

Через несколько дней Алла наконец согласилась на разговор с Рустамом.

Они вышли на улицу, а я осталась в сестринской наедине с раскрытым окном, полным сонного запаха цветущего жасмина и стрекотания сверчков. Окно так манило, будто в него смотрел кто-то любящий меня, но за ним была только летняя ночь.

Я высунулась по пояс и увидела Аллу и Рустама на качелях. Они помирились.

Алла сидела, положив ногу на ногу, с прямой спиной, жесткая, словно из стали, а Рустам льнул к ней. Его рука медленно текла по ее плечу, как воск по свечке. Из-за ссоры он не спал несколько суток и теперь дремал.

Назавтра Алла говорила мне, едва касаясь губами сигаретного фильтра — будто не курила, а целовала сигарету:

— Не знаю я, что мне делать. Я ведь, получается, его обманываю. Он меня ждет, а я так потяну-потяну и не выйду за него замуж. Бросить — он и правда может что-нибудь с собой сделать. И есть опасность, что я так к нему привыкну, что выйду за него… С другой стороны, я прекрасно понимаю, что так меня любить уже никто не будет… Вчера позвал поговорить, вышли на улицу, а я слышу, как у него сердце колотится. И то на руке мускул дрогнет, то на ноге. Казалось, это я должна у него просить прощения. А он говорит: “Прости”. — “За что?” — “За то, что я тогда психанул. Если ты меня бросишь, я умру”. Я говорю: “Первая любовь проходит”. — “Нет”. Он такой фанат футбола, мечтает играть, все время сожалеет, что бросил, сейчас он мог бы уже в сборной России быть. Я ему говорю: “А если я скажу тебе в футбол не играть? Вообще никогда”. “Не буду”, — так сразу, не раздумывая, у меня аж глаза на лоб вылезли. У него женщины не было с тех пор, как он из армии пришел. Я ему говорю: “Я ж тебе не запрещаю”. — “Мне никого не надо. Он так скоро импотентом станет. Воздержание полезно — вот только вопрос, до какого предела.

— “Да выходи ты за него.

— Не знаю я. Не знаю.

Алле было двадцать. В деревне осталось только трое незамужних этого возраста — местная шлюха, девушка с заячьей губой и моя сестра. Она стала еще красивее, чем в шестнадцать, но возможности устроить судьбу так, как Алле полагалось, таяли. Ни в один институт она не поступила, все ее поклонники расточились, — женились, погибли, уехали, спились, сели в тюрьмы. Алла училась в Ельце, в медучилище, и на ее курсе не было ни одного мужчины, кроме полиомиелитного хромого. На нее засматривались шестнадцатилетние, но Алла не брала их в расчет. Оставался один Рустам.

Алла ждала места медсестры в лебедянской больнице. Это предвещало лебедянских и даже, возможно, липецких командированных женихов. У Рустама был только один козырь перед этой толпой пока еще призрачных соперников: он мог устроиться в Москве в национальный ресторан — да хоть и в забегаловку. Для этого надо было на время оставить Аллу.

Он решился почти через год, следующей весной, когда Алла уже получила место и снимала квартиру в Лебедяни.

Рустам приехал к нам без предупреждения, просто однажды позвонил в дверь. Сказал, что они с Аллой решили пожениться и перед свадьбой она отправила его устраиваться в Москве: искать работу, снимать квартиру. Мы приняли его как родственника — мои родители, конечно, ничего не имели против того, что он поживет некоторое время у нас. Даже собака на него не залаяла. Немного удивляло, что ни Алла, ни ее отец, а мамин брат, нам не позвонили, но Рустам так обаятельно передавал от них приветы. Мы рассудили, что они просто побоялись отказа.

Когда мы оказывались вдвоем, Рустам мрачнел, лихорадочное отчаянное обаяние лгуна сходило с него, лицо вытягивалось. Рустам вздыхал, сутулился и говорил, глядя на кончики пальцев своей ноги:

“Слух прошел, что Алька от меня беременна. Она, бедненькая, в шоке, вообще же ничего не было. Просила меня уехать, чтоб все забыли... Алька обманывает меня, — говорит, что никто не приходил в гости, а оказывается, приходили какие-то парни. Я ее спрашиваю: └Почему ты мне не сказала? Я же понимаю — друзья. Я ж тебе верю“. — └Я боялась, что ты будешь беситься“. Один парень снился мне в плохом сне. И не зря снился. Я приехал к ней, жду со смены, звонок. Открываю, думал, кто из девчонок, а это он. └Алла дома?“ — └Нет, ее нет“. — └А ты кто?“ — └Я — двоюродный брат. Заходи, подождешь, поговорим“. Пили чай, съели полшоколадки, какую парень Алле принес. Вдруг спрашивает: └А ты все-таки кто?“ — └Я — будущий муж“. — └Тогда я пошел“. И так было не раз с другими. То я видел, как парень с автобуса шел к Альке, а она потом говорила, что никто не приходил… Она адрес всем дает, боится обидеть. Но с этим парнем что-то не то…” — и Рустам горестно и нежно всхлипнул. Собака ответила ему понимающим стоном.

Рустам собирался записаться на курсы поваров, но на следующий день не смог встать — у него поднялась температура.

Через неделю поправился, но на курсы уже опоздал, надо было ждать следующего набора.

Рустам гулял с собакой и готовил — это постепенно вошло в его обязанности. Он читал газеты, смотрел футбол и вел себя совершенно как домочадец. Когда я уходила на работу, Рустам еще спал, когда возвращалась — уже спал, тайно напившись пива. Он засыпал в одной позе, положив руку на грудь и склонив голову к плечу, так что слеза всегда катилась по одному маршруту.

Жилье и работу для него мы сначала искали, но сами не заметили, как искать бросили, даже про курсы поваров забыли. Сонным созерцательным бытием Рустам вписался в нашу жизнь. У нас он был с Аллой и без нее, он отдыхал от нее, с ней не расставаясь. Покинул передовую, но пребывал в “тылу” Аллы.

Как-то раз Рустам сходил со мной на работу, главным образом, потому, что туда ходила со мной Алла и сфотографировалась за компьютером. Рустам посидел на том же месте, что и она, поиграл в ту игру, в которую играла Алла, и написал на листочке у телефона ее имя.

Когда Рустам звонил Алле, я оставляла его и только однажды слышала разговор. Рустам говорил несколько минут с невыразимой нежностью, машинально лаская трубку, потом слушал, медленно сгибаясь в кресле, будто его позвоночник таял. Когда я вошла минут через сорок, Рустам так и сидел, печально сгорбившись. Сказал, чуть не плача: “Голос такой недовольный… Плохо ей, бедненькой”.

Мои друзья любили Рустама как новое развлечение. Он наивно радовался успеху и отчаянно ухаживал за моими подругами, которым казался дрессированным зверьком. Читал стихи по-таджикски — выучил еще в школе, — иногда, развеселившись, болтал о своих приключениях, и после страшно было выпускать его из дома: “Пошел я к грузинам за водкой, но постучался неправильно, не рукой, а ногой — накостыляли. Вернулся к ребятам, рассказал, а дурачок Ванька пошел и поджег у них стог, чтоб за меня отомстить. Я и по пьяни бы не стал у них стог поджигать — рядом стог Алика, друга моего. Грузины подали на меня заявление — я последним к ним тогда приходил. Участковый меня поймал пьяного, отвез в вытрезвитель, а оттуда в отделение, к следователю Кнутову. Тот бил по шее до сотрясения мозга, но я ничего не подписал. Отпустили, сказали извиниться.

Я Ваньке говорю: “Ты хоть мне признайся, что это ты поджег”. А он: “Что я, дурачок, что ли, признаваться?!”

Отец грузинам наше сено по пьянке отдал. Отец, когда трезвый, нормальный, поговорить с ним можно, а как выпьет — убил бы. Я его только потому не убил, что потом думать буду, вспоминать. А так легко: пьяный лежит, водку залил ему и всё”, — сказал Рустам небрежно.

Страшный случай дергал его за рукав, а в характере Рустама не было ничего, что могло бы отвратить от опасности…

Наконец мы устроили Рустама торговать книгами.

Он оказался артистом — расспрашивал покупателей, для чего им книга: для института или училища, реферата или сочинения, — и “рекомендовал” издание, говорил, что отдает последний, “свой” экземпляр и удваивал цену.

У него появились шальные деньги, и Рустам несколько раз подряд вернулся пьяным. Мама попросила его найти другое жилье.

Рустам исчез и бросил работу.

С этого началась его погибель.

Когда Рустам пришел за вещами — устроился “в общежитии у друзей”, — я сказала: еду в деревню на майские праздники.

“Поцелуй за меня Алечку, скажи, скоро с ума сойду без нее”, — вкрадчиво попросил Рустам, завязывая шнурки. Он нарочно делал это медленно, не поднимая вспыхнувшего лица, чтобы подождать, пока оно остынет, но я видела его рубиновые уши.

На вокзале меня встретила Алла, целуя, промахнулась — смотрела на серебристую “Ладу”. В машине смеялись длиннолицые близнецы с двумя отличиями: один сиял золотым зубом, губу второго прикрывали усы.

Усатый отсел назад с Аллой.

У них оказалась фамилия Гольц. В зеркальце водителя отразилось: усатый — Глеб Гольц — бестрепетно взял Аллу за руку. Орала музыка, ржали близнецы, в профиль напоминающие Месяца Месяцовича, материализовалась измена. Мне стало ясно, зачем Алла отослала Рустама в Москву.

“Ты меня осуждаешь?” — спросила Алла, когда мы легли спать, и она коснулась моего уха холодным носом.

 — Конечно, нет.

Алла рассталась с Рустамом, выдумав в качестве предлога слух о беременности. Рустам спросил, вернется ли она к нему, если он устроится на работу в Москве. У него был голос труса. — “Возможно”. — Она сказала так не только для того, чтобы вернее от него отделаться. “Может быть, я еще к нему вернусь, хотя навряд ли… У Гольца — дом в Лебедяни, машина и мать — глава администрации… Они умные, кроссворды разгадывают, Глеб в милицейскую академию поступает, Глеб добрый, он мне розу дарит, а когда она засыхает, дарит другую, у меня всегда стоит на столе роза”, — сказала Алла.

Я передала Рустаму запечатанное письмо. Он вскрывал конверт медленно, отрывая от него клочки, будто чистил незрелый апельсин.

 — У них любовь?

— Не знаю. У него, кажется… похоже на то.

— Я понял по письму.

Рустам сидел у меня на диване и дрожал. Подступили рыдания, лицо исказилось, его мускулатура напряглась. Я отвернулась.

Рустам сдержал рыдания.

 — Помню я ее слова… И все слова ее глупые… За дурака меня считала… Сколько раз обманывала…

 — Может, сходим куда-нибудь?

 — Нет.

Рустам позвонил Жорику, торгующему в Москве овощами, и договорился завтра с ним ехать домой.

Остановился в дверях:

 — Ты читала книгу “Мотылек”? Исповедь беглого каторжника. Мне Алька давала читать. Там написано: “Что бы ни случилось, — надо жить”.

О том что Рустам снова приехал в Москву, я узнала от знакомых.

Впрочем, он появился — взять в долг. Рустам вернулся другим человеком — шпана, как она есть. Он пришел в белых брюках и белой рубахе с бутылкой дорогого пива в руках и, смеясь, сказал, что обкурился и потерял все — документы, вещи, и все на нем чужое. Намекал, что будет вместе с Жорой торговать планом и скоро у него заведутся деньги.

С тех пор он звонил мне, только когда попадал в переделку — или его надо было забрать из милиции, или он задолжал.

Однажды позвонил Жора: Рустам у него, ему плохо, зовет меня. Я поехала, чувствуя свою вину в том, что Рустам пошел в разнос, а я, больше занятая собой, не остановила его.

Рустам с одутловатым несчастным лицом лежал на тахте. Темный свет торшера делал его кожу оранжевой. Я села рядом и взяла Рустама за руку.

— Хорошо я выгляжу?

Я солгала.

— Стараюсь… Я Аллу видел, даже сам не стал с ней говорить, она была с Глебом, бухая… Как все в жизни меняется, как люди меняются… Ребята говорят: “Давай кинем их, на машине, зажмем…” Я говорю: “Не, она не виновата… Вернее, она-то виновата, а Гольцы не виноваты…” Я так за Алечку переживаю. Даже не то, что она меня бросила, а то, что попала в плохие руки.

— У Аллы все будет нормально. Думай о себе, Рустам.

Он обнял и пригнул мою шею к своей груди, где так билось сердце:

— Дай я тебя согрею.

Шесть лет назад я мечтала об этом. Сознание раздвоилось. Прошлое рвалось наружу, обещая записать этот случай на свой счет, не позволив ему коснуться настоящего, а настоящее протестовало, всеми своими прожекторами высвечивая образ другого мужчины любимого сейчас, мужчины, с которым мы только вчера гуляли в университетском саду и простились до завтрашнего свидания. Прошлое уломало мою волю, и я ответила на поцелуй.

Но поцелуй разочаровал. Рустам закрыл глаза, движения его губ и языка были автоматическими, предначертанными. Целуя меня, он оставался в одиночестве — на моем месте могла быть любая. И я освободилась из объятий. Быстро поправила одежду — так, будто выйдя из машины.

— Я же погибну, хоть ты меня не обламывай! — протестовал Рустам, вцепившись в ширинку.

Я отошла вглубь полумрака и жалея, и злорадствуя, а Рустам, зажимаясь, пробежал в уборную.

Вскоре он снова уехал.

Зимой Алла вышла замуж. Рустам на свадьбе не появился, хотя Алла позвала его, — великодушно отправила приглашение по почте.

Рустам сошелся с медичкой — на пару с ней Алла снимала квартиру до замужества. Он и жил с новой подругой в той же квартире. Спал на кровати, на которой спала Алла, ел за столом, за которым ела Алла. Ходил встречать свою медичку к той же больнице, куда и Гольц приезжал…

Это было отчаяние, иллюзия реванша после окончания игры, но Алле мерещился недобрый умысел, какая-то странная месть. “Рустам меня бесит”, — говорила она, прищуриваясь, вызывая из небытия разметку будущих морщин.

Прошло еще четыре года. Глядя на свое лицо, я стала замечать течение времени.

И снова зимой была свадьба. Выходила замуж младшая сестра Аллы, Марьяша. В 80-м тетя Инна показала нам ее из окна роддома: в коконе одеяльца ворочалось розовое помятое личико, черты которого еще не расправились, как крылья новорожденной бабочки. А через двадцать лет Марьяна в фате была похожа на елку в обильном “дождике”. В загсе она куксилась, терла покрасневший нос и громко шептала: “Алка, что делать, меня сейчас прямо тут вырвет...”

Свадьбу играли в клубе — его подняли из руин, но словно таким же, каким он был до того, как рухнуть. Оконные проемы затянули полиэтиленом, на самодельную проводку накрутили надувные шары, которые сумрак сделал бесцветными, а тени их пятнали деревянные столы, выструганные специально к свадьбе.

Гостьи в шифоне и бархате плясали на сквозняке, заносящем под дверь клуба снежную пыль. Плясали так, что на столах из стопок выплескивалась самогонка. Неприглашенные бабы и дети, пришедшие “на глядешки”, в пальто, валенках и козьих платках, мрачно сидели вдоль стен на клеенчатых — словно тех же, — стульях.

Лет пятнадцать назад я так же была здесь на чьей-то чужой свадьбе и говорила себе: “Запомни этот клуб, эту пляску с частушками под баян хромого деда Коли, этот запах пота и хлебного самогона, этот блеск — жира на мослах в тарелках, испарины на скулах и слюны на зубах из └цыганского“ золота, эти хищные цветы на платках и платьях, этот смех — в другом месте неприличный — эти клубы пара из разверстых ртов”. Думала, что это пройдет. Но прошли мое детство, моя юность, а это осталось. Даже старуха в платье с гремушками на подоле была жива и все так же пела вместо не знающей слов невесты:

Я сестричка-невеличка,

Меня братья продать хочут,

Продать хочут, купцов прочат.

Да я молода, непродажна,

Непродажна, в уголку привязна…

Под вечер среди танцующих появился Рустам с разбитым лицом. Он исхудал и пожелтел после язвы — рваная куртка, настоящее отребье. Взял меня за запястье и небрежно выдернул в круг танцующих, словно в последний раз мы встречались вчера. Я видела, что ему плохо, что он бравирует и знает, как пахнет у него изо рта.

“Я про долг помню, при первой возможности верну”, — сказал Рустам так, будто это финальная фраза скабрезного анекдота.

“Иди ты к черту”, — я взяла его голову за скулы и развернула к себе, глаза в глаза.

“Выходи за меня замуж”, — сказал Рустам. Не успело мое женское тщеславие отреагировать, как неожиданный жених, вдруг заметив мою сестру, закричал с той отчаянной нежностью, с которой обращаются к опасно больному ребенку:

— Аллочка, иди сюда!

Минуту мы, пьяные, стояли втроем, обнявшись, сойдясь лбами, смеялись и плакали. Мы встретились в лучшие наши годы, знали друг друга юными, прекрасными и всесильными. Для любви этого достаточно.

Аллу увез Гольц, меня позвали убирать, Рустам принялся допивать из стаканов, его выгнали. Он упал и лежал на снегу перед клубом до тех пор, пока мы с тетей Инной и другими женщинами не вышли, перемыв посуду. Была уже глубокая ночь. Снег искрился, как белое звездное небо. Рустам не изменил привычке спать, склонив голову к правому плечу. Женщины позвали ребят, и те с гоготом, как черти в пекло, потащили тряпичную куклу Рустама в сторону его дома.

И еще пять лет прошло. Я жила одна. Романы наскучили, теперь я интересовалась “идеями”. Ходила на домашние лекции шейха Сафара, йеменца в галстуке от “Кензо”, как-то по-английски попыхивающего трубкой с вишневым табаком. Он пытался объяснить европейцам, что ислам — это пояс шахида на сердце. Разница с терроризмом только в том, что истинный шахид погибнет оттого, что его сердце разорвется от любви к Аллаху всемилостивому, милосердному, а не оттого, что его тело разлетится на куски от ненависти к врагам. Он рассказывал о суфии Сахле, который отказывался лечиться, говоря, что удар Возлюбленного не причиняет боли. Приводил слова Ад-Дарани: “Велишь ввергнуть меня в ад, стану возвещать его обитателям о моей любви к Тебе”, и Абу Йазида, просившего Божьей кары, ибо все, чего он желал, он уже имел, кроме наслаждения мукой Господней.

Я случайно нашла Рустама, когда уезжала из деревни. Он ушел от матери— не мог больше переносить ее слез и упреков, — и поселился с другими бомжами в брошенном доме, выходящем окнами на снова обветшавший клуб, где Рустам бывал так счастлив и так несчастен.

В полдневный жар Рустам лежал на обочине, пальцем затыкая горло пивной бутылки, которую не успел допить, задремывая. Пахло горячей пылью и куриным пометом. Поодаль в кустах расположились товарищи Рустама — на первый взгляд, натюрморт с ветошью. Они-то и перенесли спящего в мою машину.

Еще полгода назад я не сделала бы этого. Теперь же под впечатлением от уроков Сафара я опоэтизировала Рустама и вообразила бомжа дервишем, презревшим мир, как крылышко мошки.

Он проснулся только на кольцевой автодороге: свет фонарей, прошивающий салон, разбудил его.

Первое, о чем попросил Рустам, зайдя в квартиру, — показать видеозапись Аллиной свадьбы. Смотрел на экран, не отрывая рук от лица, мучая его и терзая, как грешник на фреске Страшного суда, тщащийся избегнуть кары, содрав собственный лик и оставшись неузнанным. Бормотал: “Некрасивая… некрасивая… Нет, красивая. Все равно вдовой будет…”

Утром я вошла в комнату, где постелила ему. Рустам лежал, как в больнице, вытянув худые руки вдоль тела поверх одеяла и, не моргая, смотрел в светлую щель между неплотно задернутыми шторами. Он не повернул головы в мою сторону, будто не мог отвести взгляд от этой сияющей полосы, напоминающей ртуть в термометре. Я легла рядом, спиной чувствуя холод края кровати, и обняла Рустама. Он подвинулся и сжал мою ладонь.

Мне было тридцать. Я больше не нуждалась в мотивах для того, чтобы лечь с мужчиной в постель. Делала это по привычке, не объясняя себе зачем, как если бы с мужем. Многоликим многоименным мужем. Детская страсть к Рустаму, первая, короткая, нефизиологическая — ведь я жаждала самого человека, а не наслаждения, которое он мог дать, — была самым сильным моим чувством за все эти годы. За все. И я устыдилась своей нищеты перед Рустамом. Он-то ведь любил. На минуту мне захотелось, чтобы он поверил, что и я люблю — люблю его2, до сих пор.

Рустам так и не вышел из сомнамбулической задумчивости и отвечал на поцелуи не механически, как когда-то, а машинально — такими лобзаниями прощаются с надоевшими гостями.

“Я тебя разочаровал?” — “Нет-нет”. — “Думаешь, я не мужик стал? Спился? Рада, что Аллочка со мной не стала жениться? Сейчас бы плохой муж у сестры был… А я бы не пил с ней. У меня цирроз. Я запустил потому что, а не оттого, что пью много. Все что-то колет, колет, надо в больницу идти, а я ее за километр обхожу — там же Алла. Помню, прихожу в себя, не могу понять где. В палате. И Алла заходит с врачами. Как ангел. Стыдно как… и перед тобой стыдно. Одолжишь мне еще денег? Домой поеду, в Таджикистан. Все-таки родина и еще подальше от Аллы. Я ее, конечно, не забуду. Но если ее не видеть и не вспоминать этого всего, то я, возможно, брошу. У меня в Таджикистане все родственники, только мама и сестренка здесь. Раньше война была, а теперь нет. Чего мне здесь делать? Да, Катюш?”

И я отправила его в Таджикистан. У меня была своя жизнь, в которой уже не оставалось места первой любви, но присутствие Рустама в досягаемости все-таки уязвляло. Как если бы он был моим братом. Отсылая его в неизвестность, я лишала себя возможности деятельно любить его — возможности, пользоваться которой не хотела. Предпочла Рустама в отдалении, Рустама, у которого вроде бы все хорошо.

В аэропорту он просто махнул мне рукой: “Пока, мол, давай”, — и исчез в его недрах, не обернувшись, — стыдился и хорохорился.

Рустам писал матери и Зайнаб. Он поселился не в Ригаре, а в Чаптуре, у родственников отца, пас овец. Прислал фотографию: с бородой, в тюбетейке.

— Правильно сделал, что уехал. Только позорился тут и меня позорил, пьяный ходил, похвалялся: “Глеба убью”, — говорила Алла.

С годами Рустам все больше раздражал ее, она стеснялась их юношеских отношений. Своим беспутным настоящим Рустам будто бы порочил ее прошлое, доказывая, что не было ни счастья, ни его возможности, убивая фантазию, без которой воспоминания — яд несладкий.

Я смотрела на сестру с печалью. Она осунулась, ее шею испещряли морщины, как рябь осеннюю воду. Золотая цепь уходила в вырез платья, повторяя сложные мятые складки кожи, седина запятнала незакрашенные виски. На Алле было длинное черное платье с дрожащим, как желе, подолом. Такие платья считаются нарядными, их продают на Лебедянском рынке цыгане. Моя сестра стала старой измученной женщиной с выпирающим животом — вечной памятью о второй беременности. Роза уже давно не стояла на ее столе, а Гольц не ночевал дома.

Мы сели на диван, покрытый пыльным пестрым атласом, и Алла достала фотоальбомы. Их плотные картонные обложки было сложно измочалить, но времени это удалось. Оно словно грызло их и терзало, силясь отнять у памяти нашу нетленную игрушку — прошлое. В альбомах не было фотографий Рустама, но он присутствовал незримо, он только случайно не попал в кадр. Вот свадьба Аллы, свадьба Марьяши, ныне матери пятерых, вот и то лето, когда Рустам еще был женихом Аллы, и то, в которое я любила его, и то, в которое он жил у меня. Вот мы с Аллой и Рустамом пошли в лес, вот костер, который он развел, и шалаш, который он построил, вот мы с Аллой обнимаемся — нас сфотографировал Рустам. Вот еще и еще Алла, увиденная его карим глазом в рождественском вертепе объектива. Она, тогда красавица, плохо вышла на этих фотографиях — Рустам словно хотел снять ее не так, как это сделал бы любой другой фотограф, но “мыльница” не дала. Даже этого не позволила ему судьба.

Я думала, что больше никогда не увижу Рустама, мне он не писал.

Сколько времени прошло — год или два, прежде чем подруга показала мне документальный фильм о тарикате Кадирийа в Гиссаре?

Громкий зикр в доме усопшего. Пятьдесят мужчин двигались по кругу, с каждым выдохом припадая на одну ногу. Хромающий хоровод ускорялся, и слова его — “ля илляха илля-ллах” — сливались в гул большого механизма, вибрацию, исходящую будто бы от гор, иногда мелькающих за окнами в случайных прорехах между теснящимися телами, накрененными к центру круга. Присутствие чего-то большого, доминирующего, всепоглощающего — мне чудилось, что это присутствие гор, — чувствовалось в доме. Лица мюридов, сосредоточенные, залитые потом, лица тех, кто именно сейчас, в эту минуту отдался высшей силе, напоминали лица космонавтов, глядящих из иллюминатора сквозь пелену плавящейся обшивки. Само движение — дело жизни тех и других.

“Муж снимал, зикр длился четыре часа, — возбужденно говорила Ксения.— В мавланистском Таджикистане кадириты редкость, состоят в ордене — в основном, вайнахи. Мюриду во время зикра представляется, что он летит низко над землей в раскрученном диске, издающем свистящий, пульсирующий гул, ощущение реальности исчезает. Зикр — четки в руках Аллаха, мюрид — бусина, Аллах каждого по очереди касается перстами. В воздухе появляется запах розового масла Его перст. Масло на потолке, на стенах, на полу, на людях... Потом женщины отовсюду оттирают. А вот этот парень спрашивал, знаю ли я тебя, представляешь! Он с какой-то твоей родственницей знаком. Мюридам еще кажется, будто все вокруг охвачено огнем, и только место, на котором совершается зикр, остается вне пламени”. — Ксения нажала на “паузу”, и в лице юноши, который уже много раз проносился в зикре и оставался мною не узнанным, вдруг проступили черты Рустама. В его глазах бушевал океан пламени, окружающий зикр, и, наклоняясь в круг, Рустам уворачивался от огненных всплесков.

Я никогда не видела, как Рустам играет в футбол. И вдруг с болью, сжавшей грудную клетку, пожалела об этом. Сколько красоты, тигриной грации искало выхода и нашло только здесь, в ритуальном танце чужого Рустаму народа. О, если бы он не предпочел Аллу сборной России! А может, и футбол был иллюзией, мнимой жертвой, и Рустам играл, как всякий дворовый мальчишка…

Заменяла ли ему Алла искомого Бога? Или вера заместила любовь, как бывает у натур женственных, как случилось с Эммой Бовари? Ад-Даркави сказал: “Не говорите: └Я — ничто“ или └Я — нечто“. Не говорите: └Я нуждаюсь в том-то и том-то“ или └Я не нуждаюсь ни в чем“. Но говорите: └Аллах!“ — и вы увидите чудеса”. Изо всех моих знакомых только Рустам мог бы сказать “Аллах!” именно так. Он не умел обладать ничем, тем более собой, он всегда безраздельно принадлежал возлюбленному божеству.

Мать Рустама сидела на крыльце магазина — ведь одинокое горе невыносимо — и плакала, сжимая в руке сбитые в ком платок и письмо от Рустама: он стал “совсем религиозным” и уехал в Дагестан — “воевать с вахаббитами”. В последний раз мы говорили с ней лет десять назад, но она узнала меня и подозвала. Я опустилась рядом на теплый бетон, Ольга Михайловна обняла мое плечо и покачивалась, будто баюкая ребенка. Мне пришлось уткнуться лицом в ее одежду, пахнущую только что выстиранной, все еще влажной тканью. Выстиранной слезами.

 — Вот, Катюша, какой глупый сыночек мой. Молодцы вы девчонки, что с дураком не связались. А может, женился бы, и не было бы этого ничего, не знаю, — шептала Ольга Михайловна, и я видела, как смятая бумага превращается в тесто между ее пальцами, привыкшими к тесту больше, чем к бумаге.

Месяцев через пять я тоже получила письмо из Махачкалы.

“Здравствуй, Катюша.

Пишет тебе твой друг Рустам. Помнишь ли ты меня еще, Катюша? Думаю, помнишь. Как дела? Как сама? Зая мне писала, что ты вышла замуж. Поздравляю. Надеюсь, твой муж не обидится, что я пишу тебе письмо. Мы ведь друзья. Передавай мужу от меня привет. Я, как вчера, вспоминаю дни, которые мы проводили с тобой и с твоей сестрой Аллой. Помнишь, как мы втроем ночевали в лесу? Было еще много хороших дней. А потом много лет все было как в тумане. Не удивляйся, что письмо придет из Дагестана. Но сначала все по порядку. Ты, наверное, никогда не ночевала в горах, не видела звездного неба в горах. Только оно меня и спасало здесь. Хорошо об этом написал Тимур Зульфикаров, помнишь, Катя, ты давала мне читать? Днем, Катя, мне хотелось умереть, но я ждал ночи, как свидания с Аллой. Ночью я смотрел на небо, и звезды смотрели мне в глаза. И я уверовал в Аллаха. В то, что нет Бога, кроме Аллаха, и Мухаммед посланник его. Но это тебе, Катя, не интересно. Ты же, как и Аллочка, крестик носишь, я помню. Я приехал в Дагестан воевать с вахаббитской сволочью. Они извращают Ислам, делают терракты, убийства мирных людей, говорят, что суфизм — это плохо, запрещают делать зикрулла. Я поехал с ребятами по контракту, обещали хорошо платить. И один раз даже заплатили. Скажу тебе честно, Катюша, заплатили хорошо. Не могу написать сколько, я давал подписку никому не говорить. Все это время, Катя, мы были в лагере и обучались воевать. А вчера был тренировочный бой. И я, Катя, понял, что война — это не для меня. Деньги я решил потратить на то, чтобы съездить в Россию и повидаться с Аллочкой, мамой и сестренкой. И с тобой, Катя, конечно. Столько не виделись. А еще я помню, что тебе должен. Так что ждите. Еду с деньгами!

Р. Асланов, 25.06.11, с. Мучаево”.

Внизу Рустам зелеными чернилами нарисовал трехслойную розу — эмблему Кадирийа.

Из конверта выпал еще один листок. Незнакомая рука, стараясь и роняя потные капли, написала: “Вашь абонимент Рустам Юсупович Асланов погиб как шахид с иминим Алла. Алла Всемилостивий Мелосердий. Бил найдин умирайщим с вистрил спину. Вещь при нем ни найдин, только писмо, отправлям. Похоронин по абычаю ислама. Гирой, он освободит Дагестан от вахабит. Имя его написали дома в рамка. Алла Акбар. Правоверний мусульманин Муса Ганиев”.

 

Был ли Рустам убит по пути из военного лагеря в Махачкалу грабителем или пристрелен как дезертир? Может быть, ему следовало скончаться от цирроза в лебедянской больнице на руках у возлюбленной? И не желала ли я тайно от себя самой его гибели, чтобы освободиться от груза тяжелой беспомощной любви — не к Рустаму даже, а к его способности страдать, к музыке, которую, как из инструмента, всю жизнь извлекала из него моя сестра…

Я знаю только одно — с чьим именем на устах он умер.

Версия для печати