Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2009, 1

Рассказы

Кайлин родилась в Донецке (Украина) в 1981 году. Получила высшее экономическое образование. В сети публикуется с 2005 года. В 2006 году вышел рассказ “Работа над ошибками” в альманахе “Мирари”. В 2007 году — рассказ “Сквозь сны” в журнале “Порог”.

Рассказы

Вrain for five

Сижу на ночной крыше, пока земля внизу поджидает мое тело. Оно взято в долг, и срок возврата наступает без всякого договора. Погоня приближается незримо. Любое бегство — агония абортируемого зародыша. Потому я расслабляюсь, насколько может расслабиться смертник, и дышу зловонием заводских труб. Я в тупике, но радуюсь тому, что еще могу испортить чьи-то виды на усталую плоть.

Внутри: плачу, со слезами разоблачая покорность; задыхаюсь спазмами боли — так пораженный ипритом запоздало осознает необратимость после стадии мнимого благополучия.

Мне не хватает кислорода, ведь кто-то занимает территорию и вытравляет меня.

— Твоя мечта — быть на крыше. Писать на крыше. Умереть на крыше, — слышу позади голос, не принадлежащий пока никому.

Я еще не придумала того, кто заменит меня, но холод у затылка заставляет торопиться. Я — мишень для ненависти, и от внезапности слабеют позвонки и крутит в животе. Ненависть очень похожа на оптический прицел. Я догадываюсь, у кого из них, четверых, может быть пистолет, и молчу, закусив палец. Слушаю, что скажет он, номер первый…

Тем временем взгляд подсовывает мне темноту вместо панорамы спящего города. Неуправляемое, как медвежья болезнь, состояние. Я признаю отчаяние и растворяюсь в себе. Никакого контроля, никакого зудящего голоса в ушах и досадной мокроты в штанах. Меня нет — я часть темноты, окружившей островок пола под бликами лампочки. Строго по кругу, отмеченному светом, стоят пять стульев. Дерево светлое, еще не затертое; обивка свежая из красной жаккардовой ткани — таких стульев уже не встретишь. Они из прошлого.

— Такие стояли в квартире у нее. Ты же помнишь. Потом обивка совсем стерлась под хозяйскими жопами и ее поменяли на коричневую. Ага, будто измазали в том самом, о чем ты подумала… — произносит темнота на писклявых тонах, притворно.

И на одном из стульев появляется тело. Желанное, долгожданное, вполне заслуженное, МОЕ, черт возьми, тело, стянутое веревками, привязанное к ножкам стула и спинке до остановки кровообращения.

Номер первый всегда в черном, но никто из нас не жаловался на мрачный вкус. Мы во всем потакали занятой плоти и лишь чуть проявляли себя. Мы делали так ради жизни…

— Вот… представьте себе девочку с перекрестка разума и чувств. Она родилась безликой и созрела, не обретя нужных красок привлекательности. Ее долго никто не брал — ни в постель, ни на попечение. Ведь если переспать с музой, то ответственность за ее выходки переходит на любовника.

Она скиталась по городам подсознания, предлагая резюме, но прохожие топтали листы в пыли. Однажды затоптали и девочку, когда та решила схитрить и пришла в город ночи на праздник имения без места и времени. Ее партнер, может, и не один, сразу же сбежал, а девственная кровь досталась траве.

Девочка лежала и оплакивала свою глупость, ведь испробованную и вскрытую никто не возьмет. Она решила покончить с собой: сжевала бумажку с надписью “смерть” и упала, бездыханная.

Воскресла девочка в лапах гигантского алого пса с шипастым ошейником. Ее безымянный палец был уже окольцован, а одежда сожжена. “Ты знаешь, кто я, — сказал хозяин души-самоубийцы. — А ты теперь — моя невеста. И я найду тебе применение. Твои фантазии будут рождать безысходность от безысходности. Твои слова, идущие вне разума, станут началом чужой смерти. Ты будешь первой мертвой музой…”

Так девочка стала невестой дьявола, а в постели обрела бога. Она записывала впечатления после каждой ночи с хозяином, наполняющим ее семенем и образами человеческого ада. В разноцветных конвертах письма летали в астрале, пока не проникали в созревшую отчаянием душу, оплодотворяя идеями смерти, — произнесла связанная, не подняв головы.

Слова заменяют дыхание, и, замолкая, она утыкается подбородком в недвижимую ударами сердца грудь. Шторы волос, разделенных на пробор, скрывают лицо. Кожа размягчается, словно жидкая пластмасса, и с легким шипением спаиваются губы до того, как придет очередь говорить.

* * *

— Сделаем укольчик, и тебе будут сниться зайки… мишки… — возле анестезиолога сидела другая девочка и внимательно слушала, как ее мама называла врачу ее вес, рост, а тот спрашивал про аллергию на лекарства. Со стен детской гинекологии на нее смотрели цветные зайки и мишки с пририсованными улыбками, но недовольные адресом прописки.

Одиннадцатилетняя девочка знала, что происходит, но не могла понять, почему ИМЕННО с ней. Кровь идет уже три месяца из места, непроизносимого даже в мыслях. Но врачи вставляют внутрь железные инструменты и резиновые трубки, а не зашивают рану.

— Завтра будем оперировать. Готовьтесь во второй половине дня.

Нет, все началось еще до палаты номер тринадцать для самых тяжелых пациентов. До созерцания соседок по койкам, что красились и болтали о свиданиях, подчеркивая тенями и помадой незрелую сексуальность.

Тогда самую спокойную девочку окружили одноклассники, озабоченные вдруг историями из ее детства. Они задавали ей дурацкие вопросы по Фрейду:

— Расскажи, что с тобой делали, когда ты была маленькая?

— Скажи, ну чего ты такая… никакая?

Смех, громкий смех и лица тех, кто выше, сильнее и разговорчивее.

— Да что они могли знать о МОЕМ счастливом детстве!!! — взрывается звук, и брызги крови отлетают в темноту из разорванного рта.

— Что ОНО ушло, — тогда впервые появился потайной голос на задворках сознания. За плакатами с перманентно яркими эпизодами детства.

— ОНО ушло, — повторил голос, и воспоминания перестали лечить. Циничный гипнотизер извлек из тьмы памяти, скрытое не освещенное лампочкой настоящего.

Девочка вырвалась из оцепления и помчалась по длинным школьным коридорам. Ее могли поймать повсюду, кроме туалета седьмого блока, закрытого и никем не посещаемого.

Она спряталась среди разбитых унитазов, под заколоченными окнами. В помутневшую от бега голову снова вернулся голос.

Он шептал издалека урчанием старой канализации, приближался шелестом воды по ржавым трубам и взрывался клокотанием сломанного крана. В темной комнатке с рукомойником плескались тени, как пиявки в банке.

Расширенные зрачки вымаливали ответы на иллюзии у темноты. Я ловила ее на движении, и та дразнила меня человеческим силуэтом.

— Ты кто? — спросила у безумия.

— Я — это ты. Часть, которая изменит тебя, — у тени был приятный голос, не испорченный костями моего черепа. Ненасытный, он окуривал мозг наркотической истомой.

— Откуда ты? — дремотно просипела я, тряпкой спадая на грязный пол.

— Из тебя, и я иду в тебя.

Вечером девочка заметила кровь на трусах, и мама сказала едва не со слезами: поздравляю, ты стала девушкой. А девочка не сомневалась, что стала кем-то еще, попав в черную дыру забвения на полчаса. Она вздыхала — обошлось, прошло и было не так жутко в...

…Первый раз оно приплыло на волнах наркоза, приняв для знакомства туманный облик. Между тощих коленок возились хирурги в зеленых халатах, и витало незнакомое слово — дефлорация. К операционному столу пробиралось и заглядывало безликое создание. На маске, скрывающей его черты, калейдоскопом мелькали фрагменты разных лиц. Среди них — бледное, почти гипсовое, с полосками закрытых глаз. Мое.

— О чем они говорят? — я телепатически обратилась к переливчатому призраку.

— О тебе. О том, что ты такая маленькая, а уже шлюшка. А со стороны не скажешь — тихоня. Пустое место. Троечница, — призрак захихикал без рта. — Тебя будет брать каждый. Кому захочется… Даже я.

— Кто ты? — девочка заплакала, а одна из медсестер заметила, что губы пациентки задрожали.

— Я… твой образ. Не образец, а ОБРАЗ. Бесполое и бесформенное. Пока еще никто. Как и ТЫ. НИКТО.

* * *

— Ты видишь меня в захламленной мебелью комнате. Где пыль лежит на всем, кроме клавиш печатной машинки, потому что я стучу, заглушая сомнения. Они заметнее, чем перхоть с моих жирных волос. Это перхоть судьбы на сутулых плечах сковывает движения.

Я часто ною, надеясь, что меня не слышат под открытой форточкой. Зарываюсь в одеяло, когда хочу послушать себя. Качаюсь до дурноты, чтобы стошнить собой или мыслями, которые бычьим цепнем сосут силы и настроение.

“Я не хочу, чтобы меня имели”, — обращаюсь к образу, сидящему за письменным столом. ОНО глумится, зачитывает строки из первых рассказов. Неумелых, наивных особенно в аранжировке знакомого тягучего голоса. Испачканные слизкими словами листы ярко горят от спичек, украденных из кухни.

А потом, когда я смотрела на машинопись, там проявлялись пропечатанные крупными буквами слова: НЕ ХОЧУ, ЧТОБЫ МЕНЯ ИМЕЛИ!!!!

Я рвала бумагу, и боль мелких кусочков отдавалась в теле. Валила меня на бок, заставляя оплакивать неизбежное. Позже разрывная боль станет понятнее. Периодические мучители напоминали: тело уже готово принять другое тело. Они не прекращались от голодания, нервов и плача, и с наступлением нужного числа кровь шла, вымывая мой разум.

— Отпусти… — я тряслась на мокрых от пота простынях. — Я устала… Мне никто не нужен…

У изголовья, из затхлого от пыли угла, появляется образ и шепчет в оглушенное ложью ухо:

— Решайся. Я — спасение. Признай меня. Ты должна благодарить меня за желание писать, продлевать существование буквами, разгонять вонь в комнате дымом паленой бумаги.

— Уйд-и-и-и… — спасаюсь под подушкой, в духоте собственного дыхания. Во влажной среде бактериями развиваются фантазии и плесень волнения. Я храню миры под одеялом. Они обволакивают меня душным коконом, даже в жару, и заставляют прыгать в постель посреди дня за анестезией для сознания. Мой ритм жизни беспокоит, звуки из комнаты пугают тех, кто подслушивает за дверью и набирает номер “скорой”.

— От тебя ушли подруги… Даже две несчастные целки, которые боялись кататься на скейте, чтобы не повредить плеву… — хихиканье преследует меня. — Ты становишься ничтожнее, чем была, потому что собой быть не хочешь, но еще не знаешь, кем хочешь быть. Собой ты вообще быть не можешь. Нет тебя. Погляди в зеркало на нечто с жирными нечесаными волосами в дешевой одежде. Язык не повернется назвать это существо ДЕВУШКОЙ.

Одним летним утром девушка встает с кровати, отбросив одеяло. С уверенностью самоубийцы идет к зеркалу с ножницами в руке. Она смотрит в глаза отражению и срезает волосы неровно, где до двух сантиметров, где под корень. Уродство смотрит на нее с обратной стороны зеркала. Уродство выплывает со дна амальгамы, скалясь в серебристой улыбке:

— Привет. Нам будет весело вместе…

В теле подростка с угловатыми плечами и неоформившейся талией. В белой футболке, скрывающей грудь, и шортах, убивающих намек на пол.

— Я буду давать тебе свой член, свои голосовые связки и желания… А сам буду наблюдать, сидя на люстре, как ты трахаешь кого-нибудь… Только не думай, что это так легко. Тебе никто не даст… без денег, без приличных шмоток, без стопроцентно нормальной внешности. Ты недочеловек, по-прежнему никто, желающее стать чем-то… Изобретай способы, а я помогу…

Мы сообща заманили шестилетнюю девочку из соседнего подъезда в пустую квартиру.

— Да… у тебя полно сопливых подруг. Они боготворят тебя, старшую и мудрую. Они бегают за тобой, выкрикивая имя на весь двор. Ты идол для них…

Мы придумали ролевую игру, и по сюжету она приезжала в незнакомый город и с вокзала попадала в руки маньяка.

— Да, тебе надо для эротики писать! Сюжеты — сущая банальность, но смотри, какие сцены… — распинался образ, преследуя меня.

Мы легли сверху на девочку, изображающую сон от хлороформа понарошку. Совсем не понарошку стянули с нее розовый костюмчик (майку и короткие шорты) в бабочку и ткнули кое-чем горячим в промежность.

— Камера, стоп! Снято! — орет образ мне в ухо. Слюней у него нет, но душа оплевана.

От резонанса в голове я падаю с кровати, пока жертва закрывается в туалете.

— Ну что ты делаешь со мной?! Что ТЫ заставляешь МЕНЯ делать?! — ору я, и где-то вдалеке подвывает девочка.

— Это все ты, извращенка! Детишки тянутся к тебе, доверяют… а ты их в постель! Развратница… Она пожалуется маме, как ты стянула с нее трусы… как ты ковырялась грязными пальцами у нее между ног… — призрак из жидкого алюминия, давно покинувший меня, кружит по комнате вальсом, сбивает меня с ног.

Я падаю на угол кровати виском и, точно дротиком в десятку, попадаю в нужную сметку: а ведь он прав…

Вот он сидит на стуле в черном костюме, рубашке и при галстуке. Холеный до блеска глянцевых журналов, приторный до сладости Bianco.

— И только спустя десять лет ты понимаешь, чем могло закончиться баловство. Эксперимент с плотью, пусть иллюзорная, но смена пола. Хорошо, что родители К. пожалели тебя, в милицию не заявили. Или наоборот? Тебе хотелось попасться, быть изгоем… отравленный мозг рождает отравленные идеи…

— Ты всего лишь образ. Персонаж моих снов, историй и ненаписанного романа, такой же фальшивый, как мои мемуары… прокисший, как мои мозги без свежего воздуха… Я еще допишу для тебя будущее, готовься к худшему…

Мой dear, названный Д., сходит с ума на страницах черновиков, подает пример, маня в рай бесконтрольных галлюцинаций. Он придуман, чтобы заставлять других страдать, притворяясь страдальцем. Пожизненно “младший”, воспитанный ударами мутного рейва и скрипами кровати из соседней комнаты. Он ползал по кривой взросления, побираясь у постели старшего брата. Но медсестры щупали его еще юнцом и обрекли на ненависть к женским ласкам. И каждая подружка мечтает получить посмертный экстаз от смазливого маньяка. Да, он красив и обеспечен, потому ненавистен мне, владелице тела, принявшего этот образ. Его хохот скрючивает мои пальцы, и я попадаю между клавишами машинки, сдирая кожу и кроша ломкие ногти. Д. — внутри меня — похоронен заживо, запечатан в папочку, где под завязками хранится закодированное досье мечты. И я сижу, приклеенная к стулу страхом “не быть” и дерьмом собственного творческого производства, и не могу описать смерть первого героя, второго голоса, себя.

— Это ведь так легко. Это блаженство, — с потолка, ставшего для меня небом, слышится шепот.

Вот, представьте, муза наконец-то находит того, ради кого раздвигает ноги и размыкает ненасытную матку. Ее кожа посечена дьявольскими плетями и обожжена красными руками любовника, горячими углями ада. Она хромает на вывихнутую ногу, за которую была прикована к огромной железной кровати без матраса. Левый ее глаз перевязан, потому что поврежден брызгами кипятка из здоровенного котла, где варятся на обед головы грешников. Музы питаются исключительно мозговой тканью… Только руки целы — символ творчества — мягкие и лилейные, украшенные перстнями со множеством рубинов.

— Ты знаешь, что рубин — второй камень твоего знака зодиака и моего тоже. Алмаз — первый, но он для высших существ. Мы зачаты одним днем и рождены одной ночью. Наши судьбы столкнулись и высекли искры для новых творений под знаком рубина — неутолимой страсти.

Тогда муза садится на ободранный стул, прикрывая длинной юбкой растерзанную голень и рассказывает свою историю.

Я трепещу — настолько мы похожи. Но меня гнетет ее не растерянное в хрониках боли величие, женское искусство склонить голову так, чтобы волосы скрывали изъяны на лице.

— Я существую в постели и благодаря постели. Я кормлюсь мужской похотью. Мне удобно быть шлюхой, ведь желание быть ею зависит не от отношения к шлюхам, а от надобности быть такой.

И перед ней, роскошной в уродстве, сидит существо с косо стриженными патлами, в дырявой майке и трусах еще советского запаса. Я грязной кожей и воспаленными глазами запоминаю каждый штрих ее внешности.

— Не смотри на меня так. Я не твой образ. И не ты даешь мне имя. Мы связаны, но не подчинены друг другу. Скоро ты станешь такой же, попадя во власть своего либидо. Инстинкты растерзают клетки твоего мозга, сожрут его вожделением, и ты пойдешь на все ради его утоления…

После разговора с ней, блея от жалости к себе в непроветренной комнате, я поняла, как убить образ Д. Нужно всего-то создать еще один, агрессивнее и мудрее, а главное, ближе к моей сущности. Родить компаньона в муках, по-женски.

Девочке было сложно вернуть в себя девочку. Осень, зима и молодая весна отращивали ей волосы; время меняло очертания форм, сглаживало плечи и наполняло гормонами бедра. Более благосклонное к обновленной хозяйке зеркало дразнило ее, заставляя разглядывать выпирающую грудь и ягодицы, плененные мечтами о прикосновениях. Хотеть себя…

— Сколько на них ни смотри, сиськи больше не станут, а груша никогда не превратится в яблоко. Только позже обвиснет, и вообще будет никому не интересно… — Д. все еще управлял ее наклонностями, иногда руками, трогающими филейную мякоть, заставляя ее представлять себя на месте обоих партнеров.

— Я бы тебя трахнул… — Д. напоминает о себе в эротических стремлениях других мужчин. Когда я затеваю игру и представляю форму, размер члена каждого, кто смотрит на меня. Жаль, не могу подтвердить догадку визуально или тактильно, но наверняка знаю, что права. — Они тянутся к твоей щели, стеблями растений к солнцу… Их влечет запах утренних выделений, потому что во сне ты сохнешь по мне, и ночью я вхожу в тебя…

Иногда я просыпаюсь от ощущения щекочущей пустоты, будто внизу не хватает пальца или чего-то значительного для проникновения вглубь и успокоения плоти. Иногда кричу во сне от того, что внизу пульсирует болью натертое лоно. Иногда я вижу со стороны себя, но другой и переигрываю во сне тот день первого опыта в заброшенном школьном туалете.

— Л., я придумала тебя еще до твоего рождения, до того, как ты пришла ко мне впервые…

Блондинку с сильным взглядом в длинном плаще. Никогда не говорящую о своем прошлом, где от нее закрыто важное, от brainwashed Л. — знакомая Д., его враг, мой идеал, окруженный стеной неуверенности. Л. не заявляла о себе вслух, но агонизировала внутри, посылая сигналы мигренями.

— Девочка беспокойно приходила в себя в темноте, — шепчет пленница, — на смятых простынях и голая. От тошноты она не сразу находила одежду. Не могла застегнуть бюстгальтер вялыми пальцами, потому прятала его в сумку. Обувалась, придерживаясь за мягкие стены храма галлюцинаций. И почти ползком по вертикали добиралась до выхода из чужой квартиры. А позади пахло мужским потом и семенем, водкой и еще одним заклеенным цензурой вечером… Она часто срывалась, и в ней кричали спирты: “Я девушка, убитая в прошлом году! Я не живая! У меня нет дырки между ног!” ; но ей не верили и проверяли; найдя нужную дырку, непременно пользовались беспамятством. Она возвращалась домой после двух ночи: с трусами в кармане и без колготок…

— Понимаешь теперь? — спрашивает Д., подавшись вперед на скрипучем стуле. — Ты давно пошла по рукам, но по привычке все забывала. И строила из себя недотрогу… целочку…

Пленница оглядывает незанятые стулья и темноту, в которой струятся образы. Ей кажется, что она спит под наркозом прошлого. Вдыхает без маски, порами воспаленных слизистых порошок правды, чтобы обезболить умирающий самообман.

Дорогой Д. помогает ей удивительно мягкими прикосновениями, притворяется, усыпляя бдительность. Ему приятно быть первым во всех отношениях, и в очереди на исповеди. Но на самом деле Д. всего лишь второй… И, вспоминая об этом, он туже затягивает веревки на синих руках, оттягивает волосы до стона, сухой ладонью накрывает ее промежность.

— Опять без трусиков… — его голос слащав в экстазе. А в зеленых глазах пробиваются ростки теплых чувств. И на ее радужке тоже…

— Не трогай… — наконец-то приходит Л.

Стройный силуэт, шагая, почти не колышется, скользит над полом. Зато лампочка, висящая без крепления и потолка, шатается, будто при землетрясении.

Я вижу и вспоминаю ее, впервые выходящую из белой стены. Серебристая заготовка постепенно наливалась тонами ночи, облачая ее в черное, как и всех остальных. Только с волос не опало сияющее напыление, и Л. пришла ко мне платиновой блондинкой.

Но это случилось уже после неудачной прогулки девочки. После того, как трое мужчин сказали ей отработать деньги, потраченные на нее и подругу-малолетку. Привезли ее в скудно обставленную “однушку” и залили в глотку бутыль “сухаря” поверх выпитого в кафе. Постелили на пол широкую простыню, отодвинув детали разобранной кровати. А потом девочка видела и ощущала свой мир выборочно, спасенная подсознанием от осмысления происходящего. Как в нее входили поочередно в разные места и под разными углами, вращая ее, бекон на барбеккю, и голова ее то и дело ударялась о ножку стола.

— Мясо с кетчупом и майонезом… — напоминает всегда уместный Д. — Кому добавить кетчупа, а кому майонеза... по вкусу…

В ванную ее перенесли в простыне, пропитанной спермой и кровью. Бросили откисать в холодную воду, смывая вещественные доказательства.

— Тебе нравится сидеть в красной ванне… — слышу голос музы. — Но, дорогая, это избитый прием. Каждый изображает так самоубийц… Ванна —это слишком буквально для тебя…

 

“И что с ней делать, она подохнет здесь от потери крови на улицу выбросить может, “скорую” вызвать и что сказать да ничего у баб такое часто бывает”.

Наркоз — большее, чем медикаментозный сон через intravenosus anaestetics. Он расслабляет мышцы, замедляет сердцебиение, угнетает дыхание — действует, как мягкий и кроткий гипнотизер, оставляя пациента наедине с подсознанием, где по обрывкам пластилиновой реальности ставится невообразимо занимательное шоу.

Я чувствую себя крысой, погруженной в насыщенный кислородом раствор. Будто существо для опытов, дергаю миниатюрными лапками, пока не подстраиваюсь под новый источник дыхания, хлебнув жидкости. Переворачиваюсь животом вниз и пытаюсь плыть в полупрозрачном киселе. В органических пещерах можно плавать бесконечно долго, не касаясь слизких стен. Но я подныриваю к узкому проходу и путаюсь в прочной плеве, и за ней виден свет, слышны голоса.

— Просыпайся! — медсестра хлещет по щекам.

Не заглотнув воздуха, снова попадаю в лабиринт чужого организма, в голодное брюхо наркоза. Шевелю конечностями, отталкиваюсь от пульсирующих сосудами стен, лезу в узкие щели, ногтями разрывая податливые слизистые. Долго и мучительно суечусь и начинаю задыхаться от усердия. Ритм усталого сердца упрашивает остаться, дрейфовать в полусне. Но после короткой передышки я штурмую новый проход…

— Ну, привет, — вместо потолка палаты я вижу лицо Л.

Больше ее никто не слышит — женщины сопят под музыку ночи.

Я ворочаюсь в котле тошноты, задыхаюсь от сухости во рту и потому не могу ей ответить.

— Вот мы и встретились, — продолжает Л., безразличная к моему состоянию.

Раньше я не понимала, как они умудрялись завладеть мною без сопротивления. Хитрые образы удачно подбирали миг вторжения в ослабленное наркозом тело… Легко.

— Теперь я буду с тобой. Не бойся, вдвоем мы справимся с шоком, переживем последствия и начнем новую жизнь.

Наутро девочка, которую привезли заплаканной и замученной, с кровавыми потеками по ногам и со старым полотенцем между ними, улыбалась.

— Нет никакой ДЕВОЧКИ! Ты же знаешь. Были только ТЫ и ТВОИ глюки,— внезапно является муза. Теперь она еще шепелявит и реже открывает беззубый рот.

Муза зачастила в палату, прикрываясь дневным сном других пациенток. Врывалась всякий раз, будто стремилась сказать что-то важное, но повторяла одно и то же:

— Ты ведь запишешь это, не станешь забывать. Ты не должна такое забывать, пусть даже ОНА попросит. Это твой опыт. А что для писателя опыт, а?

Я прикрывалась от ее тухлого дыхания тетрадью, в которой была исписана всего пара строк…

Странно, но практичная Л. начала революцию с гардероба и прически. Мне предстояло стать ее копией, но перекись вредила слабым и тонким волосам.

— Ничего, не облезешь, — она нанесла краску моими руками в третий раз, и удовлетворенно достигла нужной белизны. Потом в моем старом шкафу появились высокие сапоги, длинный черный плащ, десяток мини-юбок и многообразие прозрачных кофточек.

— Теперь ты точно шлюха, — влепил Д. из зеркала. — Ты стала тем, кем боялась становиться. Тем, кого презирала. И как — приятно называться шлюхой?

Они воевали, забираясь поглубже в непроницаемые слои подсознания, а мне оставалось ловить отголоски споров на бумагу.

Л. вытеснила Д. хрупким женским плечом, и он был брошен ни с чем, кроме прежних грубых черт комплекса неполноценности.

— Понимаешь, он слаб, потому что потерял память совсем, — она жалела предшественника по роману и телу. Потому что осязала все секреты позаимствованными органами слуха и чувств и не находила внутри меня привязанности к бедному изгнаннику Д. Моим же зрением она прочитывала строки, где будущее красовалось незавидностью.

— Часто кажется поутру, что я просыпаюсь в белой комнате, завернутая в белые бинты. Мумия, но только я без внутренностей. Мои кости аккуратно вытянуты и замещены металлическим сплавом; вместо крови тоже течет плотный и вязкий заменитель, растворяющий эмоции и прошлое… — хриплым голосом курильщика или астматика пленница перерывает экскурсию.

— Это мои воспоминания, — заявляет Л. и делится впечатлениями о пятнадцатом подземном этаже в здании корпорации, где происходило перевоплощение людей в нелюдей. — Мозг — это все, что есть у меня от человека…

— Хе-хе… только ты им пользоваться не умеешь… — дымчатым эхом развевается голос Д.

— Заткнись, ублюдище! — в подсознании затевается потасовка со вскриками и хлопками ударов. Голова едва не разорвалась от выстрела, и темнота окропилась красными точками тишины.

— Записывай, учись, пока я тут, — Л. смахивает кружевным платком капли крови с темного стекла очков. Нечеловеку безразлично все, что думают о нем люди, лишь бы слушались. Л. привыкла, чтобы следовали за ее виляющим задом. Она дефилирует по разбитым черепам улиц, а я толкусь следом, смешиваюсь с участниками городской толпы. Я, летописец ее судьбы, вижу сквозь кожу плаща выделанную тушку ее сущности; докапываюсь до резервных пустот памяти. Где она, сера от одиночества с зацементированным в четырех стенах сердцем, уставшим ускоряться в ожидании перемен, остановилась — прекратив кровоток — и взгляд ее остыл до металла.

Бывшая Л. была слаба для самоубийства и отдала себя для опытов…

— Ты нашла меня, но не воспользовалась знаниями, а осталась прежним ничтожеством, — она вышла под око лампы, несгибаемая тьмой: ночь всегда ее питала.

Д. вскочил по-плебейски резво и придвинул даме стул:

— Да…да… напрасно устраивала маскарад души, но ни разу не поймала шанс…

— Ну посмотри на себя, — в руках Л. материализовалось зеркало. Принимая игру, ее сообщник отбросил манерность и потянул рассказчицу за волосы, открывая лицо. До хруста шеи.

В отражении уже было пусто.

— Стоп! Стоп! Стоп! Что за дела?! — раздались равномерный стук и шелест тафты.

Мои образы скрепились не только заговором, но и постелью, а я покорилась трансу мигающего на оборванной фразе курсора. Это было уже после того, как изворотливая Л. подсказала мне способ заработка: “Раз нет приличного тела и возможности его отдавать, то используй содержимое черепа”. И уродливая комната украсилась компьютером, в честь чего пришлось выбросить немного старой мебели.

— Ты только ноешь, жалеешь себя. Ничего достойного не выйдет из тебя… — говорит Л., но слова в общении несут только двадцать процентов информации. Ее умысел виден в движениях — она готовит длинную веревку. Не для петли, ведь это банальнее, чем ритуал стягивания, который поможет ввести меня в транс с помощью самого сильного наркотика — боли.

— Мы будем истязать твое физическое тело до тех пора, пока освободим эфирное — тело жизненной силы — и астральное — тело желаний, вечно трепещущее от диких порывов эмоций и желаний. Твой эфирный мозг намного сильнее физического мозга, и мы — эволюция твоего истинного Я… И твое прошлое, настоящее и будущее — всего лишь одно вечное Сейчас для нас. Мы вне земного времени, и твое Я, освобожденное сном или трансом… либо смертью, попадает в высшее измерение, неподвластное обычному, физическому…

— То есть моя жизнь — вечный сон?…

— Стоп! Стоп! Стоп! — изображая режиссера, муза хлопает в ладоши. — Милая… Не плачь…

Она ковыляет, отбивая ритм шагов позолоченной тростью, и садится рядом, привнося в запах пыли ноты горелого мяса. Издержки профиля…

В остальном муза чиста и ухожена. Не зря в ее адской комнате, выстланной черным и красным бархатом, есть особенное зеркало. Отражение в нем перманентно, как желание женщины быть всегда молодой и прекрасной. Стоит ей посмотреться, и прежний облик тут же переходит на постаревший и изношенный оригинал. Музе не положено тратить время на макияж и укладку волос. По первому зову хозяина она обязана предстать в подобающем виде.

— Милая… — повторяет муза ненавистное слово лжеподруг. — Так не должно быть!

Муза закуривает в комнате, чтобы потом заставлять меня оправдываться перед теми, кто оплачивает узкие стены.

— Хочешь? — прививает вредную привычку на года.

Я соглашаюсь, и мы заполняем тишину дымом, строя хрупкую завесу от темноты, в которой номера три и два пытают номера первого.

— Ты уже взрослая девочка и понимаешь, что блондинкой быть тебе не идет. Еще ты понять должна, что образы — твои производные, и они не могут управлять тобой… Останови это!

Кости хрустят под натугой веревок, сжимающих плоть кольцами удава. Сосуды лопаются, и красные струйки пробиваются из-под заклеенных век.

— Стоп!

Темнота скукоживается до размера точки в текстовом документе. Образы пойманы буквами и законсервированы кнопкой “сохранить” на жестком диске. Первый номер находит себя на том же скрипучем стуле и оплакивает отражение в мониторе. Она красится в черный цвет, носит черное — траур по расщепленному ядру своего “Я” — и ведет себя, словно жертва абдукции. Бывшая ОНА унижает себя до состояния ОНО, утешаясь ядом вечного одиночества. Она ненавидит собственный облик и нарочно демонстрирует недостатки, получая удовольствие от созерцания уродства. Она не доверяет никому и считает врагами всех и даже себя. Ей отвратителен секс, и черная одежда означает смирение с уготованной фригидностью.

Закрыв двери амнезии, она легко забывает прошлое и делает вид, что ее жизнь нормальна.

Это произошло до того, как Л. угрожала владельцу квартиры, в которой мужчины без лиц воспитали для нее оболочку. Но после того, как она отпугнула знакомых своим as-if-personality.

— Ты меня не заслужила, — сказала Л., исчезая в точке.

— Так тебе и надо! — забытый Д. сидит рядом со мной в салоне “скорой” и холодным смехом мстит за боль, прожитую на страницах. — Ты думала, что достойна лучшего? Не-е-т…Достойных девушек возят в гостиницы, а не трахают на морозе в ночном подъезде…

Диагноз прежний, багровыми каплями падает на плитку и поглощается пылью безвременья. Личинки из старых ран обретают крылья и мушиным роем залепляют глаза, рот, уши… Жужжат единственное слово “опять” и вязким ферментом склеивают мрачную картину действительности.

— Хм. А ты по-прежнему слабая женщина. Тебя можно скрутить голыми руками, вжать в стенку, ударить, порезать, задушить… уничтожить морально, убить… забыв о реальности, нельзя избавиться от нее, иначе реальность попытается избавиться от тебя…

— De2ja1 vu, — попевает Д., пока мимо проплывает лампа с надписью “Санпропускник”, белоснежные коридоры со стрелками “выход” и двери “малой операционной”. Внутрь не заходит: Д. — воспитанный псих, ведь мужчинам нельзя быть в гинекологическом отделении без халата и бахил.

Наркоз был танцем в кругу теней, озлобленных моей безвольностью. По очереди насыщаясь новой болью, они толкали меня друг от друга, сбивая с ног и заставляя ползать в поисках лазейки к свету. Я притворилась неспящей, насильно вытолкнув сознание из капкана век, и оно металось вслед за телом, распятом на койке.

Астральная половина тонула в вязком болоте, где на гниль слетелись мухи, облепляя оболочку. Физическая — на клеенке, поверх простыни, теплой от крови, и в свитере, пропитанном ею же. Становится слишком мокро и неудобно спать, и я встаю, не найдя одежды и обуви, иду полуголая босиком по коридору. К туалетной комнате, чтобы смыть свербящую бордовую корку с кожи. Под ярким люминесцентным ореолом вижу лицо кого-то бледного и полуживого, с аурой, лишенной живительного розового оттенка.

— Ты стоишь одна… — крадется незнакомый голос, но смывается шумом воды, и ослепляющая тишина гонит меня к живым людям, медсестрам.

— Чего ты сюда пришла в таком виде?

— Мне…

— Иди ложись! Мы подойдем!

Дорога обратно легче — по следам красных капель в известную палату на ту же кровать, что и в прошлый раз. Судьба верит в иронию… От этамзилата в кубиках и таблетках поток видений сворачивается в тромб.

В первые дни было жутко находить в отражении чужое лицо. Третий образ заглядывал в меня галлюцинациями, когда мир замирал в трансцендентальном времени сновидения.

— Я ПРОСТО буду рядом… — говорит третья.

“Просто так ничего не бывает”; я рыдаю в подушку над намерениями спрятать мысли от телепата и чувства шершавой простыней от эмпата. Она анемично улыбается моей наивности, и эта улыбка уколом эпинефрина стимулирует клетки, вызывая хохот и судорожный плача.

Я родила К. спустя три четверти года — первый выношенный, как положено, плод с продуманным до мелочей имаго и закрепленными в строках романа фрагментами судьбы.

— Я дождалась того дня, когда ты стала думать, прежде чем делать: описывать, а потом оживлять ИХ, — муза аплодирует в черных перчатках.

На правой руке у нее недостает безымянного пальца — видимо, кто-то из любовников откусил в порыве страсти вместе с пламенным кольцом. В ее глубоком молчании угадывается преждевременная старость, и зеркальная магия не мешает разглядеть изношенного тела.

— Тебе пора задуматься о моей реинкарнации, — намекает муза, ловя мою кисть. — Я бы предпочла… маленькую… совсем крохотную девочку… младенца… чтобы испить соки молочного блаженства сполна. Подумай…

Она подмигнула мне и прошла в дверь, появившуюся на стене от ее прикосновения.

— Ну ты идиотка, К. Упустишь ее сейчас — потеряешь навсегда… — более опытный Д. отчитывал третью, как девственницу после провального свидания.

— Уведут ее от нас, — констатирует Л., закрепляя слова сигаретой. — Наша девочка созрела…

— Женщина… — исправляет Д. со сладким вздохом бывалого маньяка, не приемля атрибут “чужая”.

— Посмотри… — Л. вдруг сжимает плечи связанной, разворачивая ее к себе. — Ты же сделала ее точной копией. По образу и подобию… Ха-ха.

— So interesting, значит, тебя вдруг стала удовлетворять твоя внешность? — Д. обнимает ее, с пренебрежением касается забрызганной кровью кожи.

— Понимаешь, Д., когда у женщины появляется мужчина, то это влияет на ее самооценку. В положительную сторону…

— Посмотрим, посмотрим… — смеется он, и образы, обнявшись, уходят, оставляя первый и четвертый номера на стульях.

К. я приняла добровольно: таблетку или дозу, которая могла сгладить фрикционную тряску реальности. Все сильнее хотелось сбежать из двуспальной кровати в подземелье, ее территорию в файле на компьютере.

К. оказалась терпеливой и податливой для разнообразных поворотов сюжета. Она привыкла страдать от врожденной анемии, ею прикрывая другую жажду по Fe.

— Я поняла, чего ты боишься больше всего на свете, — несколько робко предположила К. — Смерти… Потому появилась я, когда ты была на грани. Я — бессмертная и бездушная, чтобы никто не мог убить тебя духовно и физически.

После сессии странных снов мне пришлось согласиться. К. — госпожа бессознательного — проводила терапию, вскрывая сейфы страхов взрывами видений.

— Ты давно научилась видеть сны осознанно, не подозревая об этом. Только так ты сливалась с нашей Вселенной и могла видеть НАШИ судьбы. Но МОИ сны — неуправляемы. Ты пройдешь через драматичность событий по затянутой дороге вневременья и при пробуждении вынесешь крупицы истины в зарядах нейронов…

К. — мое ОНО — темная и непознанная часть “Я”, просматриваемая в фазах быстрых кошмарных ночей. Низменные инстинкты голода и насыщения — ее основное удовольствие. Она не может быть счастливой в обычном мире и заражает меня фатальным вирусом ангедонии.

— Запомни. Я буду всегда с тобой. Даже если тебя поймает другой образ из хаоса инсайта, — К. проявилась в темноте, оставаясь ее частью, частью воображения.

— Я тебе верю, — шевелятся рваные губы, и утешительница в черной коже, опускаясь на корточки, кладет голову на колени своей хозяйке.

Она снимает затертые перчатки и, водя холодными пальцами по ранам, заживляет их; помогает открыться глазам, заново наполняя их блеском зеленой меди. Как дух малахита забирает ложь, оберегая меня от нее, отучает от обмана. Проводник информации из внешнего мира умиротворяет мою сущность вином одиночества, прививает любовь к потустороннему.

— Спасибо, — номер первый плачет, но находит утешение в контрасте настоящего и выдуманного.

— Тебе спасибо, — шепчет К., покорно прикрывая веки.

Черви эгоизма не пожирают ее, потому что плодятся они лишь в организме живого человека. Привычная к лишениям, К. рада любой частичке моего внимания и благодарна за “сырой” роман, бесконечный, в попытках избежать расставания.

— Слушай подсознание. Оно не знает слов, но прекрасно транслирует картинки. Не только твои, но и соседей по астралу. Не волнуйся. Пользоваться ими никто не запрещает… — так К. подсказала мне способ ловли идей.

Она — лучшее мое прикрытие для выхода из комнаты, очага домашнего ада. Личностный миф, вариант резюме для тех, кто не знает нас и кто хочет видеть, какие МЫ. В теле на двоих, в одном корсете из слов и обязательств друг перед другом.

— Я не люблю смерти. Она однобока… — говорит К., предпочитая вечный траур по чужой судьбе.

— Как они спелись… сплелись…. — Д. завидует. — Я бы с удовольствием подсмотрел, как вы меняетесь в постели. Одна днем, потому что не выносит темноты, прячущей кровь; другая ночью — потому что свет для нее смертелен. Я бы стал вашим партнером. Сообразим на троих?

— Групповуха подсознания, — Л. реагирует холодно и без упрека. — Дорогой Д., этого хочешь ты. А мне бы интересно было узнать предпочтения моей последовательницы.

К. открыла их не сразу. Меня, опьяненную коктейлем видений, легко оказалось настроить на нужный спектр восприятия. Я стала вместилищем ее астрального тела и желаний. Для утешения новой жажды искала другое пространство. Эфемерное, под стать побуждений К.

— Тебе ведь все равно, кто пишет. Для тебя это всего лишь строчки сообщения. Главное, что пишут ТЕБЕ… — Д. не заглядывает в лицо первого номера. Залитый фрустрацией взгляд в себя, приоткрытые губы, которым никак не солгать в оправдание.

— Низко, — следом высказывается Л. — Понимаю жажду славы, денег… секса, в конце концов. Но ты опустилась еще ниже и насыщаешься чужими эмоциями.

Их нельзя прощупать и поймать, как и волны эфира, передающие в мозг контуры знаний о реальности. Не простые слова, а их особое сочетание между букв, пусть и мастерски скрепленное ложью, но дающее заглянуть в собеседника.

— У меня нет друзей, — говорит К. в упрек — я их не предусмотрела. — Мне нечем заняться, кроме исповедей в ICQ и пропадания на сайтах. Мне надо быть нужной…

К. заразила меня внешней индифферентностью, фразами в среднем роде, пропахшими мизантропией и депрессией.

— Я люблю… — наша слабость. Заменитель крови для меня, и К. пряталась от подобных чувств в склепе подсознания.

— Доноров на всех не хватит… — шипела она оттуда.

И я часто вижу ее другой, в полусне, вызванном послевкусием от очередного обеда (разговора). Девушку с синими волосами в туалете забегаловки, где запах хлорки не может забить смрада из кухни. Для нее существует лишь отражение в мутном от множественных прикосновений и плевков зеркале. Из зазеркалья она слышит чужой голос:

— Что ты там делаешь одна? Тебе скучно. Одиноко. Ты себя ненавидишь. Ты чего-то хочешь. Чего? Тебе плохо, потому что ты некрасивая-нежеланная-неинтересная-скучная... Ты ничто в глазах людей. Поэтому ты одна в этом вонючем туалете желаний. Но ты не плачешь, не утонешь, не умеешь. Ты даже не думаешь, что одинока. Ты думаешь о другом. Да... Мечтаешь о смерти. Не быстрой, а длительной. Такой желанной, чтобы каждая клеточка была поражена вирусом. Чтобы агония прорезала мозг. Ты становишься на колени и достаешь из сумочки ножницы маленькие. Раздвигаешь ноги и просто проводишь боковой стороной ножниц по… и слова струйками крови спускаются по твоему телу… слова просят откусить себе кусочек или забрать все целиком. Ты просто мясо. Вкусное живое мясо. Тебя едят с удовольствием большим, чем оргазм. Ты была никем. И так и не кончила. Осталась мразью…

И ТЕБЕ ПРИЯТНО ЭТО СЛУШАТЬ…

Ее предсказания всегда сбываются, потому-то образы конспектируют хозяев изнутри. Они — регулятор энергий — направляют их туда, где приятнее. Без них случаются сбои в программе альтер-эго.

— Тебе не стыдно? — говорит К., обнаруживая на кровати развалины психики и морали.

— А тебе? — доносится из безвольно обвисшей головы. — Не стыдно использовать, кроить сознание до тех пор, пока проявление нормальности будет казаться преступлением.

— Мыслепреступление, — Л. появляется на своем стуле, закинув ногу за ногу. — Ты предаешь не только всех нас, но и реальность, когда думаешь как другие…

— Виртуальная девственность — отлично звучит, — не может промолчать Д. — Жаль, что моя актуальность прошла. Мы бы порезвились здорово в твоем новом мире.

— Это не мой мир, — пленница пытается сорваться с привязи, чуть ли не впервые шевеля отекшими руками.

Темнота туже затягивает узлы, обматывает новыми витками страха перед совестью. ИХ общей совестью…

Ей нравится быть связанной, стонать от укусов и пощечин, извиваться, закатывая зрачки в судорожном акме, под весом партнеров. Без них она — слуга плоти — сучка, озабоченная первобытными позывами: спать, есть, трахаться. И нет никакого номера пять — стул пуст, и некому перебросить раскаленные угли вины в карман. Эстафету…

— Сколько тебя не было в реальности? — удрученно спрашивает К., пока номер первый корчится под взглядом, сканирующим каждый импульс мозга.

Пытки ей противны после пребывания в лаборатории, где Л. изощрялась над жертвой, выводя формулы бессмертия.

— Не знаю… — шепчет приговоренная бескровными губами. Ее мозг — сплошная гематома, ведь словесные атаки всегда точнее, чем удар кулака.

Последний месяц в комнату, где я делю страсти строк с ноутбуком, приходит девочка лет шести. Она приносит на языке странную игру, тянущуюся дольше любого полового акта, фильма и хорошей книги. Иногда по завершении партии нам приходится стряхивать пыль с волос и одежды.

“Как ты хочешь умереть?” — гостья забирается с ногами в кресло из дорогого гарнитура и затевает поединок. Мы обмениваемся вариантами и, проецируя в сетчатку друг другу воображаемые сцены, соревнуемся в кровавости и хладнокровии.

— Я буду твоим ребенком, вынашиваемым нудно и тошно. Из-за страха умереть в родильном зале ты возненавидишь меня еще в бесформенном куске мяса. Отсчет, заведенный в маленьком блокноте, сведет тебя с ума. Каждая цифра, уменьшаясь от двухсот семидесяти дней, напоминает тебе о конце всего. Слепой и глухой темноте — таким был первый нокаут мне. Болезненный и внезапный, как эпилептический припадок. Сила ее ментального импульса свалила меня с кожаного кресла, где я пригрелась в воображаемом уюте. Скрип колес каталки, шершавость простыней, лианы капельниц и зуд от уколов — садистские в правдоподобности штрихи вмиг разоблачили то, что БЫЛО, ЕСТЬ и МОЖЕТ БЫТЬ.

Девочка одним взглядом приперла меня к стене. И я готова была долбить лбом бетон, лишь бы из расколотого черепа выползли опарыши ее магии.

— Как же долго ты не возвращалась в реальность… — К. согнулась на стуле, словно в приступе колита, и прикрыла лицо, стыдясь истерики.

Три черные фигуры застыли в задумчивости статуй у могилы неразделенного тела.

— Если все здесь… и Д., и Л., и К., то кто же тогда на крыше? — выдыхает по слогам вжатая в стул оболочка. Тень человека. Под прессом веревок-жгутов ее глаза брызжут кровью, и мозг вот-вот готов разорваться на пять частей, чтобы удовлетворить каждого.

Темнота вязкая, будто смола для кровли многоэтажек, выталкивает меня в туман выхлопов и выбросов промышленного города. Я понимаю, что все время сидела тут, манипулируя буквами на клавиатуре, продлевая в спешке жизнь до выстрела.

Она стоит сзади, неловко сжимая тяжелое для тонких и маленьких рук оружие.

Она — уменьшенная копия музы, внезапно покинувшей меня, только со здоровыми глазами, кистями и ногами.

Она — моя дочь.

— Мамочка… ты сама просила застрелить тебя, если ЭТО повторится… — девочка без имени шепчет через плач, трясется, поджимая ноги в мокрых белых колготках.

Я тоже трясусь в экстазе напускного равнодушия, созерцая себя со стороны. Несчастную, загнанную жертву собственного подсознания, которая не в состоянии отклеить подушечки пальцев от клавиш, потому что это будет сигнал к исполнению приговора. И будет яркая точка.

— Кровь на снегу, — сказал бы Д., потому что я набирала текст вишневым, ибо рубинового в основной гамме не нашлось.

— На черном кровь видна не будет, — сказала бы К., глядя под ноги на поверхность крыши.

— Крови вообще не будет, — заявила бы Л. и была права.

— Малыш… брось пистолет… и подойди ко мне…

Она роняет черного “макарова” брезгливо и с опаской, словно живое и способное пойти против нее. Тут же детские ладони освобождаются от дрожи и готовят объятия. Она ведь только и ждала отмены приказа…

Прижимаю ее одной рукой, дарю не виданную по сей миг ласку существу, заслужившему любовь повиновением, а другой рукой закрываю файл.

Shift+Del

“Вы действительно хотите удалить └девочка“?”

Отмена.

Сервис — Параметры — Сохранение

Пароль для открытия файла: *****

Введите пароль еще раз: *****

— Правильно. Мы обязаны ЭТО помнить, — ублажает меня многоголосье.

— Кто ты? Скажи свое имя? — я отчетливо вижу на пятом стуле прозрачный силуэт.

— Я — ****… — отвечаю сама себе.

 

Т-rope, или с покойной ночи

Ковер в центре комнаты усыпан рваными листами. Из-под расстеленной кровати доносится шепот с привкусом ладана и молитвы:

— Помню, она хлопнула дверью, как крылом, чтобы улететь от меня. Нашла лучшего в мире, где нет достойных такой красоты. Сбежала в загробное царство, где смерть сохранила ее. Но я не хочу в это верить и не верю…

Могила ее не одинока. Соседи спят рядом. Полная сил луна хранит покой Лизоньки. Ночное небо удивляется непривычному для кладбища движению внизу. Страж светит в заросшее щетиной лицо округлым оком. Мягко серебрит мокрый лоб и виски, читая мысли.

Лопата грызет плоть земли. Работа забирает лишние мысли, и он забывает, зачем пришел сюда. Сигарета расслабляет его, дым окуривает крышку гроба. Живой кокетничает со смертью, стряхивая с крышки комья глины и жирных червяков.

Голодная луна обделена мирозданием. Она крадет желания и мечты, заглядывая в окна. Любовница астрала не прикрывается черной ватой облаков. Смелой дымкой очарования окутывает кладбищенскую статую. Одну из сотни — милую ему и вечной юности.

— Ведь она не мертва? — молит чудак на куче земли, выковыривая грязь из-под ногтей.

Со стороны не ясно, зарывает он или откапывает могилу. Убивает жизнь или нарушает зовом плоти загробный покой.

Серебряные лучи считают капли пота на его лице. В глаза вливается лунное безумие. Он видит только то, что хочет. Лизоньку — девочку из соседнего двора со скакалкой, соседку по парте в белом фартуке, соседку в постели в белом кружеве.

Если Лизонька жива, то заперта в многоэтажке на городском отшибе. На четвертый этаж смерти не поднимается лифт, упираясь в бетонную плиту склепа. Жильцы опасливо обходят лестничный пролет с решеткой. Их торопит лязг навесного замка и вопли за заколоченной досками дверью.

Так Лизонька зовет его из комнатки без выходов и входов.

Кричит сухими легкими без выдохов и вдохов.

Он приходит к ней под руку с прошлым. Беспечным носителем ломаного голоса в синей бейсболке и плохо вываренных джинсах. Помнит, как подглядывал за поцелуями старшеклассников под школьной лестницей. А когда сам решил залапать девчонку, то попался на горячем директору.

Тогда единственным счастьем для него стала Лизонька. Цветок распустился в срок, словно в героических балладах.

Лизонька возится на кухне с утра, и на ее халатике расцветают орхидеи…

Лизонька прыгает в постель, и ее алые трусики порхают бабочкой…

Лизонька лежит в гробу, и ее белое платье присыпано пылью…

— Но не стал героем наш герой, — скулит настоящее в мятом темно-синем костюме. Под застегнутым пиджаком спрятан галстук с пятнами кетчупа или чего-то органического.

Коля не помнит, чего именно.

Он задыхается в петле удавки, в пафосе серой от стирок рубахи, в подвале крысиного офиса.

— Не спи! — ловит начальник беглеца из реальности. Толкает на миг опустевшее тело посреди коридора.

Коля шевелит ногами под градом матов, укрывается от ударов, но на щеках уже пылают ушибы стыда. Будто застала воспитательница его еще мальчишкой, трогающим пипиську и прячущим под подушку чужие трусы.

Взглядом осматривает полигон общего кабинета. Снова замирает, удивленно мерцая зрачками.

Вместо компьютерных столов он считает могилы. Мониторы — светящиеся в полумраке подвала надгробия. На каждом сияет Лизонька, обреченная быть невестой посмертно. Ведь так хоронят незамужних...

— Откуда?! Откуда у вас эта фотография?! — бежит он, хлопая по столешницам и пиная урны. — Нет! Нет в смерти ничего прекрасного! Не любуйтесь ею!

— Пить меньше надо! — хлещет настоящее.

Оно сажает Колю на скрипучий стул перед выключенным Селероном второго поколения. С темного экрана ему моргает голубой глаз вечности, увлекает дальше из этого места.

Под стук жизни скучной, как метро без взрывов, он путешествует в тесном вагоне. Ему всегда нет места, а обратно “Нет выхода”. Прошлое дразнит звуками гитары и плеском пластиковой тары. Тоскует дворовыми песнями о чистом голосе Лизоньки. Яркой фигурке в серости памяти, словно бабочке в куске янтаря, словно грациозной статуе посреди старого кладбища.

— Приди ко мне, — шепчет невольница.

Коля тянет руки, раздражая подземных прохожих. Тридцатипятилетний мальчик неловко шагает по бликам золотых воспоминаний. Болотные огни сверкают на женской фигуре. Заблудший приходит в себя посреди скоростной автострады. Испуганный бездумным самоубийством, бежит Коля домой не к бутылке спирта, а к акации за окном.

Он сыплет на подоконнике зерна граната, чтобы прикормить воскресшую невесту. Ведь легче думать, что та умерла, а не покинула его ради блеска настоящего золота.

На исчезающем горизонте вырастает башня без окон и дверей, где томится усопшая королева. Только нет у Коли крыльев — долететь туда и разбудить ее поцелуем.

Он зажигает свечу, подливает теней в сумерки. Запахи гвоздики и иланга заполняют душу, истощенную усталостью. Нотки бергамота вспахивают воображение бороздами от ногтей любовницы.

Коля помнит, что купил эфирные масла на барахолке у метро. Вместе со странными книгами без номеров на страницах. Уже год он упражняется в медитациях, пытаясь найти эзотерическую тропу к Лизоньке.

В задымленной комнате он врачует свою судьбу. Паук плетет веревки прошлого, настоящего и будущего. Но одна из веревок свисает с потолка, касаясь петлей обнаженной спины. Другая, пронзая его грудь, тянется неведомо куда, связывая два сердца. Он давно не слышит ответного перестука, но садится напротив стены памяти в позу лотоса.

На него с жадностью чувств глядит портрет.

— Она была так хороша…

— Она хороша, как всегда…

— Она навсегда хороша…

От Лизоньки осталось три фото. На одном Коля выжег глаза, чтобы избежать ненависти. На второй — вырезал губы, боясь упреков и жалоб. Третью — пожалел. Там Лиза нежна взглядом и уста запечатаны страстью. Такой и останется вовеки.

Мудры берут его руки, ведут на распутье трех дорог. По ним катятся три клубка: красный, индиго и белый.

Он знает, что красный принесет страсть, но и родит агрессию. В жарком вине и пылающих полосах на его спине. Индиго вскроет сознание и погрузит в тоску, как алкоголь. На дне квартальных отчетов по складу и сетевого одиночества. Белый очистит душу и сделает ее беззащитной. Нетронутый лист, приготовленный для исповеди.

Коля замотан, запутан, завязан в трехцветные узлы. Меняются, переливаются пятна его ауры. Но сердце все реже вспыхивает алым.

На карте его тела виден черный след от креста. Он потерял его вместе с Лизонькой. Кресты растут и множатся, угрожая то ли прошлым, то ли неизбежным будущим. Тянут ему в приветствии руку и зовут на кладбище.

— Иди ко мне… Я тебя приму и успокою… — говорит номер “61” голосом мрачным и зловещим.

— Молю… приди… — под номером “63” Лизонька стенает в подземелье.

— И чем не склеп, — Коля трясется в предчувствии. Ищет выход, сотни лет назад заваленный чужими останками. Последний уцелевший призывает девушку-зомби.

Она сидит на могиле, как счастливица, ждущая свидания; как путана, обессиленная ночью. Не всплеснет ладонями: “Я так рада увидеть тебя!” — те связаны на груди, а меж пальцев зажат молитвенник.

— Лиза?! — в открытый рот влетают пыль и прах.

— От-ку-да ты-ы зде-есь, — Коля заикается в кашле, слепнет в слезах.

Луна смеется над нелепым вопросом, выглядывая из-за туч. Коля радуется появлению света, различает выход из склепа под оком ночной вуайеристки. Блики серебрят мраморную кожу Лизоньки. Синие губы оживают от настойчивых касаний проказницы Лилит.

— Давай потанцуем? — сильна магия полузабытого голоса.

Вихрь символического вальса кружит их. Плавно, как природа по весне, возрождается Лизонька. Оттаивает огонек ее не по возрасту мудрых глаз. Выравниваются одеревенелые кости и спутанные волосы.

Коля, как бывалый серфер в ментальном океане, поймал волну ее души. Слышал голос Лизоньки, хотя та не раскрывала белых губ, сомкнутых, словно гранитные плиты. О несбыточной страсти в полнолуние, о любви до конца вещала она.

Песня о Загробии ласкает, холодом оседает в сердце, замедляя его ход. Лиза пьет тепло и пытает душу на верность. Он, преданный телу в гробу, не знал ни одной теплокровной после нее.

— Тебе холодно? — волнуется Коля на астральном ветру теней.

В аду не бывает холодно.

— Как ты там, без меня, милая?

Она кивает, описывая мир без лени и лжи. Единый организм вечности, сплоченный из миллиардов эманаций усопших. Нематериальный мир кормится прошлым, расширяет горизонты сновидений у живых.

— Потому ты тут… Ты мне только снишься…

Она — творец и шедевр его грез. Писатель неразгаданных слов.

Выходя на крышу семнадцатиэтажного дома, Лизонька смотрит на земную суету. Она развевает прах своего сердца, потому что не хочет быть винтиком в суете жизни.

…Грузовым автомобилем, выезжающим из-за угла на стаю голубей; поездом, вяло ползущим в метро на очередного несчастного; водителем, поздно заметившим на рельсах тень, и пассажиром, вздрогнувшим от легкой качки вагона…

— Спасибо тебе… — разносится ветром.

— За что?!! — кричит Коля, сплевывая пыль.

Он молчит о том, что давно влился в канализацию повседневности, задурманен выхлопами реальности, рекламными соблазнами.

Только на вершине собственного мира можно поймать глоток кислорода.

Лизонька тревожно озирается — в округе нет зданий выше ее. Но мертвой не нужен бренный успех, карьера, достаток и имидж — они временны, как и жизнь. С высоты повзрослевшего духа видятся ей все равными.

— Твой дом одинок, но выше других, — говорит Коля от зависти.

Он не достиг даже четвертого этажа без отдышки, без кашля ложью, без вывиха сознания.

Лизонька кивает на признания ничтожества. Для призрака бренна материя, вся, кроме чуда творения и мига творчества.

— Не додушил... — обреченно изрекает Коля и бессильно сжимает пальцы.

Он ходил в тот дом под маской. С блокнотом и фальшивым удостоверением журналиста. Он искал следы ее слез на полу грузового лифта, на загаженных лестничных маршах и в словах равнодушных жильцов. В кастрюлях домохозяек, на кассетах семейных видеотек, в мемуарах застенчивых подростков.

— Кто еще думает, что смерть красива? — он окропляет листы признаниями, слухами и наблюдениями, как композитор — тетрадь нотами, как кондитер — кремом пирожное, как начинающий романист пополняет словарный запас.

По его звонку приезжают чинить лифт, спиливать замок на решетке заветного этажа. Монтеры недоумевают над рабочим механизмом, слесари ломают болгарки о металл.

Колю выпроводили под руки двое участковых. Отобрали фотоаппарат и заметки безумца. Выпотрошили и выкинули мечту на помойку.

— Он не стал писателем, — подсказывает настоящее.

Лизонька тихо смеется в ответ и цитирует ранние стихи о весне.

Ее сборник недавно переиздали, но Коля не нашел свободного рубля для памяти.

Лизонька жалеет его рифмами сумеречной лирики, плюет словами в глаза обиды.

Строки действуют, как молитва на одержимого, скрючивают его тело в клубок. Он корчится, как вампир на рассвете, как гадюка под дудкой усмирителя змей, как раненый в ожидании наркоза.

— “Не вытаскивай своих внутренностей, а то их съедят вороны”, — шепчет Коле запоздалая мудрость. Он уже вскрыл сейф души и пригласил симпатичную птичку на обед.

Между ними чан с кипящей водой, где варится его сердце. Лизонька пробует бульон, смакуя сытность чувств.

Она режет орган напополам и скармливает ему одну часть. Съедает вторую, обретая кусочек плоти.

— Ликуй же! Я почти жива. Я почти такая, какой ты меня помнишь… любишь, любил, хочешь, хотел…

Осязаема и мягка. Тепла и желанна. Сталь, закаленная в пламени его страсти.

— Что же ты медлишь, любимый? Возьми меня, пока я тут! Возьми меня, извращенец!

Астрал постелил для них широкую постель. Поцелуй связал их в кокон тремя веревками судьбы. Любовники ласкали друг друга, взаимопроникая опытом, рождая инверсии грез. Их отростки пробирались в чужие сны, и люди пробуждались с вожделением, тянулись друг к другу.

Они стали первой парой — духом и материей. Их жизненный порыв пульсировал по ветвям эволюции, подобно гранате взрывался на части, затем — на частицы, все более и более мелкие. Они родили две Вселенные с развитыми планетами. На одной жили те, кто отрекся от души. Их астральные тела отлучались при рождении и умирали в Саду неисполненных желаний. На второй — жители умерщвляли плоть и чистой праной вливались в оболочку планеты. Однажды планеты схлестнулись, но были так слабы, что не смогли родить иную сущность.

Материальные создали ядерную бомбу, а духовные — Бога из единого эфирного мозга. Когда произошел взрыв, то в космосе осталась лишь часть того, кто мог возродить жизнь.

Ударная волна выбросила Колю на твердую и однообразную почву утра. Холодный пол гасил боль ушибов, пока образ Лизоньки догорал в его голове ритуальной свечой.

— Я был с ней! — ликовал он и чистил зубы перед свиданием с реальностью.

— Н-да… А где же сперма? На трусах нет пятен. Тебе даже не снился вселенский оргазм, — настоящее разочаровало его быковатым отражением.

Коля кое-как пригладил челку дикобраза, подровнял тупым лезвием подбородок. На него глядел удивительно мерзкий и обыденный тип. Не тот, что гарцевал перед красотой и назывался творцом в полной темноте.

Лизонька не влюбилась бы в такого…

Ему нечего предложить на красочный постер, чтобы закрыть зловонную яму жизни.

Метро и час-пиковый ад с чертами городской толпы. На “открытых” переездах судьбы можно продать трубы, религию и себя. Ему не на что купить покой. Коля ищет гопника, чтобы тот обчистил бесполезную тушу и вздернул на крюке безразличной публики. Но он лишь жертва самого себя. Его час, как у проклятого, длится с полуночи до рассвета. Семь часов, семь дней в неделю… Семь — плацебо счастья для неудачника.

А пока что — работа: чертовы трубы и склад. Начальник торгует временем подчиненных, распродает по дешевке годы простых менеджеров.

Он тайком поворачивает монитор и сопливо пялится на свою икону. Лизонька плачет в тоске и капли проступают на теплом стекле. Коля слизывает мирру, а позади шеф крутит пальцем у виска.

— Уволен! Надоел ежедневный цирк!

Скудные вещи падают на пол, не вмещаясь в охапке скупых оправданий. Колю подгоняет смех коллег, и на прощание в офисе звучит весенний вальс. Им всегда запрещали слушать музыку и копировать личные файлы на жесткий диск. Коля тяжелеет от догадки — личико Лизоньки останется на усладу служителям порнографии. И уборщица будет по утрам стирать мутные капли со столов и клавиатур…

— Давай вали! — торопит начальник. Только галстук мелькает в воздухе, как улыбка кота в стране пропитых чудес.

Коля крадется мимо кабинета, роняя нерасторопно желудок, мочевой пузырь или мозг… Наклоняется и кланяется ногам, торчащим из дверного проема. Женским, в прозрачных чулочках и малиновых туфлях. Нога, будто шлагбаум, преграждает ему путь; регулировщик тормозит бег мыслей. Каблук дает Коле пинка, и тот летит до конца коридора. В лузу выхода, к лузерам.

Улицы перетирают его плечами прохожих, приправляют выхлопами и пугают клаксонами, словно он впервые выбрался днем из склепа. В обед по будням город похож на мясорубку. Сквозь ножи спешки, светофоров и пробок Коля, как фарш, выплевывается в тихий двор. Раздавленным червяком ползет к многоэтажке, чтобы просить мирского приюта у Лизоньки.

— Смотрите! Это опять он, маньяк! — кричат мамаши и прикрывают телесами незрелых дочек.

— Одну угробил, так за другой явился! — на порог вываливает толпа.

Вилы и дубины у мужиков в лаптях, скалки у баб в пышных юбках. Сгинувшее поколение восстало против современной нечисти.

— Изыди, изыди! — ткнут распятие ему в лицо.

Изумленное и напуганное собственным отражением в их глазах.

Коля падает на банановой кожуре прозрения, вздымает дорожную грязь. Будто сдули на него пыль с гроба, где таится забытая тайна.

— Я не убивал никого! — бежит он прочь, разгребая людские волны. Вокруг нет никого, а голуби взмывают от рук безумца и оседают на крыше.

Хлопки крыльев горлиц будят прошлое. Гулкий звук воскрешается в Колиной памяти.

— Не бросай меня… — заклинает кусок разбитого мяса на асфальте. Тянет раздробленные руки, мигает уцелевшим глазом.

Коля не смотрит.

Коля уходит, как и в предыдущий раз, отвернувшись от своего греха.

Дома он сдирает плакаты со стен, рвет веревки судьбы. Канатоходец прокладывает новое будущее над бездной. Настоящее машет ему с покинутого берега пропасти, топчет галстук и старый костюм. Кресты кивают ему, расступаясь перед покорителем вечности.

Вместо кладбища Коля входит в гарем свободных душ. Он находит легкий путь и становится здешним хозяином.

— Приди ко мне…

— Спаси…

— Утешь…

— Пшел вон отсель! — гонит мужской бас, и Коля сворачивает на другую аллею. У него, как никогда, огромный выбор. Больше, чем у клиента на кольцевой трассе.

На тропинке попадается розовая туфля, а владелица лежит чуть дальше.

Знакомый рельеф упругой голени.

Знакомое изящество пальчиков и ямка на коленке.

Она лежит, раскинув руки, будто на пляже. В черном белье вместо купального костюма.

На алебастре кожи выделяется синий узор вен. Волосы вплетены в длинные волосы, как шелковые ленты.

— Привет, — шевелит утопленница фиолетовыми губами.

Коля признает ее нижнюю часть и смакует верхнюю — пышные женские прелести.

Она дрожит, будто только вышла из воды, и кутается во влажную землю. Тело, измазанное глиной, блестит, как у мулатки после жаркого танца.

На плите написано имя — Мария. Похоронена раньше, чем они пересеклись в катакомбах офиса.

Колю постоянно сопровождали мертвецы. И на складе его шеф продавал свежие трупы вместо труб.

— Ничего, что я полуголая? — девица втирает грязь в бедра, словно увлажняющий бальзам.

Похоть зреет в Коле от ее плавных движений. Не Лизонька, так другая подарит сегодня наслаждение. Он получит искомое легко, лишь потянет за веревку судьбы, что уже опутала новоиспеченную покойницу.

— Ничего. Так даже лучше… — потирает руки и алчно блестит склерами, будто смазанными жиром. Возбуждение сходит с него потом, топит его, как свечу. Он кажется себе зыбким, сотворенным мифом тонкого мира. Каждый шаг дает ему сил, но и забирает часть сознания. И вот движения режут мысли абсурдностью и чуждостью, будто вовсе не Коля жаждет загнать в тупик, загнать в еще одну мертвую душу. Хоть так, хоть в пограничной зоне…

— Я не могу сразу! Не могу сейчас, нет! — Мария барахтается в коричневой жиже, уловив его намерения. Коричневый не твердая почва под ее босыми ножками, а трясина меланхолии, привычной для покойных.

Бойко для мертвой она бежит от гибели, боясь заново стать жертвой. Ее клонит в сон памяти, в точку, где чужие руки гуляли, душили избытком желания. Будто теперешняя сущность, вне тела, без нервных окончаний и мышц, прочувствует боль.

Мария пятится невольно, по-женски мечась, но могила отрезает ей путь, как душе — крылья.

И вот она лежит у метрового ржавого надгробия и скулит: “Не убивай!”, словно жива.

И вон она, другая, не Мария, а Лизонька, размазанная по смоле до синяков, тулится к парапету и скулит.

— Ты клялась, что любила! — гневно сопит Коля, поднимая беглянку за грудки. Ветер хлещет мокрое лицо, будто сотни рук пощечинами отводят его от ошибки.

Одержимый рвет ветхую ткань, выпуская на волю набухшие трупными соками груди. Он ласкает ее и дырявит размякшую кожу.

— Не клялась я тебе! — стонет Мария, собирая плоть и мокрое белье по кускам.

Коля дует на ее бескровные раны, склеивает поцелуями непослушные лохмотья. Под теплом его ласк расправляются окаменевшие суставы и раскрываются объятия.

Она разомлевает то ли смиряясь, то ли теряясь в догадках о своем назначении. Брать или не брать окаянную энергию, способную спалить ее, развеять по волнам эфира.

— Ты же ей клялся… клялся, что любил… — Мария дрожит, как реанимируемая под разрядами. То ли вторит фрикциям конвульсивно, то ли вытряхивает из себя ту, вторую, астральной тенью налипшую на спину, будто жвачка на подошву.

Ее судороги похожи на схватки, а деление — на роды. И Мария, оказавшись тенью, тянет расплющенные телеса в сторону надгробия. Прикрываясь холмом, она зарывается в землю, где не жарко от греха.

— Ты же сама отвергла меня, Лизонька… — Коля ловит в кулак образ, будто с водной поверхности, трогает ее волосы, как струны. Мелодия фальшивит в его голосе, и скрип крестов путает их ментальный диалог.

— Не вернешься туда… — пророчит Лизонька и пронзает горящими ладонями его обветшалую от затраченной энергии грудь. Она под ним и сразу над ним, чуть в стороне. В одной руке держит обрубленную веревку, в другой — остывающее сердце. За ее спиной сужается пропасть, отведенная под жизнь.

— Прости меня…

— Ты хотел узнать, жарко ли в аду?

— Лиза…

Кладбищенская земля глотает кровяные капли с ее ладоней. Тропа в спальню, где мечется опустевшее тело Коли, теряется. Выжженные глазницы ищут темноту, чтобы остудиться после недогоревшего пламени соития. Зомби сучит опаленными руками, утюжа вместо плоти воздух, вместо жизни — дыру в груди. Волочит отдавленные плитой сомнений ноги подальше от рассвета, понимая, почему замуровалась в квартире Лизонька.

Звон будильника влечет его над бездною, где три веревки, сброшенные с небес, обманчиво ведут на дно двухметровой ямы.

Глаза открыты или закрыты — нет разницы в мире, упакованном в черный целлофан для мусора. Пленка заглушает бред голосов:

— Вот могилу кто-то разрыл. Закапываем?

— Закапываем.

Грунт стучит по заколоченной крышке гроба, спадая волнами и навевая дремоту. Коле слышится вода, и, оказывается, ему вовсе не нужно дышать.

Он помнит, как корчился и захлебывался пылью под кроватью. Связанный разноцветными веревками, среди вороха крошеных фотографий и выпотрошенных книг. Со свечами, скрещенными как распятие от нечистых сил. А теперь присоединился к ним…

Нельзя встать, некуда выйти и свернуть — поздно откапывать выход. Плоть легче души, словно нет ее отныне. Только сердце пробитое давит и тянет камнем ниже-ниже под ладонью той, что не согревает.

— Тесно нам тут, Лизонька… — толкает он окоченевшую подругу в гробу.— Я подаю на развод…

 

Коктейль

Пальцы стучат по клавишам, и я стараюсь опередить прыткие мгновения до того, как часы обнулятся. На мониторе появляется выдуманный мир. Нужно достроить его поскорее, нарастить мясо на кости, прежде чем захлопнется ловушка.

— Эй, жена! Ты где?! Почему не встречаешь? — вопрошает голос из прихожей.

Неужели не успею? Боязнь растворяет мысли, лужа от растаявших слов остается под столом. Руки дрожат, не могут попасть на кнопку; предательница дискета падает на пол. Удалить… Дверь в тайное убежище вновь ускользает от меня, придется искать проход заново через день, неделю… месяц! Нанизывать ожерелье фантазий, порванное одним взмахом. Он застает меня с мокрой тряпкой, пропитанной темной жидкостью, и даже не интересуется, в чем дело…

* * *

Отражение в большом зеркале кажется бледнее салфеточной бумаги под медовым светом лампы. Я не вписываюсь в яркие декорации людного кафе, слишком грустная и отстраненная. Люди пьют сладкий сироп нового дня. Ловлю лишь гнилое послевкусие и снова хочу уснуть.

— Ты больна, — говорит Лена, уже минут пять пережевывая личные проблемы. Запивает кофе.

Она думает так, потому что я жму к груди затасканный блокнот и пересказываю написанное. Оно ужасно и безумно — но вся правда в едких черных буквах. Метки на чистой коже листа не приносят счастья. Кусочек бумажной истории напечатан на принтере, другой — накорябан от руки в туалете или ванной, где есть щеколда, и можно захлебнуться воображением. Давно тону в потоках сознания, спасаюсь сама.

— Лечиться тебе пора…. Я звоню Виктору! — настаивает подруга и открывает “мобильный”.

— Не надо!

Страх перед разоблачением рвет смелость на куски. Ломаются пальцы сжатого кулака. Все не может закончиться так бесславно, повесть еще не дописана!

Стул скрипит по паркету, посетители невольно оборачиваются, шепчутся недовольно. Прерывается сытое воркование голубей у кормушки. Я роняю сумку и задеваю чашку. С минуту смотрю на заляпанную скатерть, пытаясь узнать в коричневой гуще свою судьбу, и бегу прочь.

Смешиваются удары сердца и звуки быстрых шагов. Эхо закладывает уши, а слезы пеленают взгляд. Лена кричит далеко позади. Нас давно отделяет стена видений. “Так будет лучше! Для всех!” — выплескиваю переживания плачем. Гоню вялые ноги к остановке, потом куда угодно, только не домой.

— Куда мчишься? — знакомый голос повергает меня в ужас.

— Вик-тор, — приходит подлая слабость.

Он стоит рядом, а я замираю, будто дешевая статуя в музее чужой жизни. Его глаза пронзают, и слышится вопрос:

— Что это за тетрадь?

— Не-ет!

Я уворачиваюсь и лечу в темную пропасть. Дно оказывается близко, похоже на серый асфальт. Каблук застревает в плитке, и преследователь настигает меня.

* * *

Кто-то нарочно включает свет, и на него летят мысли-светлячки, обжигаясь о реальность. Незнакомая жесткая и скрипучая кушетка с засаленной обивкой. Она из сна! С четверга на пятницу… Я смотрю отрешенно в даль комнаты, узнавая черты кошмара.

“Я прочел твой сценарий. Да будет так!” — говорит режиссер за кадром.

Щелкает выключатель, и лампочка гибнет. Становится легче, но смутная фигура раздвигает штору, и несмелый закат лижет заспанное лицо назойливым теплом.

— Хватит спать! — он тормошит меня. Пальцы вонзаются под ребра, иглы в мякоть, слова в рассудок. Кусать, давить, пытать! Кровать становится смертоносной дыбой. Извиваюсь, кричу, молю прекратить. Ему нравится отпор. Нужно сдержаться, спрятать эмоции под скорлупой безразличием. Притворяюсь мертвой, как-то чересчур легко.

— С тобой неинтересно! — шаловливый обиженный мальчишка толкает меня в угол. Холодный комочек нервов сжимается возле немой стены. Смотрит мышь из угла красными от слез глазенками.

— На пей!

Передо мной появляется граненый, давно немытый стакан с темной жидкостью. От первого глотка воротит, но потом хочется добавки! Это не кровь, а томатный сок с солью, внушаю себе я. Бред! Я — литературный образ из собственных писулек? Не может выдумка настолько смешаться с явью в больной голове. Я пью этот невероятный коктейль фантазий.

— От себя оторвал. Моя. Для тебя не жалко, — он показывает исколотую шприцом руку. На миг лицо Виктора добреет. Судорога наоборот — снимает злобу и раздражение.

Я облизываюсь, смотрю на него преданным взглядом. Забитая собака в крохотной клетке среди вонючей псарни. На мыло. Хочу превратиться в кошку или в пантеру, чтобы изодрать когтями страх. Но руки ухожены, и я вовсе не зверь.

— Мы пойдем гулять? — спрашиваю я, смелея. Душный воздух просачивается в легкие, мешает говорить. Пепел правды и мечты витает в приюте бывшего счастья.

Противнее улыбки я еще не видела. Обещанная плата за жалкий уют и теплую ладонь на талии среди мятых простыней.

* * *

Теснота может быть просторной. Тогда она зовется гармонией. Поэтому нельзя найти свободу между двумя, всегда будет узко кому-то. Мы редко выходим на прогулки, всегда возвращаемся в душную ночь. Быстро надоедает разделенное пополам одиночество, оно лучше всего растворяется в толпе.

— Посиди тут, — говорит он и теряется в толчее. Здесь каждый знает друг друга. Все опустошены вампирской силой большого города и приходят сюда, чтобы заполнить высушенную душу.

Они называют это музыкой, и я соглашаюсь. Подземелье сдавливает тела и замедляет движение крови. Мозг мертв, а мышцы дрожат по инерции, подчиняясь пульсации. Но в предсмертных конвульсиях зарождается жизнь. Словно треплет течение бойкого родника, подбрасывает и роняет онемевшую в буднях плоть.

Я не могу сидеть долго рядом с девицами, его подругами. Они пьют пиво и бросают зависть по залу ядовитыми взглядами. Их лица усыпаны блесками хмельной судьбы, а головы уже растоплены алкоголем. У меня нет ничего общего с ними. Зачем он меня сюда привел? Теперь искать его вовсе не хочется, ведь расстаться так трудно. Фальшивая свобода в открытых нарядах, реках напитков и дурманящем дыме — противна. С безымянного пальца снято кольцо, сквозняк улиц выдул верность. Значит, пойду дальше.

“Куда она?” — доносится вслед. Но голоса не цепляют, а руки их заняты мобильными телефонами и сигаретами. Им безразлично, кто я и куда иду. Мне, кстати, тоже, нужно лишь влиться в единую массу и покориться ее движению.

Сначала неловко, словно кости во мне чужие, мешают. Надо просто закрыть глаза и поймать ритм, который хлещет отовсюду, ударяясь об мелькающие в полумраке головы. Лица, голые торсы, летящие волосы — мозаика танца окружает меня. Я внутри, спутываюсь и вхожу в энергетический клубок. Усталость уходит, воспоминания отступают. Есть только звук, который давно во мне и бьется вместо сердца. Жар их пота забивает нос, дыхание заглушают динамики, будто стягивается кольцо, оставляя маленький лоскут пола, где можно перебирать ногами.

Я чувствую, как удары баса проходят сквозь меня, невидимую и невесомую. Никто не ощущает толчков, словно руки и ноги плавны. Но вдруг кулак, попадая в скулу, крушит меня. Со вспышкой боли в уши проникает жестокий голос.

— Я говорил тебе сидеть! Куда удрала?

Он тащит меня по затоптанному и заплеванному паркету под визг сборища. Я сдираю колготки и кожу на обнаженных ногах незнакомок, цепляясь за них, чтобы задержаться и избежать расплаты. За что? Я ничего не сделала, не успела?!

 

* * *

Приходит холод, он по крупицам падает с черного неба. Я вспоминаю, что уже ранняя весна, и с удивлением смотрю на мерзкий снег. Прохладное утро лечит раны, и время стремительно рвет секунды, чтобы спрятать боль в прошлом.

— Мы больше не пойдем в клуб, — обещает он. Целует в ссадину, которую пытаюсь залепить пудрой. — Тебя больше никто не обидит.

Поверить просто, столько любви и ласки сейчас горит в глазах. Мы сидим на крыше и курим. Пусть лучше табак проедает мозг, чем запах крови.

— Ты моя единственная. Такой ни у кого нет, — хвалится он перед зачатым в сумраке восходом.

Горячая рука скользит по спине и подбирается туда, куда вовсе не хочется никого впускать, даже после таких признаний. Но мы уже лежим, его нежность проходит через меня и впитывается в холодный бетон.

Проваливаясь в сон, я еще вижу играющие в утренних сумерках огни городской бездны.

* * *

Радуюсь хлопку двери сквозь сновидение. Наконец-то одна, хоть и замкнутая на двенадцати квадратах спальни с облезлыми обоями. Взбешенное время обдирает их до зеленой краски, портит маникюр. Грязный цвет болота вызывает неприязнь. Мутит не от него, а после вчерашнего приключения. Легкие изрыгают дым, дышу им вместо кислорода и кошусь на заклеенную с зимы раму. Лежу на ковре и страдаю вечным похмельем застойного бытия. Нет сил бродить по комнате, распахнуть окно и заглянуть холодильник. Всегда пусто в пристанище дохлых тараканов и в голове. Только путаются, теряются назойливые образы. Роятся мухи над трупом. Я мертва, или это чья-то выдумка?

Хочу добраться до рукописей. Ответ должен быть там. Если мир изменился, сошел со страниц или, наоборот, втянул меня в них, то… Я зажмуриваюсь, представляя ужасное будущее. Расплату за мрачные фантазии.

Бог ведет меня через круги ада, выдуманного для героев.

Открываю глаза — вокруг прежний абсурд. Глухонемой советский телевизор занимает угол, перед ним хлипкий стул без прутьев на спинке, и сбоку кровать. Ее место центральное в гнезде разврата, паутины и пыли. Убирать тем более неохота. Не для хозяюшки снята квартира в перестроенной коммуналке.

Смрадом грязного тела несет от быта, белья, перерываемого соседями. Что-то розовое лежит на пороге, нездешнее, занесенное ветром иллюзий. Вижу старую тетрадь! Живую, невредимую. Манят выпавшие листы. Вместо закладки торчит ручка, словно шприц с нужной дозой. Я волочусь по полу, стирая колени о шершавый линолеум. Ползу вперед, пока не остановит едкий страх мщения. Горло печет заранее, будто из него уже выжимают воздух пальцы мучителя. Я сгребаю сокровище, жму к груди, любуюсь и радуюсь. Потом глазами ищу на страницах подсказку, совет.

“Ты больна”, — заверяет Лена какую-то бедолагу. Напуганная смертью дура сама бежит под колеса автомобиля. Вот чьим именем Виктор называет меня! Почему? Слабые мысли еле шевелятся. Прислоняюсь к стене и забываюсь. “Я не писала этого!” — отвергает в подсознании. Другой автор хихикает глубоко в изъеденном ложью разуме. Только не плакать. Виктору не нравятся женские слезы.

* * *

— Доброй ночи, печальная рыба-луна, — слышу я сквозь холодный сон и, сжимаясь, жду пинка в бок. Не хочу уходить оттуда, где меня нежно ласкает призрак из грез.

— Вставай! Уже почти девять! — настырный голос прогоняет любовника, сулит взамен грехи.

Кровати нет, я просыпаюсь на полу, разминая отечные ноги. Передо мной Виктор трясет найденной тетрадью, будто хочет отхлестать меня по щекам. Глупо улыбается и отступает в сторону, чтобы показать … торт с одной свечой.

Неужели мы вместе уже год! Столько времени я шарахаюсь по углам этой халупы, выискивая смысл бытия?

Не праздник, а траур. Хочется зарыдать и выброситься из окна. Жаль, не расшибусь, удержусь на волоске страдания.

— Покушай. Ничего, блеванешь потом. Ради такого события можно и потерпеть, — он отрезает два куска и раскладывает по пластиковым тарелочкам. Подсовывает мне, ставя у самых ног. — Тебе не мешало бы помыться, вдруг придет кто! — едко поговаривает он, облизывая острие ножа.

Меня чарует блеск стали, и смертельная сила пробуждает смелую дрожь.

— Хорошая игрушка, правда, — он прикладывает лезвие к моему подбородку, колет слегка.

Я жмурюсь и снова выпускаю на волю воображение. В неугомонной и безумной истории Виктор погибает от моих рук. Кровь хлещет из разрезанного горла, заливает стены и торжественное угощение. Я ловлю ее брызги языком и припадаю к крему, усеянному алыми пятнышками. Теперь можно и отведать “сладенького”.

— Что это? — он смотрит на разворот книжицы.

Клинок лежит между нами, там, где и блюдца с неоткупоренной бутылкой шампанского. Ему не нравится сюжет. Он хмурится и чешет давно не стриженный затылок. Потом вздымает гневный, когда-то оживленный любовью взгляд.

— Ты не сделаешь этого! Нет! — Виктор отбрасывает нож в коридор, куда-то к кухне. Он взбешен и рушит тишину тяжелым дыханием.

Я жду расправы, побоев и даже убийства. Невольно подбираю колени, складываюсь почти пополам, пряча лицо в запутанных волосах.

— Иди, — решает он, звякает связкой ключей.

Пальцы пробираются к шее, но не ломают, а гладят торчащие позвонки. Печаль капает на пол крупными слезами. Шум дождя и запах влажного асфальта пробуждает каждую мышцу, и я уже готова бежать! Поднимаюсь, следя за врагом, отступаю к двери. Босая и почти не одета. Но свобода уже опьянила и плевать на первую майскую грозу.

— Ты же не знаешь, куда попадешь?

Виктор заставляет меня обернуться и пугает искренностью. Слышу, как за дверью бушует неизвестность, заставляя сердце биться неистово. Кровь бежит по коридорам вен, путаясь в закоулках будущего.

— Возьми… — он боится приближаться ко мне, подает новенький блокнот на расстоянии.

Щелчок замка зовет, и быстрая струя свежего воздуха обдувает увядшую в застенках кожу. Пора…

* * *

Мой мир превращается в лабиринт жестокости, изощренную пытку, мечту садиста. Меняются персонажи, комнаты и районы города. Концовка одна. Каждый раз меня едва не выворачивает от красного цвета. Я долго стою, пытаясь оторвать подошвы от вязкой земли. Медленно начинаю шевелиться, держась за стенку.

Не смотрю, закрываю глаза, задерживаю дыхание. Скорее перебираю ступнями и убираюсь с проклятого места. Нет! Веки дрожат, и мелькают обрывки картинки! Кровь на желтых стенах, на полу, на белой бумаге, раскиданной по комнате. Поверх нее лежит тело… Оболочка, хвост, сброшенный ящерицей. Отвратительно! Где выход? Ноги скользят, и ладонь упирается в липкую массу — алый сироп из битой банки. Пусть будет так… Шаг, второй к двери, ее не закрыл знакомый убийца… Скатываюсь по лестнице за сердцем, упавшем в пятки.

На улице волнения скрывает темнота, свежесть прогоняет дух содеянного. Оживают кирпичи, из прямоугольников выходит силуэт. Виктор всегда рядом, прожигает окурком надежду. Он толкает меня вперед, от листа к листу, от смерти к смерти. Трудно покинуть жизнь, и я постоянно возвращаюсь в тесноту тела. В разных ролях, в другое время.

Расширяю простор, исписывая строчки и меняя ручки. На лавках в парке, за столиками в кафе или во временных пристанищах, когда гордость засыпает под мужским натиском.

Версия для печати