Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2008, 12

К 90-летию со дня рождения А. И. Солженицына

1. Почему вы не перечитываете Солженицына? А если перечитываете, в каком направлении изменяется ваше восприятие?

2. Солженицын принадлежит Истории? Современности? Будущему? Где его роль окажется наиболее выдающейся? Будет это роль писателя, общественного деятеля или мыслителя?

3. Можно ли обустроить Россию “по Солженицыну”? Можно ли извлечь практические уроки из его творчества?

4. Солженицын: 90 лет с народом или 90 лет одиночества?

 

Игорь Сухих, доктор филологических наук

1. Перечитываю. И достаточно часто. В поисках нужной для работы сцены или цитаты, иногда — просто так, для себя (не правда ли, странно сказать, что Солженицына можно перечитывать для удовольствия?).

Конечно же, книги Солженицына изменились. И больше всего — “Архипелаг ГУЛАГ”. Вообще можно сказать, что в нынешнем собрании сочинений мы читаем совсем иной текст, чем в тогдашней слепой машинописной копии или тамиздатском парижском варианте. Тогда это была книга потрясающей правды и жестоких ответов, теперь скорее — книга вопросов, нуждающаяся в историческом контексте и дополнительных размышлениях.

2. В завершившейся исторической эпохе он был еще одним “нашим всем”: и писателем, и мыслителем, и общественным деятелем. Здесь, как у Толстого, одно трудно оторвать от другого.

Современности он, кажется, не понадобился, что характеризует и его, и ее.

Что же касается будущего… Ясно, что в истории русской литературы он навсегда останется как один из последних могикан пророческой традиции русской литературы с ее девизом “Одно слово правды весь мир перетянет”. Но что будет читаться лет через двадцать из огромного литературного наследия А. И., предсказать трудно. Мне главной книгой Солженицына представляется “Архипелаг…”. Его, возможно, будут воспринимать уже под другим углом зрения: не как разоблачительный документ, “опыт художественного исследования” (таков, если помните, его подзаголовок), а как великое художественное произведение, негативную эпопею, сопоставимую с дантовским “Адом” или “Записками из Мертвого дома”.

3. Можно. Как и раньше можно было обустроить ее по Льву Толстому или Достоевскому. Но даже между великим словом и делом, индивидуальной мыслью и социальными процессами — огромная дистанция. Судьба Солженицына — пример победы-поражения. Инерция и стихийность исторических процессов всегда оказывается сильнее любых пророчеств и предостережений. Но писатели пророческого типа все равно от них не откажутся. Без этой “энергии заблуждения” (Толстой) ничего не получится.

4. “Народа” нет (да и, наверное, никогда не было) как однородной массы. Достаточно посмотреть на то, что думала об А. И. в последние годы пишущая часть народа, чтобы убедиться: его творчество, дело и личность вызывают весь возможный диапазон чувств от обоготворения до животной ненависти, включая, естественно, равнодушие.

Солженицын 90 лет “был со своим народом”, потому что не избежал ни сумы, ни тюрьмы, ни изгнания. Но он одинок как по уникальности судьбы, так и по профессиональному признаку: большую часть жизни писатель проводит наедине с собой за письменным столом. А это свое призвание Солженицын реализовал на тысячу процентов.

Елена Невзглядова, поэт, эссеист

1. Не перечитываю, потому что для перечитывания у меня есть постоянный набор авторов, в число которых Солженицын не входит.

2. Думаю, что С. принадлежит истории, а его роль — роль автора “Архипелага ГУЛАГ”. Что касается Солженицына-мыслителя, то как может мыслитель отрицать роль интеллигенции, испытывать неприязнь к той категории общества, которая создает национальную культуру, и при этом призывать к национальному самосознанию?

3. Само слово “обустроить” вызывает представление о небольшой квартирке (“наш уголок нам никогда не тесен” — что-то в этом роде). А в стране нужно добиваться приемлемого для человеческой цивилизованной жизни устройства, но в России это особенно трудно. По всей видимости, существует русский национальный характер, который, по Бердяеву, определяется двумя исконными чертами: апокалиптичностью и нигилизмом. Чтобы их побороть и приблизиться к европейским развитым странам, должно пройти много времени. Мне кажется, С. идеализировал старообрядчество и полагал, что его можно насадить. Я так не думаю.

Как правило, практические уроки из творчества не извлекаются. Тем более — из учительства, даже если учитель — Лев Толстой.

4. Если народ — это я и мне подобные, то в начале своей деятельности, когда мы по ночам читали “В круге первом” и “Раковый корпус”, он был с нами и мы были с ним, но затем он углубился в историю и теорию, а наша жизнь текла своим чередом по своим законам, так что можно сказать, что он остался в одиночестве.

Марина Кудимова, поэт

1. Собрание сочинений Солженицына из личной библиотеки зачитали. Новое купить руки не доходят. Но сам факт говорит о многом. Увы, зачитавший уже отбыл туда, где несть ни плача, ни воздыхания. Ночь наедине с запретным “Архипелагом ГУЛАГ” помню, как мало какую другую.

2. Ходасевич писал: “Грядущего не надо, / Минувшее в душе пережжено…” История и есть субстрат ненужного и пережженного. Убеждена, что кому-то или чему-то принадлежит только как писатель.

3. Практических уроков нельзя извлечь даже из курса домоводства, пока не придет нужда сварить борщ. Обустроить же возможно только то, что если не построено, то хотя бы спроектировано. Сущность России душевна (духовна лишь сущность человека), то есть изменчива и эмоциональна. Поэтому “системщики”, как Толстой и Солженицын, вызывают такое раздражение, а идеологи, как Достоевский, — расплывчатое умиление.

4. 90 лет в тылу врага, как и всякий смертный.

Игумен Вениамин (Новик)

1. А почему вы решили, что я его не перечитываю? Недавно перечитывал “Архипелаг ГУЛАГ”. Это классика, без знания которой ничего путного в России не получится. В целом же мое восприятие Солженицына сдвигается к историческо-документальному аспекту его трудов. Очень важен роман-эпопея “Красное колесо”. Это — для медленного чтения. Уважаю его интерес к российской истории, к ее мельчайшим деталям.

2. Но я все же думаю, что Солженицын скорее принадлежит истории. Его могут читать и понимать люди, побывавшие если не в малой, то в “большой зоне”. Он же — “вечный зэк”, и в этом его правота. Вызывает восхищение его мужество, когда он не поддавался ни на какое запугивание и шантаж. А сколько людей “сломалось на детях”! Современная молодежь, не имеющая даже отголоска такого опыта, совершенно не способная ни к какой борьбе, кроме как виртуальной, его читать, конечно, не будет.

3. А вот его проект “Как обустроить Россию”, на мой взгляд, не теряет своей актуальности. По сути дела, там почти все очень верно сказано, хотя и в несколько архаичной терминологии. Самая ценная мысль — демократия должна начинаться “снизу”, с местного самоуправления.

4. Я бы не сказал, что Солженицын “с народом” или что “народ его оценил”. Но это проблема самого народа, так и не успевшего прочитать его книги. Сначала они были малодоступны, а потом уже у публики, захваченной борьбой за выживание, “не было времени” читать толстые и серьезные книги. Как выяснилось, мы далеко не самый читающий народ. Иногда одиночество — это нормально. Серьезные люди с непредвзятым мышлением оценят Солженицына в будущем.

Ольга Новикова, Владимир Новиков, писатели

1. И новое читаем, и перечитываем старое. Разглядели разницу между Солженицыным-новатором (автором “Одного дня” и “Архипелага”) и Солженицыным-архаистом, которому не удалось оживить деградирующий жанр эпопеи в “Красном колесе”. Буксует.

2. Солженицын, безусловно, исторический человек. Из тех, кто боролся за историческое имя и добился его. Останется в роли писателя. В литературном контексте минувшего столетия он, пожалуй, находится рядом не с эстетически самоценными прозаиками (Булгаков, Набоков, Платонов), а с экстенсивными многописателями, ВПЗРами (Горький, Алексей Толстой, Шолохов), у которых нет единой философской компоненты.

3. Пока не получается.

4. 90 лет со свитой, состав которой менялся.

 

Юрий Колкер, поэт, публицист

1. Я потому не перечитываю Солженицына, что не считаю его большим писателем. Этот автор не владеет родным языком, неглубок, недобросовестен. Он засовывает читателя в чулан. Он не изображает, а раскрашивает контурные картинки. Он переупрощает главные (нравственные) вопросы человеческой жизни.

2. Солженицын — громадная общественно-политическая фигура, одна из крупнейших в России советского времени (крупнее любого генсека, исключая Сталина); в этом смысле он принадлежит истории — и тем самым будущему. Только это поддерживает интерес к его сочинениям. Современность повернулась к нему спиной. Писатель он средней руки. Его нельзя признать мыслителем.

3. Россию нельзя обустроить по Солженицыну. Ее вообще нельзя обустроить. Жизнеспособные страны обустраиваются сами собою, без кабинетной режиссуры человека, хунты или партии.

Практические уроки из творчества Солженицына извлечь можно — по латинской пословице: нет такой плохой книги, которая хоть в чем-то не была бы поучительна.

4. Вопрос не кажется мне корректным. Народ — выдумка русской литературы XIX века; его просто нет. С народом ли Шекспир? В нормальных странах есть люди.

Если за этим некорректным вопросом что-то стоит, то нужно признать, что Солженицын на какое-то время стал хлебом и водой для одураченных, очнувшихся в пустыне людей, но стал не как художник слова. В те же годы стихотворцы собирали стадионы слушателей. После крушения идеологии большевизма стихи, вообще интересные и понятные немногим, заняли подобающее им скромное место в общем контексте культуры; похожее произошло с тематикой Солженицына, с его проповедью и с ним самим. Сегодня даже в России его популярность не приближается к популярности (“народности”) автора “Кода да Винчи”. Это — шаг в сторону взрослости, цивилизованности. Беллетрист бывает властителем дум только в молодых странах и культурах.

Вячеслав Рыбаков, прозаик

1. Да, не перечитывал довольно давно, и по нескольким причинам.

Во-первых, впечатление в свое время было очень сильным, и все основное усвоилось так крепко и полно, что в перечитывании не ощущается нужды.

Во-вторых, я вообще теперь избегаю перечитывать любимые книги, особенно сильно на меня повлиявшие любимые книги, потому что отчетливо понимаю, насколько я за десять-пятнадцать лет изменился сам. Очень не хочется лишний раз сталкиваться с такими недвусмысленными признаками собственного утомления и старения, как ослабление эмоциональности восприятия, снижение порога сострадания или нарастание неспособности обрабатывать информацию непредвзято. Очень не хочется лишний раз воочию убеждаться в том, что начал смотреть на такой великолепный пласт реальности, как написанные другими тексты, не как поэт: любуясь, страстно переживая и вдохновляясь, а как анатом: тут многословно, тут неудачная метафора, а так теперь уже не пишут... Очень не хочется рисковать тем, что по мелочам ненароком можешь скомпрометировать и дезавуировать главное, которое давно уже стало твоей собственной плотью и кровью, становым хребтом лучшего в тебе.

Ну, и фон неизбывного дефицита свободного времени тоже не способствует...

2. Выступать в роли пророка и говорить о будущем — очень самонадеянно. Практика показывает, что предсказывать что-либо — только Бога смешить. Поэтому говорить о роли Солженицына в будущем можно только обиняками и только косвенно.

Но — можно. Тем более что будущее неразрывно связано с прошлым, является его ипостасью.

Дело в том, что Солженицын, как и всякая литература совести, литература благовестия, литература само- и миросовершенствования, абсолютно невозможен в обществе потребления. Он там лишний. Подозреваю, на Западе в свое время его читали и чтили в массе практически исключительно за его антисоветизм. Если бы антисоветизм не был превращен в супербренд стараниями совершенно внелитературных и даже, я бы рискнул заметить, совершенно не радеющих о благе России кругов, Солженицына на Западе заметили бы разве что сугубые интеллектуалы. И, кстати, разнесли бы в пух и прах за сермяжный реализм и архаичные психологемы. А широкий читатель... Такие объемы, такие безумные массы буквочек перелопачивать “глазками” — и чего, спрашивается, ради? Массовый западный человек, сколько я понимаю, об усовершенствовании себя и тем более мира вовсе не радеет: мир уже и так хорош, и надо к нему просто половчей пристроиться и побойчей доить. Если тебе в нем плохо — значит, это ты сам лузер, а мир все равно прекрасен. Единственно, что в нем, возможно, и надо еще улучшить — это уничтожить все заведомо ложные адские измышления: коммунизм, Югославию, Саддама... Коммунизм низвергнут — и хватит с нас Солженицына. Саддам низвергнут, но мусульмане еще хорохорятся кое-где — значит, на гребне славы Памук и Рушди. Писатели замечательные, спору нет, но массовой популярностью в западных странах они пользуются, только пока мусульмане кое-где хорохорятся. Разбомбим Иран, зашлифуем Турцию до той степени, когда ее можно будет принять в Евросоюз, мир станет беспримесно и беспросветно хорош — все, конец западной популярности этих авторов, пылью веков в одночасье покроются их нобелевки.

В столь совершенном мире место большой литературы занимает то, что на простом языке называется лукавым мудрованием.

Ну, конечно, можно еще будет выбрать какого-нибудь китайского писателя, который вполне от души и без задних мыслей клеймит недостатки своей страны (а разве кто-то или что-то бывает без недостатков?), и назначить его очередным светочем мировой культуры, возвестившим человечеству страшную правду о Поднебесной империи зла, тюрьме тибетских народов... Словом, показавшим, как отвратительны и мерзки те, кого Запад, белый и пушистый, боится как очередных вполне состоятельных конкурентов.

Что же касается нас... Совесть — это когда не все продается и покупается. Солженицын был совестью нации, пока нация помнила, что такое совесть, и хотела ее иметь. Он мог быть в чем-то неправ, с ним можно спорить — но это была совесть. Совесть тоже в чем-то иногда перегибает палку, а в чем-то инфантильна. Но отказаться под этими предлогами от совести агитируют только... понятно кто. Уровень морального воздействия Солженицына на российское общество — а это главная составляющая его воздействия — прямо зависел и всегда будет зависеть только от одного: насколько мы были и насколько мы станем (или насколько не станем) обществом потребления.

3. Нельзя. Поезд уже ушел. Надо искать что-то новое, соответствующее времени. Какие-то элементы этого нового, возможно, и совпадут с рецептами Солженицына, но интегральная схема не может не оказаться иной. Зато методика поиска, область допустимых решений не может не оказаться солженицынской: вникновение в собственную традицию и ее творческая адаптация к вызовам времени. Шаг влево (отказ от традиции), шаг вправо (механическое навязывание устаревшего) — и... Нет, не побег. Просто выпадение.

Ведь силком, как, скажем, в лагере, откуда можно бежать, в мире постоянно конкурирующих свободных живых нас никто не держит и держать не станет.

А насчет практических уроков — тут так и хочется завернуть что-нибудь безвкусное, навязшее на зубах и безобразно высокопарное, типа: жить не по лжи. Но привычка всегда подслащивать высокие мысли маскировочными облатками ерничанья, чтобы мысли эти легче усваивались читателем, провоцирует схохмить, например: я, перед лицом великих старших товарищей, торжественно обещаю быть честным и правдивым, упорно трудиться... Если же попробовать найти между двумя этими крайностями золотую середину да притом с допустимой долей юмора привлечь на помощь древних римлян с их dulce et decorum est pro patria mori, можно сказать, например, так: сладостно и почетно всегда оставаться собой.

4. 90 лет с одиноким народом.

Этот народ уникально умел (хотя, конечно, не всегда оказывался в состоянии) чужую боль считать за свою, порой мог даже оторвать от себя, чтобы помочь тем, кто слабее (не излишки с барского плеча, а последний кусок хлеба и последнюю каплю крови), — и потому тех, ради кого он жертвовал собой, воспитал нахлебниками, а тех, ради кого не жертвовал, вконец этим разобидел. Точь-в-точь как Солженицын.

Игорь Яковенко, культуролог

1. Я действительно не перечитываю Солженицына. В чем же дело? Солженицын многолик. Он и русский прозаик, и публицист, и идеолог, и общественный деятель.

Есть ранний Солженицын. Это хороший русский писатель, человек трагической судьбы, вводивший в литературу материал, потрясающий любого нравственно и эмоционально зрелого человека.

Есть автор беспрецедентного, не имеющего аналогов в литературе художественного исследования “Архипелаг ГУЛАГ”.

Есть Солженицын-мемуарист.

Есть автор цикла романов, посвященных исследованию русской революции — “Красное колесо”.

Есть Солженицын — идеолог и публицист.

А теперь по порядку:

Я — в ту пору студент или молодой специалист — читал и перечитывал номера “Нового мира” с “Одним днем Ивана Денисовича”, самиздатовские ксероксы “Ракового корпуса” и “В круге первом”. Это было глотком свежего воздуха. Проза раннего Солженицына соприсутствовала процессу моего личностного становления. Полагаю, что зрелый человек заново обращается к литературе своей молодости в том случае, если для него проблематизируются базовые основания собственной личности. Со мной этого не произошло. Возможно, именно поэтому я не ощущаю потребности обратиться к раннему Солженицыну.

Не помню, два или три раза я перечитывал “Архипелаг ГУЛАГ”, скажу одно: эта книга вошла в меня полностью и навсегда. Я из семьи репрессированных. В нашем доме шепотом, в семейном кругу говорили об ужасах гражданской войны, о сталинском терроре, о голодоморе. “Архипелаг” не нес чего-то неведомого или принципиально нового. Сила его была в художественно-публицистической целостности. Это был не частный опыт моих близких, а эпическая картина, имеющая статус универсальной истины. Мое убеждение состоит в том, что “Архипелаг” — одно из величайших произведений русской литературы прошлого века, сомасштабное трагедии, которая разыгралась на отечественных просторах. Тот, кто не осилил “Архипелаг”, не поймет ни России, ни ХХ века. Я не перечитываю “Архипелаг” по той причине, что эта книга присутствует во мне если не текстуально, то как целостное переживание.

Солженицынская мемуаристика мне не интересна. Я младший современник событий, историк культуры. Реалии, о которых пишет Солженицын, мне известны. Что же касается авторской подачи, то я не нахожу в ней мотивов, которые побудили бы протянуть руку и взять эти книги с полки.

Отдельного разговора заслуживает историософская линия в творчестве Солженицына, наиболее полно выраженная в цикле “Красное колесо”. Надо сказать, что сам Солженицын главным делом своей жизни видит исследование истории русской революции, которым он занимается семьдесят лет (см: выступление “Наука в пиратском государстве”). Дело в том, что я — культуролог, занимающийся цивилизационным анализом России. Логика отечественной истории и судьбы Русской революции лежат в сфере моих профессиональных интересов. Так вот, мое понимание Русской революции диаметрально противоположно солженицынскому.

Если нобелевский лауреат рассматривает большевистский переворот как недолжное событие, ставшее возможным в силу стечения ряда обстоятельств, винит во всем Февральскую революцию, видит корень зла в левой интеллигенции, вспоминает о Парвусе, то я убежден в закономерном, а значит, неизбежном характере советского этапа нашей истории. Это — тема большого и специального разговора, заведомо выходящего за рамки настоящих заметок. Если же ограничиться одной фразой, надо сказать, что общество, 85 % которого к началу ХХ века не признавало святости института частной собственности, было обречено на коммунистическую инверсию.

Мы нечасто отдаем себе отчет в том, что любой диалог, в том числе и самая напряженная полемика, возможен лишь тогда, когда между сторонами больше общего, нежели различий. Наши же расхождения носят фундаментальный характер. Практически каждое построение Солженицына рождает мои развернутые возражения. Потому я не обращаюсь к “Красному колесу”.

То же можно сказать о Солженицыне как идеологе и публицисте. Возьмем один частный пример: Там, где Солженицын негодует на коррумпированную постсоветскую бюрократию, я вижу ожидаемое и единственно возможное поведение. В обществе, состоящем из подъяремных и подъясачных, может быть только своекорыстная правящая элита. Субъектному слою бюрократии, осознавшему свои интересы, освоившему механизмы групповой консолидации и инструментельно освоившему государство, противостоит сущностно догосударственный слой подданных, неспособных и не желающих быть субъектом, взыскующих твердой власти и патерналистского государства (чтоб было, как при Брежневе). Элита не сталкивается с сообществом граждан.

Иными словами, Солженицын апеллирует к средневековому сакральному Должному и вдохновляется административной утопией, в которой единственному субъекту в государстве — Верховному правителю подчинены руководствующиеся идеальными мотивами исполнители верховной воли, они же чиновники. А у подножия властной пирамиды располагается благодарный подданный. В этой перспективе чиновник должен стать таким же подъясачным, как и массовой человек. Я же вижу выход в прямо противоположном: все общество поднимается на тот уровень стадиального развития, который позволяет быть субъектом общественно-политического процесса каждого. Тогда и верховная власть, и бюрократия оказываются перед лицом общества, способного навязать власти свое видение норм, правил и перспектив общественного развития. Таков порядок вещей называется правовой или буржуазной демократией. За этими расхождениями стоят принципиально разные понимания истории человечества, различия в понимании природы человека, разные политические философии.

Еще один выразительный пример: Солженицын десятилетия борется с “разложением и лексическим обеднением” русского языка, предлагает забавно звучащие, доморощенные эквиваленты утвердившимся заимствованиям из европейских языков. Надо сказать, что этим страдает не только Солженицын. Всякий раз, когда я сталкиваюсь с борцами за чистоту русского языка, у меня возникает вопрос: как с данных позиций следует оценивать разложение, лексическое обеднение и засорение варварскими заимствованиями высокой латыни, происходившие в эпоху между III–X веками новой эры. Напомним, что в результате этих печальных процессов родились испанский, итальянский, французский, румынский и другие романские языки. Борцам за чистоту русского языка невозможно объяснить, что язык — живая субстанция, задаваемая сложнейшими процессами самоорганизации социально-культурного целого, что на развитие языка влияет масса факторов, а само это развитие не поддается какому-либо управляющему воздействию. Здесь мы сталкиваемся с метафизически неподвижным сознанием, стремящимся нормативизовать мир и остановить движение.

В сознании Солженицына живет универсальный идеал-норматив. Он твердо знает, “как надо” жить, говорить, строить государство. История для него не открытый, творческий процесс, результаты которого, и ближайшие, и отдаленные, неведомы, но движение к заранее известному финалу. Такое сознание называется средневековым.

2. Второй вопрос отчасти поставил меня в тупик. Какой эпохе принадлежит Константин Леонтьев? Фигуры масштаба Солженицына актуальны всегда, хотя бы как факт историко-культурного процесса. Я полагаю, что будущее принадлежит Солженицыну-писателю. В историю ХХ века (не только отечественную, но и мировую) войдет Солженицын — апостол антикоммунизма, знак и символ сопротивления коммунистической идеократии. Солженицын — мыслитель и идеолог — останется достоянием историков культуры.

3. Ответ на третий вопрос звучит однозначно. Россия по Солженицыну — это утопия. Можно уточнять ее параметры: русская национальная антикоммунистическая идея, патриотический госкапитализм, консервативная революция. Можно фиксировать значимые характеристики — антизападничество, идеология “третьего пути”, то есть стремление уйти от коммунистического и либерального повреждения, установка на православие, патриархальный традиционализм. В любом случае это утопия, игнорирующая мировую и российскую реальность.

4. На четвертый вопрос я бы ответил так: Солженицын сконструировал образ народа, к которому он апеллирует. Эта идеологическая конструкция сложным образом соотносится с реальностью. Солженицыну дорог традиционный мир русской культуры. Однако он отторгает и открещивается от отдельных порождений и проявлений этого мира — порождений органичных, вытекающих из его природы — как абсолютно неприемлемых и недолжных. А далее списывает их на силы и тенденции, чуждые русскому миру (западное влияние, эгоистичная буржуазия, утратившая связь с народом интеллигенция, евреи).

По существу, Солженицын — фигура трагическая. Народ, к которому он апеллирует, если и читает, то газеты, и смотрит телевизор. Мы говорим о человеке, пережившем свою эпоху, которому суждено наблюдать размывание дорогой ему реальности. Впрочем, трагизм и глубинное одиночество — удел творческих фигур такого масштаба.

Галина Ребель, критик, эссеист

1. “Школьную классику” — “Один день Ивана Денисовича”, “Матренин двор” — вместе со школьниками перечитывала многократно. Перечитать другие вещи — в плане. Герои рассказов каждый раз заново удивляют ненатужным стоицизмом, несокрушимым достоинством, естественностью и органичностью существования в мире, даже лагерном. И Иван Денисович, и Матрена — коренники, наглядное воплощение того, что другой великий юбиляр — Иван Сергеевич Тургенев — устами своего героя называл аристократизмом: личность, которая крепка, как скала, и без которой не стоит ни дом, ни село, ни общество, ни государство.

2. Солженицын безусловно принадлежит истории, он не только ее объект, как все мы, он один из ярчайших субъектов русской истории XX века, так что вычеркнуть его из ее анналов, даже если бы кому-то и захотелось это сделать, невозможно. Он принадлежит и сегодняшнему дню, но не суетной его поверхности, а почве, может быть, даже подпочве, которая незаметно для повседневности подпитывает ее содержанием и смыслами. Что касается будущего, то все зависит от того, как и чем будет жить страна: сохранит свое национально-культурное обличье, свою литературу как живое слово, а не музейный экспонат — значит, неизбежно будет соотносить себя и с Солженицыным.

Его книги давно и несомненно стали фактом русской литературы, его идеи, высказанные в художественных произведениях и в публицистических статьях, стали этапом развития русской мысли, которая, между прочим, ярче всего и глубже всего воплощалась именно в художестве.

Общественная роль его огромна. Он один из сокрушителей грандиозной и смертоносной лжи, которой, казалось, не будет ни конца, ни износа. И хотя на месте старой лжи возникло много новых обольщений и обманов, его противостояние государственной махине, его верность себе и своему делу, его несокрушимая целеустремленность — ценности недевальвируемые. Влияние Солженицына на единомышленников и на противников несомненно.

Позволю себе пример из собственной жизни. В 1974 году я заканчивала Пермский университет. Чуть не на следующий день после высылки Солженицына студентов филфака собрали в актовом зале для соответствующей идеологической обработки. Докладчица была исполнена энтузиазма и, похоже, не только по долгу службы, но и по зову сердца клеймила отщепенца, порочившего нашу прекрасную советскую действительность. А через некоторое время мы этой же неистовой ревнительнице сдавали зачет по спецкурсу с красноречивым названием “Идеологическая борьба в литературе на современном этапе”. Мероприятие проходило в режиме tete-a1-tete: преподаватель — студент, лицом к лицу, как на исповеди; в моем случае все это длилось около часа и больше смахивало на допрос. Мне попался билет, в котором не упоминалось имя Солженицына, чему я очень обрадовалась, однако через несколько минут после того, как я начала отвечать, неожиданно, в лоб, прозвучал “ключевой” вопрос: “Вы читали “Один день Ивана Денисовича”?” — “Нет”, — как можно простодушнее постаралась ответить я, к последнему своему университетскому году уже усвоившая, что далеко не всем и не всегда — увы! — следует говорить правду, и, уклонившись от опасной темы, двинулась дальше по заданному билетом курсу. Еще через какое-то время блюстительница, чрезвычайно внимательно и крайне заинтересованно слушавшая меня, раздумчиво и даже как-то лирично произнесла: “А помните, у Солженицына есть такой эпизод…” — “Не помню, не читала”, — опять соврала я и опять свернула с основной магистрали идеологической борьбы на проселочную дорогу. Так повторялось несколько раз: мне настойчиво предлагали вспомнить крамолу и оценить по достоинству ее художественные особенности, которые моя собеседница даже готова была признать, я изображала неосведомленность, то есть, в сущности, отказывалась обсуждать навязываемую тему. Зачет я все-таки получила, а через несколько месяцев, в качестве приложения к диплому, получила и характеристику, в которой, помимо прочего, было высказано недовольство моей идеологической ненадежностью. Думаю, я была не единственной, кто в том далеком 1974 году удостоился подобного благословения от своей alma mater. Даже этот частный случай — наглядное свидетельство того, сколь велико было общественное значение А. И. Солженицына, сколь сильно было его влияние на жизнь сограждан.

3. Думаю, что невозможно обустроить Россию ни по Достоевскому, ни по Толстому, ни по Солженицыну. Не только потому, что страна — это очень сложный многоуровневый организм, не поддающийся однонаправленному и однозначному моделированию, но и потому, что обустройство страны, в отличие от обустройства дома, преимущественно не результат, а процесс, определяемый многочисленными внутренними и внешними факторами и множественностью и разнообразием действующих в нем сил. Здесь важен не столько некий идеальный проект, сколько адекватные механизмы организации жизни социума, содействующие высвобождению, продвижению и развитию творческих, созидательных сил всей нации и каждого отдельного человека. Солженицын это понимал, об этом и писал в соответствующей статье, идеи которой во многом подтвердились и актуализировались последующим опытом, так что было бы очень небесполезно, если бы сегодняшние политики и идеологи время от времени коррелировали с этой статьей свои помыслы и действия — не обязательно во всем соглашаясь с Солженицыным, но обязательно ориентируясь на глубину и ответственность его подходов и на очень точно обозначенный им вектор — СБЕРЕЖЕНИЕ НАРОДА.

А главный практический урок жизни и творчества Солженицына в том и состоит, что творческие и нравственные (эта связка обязательна) силы человека помогают ему противостоять и государственному диктату, и даже смертельной болезни — они сберегают человека, и только они могут сберечь народ.

4. Опять-таки и то и другое. Большой человек всегда одинок. Идеи и образы вынашиваются и рождаются только в одиночестве. Но устремлены они к людям, и если это глубокие идеи и талантливые образы, то рано или поздно они становятся коллективным достоянием, частью коллективного опыта, национальной памяти, национального мироощущения, а соответственно, и их создатель — навсегда вместе со своим народом.

Александр Мелихов, прозаик,публицист

1. Его шедевр “Один день Ивана Денисовича” не перечитываю, потому что знаю почти наизусть. А вообще-то мы перечитываем, чтобы получить удовольствие либо набраться ума. Получить удовольствие от “Архипелага ГУЛАГа” трудновато, а извлечь какие-то итоги, кроме тех, что я извлек из него тридцать лет назад, еще труднее. Да, собственно, он и тогда лишь укрепил меня в том, в чем я и без него был уверен: гибель, страдания и унижения миллионов не могут быть оправданы никакой высокой идеей. Но аргументы, отрицающие ценность самой идеи, альтернатива миру социализма в “Архипелаге” не были предъявлены, это было сделано с достаточной полнотой, на мой взгляд, лишь “В круге первом”, вот он меня в свое время поразил именно идейно.

Там отрицались самые основы советского мироздания, начиная от разгона Учредительного собрания, и отрицались развернуто и аргументированно. На днях я перечитал этот роман и был горько поражен, насколько он схематичен. Каждая центральная фигура является почти аллегорическим воплощением какого-то начала: Верный Ленинец, Патриот-традиционалист, Правдоискатель... Они почти лишены каких-либо художественно отчетливых, неповторимых физических признаков и живут в физическом мире лишь в той минимальной степени, без которой роман просто не мог бы существовать. Впрочем, персонажей-неидеологов у Солженицына еще поискать… Когда инженер Яконов вспоминает когда-то любимую им девушку, в его памяти возникают антирелигиозные уроки, которые он ей давал, а не звук ее голоса, волосы, губы — и это общий закон: физический мир обрисован лишь самыми общими словами, попадающими не в десятку, но разве что в семерку, автор намечает его, лишь бы отделаться.

Зато идейные диалоги развернуты на десятки страниц, неправдоподобно логичные, как никогда в реальности люди не дозволяют проповедовать друг другу. Хотя, если забыть об их полной психологической недостоверности, за каждым автор признает какую-то правду. Зато ни крупицы глубинной правды не стоит за карикатурной фигурой Сталина. В свое время это читалось с особым наслаждением: приятно знать, что твой гонитель не только злодей, но и дурак. Вот и на наших глазах на него накатила новая дурь: с чего-то вздумалось писать о языкознании…

Хотя даже профану ясно, что Сталин в последние годы искал идеологических форм, которые бы позволили вернуться к проверенным имперским принципам управления многонациональными массами, формально не отменяя святынь марксизма.

Слишком просто трактуется и другая идейная коллизия: надо помогать Сталину обзавестись атомной бомбой или нужно всячески этому препятствовать. Благополучнейший дипломат Володин приходит к выводу “препятствовать”, тем более что услужливая жизнь подбрасывает ему лишь аргументы “за”. Мы-то теперь хорошо понимаем, что противостояние государств началось не со Сталиным и не закончилось с крушением коммунистической системы, что монополия на применение силы провоцирует не только патентованных злодеев, что не обладай Россия ядерным оружием, неизвестно, в лучшую или в еще более ужасную сторону покатилась бы мировая история, — этих сомнений в романе не разглядеть.

Ничего ужаснее, чем Пахан С Бомбой, тогдашний Солженицын, похоже, просто не мог представить. Даже носитель народной правды Спиридон, для которого родиной была его семья, в солженицынском романе возвышается до самопожертвования. Если б ему сказали: вот летит самолет, а на ем бомба атомная, и пускай эта бомба накроет его самого, и его семью, и еще мильён людей, но с ними Отца Усатого и все заведение их с корнем, — он сказал бы: ну! кидай! рушь!

Словом, ни удовольствия я не получил, ни ума не набрался.

2. Разумеется, Солженицын уже завоевал место и в истории литературы, и в политической истории, и в истории общественной мысли. Будут ли его читать — сомневаюсь. Но покуда борьба с коммунизмом или с либерализмом западнического толка будет актуальной, Солженицына будут использовать в качестве оружия против собственных врагов. В эпохи же мирные, избегающие больших идей и масштабных конфликтов, Солженицыну постараются отвести место в своеобразном музее мумифицированных “великих людей”. Но для поэта, взирающего на историю как на великую трагедию, Солженицын навсегда останется фигурой, крайне привлекательной для национальной легенды, русский богатырь, одолевший даже смерть.

3. Практические уроки нельзя извлечь ниоткуда, ибо исторические процессы неуправляемы и непредсказуемы. Но как напоминание, как противовес циничному прагматизму этический подход Солженицына к политике чрезвычайно важен. Как говорил другой пророк Толстой, не нужно выбрасывать компас, если даже ветер и волны не позволяют плыть в нужном направлении.

А что до развития земства… Наверно, это было бы хорошо. Но ведь в реальности может развиваться только то, у чего хватает силы противостоять конкурентам. Трудно вырастить бессильное.

4. В советское время перед Солженицыным преклонялась в основном интеллигенция. Народ, если под ним понимать наименее образованные и социально не слишком преуспевшие массы, и сейчас не очень хорошо понимает, в чем заключаются идеи Солженицына. Но в том, что Солженицына искренне беспокоит участь этих масс больше, чем участь других социальных слоев, сомневаться трудно, он, может быть, как раз и озабочен отысканием такого государственного устройства, при котором бы благополучие и достоинство этих слоев были обеспечены в максимальной степени. Я думаю, его “консервативная утопия” порождена более всего именно этой целью.

Версия для печати