Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2007, 6

Аронзон: рождение канона

Леонид Аронзон. Собрание произведений: В 2 т. Сост., подготовка текстов и примечания П. А. Казарновский, И. С. Кукуй, В. И. Эрль. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2006

Выход двухтомника Леонида Аронзона стал событием во многих отношениях этапным. Дело в том, что именно посмертная судьба этого поэта — лучший пример условности и подвижности общепринятых культурных иерархий. Для поэтов ленинградского андеграунда (причем для достаточно разных его направлений) Аронзон стал бесспорным классиком уже в первые годы после своей безвременной гибели в 1970 году. Именно Аронзон (а не другие поэты, чьи имена куда в большей степени были на слуху у сколько-нибудь широкого читателя) открыл для двух поколений поэтов пути, альтернативные пути Бродского, и, возможно, в некоторых отношениях более плодотворные. Ситуация Бродского и Аронзона отчасти близка к ситуации Блока и Анненского. С одной стороны — гений, заслуженно любимый читателями при жизни и после смерти, породивший многих эпигонов, но скорее закрывающий, чем открывающий некие возможности; с другой — поэт мало написавший, безвестный при жизни, а после смерти оцененный лишь в узком кругу, однако ставший черенком, из которого выросло несколько мощных и при этом различных ветвей поэтического древа.

Вне профессионального сообщества Аронзон и сейчас известен мало. В первых томах обоих версий новой Большой Российской энциклопедии статей о нем нет. Возможно, выход двухтомника изменит ситуацию. Но прежде всего он важен тем, что безвозвратно переводит творчество Аринзона из спорного настоящего в каноническое прошлое культуры. Видимо, в этом есть некая мрачно-насмешливая историческая логика: ведь именно сейчас, скорее всего, подошел бы к концу творческий путь поэта, не оборви его жизнь роковой выстрел в горах в окрестностях Газалкента. Впрочем, может быть, и не подошел бы: Аронзону, родившемуся в 1939 году, сейчас еще не было бы семидесяти.

Главное, что делает двухтомник событием и заставляет сказать спасибо его составителям, — тексты, выверенные по рукописям (а не по машинописным копиям, пусть и авторизованным, как это имело место в предыдущих изданиях), с ранними редакциями и вариантами. Это важнее любых вопросов, которые могут возникнуть у читателя книги. А вопросы есть, конечно. Например: первый том состоит из двух разделов — первый включает стихи 1964–1970 годов, второй — 1956–1963 годов. Почему граница проходит именно по началу 1964, а не 1963 или 1965 года? И почему, если уж мы делим том надвое, не скомпоновать его первую половину по авторскому списку, составленному в сентябре 1970-го, незадолго до смерти и напечатанному во втором томе? Надо ли включать в основной раздел наброски и шуточные экспромты, если, скажем, стихи для детей вообще не вошли в собрание (их предполагается напечатать в гипотетическом третьем, дополнительном томе)? Правильно ли, что из киносценариев научно-популярных фильмов, которые Аронзон писал для заработка, включен лишь один? Почему 40-строчное “Листание календаря” и 70-строчный “Демон” названы “поэмами” и отнесены во второй том? Наконец, стоило ли перегружать примечания притянутыми за уши цитатами, например, из такого не самого близкого Аронзону писателя, как Евгений Звягин?

Вероятно, на часть этих вопросов у составителей есть вполне убедительные ответы, но — повторимся — это даже не так важно: существенно, что благодаря проделанной ими огромной работе у нас появилась возможность для углубленного, итогового взгляда на творчество Аронзона. Теперь, поставленные в большой контекст, его стихи сами выбирают себе родню и собеседников в прошлом, и его генеалогия может оказаться совсем не такой, какой представлялась при жизни или вскоре после смерти (а в случае Аронзона это “вскоре” растянулось на десятилетия).

Ранний Аронзон (как и ранний Бродский), разумеется, эклектик, но это очень обаятельный эклектизм. Сперва Маяковский, Гумилев и какая-то продвинутая переводная поэзия из “Иностранки”, потом Мандельштам, Пастернак, Хлебников, Заболоцкий, и Тютчев с Баратынским — все идет в ход. К 1962–1963 годам вырабатывается элегически-созерцательная поэтика, которая была бы близка к тогдашней поэзии Бродского, если бы не иная модель взаимоотношений с миром и иная вырастающая из нее интонация. Поэт не отделяет себя от реальности, не вглядывается, как меланхолический метафизик, в отчужденный мир “вещей”, а растворяется в их взволнованном бытии:

И медленен, как колокол, покой,

распластанный по выгнутым озерам,

но, не достав до родины рукой,

я прижимаюсь к мертвому простору

ночных полей. Как брошенный сосуд,

гудят поля далекими пирами,

и нища речь, и бык, застывший камень,

лежит в траве, уставившись в росу.

В течение следующих нескольких лет, с чудесными удачами (“Послание в лечебницу” и “Утро” — стихотворения, которых уже достаточно для бессмертия), но и с отступлениями, учась у Хлебникова и “Столбцов” Заболоцкого, Аронзон обретает наконец свой подлинный, вполне индивидуальный голос (индивидуальный в той степени и в том смысле, как мало у кого в поколении). Однако хоть его зрелая поэтика и укоренена в обэриутско-футуристической традиции, она не подразумевает ни подчеркнутого алогизма, ни экспрессивного гротеска, ни языковых игр.

Если говорить об обэриутском влиянии, то зрелый Аронзон ближе всего к тому очень своеобразному “неоклассицизму”, к которому пришли во второй половине 1930-х годов и Хармс, и Введенский, и Заболоцкий, и Олейников. Это был классицизм по ту сторону авангарда и с учетом опыта авангарда — высокая утопия воссоздания Золотого века культуры на руинах века Серебряного. С этой утопией связан был наметившийся в творчестве этих поэтов переход от полуиронического, игрового, “масочного” употребления банальных, как будто скомпрометированных культурой поэтизмов к их серьезному освоению. Соответственно меняется контекст — из подчеркнуто нелепого и абсурдного он становится лишь чуть-чуть непривычным.

...Настала ночь. И люди дышат,

В глубоком сне забыв дела.

Их взор не видит, слух не слышит,

Недвижны вовсе их тела....

 

...Кричит петух. Настало утро.

Уже спешит за утром день.

Уже и ночи Брамапутра

Шлет на поля благую тень.

“Опыты в классических размерах” — не самое знаменитое у Хармса, и знакомство Аронзона с этими стихами сомнительно: ведь во второй половине 1960-х годов изучение наследия обэриутов лишь начиналось. Но то сочетание традиционной гармонии и еле заметного остранения, придающего сто раз употребленным словам свежесть, к которому Хармс стремился в этом цикле, воплотилось, быть может, именно у Аронзона. Во всяком случае, впечатляет даже чисто интонационое сходство только что процитированных строф с одним из лучших аронзоновских стихотворений:

Уже в спокойном умиленье

смотрю на то, что я живу.

Пред каждой тварью на колени

я встану в мокрую траву.

Я эту ночь продлю стихами,

что врут, как ночью соловей.

Есть благость в музыке, в дыханье,

в печали, в милости твоей.

Мне все доступны наслажденья,

коль всё, что есть вокруг — они.

Высоким бессловесным пеньем

приходят, возвращаясь, дни.

Сегодня, когда перечитываешь эти строки, понимаешь, что “житель рая”, уйдя к себе, оставил калитку приоткрытой для следующих поколений поэтов. Его смелость указала путь многим, но еще никто не был так же смел, как сам он. И в прозрачной, простодушной по видимости лирике, и в более напряженных стихах, построенных как мантры, основанных на многократном повторении одних и тех же фраз, он оказывается одновременно смелым авангардистом, прорывающимся в неведомые области языка, и строгим консерватором, бросающим вызов энтропии, вступающим в спор с опустошающим слова временем. Не надменный странник, проходящий мимо бесконечно разнообразных и неизменно уходящих в прошлое образов, а визионер, прозревающий мир в его подлинном (райском) состоянии единства и вневременности:

Все — лицо. Лицо — лицо,

Пыль — лицо, слова — лицо.

Все — лицо. Его. Творца.

Только Сам Он без лица.

И именно поэтому — несмотря на все сказанное в начале рецензии о влиянии Аронзона на следующие поколения поэтов — в некоторых (и, быть может, самых существенных) сторонах своей индивидуальности он был одинок при жизни и не имел прямых наследников после смерти. “То, что искусство занято нашими кошмарами, свидетельствует о непонимании первоосновы Истины”. Эти слова Аронзона, вынесенные на фротиспис первого тома, многое объясняют. Русская поэзия за тридцать пять-сорок лет прошла большой и славный путь. Поэты, в том числе блистательные, находили сложные и окольные пути в рай — через преобразование непросветленной материи, через адские области собственного сознания. Путь самый прямой и простой, по которому шел Аронзон, по-прежнему заколдован. Почему — вопрос отдельный; но слава тому, кто его расколдует вновь.

К числу достоинств двухтомника нельзя не отнести и воспроизведение рисунков и картин поэта. Одаренность его в этой области несомненна. В живописных произведениях на него явно влиял Михаил Шварцман, в графике он был ближе к Евгению Михнову-Войтенко, своему близкому другу, но иные графические композиции, включающие тексты стихотворений, на редкость своеобычны и тонки. Подробно и дельно изложена биография Аронзона; чуть ли не впервые в подробностях освещены обстоятельства его гибели, которая, возможно, и не была сознательным самоубийством. Статья Александра Степанова “Живое все одену словом”, написанная в первой редакции в 1983 году, для своего времени очень достойна, но на нынешнем этапе изучения русской поэзии второй половины XX века, в том числе творчества Аронзона, уже не вполне удовлетворительна. Главные ее недостатки: во-первых, при множестве тонких наблюдений нет понимания поэтики Аронзона как цельной системы и, во-вторых, нет историко-литературного контекста; впрочем, это лучше, чем контекст ложный.

Но работа, проделанная составителями двухтомника, открывает дорогу новым интерпретаторам и исследователям поэзии одного из самых сильных и высоких русских лириков второй половины XX века. Эта работа была бы невозможна без тех усилий, которые в течение многих лет прилагали друзья, близкие, поклонники поэта, хранители его памяти — прежде всего его вдова Рита Аронзон-Пуришинская и ее второй муж, режиссер Феликс Якубсон. Отрадно, что составители нашли возможность в той или иной форме выразить признательность и им, и брату поэта В. Л. Аронзону, и Елене Шварц, составившей первую посмертную книгу Аронозна (что уже само по себе говорит о той роли, которую играла его поэзия в андеграунде 1970–1980-х годов), и многим другим.

Валерий Шубинский

Версия для печати