Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2007, 5

Дитя добра и света

Дм. Быков. Борис Пастернак. Серия “Жизнь замечательных людей”. М.: Молодая гвардия, 2005

Последним словом, произнесенным Борисом Пастернаком на этой земле, было “рад”. Об этом можно узнать из недавней, но уже прогремевшей книги Дмитрия Быкова “Борис Пастернак”, вышедшей в серии “Жизнь замечательных людей”. Книга высокого класса, шум вокруг нее оправдан. Главное ее достоинство в том, что она будит мысль. Некоторыми вызванными ею мыслями хочется поделиться.

Дмитрий Быков известен как поэт, читала его статьи, в последнее время он пишет довольно странную прозу, на экране телевизора мелькает постоянно. Вследствие этого его мелькания как-то не верилось, что книга о Пастернаке выйдет не пустой, не рассчитанной на вкусы массового читателя. Но ошиблась: чтение оказалось вовсе не легким, и автор отнюдь не скакал по верхам. Чтобы написать эти восемьсот восемьдесят одну страницу плотного текста, Быкову, судя по обозначенным датам, понадобилось восемь месяцев работы, и это при том, что, как сообщалось в одной из телепередач, весь материал был у него дома. Что ж, герой объемного сочинения — Борис Леонидович Пастернак — стоил долговременного сидения за письменным столом, как стоил и серьезного и современного разговора о его человеческой и писательской судьбе в контексте длящейся истории России.

Давно не держала в руках книг ЖЗЛ, но детские воспоминания сохранили некий традиционный канон — жизнь как вполне достоверное линеарное житие, ограниченное двумя датами — начала и конца.

Книжка Быкова взрывает канон уже своим построением — она написана в форме свободного романа-исследования, где автор может себе позволить реплику, типа “чудны дела твои, Господи!”, а то и сцену в духе Данте: обитающие в “том” мире поэты Тициан Табидзе и Владимир Маяковсий готовятся к встрече только что умершего собрата. Может себе позволить автор и такой “прикол”, как соединение в одно стихотворение одноразмерных строф Пастернака и Мандельштама — для иллюстрации тупика, в который обоих поставило время. Воспринимается нормально.

В прологе и эпилоге быковского романа связываются между собой не даты — срезы времени. В прологе приводятся газетные сообщения из “Московских ведомостей” за 29 января 1890 года и “Правды” за 30 мая 1960 года. Читаешь — и захватывает дух, дивишься, как непохожи, чужды и даже враждебны две эти ЭПОХИ, в границах которых выпало жить непридуманному герою романа. Эпилог же носит название “Жизнь после смерти”, и в нем с дотошностью перечислены даты посмертного выхода пастернаковских книг, смертей близких ему людей, съемок фильмов, постановок спектаклей, открытия музеев, причем автор не отказывает себе в удовольствии в духе нашего “пиарного” времени сообщить режим работы Дома-музея в Переделкине. Между этими блестяще найденными, эпохальными рубежами пролегла жизнь героя. Какова она, по Быкову?

Жизнь человека, обращенного, невзирая на век и его страшные соблазны1, на порой неподъемную тяжесть обстоятельств, к празднику и свету. Умеющего их находить и, что важно, нести окружающим — не только посредством стихов и прозы, но и благодаря самому своему присутствию в мире.

Идиллии не было, и Быков в полной мере показал “тяжкий путь” поэта от юношеских метаний до спровоцированной властью и им самим напророченной Голгофы, с последующей безвременной смертью от скоротечного рака легких. И все же, когда слышишь в записи пастернаковсий смех при чтении своих переводов пьес, когда читаешь воспоминания о нем — той же Лидии Чуковской, — понимаешь, что навязанная ему в конце жизни трагедийная роль была для него несоприродна, не из его репертуара.

Книгу Быкова так и хочется назвать итоговой — так много в ней всего: подробнейшим образом рассказана биография (рассмотрены “циклы” пастернаковской жизни, объединенные одной идеей), проанализированы, процитированы и пересказаны произведения, дана характеристика времени и расстановки сил, рассмотрены современники, друзья-поэты, в чьих зеркалах отражалось творчество Пастернака. Много, пожалуй, даже чересчур — я бы хотела, чтобы было больше “пробелов”. На мой вкус, совсем необязательно давать в книге о Пастернаке подробный пересказ даже “Спекторского”, не говоря уже о “Слепой красавице”, пьесе незаконченной и слабой. Посвященные ей двадцать тягучих страниц приходятся на самый конец книги, что вредит композиции. Скажу больше: при всей значимости в судьбе Пастернака такой фигуры, как Ольга Фрейденберг, полагаю, что не стоило давать ее жизнеописание в таком объеме. Но повторяю: Быков, как представляется, хотел заполнить все зазоры и собрать некий компендиум материалов о Пастернаке. Что ж, материалов действительно скопилось предостаточно.

Быть знаменитым — не только некрасиво, но и чревато потерей того, что американцы называют “privacy”. Хочешь не хочешь — авторам книг о “великих” приходится вторгаться в личную сферу, рассказывать о любовях, изменах и разводах, бытовых привычках и любимых блюдах своих героев. Здесь важно сохранить меру и такт. В книге Быкова они сохранены. Отмечу и мирный, неполемический тон книги; никого из исследователей-пастернаковедов Быков не обидел, Евгения Пастернака назвал “идеальным сыном”, сочувственно процитировал Наталью Иванову… Но это не означает, что автор предлагает некоторую “усредненную” интерпретацию и отказывается от собственных догадок. Догадки есть. Остановлюсь на некоторых.

Крещеный или некрещеный? — этот вопрос не пустой в свете пастернаковских духовных исканий. Быков считает, что Пастернак крещен не был, что няня не могла взять на себя смелость втайне от родителей крестить младенца, однако водила его в церковь. Зрелый Пастернак знал наизусть все церковные службы, примыкал к православной традиции, был похоронен по церковному православному обряду. Его отталкивание от еврейства Быков объясняет нежеланием быть внутри некой “касты”. “Он никогда не отрицал своего еврейства… он готов был нести все тяготы, вызванные его еврейством, и отказывался только от преимуществ, которые оно сулило”. Под преимуществами, надо полагать, подразумевается метафизическое “избранничество”, а возможно, и некое “землячество” евреев, стремящихся помочь своим в условиях зажима и притеснений.

Выбор пути. Известно, что Пастернак долго не мог определиться со своей “профессией”, искал ее в музыке, в философии. Причем и в той и в другой области делал успехи: его музыкальные опусы привечал Скрябин, философские — Коген. Быков, отходя от не очень внятных объяснеий самого Пастернака в “Охранной грамоте”, считает, что тот не захотел остановиться на слишком легко освоенных им видах деятельности; поэзия требовала напряжения и перегруппировки сил, новой ориентации и нового взгляда на мир.

Добавлю, что Быков не проходит мимо тяжелой двухмесячной скарлатины, перенесенной Пастернаком в рубежном для него 1911 году. “Вышел — и с весны 1911 года вел отсчет профессионального писательства”. Вообще тема физического страдания, боли, болезни не раз возникнет в этом повествовании. Сам будучи поэтом, Быков хорошо понимает, что болезнь как некая вынужденная остановка в круговороте жизни, как звоночек, как напоминание о вечности может породить особое состояние души, способствующее взлету творчества1.

Вопрос об отношении к революции. Быков последовательно проводит мысль об эволюции взглядов Пастернака на происходящее в России — от не очень уверенного “да” (примерно до 1935 года) до категорического “нет”, отчетливо звучащего в пастернаковском романе. В этой связи любопытны рассуждения о “зеркале” Маяковского. Резкие отзывы Пастернака о позднем Маяковском находят, по Быкову, объяснение в том, что путь “поэта революции” был для его младшего собрата неким “соблазном”, которому он чуть было не поддался… Любопытно. Вообще все главы о судьбах поэтов-современников, с которыми перекрещивается жизнь-творчество Пастернака (“в зеркалах”), читать чрезвычайно интересно: у Быкова находятся свои яркие и незатертые слова для каждого, даже “завиральные идеи” (например, всерьез рассматривается вопрос, почему Пастернак не ушел к Цветаевой, об Ахматовой сказано: “Мир Ахматовой — мир позднего Державина и зрелого Жуковского…”) прощаешь автору за свежесть взгляда и энергию изложения.

Одна из важных тем — Пастернак и Сталин. Здесь Быков высказывает сомнительную для меня идею о соразмерности “великого злодея” и “великого поэта”. Сталина (в каламбурном употреблении “неистовый Виссарионович”) писатель героизирует, он у него хоть и “дохристианский”, но титан. Вопрос непростой. Кто они — эти изверги, для которых жизни человеческие лишь средство для их бесчеловечных целей, для достижения власти и могущества? Великаны? или пигмеи? Говорила на эту тему с Наумом Коржавиным и нашла в нем поддержку. Все же нет величия там, где душа мелка и где пахнет бандитизмом, зверством, предательством и коварством… Нет величия там, где нет добра, простоты и правды, — так, кажется, сказал когда-то Толстой.

В страшные и безумные тридцатые Пастернак не поддался на соблазны эпохи, власть не сумела его ни купить, ни запугать, он не предал ни себя, ни своих друзей. И это удивительно. Быков отчасти объясняет это чудо тем, что Пастернак был “непонятен”, его мысль казалась бессвязной; облаченная в невнятную словесную форму, ускользала, не давалась в руки. Известен анекдотический случай, когда литературный босс принял строки “всю ночь читал я твой завет — и как от обморока ожил” за описание благотворного влияния ленинских идей… Пастернаковская невнятица порой понималась прямо противоположным образом, в этом смысле любопытно письмо Фадееву, написанное сразу после смерти тирана и приводимое Быковым. При внимательном и “объемном” чтении этого текста легко отмести все претензии к его автору, никакого “двойного счета” здесь нет, есть утешающий товарища Пастернак, не сходящий со своей — антисталинской — позиции. Поэт, как восточный дервиш, как русский юродивый, шел не в ногу с передовой колонной братьев писателей — расстрельных писем не подписывал, с родственниками расстрелянных прилюдно здоровался, чем мог, помогал попавшим в беду… Вызволил из лагеря сына и мужа Ахматовой, посылал деньги Але Эфрон в туруханскую ссылку…

Поразительный факт: Борис Леонидович — один из тех немногих, кто, говоря словами Окуджавы, мог “перья белые свои почистить” — не запятнал их в ситуации душегубской. В Вальпургиеву ночь сталинщины, когда друзья-поэты — Маяковский, Цветаева — наложили на себя руки, Мандельштам, Заболоцкий, Тициан Табидзе были взяты за стихи, Ахматова — за них же ошельмована, — Пастернак уцелел и даже сохранил себя. Что спасло его разум и душу от сумасшествия? Чудо, а еще женская любовь, а еще “предчувствие” романа, который начнет он писать после войны и в котором выскажет правду о своем времени. Роман, заслужив ему мировое признание, увенчает его терновым венцом на родине и преждевременно сведет в могилу. Причем будет это в эпоху, названную “оттепелью”. Уцелел в молотилке Большого Террора и погиб в хрущевское “мирное” правление. Что говорит на сей счет Быков? Приведу быковскую схему “циклов исторического развития России”, состоящую, по мнению автора, из четырех повторяющихся стадий: “Реформаторство, радикально разрушающее прежний уклад и переходящее в торжество безнаказанной преступности; последующий период резкого дисциплинарного зажима; оттепель, сохраняющая └режим“ и выпускающая пар; застой с переходом в маразм”.

По Быкову, для Пастернака предпочтительнее была катастрофа, по крайней мере, она ничем не маскировалась; “оттепель” же, сохраняющая режим, но делающая при этом либеральные жесты, не могла его ни обмануть, ни увлечь…

О любви. Хорошо Быков написал обо всех женщинах Пастернака, его дружбах, влюбленностях, любовях. Особенно повезло Ивинской. В этой книге с нее снимаются все обвинения. Период, прожитый с нею, у Пастернака — счастливый, “без извилин”. И все же это была двойная жизнь, и ее груз не мог не тяготить, как тяготил он пастернаковского “alter ego” Юрия Живаго.

Кажется мне, что эта любовная коллизия переросла рамки “интрижки на стороне”, конфликта между “законной женой” и “любовницей”, — здесь за плечом участников любовной драмы уже дышали те самые “почва и судьба”, что ведут к обрыву, катастрофе, гибели. Сказать, что Пастернак жил, как ему хочется, и не стыдился того, “что делали решительно все — но скрытно, боясь огласки”, — значит, по-моему, принизить масштаб явления. Примеры с притоном для научной элиты, существующим в те самые времена, с Асеевым, пожелавшем, но не сумевшем уйти от жены, как кажется, — из другого ряда. То же, да не то. Да и не верится, что у всех советских писателей того времени были любовные связи на стороне.

Дмитрий Быков справедливо пишет, что Ивинская спасла Пастернака, приняла на себя бесчеловечный удар, метивший в поэта, не выдала, не оклеветала, не изменилась в своем отношении к любимому даже тогда, когда, умирая, он не допускал ее до себя. Единственное, что было мне неприятно читать, — это отповедь Чуковской, “моральной твердыне”, по ироническому определению Быкова. Лидия Корнеевна Чуковская Ивинскую не любила, обвиняла ее в присвоении денег, адресованных подруге в лагерь. Вполне допускаю, что “поэты и их возлюбленные вечно витают в облаках, забывают… о долгах и обещаниях”, но стоит ли бросать камень в человека, приверженного не “поэтической”, а обычной человеческой морали и посмотревшего на ситуацию с точки зрения обобранной лагерницы?

Заставило меня задуматься и пристрастие Быкова к обобщениям, подчас уж очень прямолинейным. Уход Пастернака от первой жены к Зинаиде Нейгауз, по мнению автора, был обусловлен сменой эпох и “реальностей”: раннесоветская переросла в раннеимперскую. Что ж, сказано красиво, но слишком социологичным выглядит процесс. Лара у Быкова однозначно — образ Родины, России. А еще она — Магдалина. Если додумать мысль, то получается, что Пастернак был прямым предшественником Дэна Брауна, ибо показал земную любовь Юрия Живаго и Ларисы Антиповой, в коих можно увидеть Христа и Магдалину.

О дружбе. Известно одно недружественное письмо Бориса Пастернака, адресованное Борису Ливанову и написанное в период нарастающей травли поэта, почти перед самой кончиной (1959). Согласна с Быковым, что Пастернак здесь по примеру Льва Толстого отказывается от всякого актерства, лицемерия, фальши. Но еще, как кажется, возможны чисто психологические причины конфликта. Пастернак друзей любил. Но в моменты кризисные нервы сдают, и срываешься чаще на своих, чем на чужих. “Я бы всех вас перевешал”, — кому не случалось повторять что-то похожее, грозя кулаком подступающему мраку. В такие минуты кажется, и неспроста, что бой ведешь ты один и что вокруг одни “книжники и фарисеи”. Накануне твоей казни “топчутся и ждут огласки”. Вспомним, что и пастернаковский Живаго сказал своим друзьям, как припечатал: “Единственное живое и яркое в вас — это то, что вы жили в одно время со мной и меня знали”. Это уже слова, произнесенные как бы с той стороны, уже за жизненным перевалом. Самооценка, позволяющая выстоять, не сломиться и не упасть в ожидании “чаши”1.

О Грузии и грузинах. В Грузии Пастернак был за жизнь четыре раза, последний раз — за год до смерти, когда власти боялись его встречи в Москве с британским премьер-министром. Грузия — край, где русские поэты всегда залечивали раны души, там Пастернака носили на руках, там нашел он преданнейших друзей — Тициана и Нину Табидзе. Узнала из книги, что все 39 стихотворений и поэму “Судьба Грузии” Николоза Бараташвили Пастернак перевел всего за 40 дней. Поразительно. Если не учитывать, что случилось сие летом победного 45-го.

Грузию, как пишет Быков, Пастернак хотел сделать местом действия своего последнего романа. Вот только в рассказе об этом возникает непонятная временная путаница. Если Борис Леонидович “задумал писать роман о Грузии десятого века”, то при чем тут святая Нина и принятие христианства? Святая Нина, как известно, жила в четвертом веке, и принятие христианства состоялось в Грузии тогда же. В другом месте действие будущего романа относится уже к одиннадцатому веку, и опять упоминается святая Нина. Кто напутал — Пастернак или Быков?

Что я восприняла безоговорочно и с восторгом — это быковские анализы стихов. Хороши. И стихи приводит чудесные. Один из шедевров “Рождественская звезда” предваряется таким авторским комментарием: “Была и еще одна причина, по которой он не желал принимать все происходящее всерьез. В феврале 1947 года была написана └Рождественская звезда“, а человек, написавший такие стихи, может уже ни о чем не беспокоиться”. Сказано собратом по ремеслу, безошибочно и по достоинству, если и с завистью, то с белой, оценившим чужую поэтическую удачу. Прекрасен анализ стихотворения “Ночь”. Оно действительно странное, выводящее нашу фантазию в “пространства беспредельные”. Когда-то, девочкой-подростком, я наткнулась на строчки из этого стихотворения в фантастической книжке “Марс пробуждается”. Не знала, что это Пастернак, но запомнила на всю жизнь:

Не спи, не спи, работай,

Не прерывай труда,

Не спи, борись с дремотой,

Как летчик, как звезда…

Было у меня еще одно сильное детское впечатление, связанное с Пастернаком. Слышала по радио взволнованный мужской голос, его носитель говорил, что не хочет, чтобы его высылали из страны, что за пределами родины не мыслит себе жизни. В книге Быкова, очень подробно рассказывающей о травле Пастернака после присуждения ему Нобелевской премии, эпизода с выступлением по радио я не нашла. Может, мне это приснилось? Объясняю себе так: есть факты, попадающие в книги, — это писание, а есть — не попадающие, это предание. То и другое живет вместе, укрепляет и подпитывает друг друга.

Книга Дмитрия Быкова займет свое достойное место среди написанного о Пастернаке. Умная, насыщенная материалом, современная. А еще — написанная поэтом — с нетривиальными запоминающимися метафорами. Ольга Фрейденберг, знаток древнегреческой культуры, пишет “Боре” из блокадного Ленинграда: “Я ожила, читая тебя”. А Быков продолжает: “Так ожила античность, когда ее коснулось христианство, — и этому дали имя Возрождение”.

Ирина Чайковская

Версия для печати