Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2007, 10

Негромко вслух, или Берегите -удожников

В моих руках книга очень красивая. Белое полотно обложки с обеих сторон “обмотано” снизу неярким красным шарфом (грубая фактура), и к нему прикреплены пять “марок”, пять мини-картин — это образы художников, героев повествования. На обложку вынесены и их имена: Горохов, Бадал, Гиндлер, Пакулин, Лисунов.

Мне эту книгу подарил на ее презентации автор. В данном случае интересна надпись: “От мальчика со стихами. Виктор Лавров”. Почему же на обложке “Флор Лавров”? Изыск? Подождем с выводами.

Я действительно очень давно, лет сорок назад, читала стихи мальчика, которые мне приносила его мама, работавшая на “Светлане” мастером (мир тесен). Стихи не были графоманскими, но их бы не напечатали: на этот случай во всех моих редакциях были отговорки-заготовки: “не то имя” или “нет поэтического открытия”. Знаю, что Виктор продолжал писать стихи, заметки в газеты. С подростковых лет ему свойственна тяга к миру литературы, журналистики, искусства. В этом смысле он был “мальчиком” одержимым. Неважно, где ему удавалось притулиться, — он всюду набирался знаний. Особой школой стала для него работа помощником известного историка-краеведа Сергея Михайловича Вяземского в Архиве литературы и искусства. Отсюда пришла любовь к истории города, вкус к коллекционированию, к систематизации любой культурной информации. Потом он два года провел в отделе иностранного комплектования Библиотеки Академии наук, позже перебрался в фонд Союза художников и в двух известных лавках художников (Невский, 8 и Невский, 31) впрямую соприкоснулся с современным изобразительным искусством Ленинграда. Культурная почва была очень благодатной, и как гуманитарий Виктор Лавров становился все более зрелой личностью.

Таким, уже “не мальчиком, но мужем”, появился он в журнале “Нева”. Это был 1997 год. Таким спустя много лет я и увидела его вновь. Не коллега, не ученик, он был мне всегда интересен. Частично знала (со слов подруг его мамы), частично догадывалась я о том, что у Виктора буйный темперамент, любвеобильная отзывчивая душа, склонность к перемене мест и не каждый день сытный обед… Зная и догадываясь, я конструировала его “образ”, но каждый раз получался неопознанный летающий объект (НЛО). Чего же удивляться? Повзрослевшего Виктора я, в сущности, не знала. “Долепить образ” мне помогли выставки в “Неве”, куда я часто приходила как автор журнала, а теперь вот и эта книга.

Но сначала — о выставках. В тот год немыслимо было и подумать об организации Центра изобразительного искусства на базе журнала, который едва выживал сам (как и все “толстые” литературные журналы в стране). Но чудо случилось. Чудо, которое открыло новые, общественно значимые грани в художественно-эстетической деятельности журнала “Нева” и которое, конечно, наилучшим образом высветило характер, дар и живую душу Виктора Лаврова. Он давно и хорошо знал многих художников, которым выставляться на пике того кризисного времени было просто негде, а если художника никто не видит, то для кого он — художник?

В этом нетрудно было убедить главного редактора Бориса Николаевича Никольского, да и многих его коллег, которые на первое место поставили не финансовые трудности, а чистую идею. Центр — его вскоре назвали “Невограф” — появился. Уже через год он стал популярен не только в Петербурге, но и в других городах России: Петрозаводске, Хабаровске, Севастополе, Липецке… Всех не перечесть. Выставлялись художники из наших бывших республик. Любили место на Невском, 3 иностранные художники. И не зря! Может быть, это одно из лучших мест в Петербурге, и дух этого открытого места (genius loci) привлекал, завораживал, давал надежду художникам, поэтам, музыкантам на соучастие, сострадание, сочувствие. Очень много значила и марка старейшего литературного журнала.

За 6,5 лет прошло 98 выставок! Сохранились книги отзывов, видеокассеты, буклеты; буклеты были замечательны тем, что в них печатались биографии художников, так называемый хронограф. Это очень важно для истории искусства. На все времена остаются не догадки, мифы, а рукой художника написанные даты и факты собственной жизни.

Но главное, конечно, это открытый и душевный мир общения, толпы почитателей и любителей искусства, атмосфера дружелюбия и поддержки. В журнале появилась рубрика “└Невограф“ представляет” — в ней рассказывалось о художниках. В городских средствах массовой информации регулярно появлялись сообщения об открытии выставок.

“Невограф” жил бы и дальше, если бы журнал не лишили его исконного места на Невском, 3, но это уже другая, на сей раз печальная история.

Счастье было; что было — то было!

Все пройдет, а его — не отнять.

Это строки Александра Кушнера. К слову сказать, вместе с выставками в “Неве” проходили поэтические и музыкальные вечера. Так вот, “счастья — не отнять”. Это ощущение того, что было, осталось очень живым и в Викторе Лаврове, и в художниках, которых он за эти годы узнал и полюбил. Они пришли тогда к нему из общей нашей трудной и бедной жизни и согрелись здесь душой. У них оказались общие интересы и тот общий язык культуры, на который “свой” откликается с радостью.

Виктор не навязывал никому своих художественных вкусов, потому что вкусы варились, кипели и складывались тут же, в котле их братства, а “умные” суждения часто были сшиты на “живую нитку”… Они ругались, расставались, снова сходились. Друг без друга они уже не могли. Виктор подолгу просиживал в их каморках, заваленных холстами, картонами, досками: путных мастерских ни у кого не было. Он не брал у них интервью (заочное журналистское образование он тоже успел получить), а смотрел, как кладется мазок за мазком, запоминал остроумные фразочки касательно злобы дня или хлеба насущного (о хлебе говорили словами Ван Гога по-французски: a1 court dargent, — что значит “в стесненных обстоятельствах”). В более точном, но грубом переводе — жили художники впроголодь. К Ван Гогу обращались непрерывно, потому что Ван Гог не памятник, а живой, потому что отрезал себе мочку уха, потому что нищенствовал и страдал и потому что такие “Подсолнухи” никто после него не написал и никогда не напишет.

Хотя к подсолнуху тянется, например, рука Владимира Горохова. Виктор Лавров пишет (теперь у него много свободного времени, и он пишет книгу): “Его натюрморты по композиционной стилистике сродни вангоговским └Подсолнухам“: та же постановка, тот же изобразительный лаконизм, то же оконтуривание изображенных предметов. Но цветовое решение — сугубо свое — гороховское, поэтому такое по-вангоговски привлекательное. Буквально завораживающее”. Допустим, фраза не отточена до совершенства, — не в этом дело. Меня поначалу смутило, что автор так запросто ставит в один ряд, на одну доску гениальное и то, чему предстоит проверка временем: в нашем случае еще и краски не высохли. Подумав, я поняла, что, во-первых, он не сравнивает и тем более не ставит на одну доску. Во-вторых, чтобы оценить, нужен образец. Всегда. Что же тут неверного? И как не сослаться на художественное чудо, если ты однажды сам его сильно пережил и переживание до сих пор не остыло? Виктор Лавров — автор первой книги, в этом смысле он новичок. Он пишет первую книгу как последнюю. Свежесть и открытость собственного чувства ему трудно удержать. Он сам работал над собой в интенсивном режиме (и он сделал себя сам!): перечитал уйму книг по искусству, философии, теологии, тома и тома художественной литературы; как на работу, ходил в Эрмитаж и в Русский музей… А тут эти выставки в “Невографе” и живые (не из давних веков) художники. Ну как тут было образцам не наложиться на трепещущие светом и яркостью пятен холсты, только что распакованные на твоих глазах, и теперь в твоей власти повесить их под светильником или так, чтобы окно было сбоку?..

Посмотрим и мы на “Автопортрет с розой” Горохова. “Образ настолько по-детски трогательный…” Таким увидел Виктор своего героя сразу. И это ощущение ему не надо было записывать в блокнот. Когда он сядет писать, фраза явится сама, потому что она уже давно осела в его душе.

“В лицах наших современников есть выражения, подобные ожиданию, подобные крику… Есть современные лица, на которые будут смотреть еще долго и, может быть, будут сострадать им через сто лет…” Кто бы, вы думали, это сказал? Ван Гог. И разве можно с такой цитатой расстаться, говоря, между прочим, об “Автопортрете с розой”? Мы еще к нему вернемся.

На презентации выступала жена художника Лисунова Ирина Сарапулова. Каре черных блестящих волос, бледное грустное лицо. Владимир Лисунов умер. Ирина, преподаватель искусства, пыталась оценить вышедшую книгу как событие, как явление. Почему? Да потому что о тех, кто не признан, у нас не пишут. Цену Володиным работам она знала всегда: они и выставлялись, и покупались, и стали достоянием музеев, частных коллекций. Но чтобы — книга! И такая праздничная! С таким обилием иллюстраций!

— Это подарок для всех нас, для Володи… Он был бы счастлив.

Смотрю на работу Лисунова “Портрет жены с лаской”, сравниваю… Отбирая, Виктор Лавров взял в книгу полотно, залитое коричнево-золотым цветом (роскошное платье, кресло, фон)… Это по-старинному красиво, но нам еще дано увидеть земную женщину, в лице которой скрыта тревога. Она — из нашей жизни.

Владимир Лисунов, каким его знал наш автор, личность яркая, сложная, драматичная. Поэт, философ, романтик, мистик… Учился на вечернем в Академии художеств, в 60-х годах начал выставляться, создавал декорации и эскизы костюмов в Мариинке, делал игрушки, расписывал посуду на фарфоровом заводе… В 70–80-е годы — опять выставки: к 10-летию ленинградского авангарда, в клубе художников “Пять углов”, в Пен-клубе…

Лисунов носил длинное черное пальто и черную шляпу с широкими полями, алый шарф, на руках — крупные перстни… Его экстравагантность проявилась в автопортретах — с тем же алым шарфом, на коне, “Беглец”… Он прошел через многие увлечения в искусстве, преодолев тягу к катастрофическому образу мышления, к мифотворчеству, к фантастическому реализму. В конце концов он пришел к портрету, к пейзажу. Автор наблюдает за эволюцией своих собратьев с любовью. Ему нравится, что Володя Лисунов ищет душевный покой и вдохновение на Карельском перешейке, в деревнях Приладожья, там, где ему открывается красота природы и устойчивость обыденной жизни. Как отражается человеческая личность в искусстве — это особенно интересно Виктору Лаврову. И он переплетает в рассказах о своих художниках их художество и их жизнь. Об искусстве он пишет порой сложно. Да ведь и герои непросты! Попробуйте пересказать “Восшествие на Голгофу”, “Поезд в далекое детство”, “Пожар луны” Лисунова, — волей-неволей надо прибегнуть к терминам, которые не каждый день на слуху. Но вот он говорит о художнике просто, но почему-то не своими словами, а словами итальянского искусствоведа о Клоде Моне: “Любовь к природе и сила воображения… пришли в удивительно удачное равновесие”. Но почему он не сказал нечто подобное сам?

Имена великих, их высказывания, принадлежность к тем или иным художественным школам, направлениям и течениям, значения терминов как малоизвестных, так и довольно распространенных, ссылки в тексте, сноски на каждой странице, — все это кажется с первого взгляда избыточным. Оно так и есть: цитат и комментариев, наверное, не меньше, чем авторского текста. Это может говорить о том, что автор не уверен в своих оценках и поэтому подкрепляет их суждениями великих мира сего. Но и что тут такого? Все “не уверены”. Все “подкрепляют”. Но есть в данном случае и другое.

У Виктора Лаврова комментарии служат дополнительным (как дополнительный цвет в живописи) текстом к главному. Этот текст можно читать отдельно, получая бездну сведений, а заодно — наслаждение. Так и словарь Даля мы читаем как поэтическое произведение. Автор писал свою книгу не для высоколобых спецов (они-то уж точно встанут на дыбы!), а для подобных себе самоучек (неоскорбительное слово!) — студентов всех вузов, а не только художественных, любителей искусства, посетителей музеев и выставок. У него скрытая миссия — просвещать. И он замечательный просветитель. Его распирает от радости делиться знаниями с другими, и он боится, не осталось бы чего ценного, искреннего, исповедального (хотя и чужого!) за бортом. Он перегружает свой корабль, невольно скособочивая его. Стилистическая усложненность и шероховатость, неточность формулировок, цитатный “запой” — это результат его излишней разгоряченности. Что значит “излишней”? У каждого своя мера. Охладить? Пройтись “рукой мастера”? Не знаю, стало бы от этого лучше. Стало бы иначе. А зачем — иначе? Автор отвечает за себя сам.

Так решил и Григорий Иоффе, глава издательства “Петербург–XXI век”, в котором книга Виктора Лаврова вышла. На презентации он говорил, что работа над рукописью была интересной и что тем не менее он предвидит разброс критических суждений, поскольку манера изложения и взгляд на искусство у автора не совсем традиционны… В этом месте Виктор как ведущий, сидя за столом в одиночестве, встрепенулся и обиженно спросил: “Как это — не традиционны?” Григорий Аркадьевич мягко ответил: “Не торопитесь обижаться, я еще не успел сказать, что именно в этом прелесть вашей книги”.

Презентация, на которую меня пригласили мои друзья Гриша Иоффе и Люба Выгодская (редактор издательства), была многолюдной, шумной, веселой — еще до того, как подняли первые бокалы. Друзья художников, их родные, дети, почитатели, журналисты, издатели — все были одной семьей. Было интересно угадывать в толчее героев — художников.

Вот показался в дверях высокий, худой, застенчивый человек с гиацинтом в руках. Мне сказали: “Володя Горохов”. Казалось, что ему мешают его угловатость, неприкаянность и… гиацинт. Кому-то же он предназначен, но художник упорно с ним не расстается. Конечно, я с особым рвением вглядывалась теперь в “Автопортрет с розой” и кое-что стала понимать. Розу он прижимает к сердцу. Она для него — символ тоски по идеалу, знак любви, тревоги и ожидания чуда. Творчество — это откровение. Владимир Горохов многое сказал о себе в портрете, передав эмоциональную наполненность “образа” сочетанием черного и красного цветов. Может быть, именно на это лицо будут смотреть “через сто лет”? и будут “сострадать” ему? Ведь творчество — откровение… Слово “творчество” Виктор Лавров и его художники стараются употреблять как можно реже. Им больше нравится слово “сделанность” — по Филонову. Это он, Филонов, говорил своим ученикам: “Сделанная вещь, что бы она ни изображала, есть фиксация процесса мышления, то есть эволюции происходящего в мастере”.

Да и как совместить слово “творчество” (“запутанное понятие”, сказал Филонов) с обликом Евгения Гиндпера? Невысокий, толстенький, кругленький, распахнутый в буквальном и фигуральном смысле, он то примыкал к тому или иному кружку, то оставался один. Добродушной улыбкой он вызывал расположение к себе, но каждый ли мог догадаться, что именно он — художник. Виктор, представляя Гиндпера, одним штрихом показал суть характера: “Говорить с ним всерьез об искусстве невозможно — он все превратит в шутку, а на вопрос: └Как ты это сделал?“ — ответит: └Сам не знаю“”.

Более тридцати лет работает Евгений Гиндпер слесарем аварийной службы трамвайно-троллейбусного парка и при этом никогда не расстается с искусством. Он был художником-декоратором в Театре им. Комиссаржевской, оформлял спектакли в театре “Эксперимент” вместе с известной художницей Риммой Юношевой, был в числе создателей Товарищества экспериментального изобразительного искусства (ТЭИИ), участвовал в петербургских, российских и зарубежных выставках.

Евгений Гиндпер — необыкновенно одаренный художник. Отсюда и короткое резюме Лаврова: “Когда, почему и, главное, зачем он взялся за кисти и краски — известно только Господу Богу”. Его фигурные композиции, библейские сюжеты и библейские персонажи отличаются пластичностью, психологической остротой, экспрессивностью. И у Гиндпера всегда есть свой ключ к раскрытию смысла.

Он любит писать город — странный, призрачный, волшебный. “Гиндпер не натуралист с сачком для бабочек, пишет не с натуры, а только лишь в стенах одной из комнатенок своей квартиры. Приходится только удивляться тому, как возникают эти узнаваемые городские очертания на его своеобразных ведутах (конечно, значение слова находим в сноске — картины с топографически точными изображениями), проникнутых питерским духом настолько, что кажутся они очевидно натурными…”

Большой абзац хочется цитировать от начала до конца: кажется, что автор книги любит город любовью художника, во всяком случае разделяет эту любовь и потому так дотошно доискивается до ядра, до существа живописных приемов. Краски природы не равны краскам палитры — это знают и художник, и его “критик”. Полотна Евгения Гиндпера красочны. Цвет воды в картине “Колодец” заливает ее полностью — бывает ли на свете такая удивительная голубизна? Цвет (или светоцвет) становится содержанием: так мы постигаем глубину жизни, неистощимой, как родник.

“…Гиндпер — памятливый художник135, находящийся в экзальтированном состоянии духовной левитации136, пронизывающий прошлое во времени и пространстве137”. (Три сноски в одной фразе! См.: Ф. Лавров. Негромко вслух… СПб.: Петербург–XXI век, 2006. С. 54.) Прочтя такое, Евгений Гиндпер, думаю, как минимум смутился бы, а то и сплюнул: “Тьфу, ты…” Он слишком живой, земной и хороший, чтобы уютно чувствовать себя в таких терминологических дебрях. Он умен, чтобы не знать слова “левитация” (к тому же стоит опустить глаза, и ты увидишь толкование: “…сверхъестественная способность становиться по желанию легким”), — не в этом дело. Не о нем, Гиндпере, разговор, а о читателе, вкус которого в данном случае задет. К сожалению, автору изменило чувство меры.

…Когда пришла очередь представить на презентации художника Пакулина, Виктор закрыл лицо обеими руками, и наступила долгая пауза. Не стало ли ему плохо? И в самом деле он пережидал, когда отпустит схвативший его за горло спазм. Он не мог говорить. Он не мог говорить о Вячеславе Пакулине, потому что это друг, который умер. Память Виктора Лаврова хранит (и надолго сохранит) множество подробностей из его художественного мира и мира житейского. “Однажды в какую-то из наших ноябрьских непогод я увидел его на Невском, 8 (Лавка художника) в прорезиненном плаще с капюшоном и в больших болотных сапогах. А многим и многим он запомнился по своей зимней шапке-ушанке, в которой так замечательно └схватил“ его образ в рисунке художник Игорь Кулик (потом с рисунка был сделан масляный портрет). Он — точная копия своего отца, который запечатлен в одном из эпизодов кинохроники о ленинградской блокаде. И кажется, что это про него тоже сказано в книге Иова: └Наг я вышел из чрева матери моей, наг и возвращусь…“” Какой пронзительный портрет! Кажется, уже ничего не надо к нему добавлять. И все же… Пакулин — любимый художник рассказчика: “Это поистине волшебный художник, глядя на работы которого глаз оторвать нельзя, потому что цвет его палитры буквально доходит до души и сердца”. Что и как Пакулин делает с цветом — это для Виктора Лаврова тайна за семью печатями, и он не жалеет своих словесных красок, объясняя, убеждая себя и своих читателей, восхищаясь. “На мой взгляд, покулинская пленэрная живопись не просто живая — она животрепещущая”. И еще: “Он пишет как Бог на душу положит”. Это при том, что учебе Слава Пакулин все-таки отдал должное. Он закончил СХШ при Академии художеств и два курса самой академии. Но “Даме Академической Возвышенности предпочел Даму Реальности. (Слова Ван Гога пригодились Лаврову и в этом случае.) В 1983 году Пакулин приобрел этюдник, а в 1990 году стал членом Союза художников, постоянным участником выставок — в Манеже, в СХ, в “Невографе”. Его работы есть в Русском музее, в Петрозаводском музее изобразительных искусств, в частных коллекциях.

И все-таки настоящей Школой для него стали — само живое искусство (Эрмитаж!) и природа. Пакулин создал целую серию работ, написанных маслом на деревянных дощечках — так называемые пинаки. Вот где он показал себя однолюбом, поскольку в разных ракурсах и в разное время года изображал один и тот же Михайловский замок. Миниатюры эти очаровательны, не похожи одна на другую, как не похож зимний день на осенний.

Натюрморты и пейзажи Пакулина праздничны, и это так не вяжется с обликом человека, изображенного на портрете (того самого — в шапке-ушанке), похожего на умного и грустного бомжа. На самом деле он добродушен и лукав, натурален и равен самому себе и потому так привлекателен. Вообще-то говоря, он не свалился со своим талантом с неба, — тут важно сказать о “корнях”. Его отец, художник-авангардист 1920–1930-х годов, был лидером известной художественной группы “Круг”, а после войны, короткое время — председателем Союза художников Ленинграда. Отец умер, когда мальчику было два года. Но “ген культуры”, если таковой существует, оказался очень живуч в Пакулине-сыне и, несмотря на несуразность, безбытность, небрежность как в одежде, так и в живописи (“веселая небрежность”, как пишет Лавров), он насквозь одухотворен, и это видно на его полотнах, в его размышлениях об искусстве: “Чтобы стать гениальным художником, нужно сочетать линию Микеланджело, колорит Рембрандта… грацию Тициана, ласку Рубенса, талан (└удачу“,— замечает в скобках Виктор Лавров) Пикассо, скупость Пачеко337 (триста тридцать седьмая сноска, заметьте.— Л. Р.) и щедрость Веласкеса…”

“В своем великолепном живописном творчестве Вячеслав Пакулин-младший, как дантевская Беатриче на балконе, восхищает от земли до небес”, — так заканчивает Виктор главу о своем друге. Именно для него он припас характеристику не только возвышенную, но и попадающую в самую суть. Пакулин восхищен, и потому он настоящий художник.

…А что там за денди, одетый “с иголочки”, неробко вступает в контакт с окружающими? О нем известно, что он Дон Кихот, и “оглу”, и танцор у Эсамбаева (когда-то), и собеседник Сарьяна, и “дадаист”, который мог бы сказать о себе словами из первого Манифеста дадаизма: “Я идиот, я шутник, я враль…” Большой оригинал, аристократ по крови (“оглу”), представитель древнего рода Бадалов — это художник Бадал. К своей работе он относится без всякого почтения, сделанный этюд может забросить за шкаф или под диван, с первого взгляда его живописная манера может показаться неряшливой.

Он покинул солнечный юг, чтобы жить в Петербурге, потому что гениальное, уверяет, совершается только здесь. И еще он говорит, что все уже давно написано, и если его что-то интересует, то только он сам. Все эти чудачества на поверхности. Человек искренний, свободный, экспрессивный, Илья Бадал больше всего боится быть банальным в искусстве. Он давно и навсегда очарован Рембрандтом, Коро, Сарьяном… Замечательны его наброски обнаженной женской фигуры “под старину”, но лучшее, что сделал Бадал, — это пейзажи. Тут меня Виктор Лавров обязательно остановит и скажет: “У него лучшее — все! Посмотрите его так называемые непонятные работы или нечто в духе абстракционизма — это ведь световоздушные картины…”

А теперь вернемся к пейзажу, который называется “Дождливый день. Памяти Коро”. Вот что пишет о Камиле Коро Ван Гог (я и не заметила, что в который раз “проглотила” его “Письма” под воздействием книги, о которой думаю и пишу).

“Я видел среди его первых настоящих работ вещи, явившиеся плодом многолетнего труда. Чистые, как золото, в подлинном смысле этого слова и совершенно здоровые”. Овладеть таким мастерством непросто, но стремиться, если твой любимый художник Коро, нужно. Илья Бадал, словно заряженный энергетикой Мастера, создает картину настроения, переданного мерцанием цвета, “чистого, как золото”.

…Прощание с художниками Виктор Лавров растянул на четыре маленькие (последние) главы. Он как будто не договорил чего-то и продлевает повествование. Снова мелькают имена, с которыми мы сроднились. “Повтор,— скажет придирчивый редактор, — это уже было”. Но в том-то и фокус, что этого не было. Кружение вокруг своих героев — это попытка обобщения уже по гамбургскому счету. Что мы имеем в “сухом остатке”? Какова истинная мера таланта “наших” художников? К каким направлениям их отнести? Сохранятся ли их картины в будущем? И каковы критерии — вечные и сегодняшние? И кто — судьи? “Если кто осмелится выставить Пикассо, я его повешу”, — заявил в 1948 году президент Академии художеств А. М. Герасимов. “Публика против вас, но будущее за вами”, — сказал Матиссу коллекционер Сергей Щукин. Щедро выдавая читателю подобные парадоксы, Виктор Лавров поступает правильно: история искусства предупреждает — все уже было, будьте осторожны, берегите художников.

“Вот” — так называется финальная главка книги. Молодец автор! Он — человек играющий. Теперь это видно уже по всему. Вот — это значит точка. Вот — это самооценка: “Почему я люблю и понимаю творчество данных художников, я могу объяснить только самому себе…” Вот — это еще одна важная цитата (цитата цитат): “Сама она (наука живописи) не обнаруживает конечную цель в словах”. Леонардо да Винчи.

Прощаюсь и я с книгой, которую читала местами по нескольку раз, разглядывая, какую бы я повесила у себя дома. Книга сделана с огромным художественным вкусом. Нестандартный формат, оформление и дизайн (работу художника Алексея Портнова можно назвать лучезарной), выстроенность всего материала (текст, комментарии, иллюстрации) — она и по законам и где-то лучше законов, ритмическая легкость, обилие воздуха, игра шрифтов — все это придумали люди, которые умеют делать книгу и которые делают то, что любят.

Книга не оставляет вас, и кажется, что она никогда не кончится. Героев в ней не пять (художники), а восемь: автор предисловия Рот Уорвол, доктор филологических наук из Канады, Фрол Лавров, автор книги и замечательно щедрый петербуржец Константин Николаевич Баловнев. Без него не было бы ничего. Спасибо ему.

Но почему же все-таки наш автор — Флор Лавров? Почему русский предлог “про” он пишет без надобности на латыни? Откуда эти “аористические беглецы в будущее”? Все просто. Виктор усвоил философскую истину и на примере живых явлений понял, что жизнь — это игра. Не надо надувать щеки там, где этого можно не делать. А иногда просто необходимо спрятать свое лицо за маской, чтобы не выглядеть пророком — или того проще! — скрыть застенчивость и робость. Но до конца мы знать ничего не можем. Разве что иногда какая-нибудь пустяковая деталь “из жизни” вдруг прольет свет на туманности и озадачит… Так вышло и тут. Уж совсем к концу всего я узнала, что Виктор Лавров родился 31 августа 1952 года — в день Флора и Лавра. Это святцами ему было предписано быть Флором; вот он и восстановил справедливость. Все-таки он очень искусный игрок…

И все равно знать до конца мы ничего не можем. Нас только просят вслушаться. Негромко вслух (определение Рота Уорвола) с нами разговаривает человек, который сначала прошел со своими героями кусок настоящей жизни, сильно привязался к ним и не расставался, а уже потом, потом, прочитав нечто мудрое из Сальвадора Дали, подумал: “А что? Неплохой эпиграф…” И вывел первые слова: “Материю, которую я представляю нынче вашему вниманию…” Так начиналась книга.

Версия для печати