Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2007, 10

Кесарево и Богово

Александр Леонидович Агеев родился в 1956 году. Кандидат филологических наук, критик, публицист, автор нескольких книг и многих статей в российской периодике. Живет в Москве.

 

Кесарево и богово

О власти

На вопросы социологов об отношении к власти граждане свободной и демократической России вот уже несколько лет отвечают однообразно: на власть законодательную им решительно наплевать, властью исполнительной они хронически недовольны, зато высочайшим доверием, если не любовью большинства, пользуется президент. Как следует осознав этот факт, теряешь всякую охоту рассуждать о “ветвях власти”, о “сдержках и противовесах” и особенно о качестве нашей демократии — ну, там, “развитая” она, “управляемая”, “суверенная”, или еще какая-нибудь. Причем тут вообще демократия, если “имеет место” быть классический для патриархального общества иррациональный, на эмоциях основанный, “союз народа и монарха”?

Иллюзия выбора

Да, нравится нам это или не нравится, но Россия и в XXI веке остается патриархальной страной. Народ наш веками тяжелой российской истории выучился только одному типу отношения к верховной власти: он ее либо любит, либо не любит. Ну, не может нормальный русский человек относиться к своему высшему начальнику с рациональной прохладцей, как к топ-менеджеру: наняли — уволили, позовем другого. Нет, он испытывает потребность в отношениях погорячее.

Истоки этой потребности понятны: многовековая монархия, какие бы причудливые формы она ни принимала в XX веке, сменилась у нас формальной демократией всего каких-то пятнадцать лет назад. А монархия — суровая штука: вот дан тебе изменчивой судьбой именно этот царь и терпи теперь его власть, пока он не преставится и не перейдет она к его старшему сыну. При этом даже двоюродные братья царя могут быть умнее, образованнее, добрее его, но закон престолонаследия неумолим и никакого выбора у подданных по определению нет. А человеку в принципе не нравятся ситуации, где его оставляют без права выбора, и он ищет психологической компенсации. Парадоксальным образом эти поиски часто приводят его к верноподданнической “любви”. Любовь в данном случае есть иллюзия свободного выбора: правителя мне навязали извне, мнения моего не спросивши, но я начинаю его “любить” и тем самым как бы свободно “выбираю” его. Причем история опровергает народную поговорку: “насильно мил не будешь” — царя и барина на Руси принято было все-таки любить, не любили же, как правило, бояр и управляющих. За несколько веков монархии этот тип взаимоотношений с властью закрепился в народе чуть ли не на генетическом уровне — разумная и трезвая прохлада восприятия, а уж тем более полное равнодушие к личности самого главного начальника встречаются чрезвычайно редко.

Так уж сложилось: русскому человеку хочется любить свою власть, и естественно, что предмет возможной любви, реальные или легендарные его качества и свойства да и просто внешний образ здесь очень даже не безразличны.

Такой же, как мы

Но чем всегда были психологически неудобны эти отношения, так это неравенством: царь был существо запредельно далекое от простого человека, увидеть его было практически невозможно, а потому “любовь” была мало того, что заочная, но и могла быть направлена только строго снизу вверх. Русский же народ по характеру своему — стихийный уравнитель: равенство в России — такая же величайшая ценность, как и справедливость. А потому не могла здесь не возникнуть идея “мужицкого царя”: пусть он будет царь и правит нами, но пусть будет такой же, как мы. Этой народной мечтой пытались воспользоваться многие самозванцы, всех успешней — Емельян Пугачев.

Но по-настоящему она воплотилась в жизнь только в 1917 году, когда к власти пришли большевики во главе с Лениным. Вот он-то, яростный враг монархии, и стал, по иронии судьбы, первым и единственным в истории России “народным царем”. Он держал в своих руках настоящую, реальную (и крайне жестокую, заметим) власть, но в то же время был первым правителем без горностаевой мантии, шитого золотом мундира и прочих внешних примет царственного величия.

Нет, дешевенький пиджачок, кепочка, сношенные штиблеты, простецкие манеры, росточка ниже среднего, лысина во всю голову — человек из толпы, такой же, как все! Мы сейчас уже не способны по-настоящему оценить контраст облика старой и новой власти, а он, надо думать, тогда просто потряс воображение миллионов людей. Ведь “культ личности” Ленина в годы его жизни не насаждался целенаправленно: и сам вождь этого всего не любил, и машина пропаганды была еще маломощная. Но культ этот тем не менее возник — стихийно, естественно, снизу. Истинно народные поэты тех лет — Николай Клюев и Сергей Есенин — славили Ленина не из-под палки и не для того, чтобы добиться благорасположения властей — они просто остро чувствовали настроения низов, их и выражали с присущей им искренностью. Характерна в этом смысле известная строфа из есенинской поэмы “Анна Снегина” — та, где мужики допытываются у поэта:

“Скажи,

Кто такое Ленин?”

Я тихо ответил:

“Он — вы”.

Этот легендарный образ “самого человечного человека” сразу же после смерти Ленина был подхвачен пропагандой и тиражировался все семьдесят лет советской власти. Это была самая великая удача нашего вообще-то тупого агитпропа: как бы то ни было, образ идеального вождя, как некая матрица, рельефно отпечатался в сознании и даже подсознании всякого советского человека.

Сохранению его способствовал и постоянный контраст: все следующие вожди разительно отличались от первого. Сталин восстановил неравенство и “позиционировался”, как сейчас принято выражаться, в качестве полубога. Никита Сергеевич на фоне Ленина и Сталина выглядел клоуном; Брежнев, особенно к концу правления, воспринимался как машина, произносящая скучные речи на съездах.

Сталина любили, но снизу вверх, и любовь оказалась несчастливой; всех следующих генсеков терпели и тосковали при этом о настоящей, большой любви, такой же, какая заложена была в главном мифе советской цивилизации — мифе о “самом человечном человеке”.

Вот в эту ленинскую “матрицу” (“он такой же, как мы”), намертво впечатанную в сознание всякого бывшего советского человека, и попал Владимир Владимирович Путин. Помнится, политики и журналисты первое время шумели: кто такой, да откуда взялся? А массовому сознанию как раз это и было дорого: взялся как бы ниоткуда, чуть ли не с улицы, из толпы, которую все мы составляем. И выглядел первое время у власти “застенчивым, простым и милым”, даже когда проявлял жесткость и решительность. Разговоры в прессе о том, что Путин фигура несамостоятельная и вре2менная, чуть ли не “техническая”, массовые симпатии к нему только подогревали. За Путина начинали как бы “болеть” — ужасно было интересно, как он, не отягощенный богатым номенклатурным опытом и соответствующими связями, не встроенный во властную мафию (а к тому времени отношение к государству как к структуре полукриминальной уже широко распространилось), не запродавшийся олигархам, справится со своей ролью. Когда справлялся, было приятно: надо же, на вид он один из нас, а вот сумел, не ударил в грязь лицом! Ну, словом, полюбили, и что же дальше?

Заложники любви

Дальше с вождем и народом происходят закономерные метаморфозы. Народ, уверившись в том, что у власти стал “наш человек”, и делегировав ему все мыслимые и немыслимые права, впадает в некое политическое детство. Пока верховная власть не очень-то давит и даже пытается поддержать хотя бы видимость положительной социальной динамики (растут зарплаты, пенсии и вообще “жить становится веселее”), быть безответственным подданным легче и комфортнее, чем ответственным гражданином. А без граждан, более или менее самостоятельно вникающих в проблемы страны, осознающих свои интересы и проявляющих волю к их защите, все демократические институты — политические партии, движения, парламент — превращаются в чистую декорацию и становятся просто частью общей бюрократической машины, исполняющей верховную волю. И народ быстро отчуждается от них, быстро забывает, что задуманы они как инструменты не властного, а народного волеизъявления. И оказывается — в сущности, без малейшего канала связи с властью,— если даже партии по причине политической индифферентности населения создаются “сверху”, то кто же донесет до верхов народные чаяния и кто, когда нужда появится, воспрепятствует произволу?

Вождя патриархальная ситуация “союза народа с монархом” тоже ставит в щекотливое положение.

Не хотелось бы вспоминать банальную сентенцию о том, что власть развращает. Скажем так: власть отдаляет властвующего от реальности, ставит между ним и реальностью множество перегородок и посредников и вообще очень сильно влияет на четкость восприятия жизни. Если власть нужна правителю не ради самой власти, а ради пользы страны, он должен постоянно корректировать оптику, с помощью которой он наблюдает реальность. А власть ради власти обычно провоцирует на пренебрежение действительностью или, что логически вытекает отсюда, стремление ее переделать и выстроить “под себя”. Когда “снизу” транслируются (не без помощи бюрократического аппарата и сервильных СМИ) однообразные сигналы о всенародной поддержке, “корректировать оптику” затруднительно — информации маловато. И, стало быть, совершенно неизбежны ошибки: ведь в реальности никакого монолитного “народного большинства” не существует. Каждый поддерживает президента, исходя из своих интересов, а интересы эти у разных социальных слоев разные, иногда входящие друг с другом в конфликт. Сохранить равновесие интересов можно, только никаких резких движений не предпринимая. При этом надо помнить, что в условиях призрачной демократии любое слово президента — сигнал к действию, оспаривать его просто некому. Тут волей-неволей полюбишь “политическую стабильность”. С другой стороны, совсем ничего не делать в застрявшей на полпути России невозможно: стабильность оборачивается застоем. А сделал решительный шаг — всё, прощайся с частью любящих тебя подданных.

Словом, и народ, и власть оказываются заложниками верноподданнической “любви”, расслабляющей политическую волю и слишком неустойчивой, чтобы строить на ее фундаменте сложное современное общество.

Хотелось бы надеяться, что рано или поздно архаический “союз народа и монарха”, на котором держится нынешняя Россия, сменится более рациональной конструкцией. Но есть и другой выход из ситуации, и он ведет к диктатуре. И, к сожалению, отнюдь не на президентских выборах решится, по какому пути пойдет Россия. Еще годик мы будем наблюдать развитие парадоксального в XXI веке “любовного романа”, и дай Бог, чтобы сюжет его не обернулся бурным и чреватым серьезными катаклизмами разрывом партнеров и чтобы следующий брак Россия совершила все-таки “по расчету”. Оно надежнее... Ну хорошо, кесарю — кесарево, а Богу — Богово. Должна же быть и другая власть?

Неудавшееся Возрождение

Выборы позади, выборы впереди, и, хотя сменой власти пока не пахнет, вопрос о власти любыми выборами все равно ставится. Он неизбежно провоцирует нечто вроде ревизии наличных политических и общественных сил на предмет свежей оценки их веса и влияния — то есть, собственно говоря, их способности к власти. В ходе этого всероссийского смотра на общее поле выходят не только серьезные игроки, но и довольно-таки причудливые объединения граждан — им тоже хочется громко заявить о себе. И только одна сила — правда, ни политической, ни общественной ее не назовешь, — в эти игры у нас принципиально не играет. Речь, понятно, о церкви — о Русской Православной Церкви.

В том, что церковь — некая сила (а значит, и некая, хотя бы в потенции, власть), мало кто сомневается. Разногласия начинаются, когда речь заходит о конкретных параметрах — количественных и качественных — этой силы и этой власти. С одной стороны, Россия — страна с более чем тысячелетним христианским “стажем”, христианство — явная или скрытая основа ее языка, культуры, искусства, да что там — самого национального “менталитета”, то есть способа, каким русские люди, независимо от того, верующие они или нет, думают и действуют. Можно ли вообразить более основательный и надежный фундамент для власти? Миллионы людей ежедневно крестятся, венчаются, молятся в храмах, носят нательные крестики. Патриарх Московский и Всея Руси в торжественные дни всегда рядом с президентом, и президент не упускает случая подчеркнуть свое внимание к церкви.

С другой стороны, размышляя в этом направлении, рискуешь все перепутать и смешать. Поэтому стоит заранее договориться, о какой власти и о какой церкви мы будем дальше рассуждать.

Первым делом придется с неизбежной грубостью разделить власть “духовную” (власть над человеческим сознанием, или, если хотите, “душой”) и власть материальную (власть над бренным человеческим телом, а также над множеством полезных и бесполезных для человека предметов). Две эти власти, разумеется, взаимно “конвертируются”, и подчас трудно уловить момент перехода одной в другую, однако и принципиальная разница между ними очевидна.

Затем: совершенно необходимо условиться о том, что мы понимаем под “церковью”. Строго говоря, “церковь” — это мистическое “тело Божие”, единство Бога и всех верующих в Него. Эта “церковь”, понятное дело, “не от мира сего”. В “сем” мире мы имеем дело все-таки с некой вполне материальной организацией, имеющей понятную структуру, строгую иерархию и свое место в обществе. Вот о церкви — общественной организации — мы и будем дальше говорить.

То есть вопрос должен быть поставлен так: является ли Русская Православная Церковь субъектом власти?

Можно, впрочем, и осторожнее спросить: какова степень влияния РПЦ на реальную жизнь нынешней России?

Грустная история вопроса

До 1917 года вопроса такого даже не возникало: церковь была частью государства, и на нее были возложены вполне определенные властные функции. Понятие “власть духовная” было тогда отнюдь не метафорой, потому что церковь ведала многими вполне реальными, всех касающимися, сферами жизни — от того, чем сейчас занимаются ЗАГСы, до образования и даже издательского дела (помимо обычной, существовала еще и духовная цензура, куда более строгая).

Со своей стороны власти светские всегда стояли на страже православия и гораздо больше интересовались вероисповеданием подданного, нежели его национальностью. Речь шла отнюдь не о “духовности”, а о реальных правах: иудеев и раскольников в старой России жестоко притесняли, однако крестившийся иудей приравнивался в правах к православному, хотя евреем от этого быть, понятное дело, не переставал. И, разумеется, в то время и в тех условиях церковь имела практически ничем не ограниченное влияние на умы и души людей.

Другое дело, что государство, поделившись с церковью реальной властью, лишило ее — указом Петра I — независимости. Петр двоевластия не любил и потому ликвидировал патриаршество, а церковь подчинил Синоду — как бы “министерству по делам церкви”. Сразу скажем, что это решение самодержца оказалось для дальнейшей судьбы церкви роковым: двести лет слепого следования в фарватере государственной политики совершенно подавили ее креативную способность. Чтобы выполнять волю начальства и сохранять “статус кво”, напрягать интеллектуальный потенциал незачем. Незачем отслеживать изменения, которые претерпевает внешний мир, и как-то отвечать на вызовы времени, то есть меняться. Незачем и воспитывать лидеров, способных повести за собой массы. Поэтому 1917 год обернулся для Русской Православной Церкви подлинной катастрофой. Государство отныне не только не поддерживало ее, оно, формально провозгласив свободу совести, стало ее жестоко подавлять. Для большевиков церковь была дважды врагом — как опора и даже часть прежней власти и как конкурент в борьбе за влияние на массовое сознание.

Попав в такой жестокий переплет, Русская Православная Церковь, слишком давно не имевшая хоть какой-нибудь собственной политики, растерялась и в конце концов, после непродолжительного периода пассивного сопротивления, заключила со своими притеснителями весьма унизительный мир. И на долгие годы попала под бдительный надзор “органов”.

Самое же главное — она вчистую проиграла борьбу за умы и души людей. Святая Русь под свирепым натиском новой идеологии быстро превратилась в страну атеистов. А точнее сказать, одну веру здесь ловко подменили другой: веру в Бога и Царствие Небесное верой в коммунизм — тоже в своем роде царствие небесное, но на земле. Конечно, идеологический пресс, под которым оказалось население России, был чудовищной мощности, но ведь, с другой стороны, и у церкви была тысяча лет полного господства, чтобы укрепить в русских людях и веру, и свой авторитет. Ни в Польше, ни в Венгрии ничего подобного не случилось: там католическая церковь (должно быть, потому, что подчинялась не Варшаве и Будапешту, а Ватикану) оставалась силой, противостоящей коммунистам, и властям приходилось с ней считаться. При советской власти церковь держали для декорации — она должна была иллюстрировать наличие в стране победившего социализма свободу совести. Чтобы исполнять такую скромную функцию, особого интеллектуального и нравственного напряжения не требуется, поэтому очередной резкий поворот в судьбе снова застал РПЦ врасплох. Никто теперь ее не давил и не притеснял, но никто и не указывал, каким путем следовать в этом вдруг перевернувшемся и усложнившемся мире. Прежняя жизнь рухнула, и несколько лет в стране царил идеологический и социальный хаос — классическая русская смута. Когда-то именно церковь в такие эпохи брала на себя роль национального лидера. И, кстати, не только в России, и не только в “темные века”. Характерен пример Германии и Италии, которые после Второй мировой войны оказались примерно в такой же нравственной разрухе, как и Россия после перестройки. Кто вытащил эти страны из катастрофы? Христианские демократы — партии, возникшие “под крылом” церкви.

За широкой спиной
государства

Ничего подобного европейской христианской демократии в России, увы, не возникло. Несмотря на то, что после краха коммунизма взоры множества людей были обращены к церкви и явно намечалось нечто вроде “христианского возрождения”, церковь предпочла остаться в стороне от бушующих “в миру” страстей.

В сущности, перед ней был очень конкретный выбор: либо вмешаться в реальную жизнь со своей самостоятельной созидательной программой и получить за это власть и влияние, либо, по давней привычке, встать за спиной власти (какую Бог даст) и получить покой. А также время переваривать и осваивать возвращаемую собственность. Но при этом смириться с весьма скромной общественно-политической ролью. Никаких сомнений в том, какой именно выбор сделала РПЦ, ни у кого нет. За спиной благожелательного к ней с недавних пор государства она чувствует себя вполне комфортно, а если и предпринимает какие-то действия, которые можно опознать как стремление к расширению своего влияния, так избирает преимущественно “аппаратные” пути. В Госдуме нет депутатов-священников (священникам это попросту запрещено, и не Конституцией, а церковью), среди наших политических партий нет партий клерикальных (это запрещено законом о партиях), поэтому церковь находит “лоббистов”, чтобы они защищали ее интересы — всячески затрудняли, например, деятельность в России других конфессий. Или “сочувствующих” чиновников, которые проталкивали бы в государственную школу антиконституционный курс “Основы русской православной культуры”. Создается впечатление, что власть и влияние требуется церкви не для того, чтобы обратить свои силы вовне, на преобразование весьма несовершенной действительности, но исключительно для самосохранения. Визит в Россию Папы Римского стал бы событием историческим, но папа для РПЦ был не духовным пастырем доброй половины христиан, а опасным конкурентом, и потому патриарх стоял насмерть, не пуская Иоанна Павла II в Москву.

Нельзя сказать, что церковь совсем уж не интересуется “мирскими” делами. Нет: например, в 2000 году архиерейский собор принял документ под названием “Основы социальной концепции Русской Православной Церкви”. Есть в этом пространном тексте и такие главы, как “Церковь и нация”, “Церковь и государство”, “Христианская этика и светское право”. Но много ли народу ознакомилось в России с этим важным документом? Что-то не было заметно особых усилий со стороны церкви по его пропаганде среди широких народных масс.

Русская Православная Церковь вообще одна из самых “молчаливых” церквей (несмотря на болтливость отдельных священнослужителей, когда редко бывает понятно — несут они отсебятину, выражают мнение каких-то влиятельных групп внутри церкви, или негласно уполномочены говорить от лица всей церкви). Эта специфическая “молчаливость”, или характерная уклончивость суждений мало того, что раздражают верующих и неверующих, она еще и сдвигает церковь на периферию общего информационного поля, лишает ее доли влияния на происходящее.

Чтобы влиять, надо в этой жизни участвовать, надо иметь свое мнение, надо оперативно высказываться. Если церковь этого всего не делает, это значит, что влиять она хочет не на жизнь, а на власть. Там, впрочем, речь не столько о влиянии, сколько о взаимовыгодном сотрудничестве. Государство защищает церковь, а она при любых обстоятельствах сохраняет к нему лояльность — таков смысл негласного договора. Между тем для пользы страны и ее населения представляется чрезвычайно важным, чтобы церковь присутствовала в общественной жизни как ее самостоятельный субъект, влиятельная сила. Это важно хотя бы потому, что количество “игроков” на этом поле на наших глазах стремительно убывает, доминировать начинает одна-единственная сила — государство, а это вредно даже и для государства.

Избегая открытого вмешательства в “мирскую” жизнь, церковь неизбежно оказывается в слабой позиции и там, где проигрывать просто не имеет права — в борьбе за людские души. В некогда православной стране возрождается первобытное язычество, плодятся самые причудливые секты и религиозные движения, и РПЦ пока решительно нечего всему этому противопоставить.

Богу наш скромный “динарий” не очень-то нужен, отдавать его Кесарю как-то скучно.

Версия для печати