Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2007, 1

Блокадным подростком остался навек

Телефонный звонок: “Николай Николаевич? Хорошо, что я вас застал. Это Воронов говорит. Я всего на два дня приехал. Всего понапланировал, а сердце опять свои коррективы внесло… Я в └Европейской“. До Лениздата рукой подать, а дойти не могу. Заходите ко мне, я на втором этаже. Часика за два, думаю, управимся…”

Наша первая встреча. С дивана с трудом приподнимается мой автор, подлинный классик блокадной темы в поэзии, блестящий выпускник нашего факультета (тогда еще отделения), журналист тяжелейшей судьбы Юрий Петрович Воронов.

Вспоминаю его прежние фотографии. Ни на одной из них нет даже намека на улыбку. И все-таки на тех фотографиях, что открывали его первые сборники стихов и хранились у нас на факультете, он несравнимо бодрее и моложе. Профессор Бережной уже в новом здании на Первой линии Васильевского острова завел такой, условно говоря. “Уголок почетных ветеранов”. Юрий Петрович был снят в полный рост с немецким фотоаппаратом (кажется, “Практикой”) в Берлине, на каком-то холме. Мало кто тому поверит, но наш собственный корреспондент на ГДР и Западный Берлин “Правды” был… нелегалом для высшего руководства в СССР. Как потом шутил горько в беседе со мной Юрий Петрович, “меня друзья туда спрятали”. За что же, и отчего же, и от кого же надо было прятать, безукоризненного в политико-идейном отношении талантливого организатора печати и необычайно приветливого и доброжелательного человека? От третьего по рангу лица в тогдашней верхушке власти — Председателя Президиума Верховного Совета СССР, разумеется, — члена Политбюро ЦК КПСС Николая Викторовича Подгорного. Для нынешних молодых, да тем более юных, да я вообще от тех, кто далек от пристального анализа, это не более, чем “один из”. А фигура-то непростая, заслуживающая особо внимательного изучения!..

В контексте нашего разговора одно несомненно — генеральный директор китобойной флотилии “Слава” (в 50-е — начале 60-х годов о нем подхалимы и несведущие журналисты писали с таким же восторгом, как их отцы, о полярниках в 30-е годы, хотя степень риска и меры комфорта даже сопоставить грешно!) некий Соляник. Не являясь китобоем и не зная лично Соляника по другим каналам, могу о нем судить только по тому очерку, проблемному, хлесткому, как фельетон, горькому и гневному. который главный редактор “Комсомольской правды”, недавний редактор нашей ленинградской “Смены”, а еще раньше — первый секретарь Василеостровского райкома ВЛКСМ Воронов рискнул напечатать после того, как автора, члена Союза писателей, очеркиста, прозаика, штатно нигде не работавшего, с этим очерком отовсюду отфутболили.

Самое удивительное в том, что мне почти с самого начала были известны некоторые детали и обстоятельства и с той, авторской, стороны, так как автор являлся дальним родственником моих знакомых, у которых я нередко бывал дома.

У самого Юрия Петровича за все время наших очень добрых и, я бы даже сказал, сердечно-приятельских отношений я подробности спрашивать не отваживался: Юрий Петрович при мне не раз под язык клал не валидол (это уже пройденный этап!), а нитроглицерин.

Третья фигура — сам Соляник. Четвертая фигура — сам Подгорный, который с Соляником дружил домами, но это, как вы понимаете, дружба синьора с вассалом, как мы припоминаем из истории средних веков.

Впервые о публикации ЭТОЙ, громовой, на всю страну и даже мир я узнал студентом от руководителя спецсеминара “Морально-этические вопросы на страницах газет”. Некоторые подробности сейчас не воскресить, но одно помню отчетливо: “Соляник — это не по зубам └Комсомолке“ фигура!”. Такое было резюме нашего внештатного преподавателя, человека по-своему интересного и увлеченного, но более чем осторожного: недаром он в Москве уже сделал быструю комсомольско-номенклатурную карьеру. Нет никакого сомнения в том, что именно он (а его ранг в ту пору был скромен — зав отделом “Смены”) ни при каких обстоятельствах ни на каком месте такой бы шаг не сделал!

Представители старшего и среднего поколений ТОТ самый очерк помнят, а для более младших приведу по памяти только одну деталь: очеркист писал, что по прибытии в Одессу под грохот оркестров с одного борта чинно сходили навстречу фоторепортерам и букетам цветов “отважные” китобои, а с другого борта тихо отгружали труп замученного Соляником матроса. Остальные злоупотребления на фоне тогдашнего ЧП выглядели текущими сводками из критических корреспонденций областных и краевых газет.

Экземпляр “Комсомолки” мгновенно ложится на стол Подгорного, и вскоре Юрия Петровича переводят в ответственные секретари “Правды”. (Напомню, что фамилия ответственного секретаря тогда в выходных данных не печаталась. Принято в центральных газетах было одно слово “Редколлегия”. Вдаваться в историю вопроса не станем, хотя даже эта деталь очень многое в истории страны и КПСС проясняет!) Таким образом, нашего Юрия Петровича “спрятали” первый раз. Но надо ж беде случиться — некому было встречать партийно-правительственную делегацию одной из соцстран.

Пришлось ехать Воронову, которого настиг своим взором там же и тех же встречавший Подгорный. Как рассказывают, стоял не просто крик, а буквально рев!..

…И вот в Берлине объявляется новый собкор БЕЗ ЗНАНИЯ немецкого языка, подписывающий довольно-таки короткие расширенные информации безымянно: “Наш собкор в ГДР”. (Напомню, что в ФРГ был другой собкор, со знанием немецкого языка.)

О коротких поездках по некоторым странам Западной Европы Юрия Петровича я спрашивал. Среди моих знакомых в ту пору уже были четыре собкора в зарубежных странах, но никто так нехотя и так равнодушно не отвечал мне на вопросы о странах, где побывал, и о стране своего рабочего пребывания, как Воронов: “Ну что сказать, даже не знаю… Кто я там был? И не турист, и не почетный гость, и даже не спецкор! Вот, разве что в Голландии я через переводчика спросил, как же они, голландцы, отапливались зимами, когда немцы старались их лишить и топлива? Так мне ответили очень просто — все деревья в больших и малых городах в печки пошли! А я им отвечаю с гордостью: я — ленинградец, блокадник. Жил подростком в центре Ленинграда. Так мы НИ ОДНОГО не спилили! Да, на окраинах было немало еще дореволюционных деревянных домов. Вот они на топливо шли. Но деревья? Да еще в Летнем саду, скажем? Никогда!

А второе, сильнейшее впечатление, он не стал мне прозаическими словами передавать, подарил большую долгоиграющую пластинку: “Возвращение. Стихи и песни”. Поэт — Юрий Воронов. Композитор — Леонид Назаров. Исполнители: Герман Орлов, Нина Ургант, Дима Троицкий, а дальше — долгое перечисление ансамблей, инструменталистов… Отличная пластинка во всех отношениях! Но более всего я дорожу автографом: “Николаю Сотникову — сердечно. Ю. Воронов. 1/Х. 92”. Подарил и сказал: “Обратите особое внимание на песню (я ее больше всех люблю!) └Между Каннами и Ниццей“. Послушайте, и вы все поймете. Вот ради этого стоило отправляться в такую даль!”

Вечером того же дня я поставил на старенький электрофон подаренную пластинку и стал дожидаться…

Между Каннами и Ниццей

В ресторане путевом

Пела русская певица

О березе под окном…

Дальше уже можно не цитировать: все и так понятно! Эмигрантка во втором, а то и в третьем поколении, более чем скромный ресторанчик, случайный посетитель, тоже эмигрант из России, глубокий уже, вероятно, старик: “Ты мне спой, а я запла2чу. Я слезами заплачу2!”

Россия, Ленинград всегда были с ним неотступно. Он тяготился своим немецким собкорством и, как он мне прямо признавался, как блокадник с трудом, чисто психологическим, общался, даже через переводчиков, с местными. Если бы он узнал, что зимой 2004 года в мемориальном зале под памятником Михаила Аникушина героям блокады будет НА РАВНЫХ с фотографиями блокадного Ленинграда развернута выставка гитлеровских вояк, он бы непременно получил новый, роковой для него инфаркт! Такого кощунства блокадный подросток бы не вынес.

Надо сказать, что мы до той встречи в “Европейской” с Юрием Петровичем были знакомы заочно: во-первых, ему в Берлин переслали тот номер журнала “Москва”, где была напечатана моя рецензия на его книгу стихов о блокаде (а фактически — эскиз творческого портрета) под названием “У памяти великой на посту”. Эта публикация пришлась Воронову по душе и заочно нас подружила. Во-вторых, у нас было несколько друзей-посредников: однокурсник и друг юности Алексей Гребенщиков, поэт-фронтовик, первый учитель в литкружке при Дворце пионеров Леонид Хаустов, поэт-блокадник Олег Шестинский. Впоследствии я подружился с композитором Леонидом Назаровым, который Воронова просто боготворит!

Постепенно, шаг за шагом, при работе над сборником стихов Воронова для Лениздата мы стали сличать наши вкусы, взгляды, позиции. И оказались очень во многом единодушны. Не скажу, что замечаний у меня не было — были, но мелкие, и в основном касались они композиции. Воронов стихами очень дорожил, чего я не могу сказать о его отношении к своим газетным публикациям. Когда я ему напомнил о его самой первой брошюре в “Библиотечке └Комсомольской правды“”, он махнул рукой: “Из прозы ценю только блокадный дневник. А вот стихи — другое дело! Смотрите!..” И вынул из портфеля старенькую, довоенную еще ученическую тетрадку: “Это моя первая поэтическая летопись блокады!”

Будем честны — никого не желая обидеть, я все же утверждаю, что после Николая Тихонова и Ольги Берггольц блокадная лирика Юрия Воронова — высшая ступень этой святой для нас темы. Нет здесь возможности раскрывать тезисы дальше, но даже лучшие блокадные стихи Олега Шестинского, Олега Цакунова (самого молодого из блокадников-лириков) и Анатолия Молчанова такой блокадной панорамы не дают. И — такого обобщения.

Юрий Петрович очень гордился высокой оценкой своих блокадных стихов Николаем Тихоновым и Расулом Гамзатовым. Оказывается, Гамзатов как редактор дал ему очень важный совет — заменить всего лишь строчку и предложил свой вариант. Действительно, строка заиграла и окрылила все стихотворение. Воронов неизменно показывал на эту гамзатовскую строку и говорил с гордостью: “Как он, не ленинградец, все точно подметил и какой верный, единственно правильный акцент сделал!”.

…Ушел с политической арены, причем абсолютно бесславно, Подгорный. Исчез со страниц прессы Соляник. Наступали новые времена. Прятать Воронова было больше не надо, и он вернулся в Москву. (Удивительная все же страница истории нашей прессы!) И тут началась кадровая чехарда. Во многих кадровых отношениях он оказался фигурой привлекательной: опальный, независимый, да еще поэт, да еще гражданин… Был штатным секретарем Правления Союза писателей СССР, главным редактором “Знамени”, главным редактором “Литературной газеты”. Всюду — очень недолго! Мне лично говорил, что особенно он “не вписался в └Литгазету“”. А дальше — и взлет, и тупик. Нужен был завотделом культуры ЦК КПСС. При ком и “при как” (шутка Воронова) вы уже знаете почти все. Результат — еще один инфаркт и резкое общее ухудшение здоровья.

Как мне говорила моя приятельница, личная ученица академика Вотчала и стажерка аса кардиологии, обладателя золотого стетоскопа профессора Мясникова, цитируя Вотчала, “после инфаркта, особенно второго, живут либо десять секунд, либо десять лет”.

Конечно, суперлекарства, суперуход должностного лица такого ранга сделали свое дело, но общий тонус у Воронова становился все ниже и ниже. Он радовался только редким приездам в Ленинград: “И станет светло и легко мне, как тополю после дождя”, грезил сиренью на Марсовом поле. Я его спрашивал: “Но ведь и в Москве есть сирень?!” Юрий Петрович печально улыбался: “Но ведь и в других городах есть белые ночи, но разве это ТЕ белые ночи?!”

У меня хранится как драгоценная реликвия пригласительный билет на спектакль Театра имени Ленинского комсомола “Такая долгая зима”, можно сказать, спектакль-концерт по мотивам блокадных стихов Воронова. Никогда не забуду блестящий режиссерский ход: открылся железный занавес, в зале и на сцене полностью погас свет, и лишь морозный парк сиял перед нами! Блокадная зима была трагедийна, но была и прекрасна своей трагедийностью, что доказал еще Николай Тихонов в своей поэме “Киров с нами”.

Поэт Юрий Воронов, композитор Леонид Назаров и график, иллюстратор многих книг Юрия Воронова Андрей Ушин все вместе силою тройной своих искусств запечатлели для нас облик блокадного Ленинграда. Низкий им поклон! Вечная слава их творческому подвигу!..

В общении со мной Юрий Петрович держался скорее не как отец, а как старший брат — заботливый, доброжелательный. Появляясь в другие свои приезды на пятом этаже “Лениздата”, как правило, по вечерам, он неизменно спрашивал меня, не устал ли я, успел ли перекусить, и тут же командовал: “Заваривайте чай! Есть сыр и вкусный пряник!” Я любил с ним тихо беседовать в эти часы, когда в лениздатовские окна уже глядела иссиня-черная Фонтанка, в которой золотыми блестками отражались фонари.

“Скучаю! А решиться переехать не могу! Хотя и чувствую, что надо, надо возвращаться!..” — делился со мной как с младшим товарищем Юрий Петрович. О студенческих, факультетских годах рассказывал он мне очень мало, но однокурсников видеть хотел всегда. “Вот что, я пойду тут зайду в └Ленправду“, а вы пока обзвоните наших ребят! Мальчишник собираем!” Не скрою теперь, спустя годы, что далеко не все выражали готовность собраться, и я, чтобы не огорчить Юрия Петровича, сокрушался: “Не дозвонился! Не отвечают эти телефоны!..”

Не стану здесь вдаваться в свои домыслы и предположения, только одной тревогой поделюсь: мне кажется, что однокурсники не хотели затрагивать некоторых неминуемых при встрече тем. Думаю, что некоторых тем не хотел бы касаться и сам их однокурсник, достигший столь высокой власти, когда по одному его звонку в движение приходили тысячи творческих людей по всей стране. Но в то же время была в нем какая-то почти мальчишеская безоглядность, которая мне очень была по сердцу, и он это чувствовал.

К величайшему сожалению, должен признаться, что я был последний ленинградец (о чужих людях на перроне Московского вокзала чего говорить!), кто провожал Воронова в последний раз из города его детства, его блокады, его судьбы в Москву, и — навсегда.

В тот поздний вечер Юрий Петрович как-то был особенно удручен, не находил себе места. Все ходил по нашей, довольно большой редакционной комнате из угла в угол и вдруг остановился и произнес: “Сбой дает! Лучший прибор называется!” Затем снял пиджак, расстегнул, к моему удивлению рубаху, и показал мне прибинтованный (но не бинтом белым, а каким-то крепежом мягким) странный приборчик диаметром с маленькую чашку и толщиной пальца в два. “Это — стимулятор сердца”. Очень дорогой прибор. Дается строго по списку. Работает так: почувствует сбой, включается! Называется очень поэтично — стимулятор сердца!” — с трудом улыбнулся, не только печально, но и как-то обреченно Юрий Петрович.

Помимо бед, у него “наверху” начались и издательские беды: переиздание его книги “Блокада” в Лениздате было исключено из плана. Воронов спешно пытался найти какие-то связи, имена, называл мне должности, новые и старые… Все рушилось: никто уже помочь ему не мог!

Это был потрясающий парадокс той короткой эпохи: завотделом культуры не мог помочь себе как автору отстоять малолистный сборник переиздания лирики! Будущий историк литературы и общества еще вернется к этому феномену.

Вообще-то, я убежден в том, что все и всяческие хождения во власти на пользу Юрию Воронову не пошли. Как-то представляю себе его ЕЩЕ студента отделения журналистики филфака ЛГУ и УЖЕ первого секретаря Василеостровского обкома ВЛКСМ (случай редчайший! Разумеется, у него было свободное расписание, но юмор в том, что студент университета руководил комсомольской организацией всего района, в том числе и университетской!). Вижу его в кресле редактора “Смены”, менее отчетливо — в кресле главного редактора “Комсомолки”, а дальше — как бы это сказать, все не в фокусе! Зато не могу забыть одну чудную фотографию (куда она подевалась?), хранившуюся в стенах нашего факультета: студенты конца 40-х годов в переулочке между зданием филфака и востфака и Военной академией (вид переулочка какой-то ужасно провинциальный: хоть фильмы о той эпохе без декораций снимай!) толпятся около длинного остромордого синего (это — по памяти, я еще малышом такие застал, а фотоснимок — черно-белый) автобуса, собираются ехать на какую-то очередную картошку тех лет. А среди них узнаваемы Михаил Гуренков, Алексей Гребенщиков и Юрий Воронов в кепке. Кепку как-то особенно глаз выделил. Одеты все простецки, но не в браваде и нарядах тогда счастье было. Ни иномарок, ни мобильников-рубильников, ни швейцарских часов, коими козыряют нынешние студенты. Зато есть братство, союз поколения, портрет эпохи.

“Не надо мне, не надо было…” — поется в песне Николая Доризо из фильма “Простая история”. Там, правда, речь о любви. А надо было сразу идти в литературу, как это сделали Олег Шестинский, Анатолий Чепуров, Сергей Орлов и другие поэты-фронтовики и блокадники, которым сейчас я посвящаю радиопередачи “Память сердца” на нашем радио. Работал бы в газете, поскольку на гонорар прожить первое время не мог бы, писал, поскольку не мог бы не писать. Никакие странствия и никакой руководящий опыт не дали его стихам практически ничего! Зато получилась уникальная психологическая ситуация, при которой видный в масштабах страны руководитель прессы и общественный деятель будто бы стесняется самого для него дорогого, самого заветного — поэтического творчества!. И это в то время, как прозаик Вилис Лацис занимает пост Председателя Совета Министров Латвии, драматург Александр Корнейчук, с которым я был лично знаком, является коллегой Лациса на таком же посту. Тувинец прозаик Салчак Тока возглавляет Тувинский обком КПСС. И при этом они вовсе не “сидят на двух стульях”!

Я об этом честно говорил Юрию Петровичу один на один. Он то соглашался, то отмалчивался, то (лишь один раз!) бросил фразу о том, что на политическом Олимпе комфортнее, чем на поэтическом Парнасе, но воздух там, на Олимпе, — более разреженный. Последние слова Воронов произнес с очень горькой усмешкой.

…И все же фотографию для книги стихов Юрия Воронова “Блокада” я отобрал раннюю: он в клетчатой рубашке, с распахнутым воротом, сорока лет, вероятно, ему еще нет. Таким мы, ленинградцы, мы, собратья по городу и по факультету, его и запомнили. На титульном листе он причудливым почерком аккуратно вывел: “Дорогому Николаю Николаевичу Сотникову — с большой благодарностью за заботы об этой книжке, с пожеланием всего самого доброго в жизни и творчестве. Дружески — Ю. Воронов. 8.02.85”.

Так породнились поколения тех, кто родился после войны, и тех, кто стал студентом в то же самое время.

Версия для печати