Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2007, 1

Пределы допуска

Рассказ

Денис Вячеславович Липатов родился в 1978 году. В 2001 году окончил Нижегородский государственный технический университет. В настоящее время проживает в Нижнем Новгороде, работает в НИИ. Дважды участвовал в форумах молодых писателей в Липках, а также в форуме молодых писателей Приволжского ФО. Публиковал стихи в альманахе “Новые писатели” (Вып. 2. М.: Книжный сад, 2004).

 

Тамара Николаевна собирала подписи. Это было хорошим подспорьем к зарплате — в стране постоянно кого-то выбирали: мэров, губернаторов, депутатов, президентов, наконец. Выборы губернаторов, правда, недавно отменили, и Тамара Николаевна была этим очень недовольна: наступлений на демократию и народные права она не приветствовала. Но оказалось, что отменять выборы вообще никто не собирается. Оставались еще мэры-пэры, депутаты-кастраты, главы районных администраций и много еще кого, назначать которых президенту, конечно, было недосуг. Да и сам президент пока еще избирался. Так что хотя и стали выборы реже, но возможность дополнительного заработка окончательно не исчезла. К тому же в свете последних решений об избрании в Думу по партийным спискам списки эти, вернее, партии были вынуждены каким-то образом заявлять о себе избирателям. Вошли в моду различные социальные инициативы, которые списки в случае прохождения в заветную Думу обязывались реализовывать, или, как проще выражалась Тамара Николаевна, подхватив у внука сленговое словечко, — пробивать. За эти инициативы списки тоже собирали подписи. Расчет был прост и безупречен. Ведь только последняя сволочь откажется подписать бумагу, в которой призывают покончить с бедностью, обязуются пристроить куда-нибудь всех беспризорников, повысить пенсии, сократить сроки службы в армии, да мало ли еще в стране проблем? И разве должны избиратели, как страусы, прятать от них головы в песок повседневности? Нет, не должны. Вы подпишите социальную инициативу и спокойно идите домой пить свое безалкогольное пиво, смотреть свой домашний кинотеатр, ну или чем вы еще там можете заняться. Можете даже не отворачиваться от нищих и не прятать глаз от беспризорников — вы уже сделали для них все, что могли. Всех ведь домой не возьмешь, и всем ведь не подашь — правильно? Правильно. Почему же вам должно быть стыдно за то, в чем вы не виноваты? И не должно быть. А стыдно вам, нам за свое бессилие. И остается вполне порядочным, и не злым, и не жадным даже обывателям тешить себя надеждами, что те, кто всучил Тамаре Николаевне эти бумажки с благородными и прекрасными инициативами и бланки для подписей, люди тоже порядочные и действительно что-то попытаются сделать. В силу всего вышесказанного подписи Тамаре Николаевне было даже легче собирать, чем за конкретных персон или за списки таковых. Правда, и такса была ниже, но зато социальные инициативы в последнее время сыпались, как перхоть в рекламе у того дебила, что еще не выбрал правильный шампунь, и, следовательно, заработок был более-менее стабильный. И потом, как сказали Тамаре Николаевне в штабе одной партии, эти же подписи прицепят к тем, которые соберут уже непосредственно перед выборами в Думу. Лихо. Тамара Николаевна даже попыталась присвистнуть, как наверняка сделал бы внук, если бы он уже шарил в таких серьезных вещах, но перенять у внука свист было сложнее, чем сленговые словечки.

В общем, бизнес процветал. Примерно раз в два месяца, а то и чаще Тамара Николаевна окучивала своих коллег. Люди подписывали все социальные инициативы, чаще, правда, потому, что неудобно было отказать Тамаре Николаевне, с которой проработали вместе уже столько лет. (Тамара Николаевна работала только на работе и по подъездам, слава богу, не ходила.) Да и, в самом деле, убудет от тебя, что ли? В основном результат всегда был стопроцентным. Окучить не удавалось только тех, кто был в отпусках или на больничных. Но иногда Тамара Николаевна, что называется, входила в раж и, если кто жил не слишком далеко, навещала больных. Но на сей раз дело выглядело сложнее. Инициатива была спорная. Нет, она была столь же благородна, как и все предшествующие, но однозначного мнения по этому вопросу ни в обществе, ни в конструкторском бюро, ни у самой Тамары Николаевны не было. Дело в том, что местное отделение какого-то там неолиберального право-лево-центристского союза выступило с инициативой ни больше ни меньше как улучшить содержание заключенных в тюрьмах, обуздать произвол администраций, позволить заключенным заниматься спортом, голосовать, свободно выбирать работу во время отбывания наказания. Общим слоганом проекта стала эдакая диковато-бессмысленная фраза: телевизор в каждую камеру. Тамара Николаевна еще раз выглянула из-за своего кульмана, раздумывая, с кого начать, и пристально осмотрела бюро. Старики прятались за такими же кульманами, молодежь, уткнувшись в компьютеры, занималась непонятно чем. Наконец решившись начать с Есакова, своего однокашника еще по Политеху, Тамара Николаевна, нацепив очки, двинулась окучивать коллег.

Через полчаса Тамара Николаевна, довольная, перелистывала подписные листы — все оказалось значительно проще, чем она себе представляла. Все подписывали почти не глядя: старики — иногда ерничая и подшучивая — молодые же сразу, без всяких фокусов, не желая, видимо, портить по пустякам отношений с Тамарой Николаевной, которая к тому же была еще и табельщицей. Есаков, старый шут, немного покривлялся для порядка: что, мол, вот уж ваши беспризорнички, на которых прошлый раз собирали, и подросли, и пристроены все на казенный счет, а вы еще недовольны! Житинский был опять с похмелья и опоздал сегодня на целых двадцать минут, но к делу отнесся серьезно и заявил, что это проблема государственная и очень важная — они тоже граждане. “Мыслить, Мироныч, надо в национальном масштабе”, — сказал он Есакову, выводя замысловатую закорючку в подписном листе, размахнувшись чуть ли не на две графы. Начальник КБ, Юрий Палыч, нахмурился и, нарочито сплюнув, — да ну вас, Тамара Николаевна с вашими зэками, — подписал и снова уткнулся в чертеж. Гаврилин даже не дослушал, в чем дело, что за инициатива на этот раз, а сразу же сгреб в охапку все подписные листы — давай, Тамара, быстрее, быстрее, работы до черта, — подписал на автомате карандашом, а потом злостно тер ластиком и снова подписал, уже ручкой. Кира, как всегда, хлопала глазами, не понимая, чего от нее хотят, потом, сообразив или расслышав, наконец спросила: так подписать, что ли, надо? “Что ты дурочкой-то прикидываешься, — подумала про себя Тамара Николаевна, — первый раз, что ли?” а вслух сказала: “Да, Кирочка, вот здесь, пожалуйста”. В общем, все было в порядке, но у Тамары Николаевны осталось смутное ощущение, что кого-то она забыла, кто-то улизнул от нее. Она еще раз внимательно перелистала подписные листы — точно: на последнем, в самом низу, была пустая графа. Перебирая в уме фамилии сотрудников, Тамара Николаевна никак не могла понять, кого же она забыла. Упорный мыслительный процесс, сопровождавшийся загибанием пальцев, липким нашептыванием имен, разбрызгиванием слюны на бумагу, был прерван резким и тягучим, как прилипшая к полу жвачка, скрипом открывающейся двери. Тамара Николаевна недовольно оглянулась, но увидеть за кульманами входящего было невозможно, и от этого раздражение Тамары Николаевны только усилилось. Она метнула в сторону двери полный досады и презрения взгляд, который, безусловно, пробив насквозь ряды кульманов, жующего Житинского, стеллажи с чертежами, должен был убить вошедшего наповал, и вернулась было к своему важному делу, но вдруг с еще большей досадой и раздражением поняла, что шаги вошедшего приближаются к ней. Предвидя какие-нибудь претензии из цеха или приставания Юрия Палыча с новым заданием, Тамара Николаевна вся сжалась в брезгливый комочек, словно действительно могла исчезнуть или, превратившись в гусеницу, спрятаться на обратной стороне листа огромного фикуса, стоявшего у нее на столе, стаж у которого был, наверное, не меньше, чем у самой Тамары Николаевны. Тяжелые, недовольные шаги словно зацепили идущего человека за ноздри двурогим крючком и тянут, будто жирного сома из уютной заводи, окончательно приблизились и стихли с тяжким сопением за спиной Тамары Николаевны. Маршевский и впрямь был похож на огромного и ленивого сома. Ему в курилке уже сказали, что Тамара опять автографы собирает, и он, вернувшись, не стал дожидаться, пока она начнет виться около него, упрашивать, нагнувшись над душой, совать свои пальчики — вот здесь, Витя, распишись, пожалуйста, — а сам направился к ней исполнить повинность, как говорил Есаков. “Ну, конечно, — Тамара Николаевна радостно стукнула ладошкой по столу, — Маршевский! Как же про тебя-то я позабыла!”

Как и всегда, как и все, Маршевский сначала думал подписать не глядя, и отвязаться уже, и забыть про назойливую бабу, да, видно, день у него сегодня выдался такой, что просто так мимо него ничего не могло пройти. В цехе он не пропустил мастеру пустяковый дефект, который и браком-то назвать язык не поворачивался, — ну подумаешь, ушли размеры за пределы допуска, самую малость. Знал Маршевский, отлично знал, что в данном случае это совершенно все равно и, что называется, наплевать и забыть — на конечном изделии никаким образом не отразится. Но не пропустил. Заставил все переделывать. “Привыкнете — потом элементарные вещи без брака не сможете сделать!” — сказал он как-то по-книжному, отводя глаза в сторону и будто удивляясь своим же словам. (Чего это меня понесло?) Эх, Виктор Иваныч, зря ты так, свои же люди, не первый год друг друга знаем, а вслух сказал: “Переделывайте, Степан Алексеич, переделывайте, и без обид, пожалуйста”. Мастер сочувствующе, словно мог знать о каких-то его неприятностях, посмотрел на Маршевского — какие, мол, обиды, что ты, дорогой, — и решил, что поговорит с ним еще после обеда. А тут и студентик под горячую руку попал. Переживал Виктор Иванович Маршевский, что зря мастера обидел. Ему ведь наряды надо закрывать, конец месяца. Виноват он, что ли, что у балбеса этого размеры ушли, да и не нужны они никому, размеры эти. Нет, попер Виктор Иваныч на принцип. А тут студентик. Ошибки в чертежах были очевидные, но студент их в упор не видел. Виктор Иваныч и должен был показать их как “старший товарищ”, как руководитель практики и вообще, да он и рад бы, но уж теперь все — дудки. Иди ищи сам. Когда у тебя защита? Послезавтра? Значит, успеешь. А теперь еще и Тамара со своими песнями. Как и все, как и всегда, хотел Маршевский подписать не глядя и отвязаться уже и забыть про назойливую бабу, но зацепил краем глаза слова “преступление”, “осужденные”, “наказание”, “срок”, “гуманность”, “прощение”. Повертел бумагу в руках и так и эдак, снял, снова надел очки, посмотрел на уже имеющиеся подписи: Юрий Палыч, Кира, Гаврилин, Есаков… Хмыкнул и вернул бумаги Тамаре Николаевне: “Нет, Тома, это без меня. Я этого не подпишу”.

Почти личную обиду почувствовала Тамара Николаевна в эту минуту, как будто сказал ей Маршевский: на, старая дура, выкуси! Думаешь, я тебе бобик на веревочке? Нет! Вот зеркало. Вот посмотри — какая ты образина, обезьяна просто какая-то, а не Тамара Николаевна! Вот и не лезь больше со своими бумажками. Сидеть бы Тамаре Николаевне тихо и оставить Маршевского в покое: один автограф погоды не сделает, да ведь и все, кроме него, подписали. Но уж, видно, день сегодня выдался такой, что и Тамара Николаевна была не намерена спускать на тормозах такие вот обломы и решила — то ли профессиональная гордость в ней заговорила (ведь никто никогда еще не отказывал ей, да так категорично), то ли просто в силу боевого своего характера — решила, в общем, она Витеньку допечь.

Мельком глянув на себя в зеркальце, скорее по привычке, что называется, мимоходом, Тамара Николаевна уже было собиралась напасть на Маршевского, но тут она отвлеклась, ход ее мыслей принял другое направление: она достала из сумочки помаду, пудреницу, тушь и принялась колдовать над своим лицом уверенными и легкими движениями, и в глазках у нее появились даже заинтересованность и вдохновение. Поскольку зеркальце было маленькое и крепилось на кульмане, то Юрий Палыч, со своего начальственного места видевший Тамару Николаевну со спины, мог бы даже подумать, что она старательно вырисовывает какую-нибудь деталь на чертеже. Когда все приготовления были завершены, Тамара Николаевна обернулась к Маршевскому, который сидел в другом ряду, напротив нее, и, уже совершенно обо всем забыв и ничего не подозревая, мешал ложечкой чай и все терзался, не слишком ли круто обошелся он с мастером. Мимо прошелестела Кира, и Тамара Николаевна выбрала ее. Форточка со стуком распахнулась от порыва ветра и, взвизгнув от боли, снова захлопнулась.

— Послушайте, Кирочка, может быть, вы тоже подписали, потому что вам просто неудобно мне отказать, — проговорила Тамара Николаевна и превратилась в кошку, — может быть, вы думаете совсем по-другому? Так вы скажите, я же не заставляю, каждый волен в своих суждениях.

Кира испуганно захлопала глазами, припоминая, не опаздывала ли она в последнее время и что же такое и, самое главное, когда она подписала.

— Или вы тоже считаете, что люди, попавшие в тюрьму, уже не заслуживают человеческого отношения, что это люди конченые и на них можно ставить крест, потому что путного из них уже ничего не будет, что они получают то, что заслужили, и нечего с ними сюсюкаться? Но, Кира, это же дикость! Это Виктор Иваныч, я понимаю, дикобраз, еще может так рассуждать. Но вы-то девушка добрая, я же вижу, современная и мыслящая. Нельзя, Кира, поймите же, нельзя так. Мы же таким отношением способствуем тому, что они ожесточаются, озлобляются, мы не даем им возможности вырваться из уголовного мира, из его животных понятий и правил. Мы же буквально толкаем их обратно. Помните, как в том фильме говорили: деточка, а вам не кажется, что ваше место возле параши? Мы же, по сути, говорим то же самое. Мы втаптываем их в эту парашу. А ведь они наши же сограждане. Они говорят на том же, что и мы с вами, пусть и изуродованном жаргоном языке. Ведь их деды вместе с нашими плечом к плечу воевали, потом строили заводы, восстанавливали страну из руин. Теперь разве можем мы не дать их внукам шанс? Да и попадают ведь в тюрьмы по-разному. Кто по глупости, кто по малолетке, кого дружки подставили — всякое случается. А ведь тюрьмы призваны не только наказывать, но еще и исправлять, показывать возможность другой жизни и приучать, приспосабливать, самое главное — прививать желание, жажду к такой жизни. А они сейчас калечат, тянут обратно, превращают людей в животных. Коготок увяз — всей птичке пропасть. Вот как сейчас происходит. И мы не можем, не имеем права, Кирочка, оставаться равнодушными. Ведь, в конце-то концов, старая пословица есть: от тюрьмы да от сумы не зарекайся.

Кира решительно не понимала, к чему это Тамара Николаевна затеяла такой странный разговор, поэтому слушала очень внимательно и напряженно. Когда Тамара Николаевна закончила, она кивнула и как-то робко, чуть слышно сказала:

— Хорошо, Тамара Николаевна, я еще подумаю и подпишу.

— Кирочка, милая, так ведь ты уже подписала. Я же не для того, мне ведь не подписи ваши нужны. Подписи что — закорючки. Мне участие ваше нужно, сердечко ваше золотое, чтобы все искренне было, от души. Вон Виктор Иваныч не подписал, так и что? Ведь не загогулины его жалко, сколько нужно, мы все равно соберем: добрые люди, слава богу, не перевелись еще. А жалко того, что сердце у него стало черствое, жестокое стало сердце, глухое. Не достучишься. А ведь ты же, Витя, не такой был, я знаю, да и теперь ты не такой. Просто сгоряча, не подумав, сделал.

Только сейчас Маршевский понял, что весь этот монолог, который так неприятно фонил, мешал сосредоточиться на чем-то важном и который никак нельзя было заглушить, даже мешая ложечкой чай, словом, вся эта ахинея, она, оказывается, относилась к нему лично. Взбаламутили уютную заводь, вытащили наружу и тянут, тянут за усы по холодному песку, по битому стеклу, тянут прямо на разделочную доску.

— Ты, Виктор Иваныч, потому так говоришь, — продолжала Тамара Николаевна, хотя Виктор Иваныч ничего ей не говорил, — что до тебя лично это, слава богу, не коснулось. Тебе кажется, что все это существует где-то на другой планете и с твоей жизнью никогда не пересечется. А ведь это все рядом с нами. Если человек один раз оступился, нельзя его на всю жизнь клеймить, надо быть добрее, гуманнее надо быть.

Виктор Иваныч засопел, нахмурился — ему ужасно захотелось закричать, затопать ногами, захлопать руками на Тамару Николаевну. Просто шикнуть на нее, крикнуть ей: брысь! Захотелось сказать все, как есть: что его мутит от таких речей, что он прекрасно знает, что она-то сама, она, Тамара Николаевна, так не думает — хотя черт ее знает, может, и думает, промыли ей мозги в ее партии, или что у них там, — что и она заговорила бы по-другому, если бы и до нее это коснулось лично, если ее хотя бы всего-навсего просто ограбили на улице — не избили, не покалечили, — а всего лишь элементарно вырвали бы сумку или сотовый телефон и убежали — ищи свищи. А не дай бог тебя или твоего близкого человека унизят, оскорбят, растопчут — ни за что, просто забавы ради, просто потому, что ты попал. Что ты скажешь тогда, Тамара Николаевна, о доброте и о гуманности? Но решил он сдержаться и поскорее закончить этот нелепый, неприятный и неуместный, в общем-то, разговор, каких можно было наслушаться сколько угодно и дома — включи только телевизор, и пожалуйста: холеные и откормленные или даже по новой моде подтянутые, спортивные и молодцеватые говорят, говорят, рассуждают и даже розовеют от умиления перед самими собой: ах, какие мы умные, добрые и гуманные, слышите, видите, и нам не безразличны ни инвалиды, ни бездомные, ни старики, вот, видите, и у нас болит за них душа, и у нас тоже есть души, слышите, и мы тоже люди с настоящей плотью и кровью, а не с жабьей водицей, как вы думаете. Нет, бесенята, не обманете. Внезапно он действительно представил себе этого бесенка — в дорогом костюме, в галстуке за тысячу долларов, с бриллиантовыми запонками на манжетах и с каким-нибудь смешным чирьем на заднице, и ему стало до того смешно, что все раздражение на Тамару Николаевну куда-то улетучилось, а весь этот спор, который она затеяла, показался до того самоочевидным и не стоящим ни единого громкого слова, ни единого нерва, ни единой минуты выяснения отношений или взаимных обид и упреков, что он спокойно и даже как-то доброжелательно сказал ей:

— Послушай, Тома, ну чего ты от меня хочешь? Ну да, вот такой я дикобраз. Да, меня лично это не коснулось, потому что мои сыновья, представь себе, не воры, не насильники, не убийцы. Слава богу, мы их с Мариной как-то воспитывали. Что мне теперь, стыдно должно быть за них?

Тамара Николаевна даже растерялась. Она была готова к сражению, к бою, к истерике — к чему угодно, а Маршевский спокойно допивал чай и даже улыбался ей. И ведь было видно, что не издевается, не дразнит ее нисколько, а вот на самом деле ни капельки раздражения у него нет. Сом выскользнул из рук, нырнул в воду и уплыл по реке, сверкая чешуей. Тамара Николаевна даже не сообразила сразу, что ответить Маршевскому — так естественны и просты были его слова. Но тут она вспомнила недавний инструктаж в избирательном штабе, который проводила очень бойкая и чертовски энергичная супружеская парочка — региональные активисты, вспомнила красочные диаграммы и графики, которые развешивали они по стенам и на которых все-все было так убедительно и доступно показано: и рост преступности, и снижение жизненного уровня, и еще многое что, и все разноцветными линиями, а выгляни в окно — хаос, а здесь все понятно, красиво и аккуратно. Вспомнила, как уверенно они говорили, самим тоном — доброжелательным, но вместе с тем настойчивым и даже немного подавляющим — не допуская никаких возражений, а если таковые и были, то они только снисходительно улыбались и ничего не отвечали, и возразивший чувствовал себя словно школьник, обнаруживший неосторожным вопросом свое невежество. И в самом деле, спохватилась вдруг Тамара Николаевна, они с Мариной воспитали, ну хорошо, они воспитали, а у кого нет родителей, если кого некому воспитывать — ведь семьдесят процентов выпускников детских домов, кажется, такая цифра была на диаграмме, сразу же попадают в тюрьмы. Это был довод.

— Но ведь не всем так везет с родителями, как твоим сыновьям, — сказала Тамара Николаевна, и даже глазки у нее заблестели от удовольствия, как умело она повернула спор, как она срежет сейчас Маршевского, нет, кое-чему она все же научилась, — вспомни, сколько у нас детдомов, а оттуда дорожка торная…

— Да, это проблема, — поморщился Маршевский и как-то растерянно посмотрел вокруг (ах, Тамара Николаевна, именины сердца!), — но это их мало извиняет, — продолжил он медленно, то ли не до конца еще будучи уверенным в правильности своих слов, то ли понимая, что скажет сейчас слова жестокие: — Украсть легче, чем заработать, а убийство остается убийством, кто бы его ни совершил — сытый свиненок или вчерашний детдомовец. А вся эта болтовня о гуманности приводит только к тому, что они выходят по амнистии, не отсидев и половины срока, и принимаются за старое. Чем больше мы их жалеем, тем больше они наглеют и совершают еще более жестокие и страшные преступления. Это соблазн безнаказанности. Вы сами своей гуманностью толкаете их на новые преступления, а потом обратно за решетку. Гуманность, конечно, должна быть — все должно быть, — но у всего, и у гуманности тоже, должны быть свои, — он замешкался, подбирая слово, и защелкал в воздухе пальцами, словно оно там летает и он хочет его поймать, — “пределы допуска”, что ли… да, да пределы допуска, лучше и не скажешь (мы же конструкторы, Тома!), и превращать тюрьмы в курорты — это уже за пределами допуска. Наказание должно быть наказанием, а не прогулкой в облаках.

И опять Тамара Николаевна не знала, что ответить. Ну, в самом деле, иди работать. Мало платят? Работа неинтересная? Хочется красиво одеваться, ездить на своей машине, ходить в дорогие рестораны? Ну, извини, дружище, как любит отвечать внук, когда начинают его воспитывать. Работай больше (понятно, что все равно не заработаешь), но ведь не с голоду же ты умираешь, не насущное же ты добываешь, без которого — смерть (очередная доза — не в счет), а об излишке, о приварке печешься, на красивую жизнь себе берешь. Нет, детдомовцы — это неубедительно. (Действительно, вспоминают о них, когда они уже по тюрьмам, не раньше.) На этом поле его не переиграть. Надо ответить ему так… Но как ответить, Тамара Николаевна не могла сразу придумать. Она снова попыталась представить, что бы сказали в таком случае Эдик и Эллочка — та самая чертовски энергичная супружеская парочка, проводившая инструктаж в избирательном штабе. (Ах, если бы ее внук вырос таким же, как Эдик: энергичным, активным, целеустремленным, вежливым таким же и умненьким, и чтобы жена у него была такая же, как Эллочка. Тамара Николаевна даже поинтересовалась тогда, после инструктажа, нет ли у них в партии какой-нибудь детской или молодежной организации наподобие “Идущих вместе”, как у “Единой России”? Ей сказали, что нет, но со временем обязательно будет. Только на внука надежды было мало — не вырастит он таким, как Эдик: один футбол на уме.) Но что сказали бы Эдик и Эллочка, было трудно представить, потому что, скорее всего, они бы ничего не сказали. На такой прямой вызов, такое возмутительное несогласие (да просто бунт!) они бы уже не стали снисходительно улыбаться, а превратились бы в гадюк и зашипели на Маршевского. Но Тамаре Николаевне вовсе не хотелось превращаться в гадюку: во-первых, неприятно, а во-вторых, сколько еще работать вместе. Тогда она попыталась вспомнить все то самое, что Эдик и Эллочка рассказывали о милицейском произволе, о следственном беспределе, о том, как часто невиновные, в общем-то, люди попадали в тюрьмы, как из них пытками (слоники там разные) выбивали признательные показания, заставляли себя же оговаривать, а все потому, что у милиции много “висяков” и от них надо как-то избавляться, а то они отчетность портят, а тут попадается клиент (ну задержали его там за драку какую-нибудь или за пьянку в детском скверике), и выясняется, что была у него по малолетке хулиганка какая-то, да и не похож он на мальчика из интеллигентной семьи, который в детстве на скрипке играл, а похож он на совсем другого мальчика и совсем из другой семьи, в общем, на таких он похож, которые обычно и убивают-насилуют-грабят (так ведь это еще доказать надо!). Ой, это долго и часто неэффективно, да и не нужно, в общем-то. Можно подсунуть ему порошок. Не оказалось под рукой порошка — кулаки-то всегда при тебе (слоники опять же). Они ведь как рассуждают, говорил Эдик: ну посадили мы его за то, что другой совершил, а не он, а что, он не мог этого совершить? — вполне мог — когда-нибудь и совершил что-нибудь похожее, только не попался вовремя, да ведь он теперь и не расскажет, а тот, другой, который совершил то, за что мы этого посадили, попадется где-нибудь, также случайно, по какой-нибудь ерунде, и для него другой “висяк” определят, вполне возможно, что тот самый, который совершил этот, которого мы только что посадили. Так какая разница: кого за что конкретно посадили? Главное, что от наказания все равно никто не уйдет. А если он все-таки ничего не совершал, только, дурак, напился в детском скверике? Ой, бросьте вы, пожалуйста, и не говорите ерунды! Не совершал — значит совершил бы. Авансом, значит. Тамара Николаевна помнила, что Эдик и Эллочка приводили много конкретных и вполне реальных — как говорил Эдик — примеров подобных ситуаций. Кого-то забили до полусмерти, кого-то оставили инвалидом на всю жизнь, да мало ли, но вот только ни одного из этих реальных случаев Тамара Николаевна, хоть убей, припомнить не могла, потому что старалась не слушать Эдика, так как всегда подобные истории принимала она очень близко к сердцу, и сердце это (не каменное же!) начинало потом болеть, и давление поднималось, и, вообще, Тамара Николаевна сильно расстраивалась от всего этого. Теперь же она очень пожалела о своей невнимательности — знала бы она тогда, как ей все это пригодится для спора с Маршевским, не сидела бы она там, потупив глазки, и не рисовала бы в тетрадочке всякие глупые цветочки.

Вдруг Маршевский выкинул вот какую штуку: взяв стул и мельком оглянувшись на Юрия Палыча, словно тот был учитель и мог заругать его, как школьника за несанкционированное перемещение по классу во время урока, он с заговорщицким видом подсел к Тамаре Николаевне за стол и, нагнувшись к ней поближе, зашептал чуть ли не в самое ухо:

— Вот ты, Тома, говоришь: на другой планете никогда не пересечется, а ты вон посмотри лучше на Юрия Палыча, да, да, посмотри. Заметила, как он изменился в последнее время, угрюм стал, неразговорчив, курит постоянно, все о чем-то думает, переживает? Хорошо еще, Людмила, как видно, следит за ним, а то бы он, я думаю, совсем себя забросил: ходил бы в мятых брюках, рубашки бы по неделям не менял, да и то он, обрати внимание, побрит кое-как, пиджак где-то мелом испачкал — и дела ему нет, так и оставайся. Никто из наших, кроме меня и Гаврилина, не знает: а у него ведь сын в прошлом году сел. На пять лет. За убийство. Ну, это сначала так было, потом после суда апелляцию подавали, дело переквалифицировали — непреднамеренное, там, или по неосторожности, но ведь все, парень-то сел, на всю жизнь пятно, да, может, и жизни-то уже нормальной не будет, жизнь-то загублена на корню, а ведь ему шестнадцать лет только, и сел-то он, в общем, неизвестно еще по чьей вине, да и за свое ли он сел, тоже еще неизвестно. Он скрывает, не говорит никому, оно и понятно, да только многие уж знают: он ведь, помнишь, тогда неделями административные оформлял — начальству-то надо же было как-то объяснять — ссуду в институте брал на адвокатов. Я-то сам узнал, когда на машине возил их с Людмилой на первое свидание (ха, скажешь тоже, “первое свидание”, и смех и грех) в колонию, в Ардатов. На них тогда смотреть было больно: оба испуганные, серенькие, пришибленные, жмутся друг к дружке, как бельчата. И что им сказать — не знаешь. Чем ободришь, как утешишь? Какое уж тут утешение — считай, жизнь рухнула. Он ведь даже школу не успел закончить — шестнадцать лет всего. Юрка тогда совсем потерялся, как будто кожу с него аккуратненько сняли и оставили так: и не умер еще, и уж не поможешь ничем, и чего теперь делать — непонятно. Людмила-то еще как-то держалась, всю дорогу молитвенничек читала, почитает, пошепчет — и его заставляет: теперь ты, а у него руки-то дрожат, он не то что читать или странички переворачивать — он держать-то его твердо не может. Напугали их тогда сверх всякой меры — видят же, что люди неопытные. На передачу, говорят, не скупитесь, везите больше: чем больше “грев”, тем заключенному легче — и от администрации послабление, да и свои же лучше примут. Они тогда только потому ко мне и обратились, что на себе-то столько не увезешь — весь багажник сумками забили, да еще и с собой, на руках, по две сумки.

Все сообщаемое Маршевским было для Тамары Николаевны откровением и полной неожиданностью. Она действительно как-то не обращала внимания на то, как изменился Юрий Палыч в общении, заметила только, что он, слава богу, стал в последнее время не такой придирчивый и занудный в работе, стал как-то сквозь пальцы смотреть на то, кто во сколько на работу приходит, кто задерживается после обеда или, наоборот, норовит пораньше, минут на десять-пятнадцать, уйти. Теперь же все становилось понятным, но да такой степени невероятным, что Тамару Николаевну то и дело тянуло оглянуться на Юрия Палыча, украдкой посмотреть на него — надо же, кто бы мог подумать, — но Маршевский, очевидно, все это предвидя, крепко держал ее за руку и иногда даже прерывал свой рассказ и шептал умоляюще: только не оглядывайся, только, пожалуйста, не оглядывайся.

— Вот ты, Тамара, опять же говоришь: невиновных сажают не разобравшись, произвол чинят, — продолжал Маршевский, хотя Тамара Николаевна только собиралась об этом сказать, да только ничегошеньки не помнила. — Да зачем же далеко ходить? Я вот тебе расскажу, как сына-то Юрия Палыча посадили, — сказал Маршевский многозначительно и еще ближе подвинулся к Тамаре Николаевне, почти перегнувшись через ее стол.

Тамара Николаевна навострила ушки, у нее мелькнула мысль, что, с точки зрения спорщика, Маршевский поступает не очень-то разумно, сам же подкидывая оппоненту аргументы против себя.

— Дело-то было прошлой зимой, в декабре. Морозы, помнишь, лютые стояли, каких давненько не было. Так вот, Пашка тогда домой поздно пришел, очень поздно, они уж волновались, да пришел не один, а с товарищем. А товарищ-то лыка не вяжет — пьяный. Да и Паша тоже хорош был. Сказал только, ему, мол, другу-то, до дома далеко ехать, он у нас переночует. Ну, конечно, пусть переночует — куда же он, пьяный, да в такой мороз. Юрий Палыч-то с Людмилой Пашку тогда и ругать не стали: слава Богу, хоть домой пришел, а там, утром, с трезвым, мол, и поговорим. Заметили только, что друг-то незнакомый, не видели они его раньше, но вроде Пашкин ровесник. Ну, незнакомый и незнакомый, мало ли, на улицу все равно же не выгонишь, а расспрашивать сейчас бесполезно. В общем, отправили их спать в Пашкину комнату. Людмила-то так была сердита на них: напились, шляются неизвестно где до полуночи, что не стала им там ни стелить, ничего — сами укладывайтесь, как хотите. Ну вот, все вроде дома, все успокоились. А утром, как стали их будить, смотрят: а друг-то ночью помер. Ну, конечно, стали звонить — в “скорую”, в милицию. Пашку тормошить — что, да как, да кто он такой. А он даже ни фамилии, ни имени его точно не знает — только кличку, или прозвище, в общем, и не друг он ему даже, а так, дворовый приятель, просто в одной компании были. Ну, в общем, в милиции выяснилось, что гуляли они там компанией, выпили, конечно, и случилась у них, значит, драка — то ли из-за девчонки, то ли еще почему, или вообще они с другой компанией схлестнулись, — сейчас уже неважно, а только вот тот, друг, который потом у Пашки-то дома помер, то ли он сильно неправ был, то ли просто так вышло, что ему всех больше досталось, ну, в общем, когда драка-то закончилась и все по домам стали уж расходиться, друг-то тот сам и идти уже не может и чуть сознание не теряет — в общем, здорово они его, видно, побили. Ну, тут они все видят, что дело плохо, испугались, щенки, и давай разбегаться потихоньку. И вот так, значит, вышло, что Паша остался с этим другом-то, которого он, может, вообще первый раз в жизни видел, один. А тот уже все — лежит и не встает. А морозы-то, помнишь, лютые были — до тридцати доходило. Понятное дело: оставишь его там — замерзнет. Ну, в общем, Паша его на себя и до дома-то до своего и дотащил — отлежится, думал, до утра. А он к утру-то и помер. У него, оказывается, голова была пробита, ему сразу же “скорую” надо было вызывать, сразу же! А Юрий Палыч с Людмилой до того сердиты были, что и не посмотрели внимательно — ну, видели, что у парня кровь на щеке запеклась (она и не запеклась вовсе, а на морозе ее просто прихватило, а за ночь ее еще ой сколько натекло), так они что подумали: напились, шляются неизвестно где, еще и подрались (а парень-то в шапке, конечно, был, ее, рану-то, сразу и не увидишь, да ее, бывает, и так-то не разглядишь, только врач и поймет), в общем, осерчали они очень — утром поговорим, а утром, наоборот, с ними уже поговорили. А потом на следствии его друзья-то, Пашины то есть, что ты думаешь, показали? Правильно, что они пацана-то этого и пальцем не тронули, что ссора как раз у них с Пашей вышла и только Пашка его и избивал, а они пытались их разнять, а когда они домой стали расходиться, потому что было уже поздно и родители дома волнуются, он, пацан-то этот, еще вполне на ногах держался, а там уж, когда Пашка с ним один остался, там они не знают, может, он его и добивал еще. Итого получил Паша — нанесение тяжких телесных повреждений, повлекших смерть потерпевшего, и еще плюс неоказание необходимой помощи лицу, заведомо в ней нуждающемуся. Или, Паша, ты не согласен, и мы под эту статью твоих папу-маму подпишем: они ведь “скорую помощь” не вызвали, а ты пьяный был, какой с тебя спрос, да ты и так его три остановки до дома тащил? Хотя, может, ты ему еще и дома добавил, когда родители уже угомонились? А? Да, значит, так и было? Ладно, что ж, вот протокол, прочти, все ли правильно, и распишись. А теперь, сказал следователь, давя окурок, не для протокола, а так, между нами, дурак ты, Паша, ой какой дурак! Ну на кой хрен ты его домой-то поволок? Оставил бы ты его, и теперь бы дома Новый год с папой-мамой встречал. А? Ну согласись, не дурак ли ты? Дурак — одно слово. И друзья-то твои все на тебя вешают, потому что ты — дурак! — подытожил следователь. Хочется тебе одному весь поезд тащить — пожалуйста, тащи. И девчонка твоя к тебе на свиданку не приедет, не жди. Ой, ой, нехорошо, Паша. Ой как нехорошо.

Тамара Николаевна не выдержала и все-таки мельком оглянулась на Юрия Палыча. Все, что рассказал Маршевский, как-то не помещалось ни у нее в голове, ни в самом Юрии Палыче не помещалось. Но, однако же, вот оно, все так и было. На какое-то время она даже забыла о своем с Маршевским споре, о том, что он не просто рассказывал историю, а очень неосторожно подбрасывал оппоненту аргументы против себя же. Ну действительно, думала Тамара Николаевна, кем он выйдет? Пять лет — оно, может, и небольшой срок, кажется, но в таком возрасте, когда вся личность только и создается, хотя ведь они его все-таки били, и паренек тот умер… Ой, ой, нехорошо, Паша. Ой, как нехорошо.

— Вот видишь, Тома, как оно бывает, — вздохнул Маршевский, — а ты говоришь… А сколько их так вот пропадает — бог весть…

Снова повернувшись к Маршевскому, Тамара Николаевна хотела было еще что-то спросить о Паше, о том, что ведь он все-таки не оставил того паренька замерзать на улице, а значит, уж, конечно, даже и не думал его убивать, а, наоборот, выходит, спасал его, и неужели не учли этого на суде, как смягчающее обстоятельство и еще что-то, но не спросила, потому что сразу же вспомнила об их споре и о своих подписях — Маршевский сидел уже, вольготно откинувшись на спинку стула, и вертел в пальцах сигарету, а значит, сейчас он уйдет курить, и благоприятный момент будет упущен. Всякое дело надо доводить до конца. Тамара Николаевна зашуршала своими бумажками, нашла нужную страницу и развернула их к Маршевскому.

— Ну, теперь-то подпишешь? — спросила она примиряюще и протянула ему ручку.

Маршевский выдержал паузу и даже прищурился от удовольствия:

— Нет, Тома, не подпишу.

Поняв, что Маршевский действительно на этот раз не подпишет и уговаривать его бессмысленно, а значит, и спор она проиграла, Тамара Николаевна решила все обратить в шутку и отделаться от него поскорее.

— Да ну тебя! Правильно говорят: горбатого могила исправит! — сказала она и шлепнула его по лбу своими бумагами с подписями Юрия Палыча, Гаврилина, Есакова, Житинского, Киры…

Здесь Маршевский так громко и заливисто захохотал, что его стало слышно даже в курилке, на лестнице, и злосчастный студентик, у которого из-за упрямства Виктора Иваныча горел проект, понял, что это его шанс. Он уже собрался уходить (все равно ловить нечего), но тут, бросив едва прикуренную сигарету, которая к тому же была последней и, блин, дорогая — “Мальборо” все-таки, — он подхватил тубус с чертежами и сломя голову бросился в КБ, в дверях чуть не сбив с ног наконец-то выбравшегося перекурить Гаврилина и бросив ему на ходу: “Извините, Сергей Петрович!”

— Беги, беги, несчастный, — засмеялся Гаврилин. — Виктор Иваныч что-то развеселился, авось подпишет.

28 августа 2005 — 4 мая 2006 года

Версия для печати