Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2006, 5

Миниатюры

очередь

Раз в месяц в кассе на третьем этаже Московской филармонии нам, актерам разных театров, платили деньги за выступления в сборных филармонических концертах. Сборных потому, что в них, помимо музыкантов, солистов филармонии, принимали участие и театральные актеры. Таких концертов мелькало много, особенно по праздничным дням “красного календаря”. Так что в день зарплаты перед заветным окошком кассы в узком душном коридоре бурлила шумная толпа страждущих. В конце длинной очереди стоял артист, знакомый с детства, с тех пор, как мальчишкой раз по пятнадцать бегал смотреть смешные немые картины “Закройщик из Торжка”, “Праздник святого Йоргена”. Да и потом самые сильные театральные впечатления в спектаклях МХАТа “Дядя Ваня”, “Милый лжец” восторженной памятью тоже были связаны с ним — Анатолием Петровичем Кторовым. Помнится, впервые увидев его “вживую”, за кулисами одного из таких концертов, поразился неизменности облика. Та же стройность, сухость фигуры, та же, что называется, благородная стать, выправка, которой могла бы позавидовать вся, без исключения, рота почетного кремлевского караула. Лишь серебро головы и профиль пожилого римского патриция выдавали возраст, по-своему украшавший его. Обычно в одном и том же темно-синем костюме в полоску, белоснежной сорочке с галстуком, он играл со своими театральными партнерами инсценированные рассказы Чехова. Но однажды, как бы заполняя паузу между номерами, прочел перед занавесом монолог Шоу из спектакля “Милый лжец”.

После писателя, как известно, остаются книги, рукописи, после художника — картины, а после игры театрального актера в людской памяти сохраняются лишь мимолетные впечатления. Впечатления, которые слабо поддаются пересказу, описанию, как вкус вина или запах цветов.

И все же едва ли когда забуду, что испытал, пережил я в тот вечер. Неподвижно стоявший перед занавесом седой человек говорил о последних мгновениях жизни и смерти матери. Он вспоминал детали, подробности скорбного ритуала кремации. Говорил, казалось, обыденные слова, произнося их спокойным, чуть ли не ироничным тоном, но за словами, голосом, выражением глаз его возникало чувство такой боли, такого горького отчаяния… Он был сух, сдержан, а я в темноте зала замер, глотая слезы. Невольно возникали в памяти как будто о нем написанные строки:

Старость — это Рим, который

Взамен турусов и колес,

Не читки требует с актера,

А полной гибели всерьез.

Когда строку диктует чувство,

Оно на сцену шлет раба.

И тут кончается искусство,

И дышит почва и судьба.

Словом, нет нужды говорить, как был я рад любой встрече с ним, случись она за кулисами на концерте, на улице или в очереди в кассу, о которой упомянул вначале. Он, в поношенном светлом плаще, стоит впереди, я за ним, и мы вполголоса говорим “за жизнь”. Давно и тяжко болеет жена. Протекает в доме крыша. Барахлит старый телевизор. Починить некому. Потом, не помню в какой связи, верно, отвечая на какой-то мой вопрос, он вспоминает, как его, жутко сутулого, заикающегося молодого человека, отважился принять в свою театральную школу замечательный актер и педагог И. Н. Певцов, пообещав при этом избавить его от круглой спины и заикания. С сутулостью было покончено быстро. По совету учителя он не расставался с палкой за спиной, просунутой в рукава пальто, расхаживая, бегая с ней по улицам, пугая прохожих, спиною вперед. Приблизительно за полгода его фигура приобрела ту форму, осанку, которая, кажется, не утрачена до сих пор. А заикание было излечено иным способом. Певцов, сам заикающийся в жизни, но никогда на сцене, велел ему подготовить в отрывках и показать на первом экзамене 11 мужских и даже женских ролей. Задание было выполнено. Сразу после экзамена его учитель вбежал за кулисы и не без торжества в голосе, отчаянно заикаясь: — Я-я-я говорил т-е-е-бе, что т-ы-ы не бу-у-дешь з-а-а-икаться, и ты н-е-е з-а-а-икался!

После окончания студии мы с женой, — продолжал Анатолий Петрович, пока мы медленно продвигались к окошку кассы, — не без успеха работали в театре Корша, заслужив даже некоторое признание у театральной публики, а я еще и в кинематографе. Но после закрытия театра Корша и приглашения в Художественный театр моя карьера несколько потускнела. Играл я мало, годами не получая новых ролей. Один из тогдашних руководителей театра Сахновский, как-то встретив меня в коридоре, сказал: “Знаете, Кторов, вы могли бы стать неплохим мхатовским актером, если бы не ваша кинопопулярность”. Подумать только, как странно меняется время, вкусы — усмехнулся он, вопросительно глядя на меня, — ведь нынче все совсем иначе. Теперь малейшая киноизвестность без всяких усилий открывает двери на сцену любого театра, не исключая и наш Художестенный, не так ли?! А мне вот приходилось в течение двадцати лет играть одну-единственную роль — профессора Серебрякова в “Дяде Ване”. И ту, бывало, не без терзаний. Постановщик спектакля Кедров, раз в полтора-два года, просмотрев спектакль, делал замечания исполнителям главных ролей. “Алла Константиновна, — говорил он Тарасовой, — прекрасно! Все очень хорошо! — Ливанову: — Борис Николаевич, хорошо. У меня к вам замечаний нет. А остановив свой взгляд на мне, он произносил, качая головой: — Анатолий Петрович, вы опять наигрываете!” И повторялось это неизменно многие годы. Лишь незадолго до своей кончины, собрав нас на замечания и привычно похвалив, Тарасову, Ливанова, он сказал мне: “Анатолий Петрович, — спасибо”. И Анатолий Петрович, мой дорогой Анатолий Петрович Кторов, внезапно смолк, голос его осекся, в глазах слезы. Со сжатым сердцем я стал лепетать какие-то слова, дескать, Олег Ефремов, в ту пору руководитель МХАТа, с которым я давно хорошо знаком, совсем иначе, с большим уважением относится к нему. Уверен, я знаю, он просто не может не ценить его талант, громадный опыт и все такое… Мы были уже в двух шагах от кассы, а я как заведенный говорил и говорил, точно боясь остановиться. Анатолий Петрович, внимательно выслушал мою пламенную речь и, помолчав, сказал: “Да, возможно, вы правы, ценит. Но, за семь лет — ни одной роли…” Деньги в кассе были получены. Мы вышли на по-весеннему теплую улицу и простились. Простились в надежде на скорую встречу в очередном сборном концерте. Но встретиться больше не пришлось. Спустя месяца три после его смерти я оказался по случаю во МХАТе на Тверском бульваре в кабинете Олега Ефремова. В простенке книжного шкафа — большой фотопортрет Кторова. Вспомнив вслух слова его о долгой безработице в театре, спросил о них у Ефремова. “Ну почему, — отвечал после паузы Олег Николаевич, закуривая сигарету, — я предлагал ему что-то, но он, знаешь, последнее время был капризен, а в том спектакле, что играл у Родомысленского, вообще, мне передавали, стал забывать текст”. Немудрено, подумал я, стоил ли тот текст того, чтоб его помнить. Господи, ну почему, черт возьми, так дурацки складывается? Почему мы так нещадно, беспамятно гробим друг друга, укорачивая и без того не слишком сладкую нашу жизнь?! И сколько надо прожить, чтобы понять, как жить? Бог мой, сколько делать, чтобы знать, что надо, а чего не следует делать ни за какие коврижки?! Кто скажет? Кто ответит?

НЕЧАЯННАЯ ВСТРЕЧА

Однажды зимой, в свой короткий театральный отпуск, приехал я на гастроли с литературными концертами для взрослых и детей в город Кизил Пермской области. Город небольшой, старинный, бывший некогда центром известного в стране Кизиловского угольного бассейна, выглядел в те годы “расцвета застоя” каким-то бесхозно угрюмым. Тротуары в сугробах черного от угольной гари, копоти снега, с едва расчищенными тропинками. По утрам сизый, непроглядный туман от печного дыма или мороза, а вечерами — глухая тьма, без единого светильника, фонаря на улицах, точно в глубокой яме — котловане. И вот как-то днем концерт в детском доме. Непривычная тишина. Запустение. Холод. Ребятишки в тускло освещенном зале сидят в пальто, шапках. Лица бледные. Воспитательницы тоже кутаются в платки. В маленькой комнате за сценой на полу мышь. Подхожу ближе — не убегает. Замерзла. Стараюсь забавными, смешными стихами, рассказами развеселить ребят, но им не до смеха. Они больше кашляют. Спрашиваю у заведующей, что так худо живут. Отвечает — котельная у них во дворе не работает. Нет кочегара-истопника. Зарплата маленькая, и найти кочегара трудно. Да если и отыщется, то работает с полмесяца — до первой зарплаты, а там получит, напивается и исчезает. Вот и мучаемся. Хотели, было, сами сломать трубу котельной, может, подключат к центральному отоплению, но своими женскими силами не справиться. “Надо, — говорю, — наверно, пожаловаться какому-нибудь начальству?” Писали, жаловались — обещают, но пока без толку. Вернулся к себе в гостиницу, кстати, тоже жутковатую развалюху, век не видавшую ремонта, рассказываю пожилому, опытному администратору Пермской филармонии, заведующему моими гастролями, мол, кого бы попросить, кому пожаловаться, чтоб как-то помогли детдому. Он мне: “Бросьте, не вмешивайтесь. Они тут как жили сто лет, так и еще столько проживут. Начальство наше жалобщиков не любит! У них своих забот полон рот. Шахты старые закрываются. Выгребли весь уголь. Шахтерам деваться некуда! А вы со своими мышами. Бросьте. Вы приехали и уехали, а мне здесь еще работать. Так что не надо. Не надо ссорить меня с начальством! Не надо никому жаловаться. Вреда принесете больше, чем пользы”. Понимая, в общем, его опасения и не питая особых надежд, я все-таки не удержался и назавтра взял и позвонил в горком партии. Ибо, как звучало тогда повсюду: “Партия — ум, честь и совесть нашей эпохи!” Представился, дескать, я такой-то, актер московского театра “Современник”, хотел бы встретится на пять минут с секретарем горкома. Тускловатый женский голос в ответ: “Подождите, я узнаю. — И через паузу: Николай Иванович, если вам удобно, завтра в час дня примет вас”. Назавтра, к часу дня, я впервые в жизни входил в массивные двери столь высокого учреждения. Внутри тепло, светло, уютно. Ковровые дорожки в коридорах. На первом этаже прошел мимо широких стеклянных дверей столовой, разглядев сквозь них тарелки с пирожками, пончиками в сахарной пудре на стойке. Неплохо, мелькнуло в голове. Власть себя не обижает. Поднялся на третий или четвертый этаж. Миловидная девушка в приемной попросила чуть-чуть подождать, а затем любезно пригласила войти в кабинет. Высокий, стройный, позднекомсомольского возраста Николай Иванович поздоровался со мной за руку, назвав по имени-отчеству, и я кратко, минуя детали, изложил свою просьбу о помощи детдому и, чтоб не подставлять моего администратора, добавил, что это моя личная просьба — сам во время войны, в детстве, жил в детдоме. Там тоже несладко бывало, но тут, к сожалению, не лучше, хотя ни войны, ни блокады нет. Он молча выслушал меня, устало опустив голову, пообещал разобраться, однако, когда я, поблагодарив, поднялся уходить, внезапно остановил меня, спросив, не могу ли я, если не очень тороплюсь, побыть еще минут десять — пятнадцать?

Пожалуйста, говорю, только я уж вроде все сказал. А он, перезвонив пару раз по телефону и проговорив: “Сережа, зайди”, “Юрий Николаевич, поднимись ко мне”, — продолжал: — Я здесь работаю недавно, и хотелось бы, чтоб мои товарищи тоже послушали то, о чем вы мне рассказали. Они должны быть в курсе. Это их участок работы. Повторите, если не против.

Пожалуйста, вновь с готовностью согласился я.

— Но, вообще-то, знаете, — неожиданно произнес он, вставая из-за стола, — ведь мы с вами давно знакомы. Собирался с женой к вам на концерт во Дворец культуры, да не поспел, замотался.

Я в недоумении уставился на него.

— Понимаете, — с едва заметной улыбкой, сказал он, — я в армии служил в Москве. В роте почетного кремлевского караула. А в вашем театре “Современник” в то время был спектакль “Большевики”. Ну и мы, солдатским взводом, посменно участвовали в нем. Проходили по сцене и держали караул, как у мавзолея. Так что хорошо помню и Евстигнеева, и вас, и Табакова, и Олега Ефремова, и других ваших коллег артистов. Вот у меня тут, — он достал из ящика стола потрепанную записную книжку, — сохранился даже телефон вашей женщины-администратора. Она в антрактах угощала нас бутербродами с колбасой, чаем. Очень, знаете, хороший был спектакль.

Легко представить, как был я изумлен, поражен этой нежданной встречей. Встречей через годы, расстояния. Просто именины сердца! Бывший солдат кремлевского караула тоже оживился, глаза его потеплели. И пока в кабинете не появились его соратники, он успел пунктирно рассказать мне, что после армии учился, закончил в Подмосковье командирские курсы “Выстрел”, затем был на партийной работе в городе Павлове на Оке и вот, шесть месяцев назад, переведен сюда. Работа тут сложная, тяжелая, не знаешь, за что вперед хвататься. Потому он и попросил меня задержаться, побеседовать с его товарищами, и, если я, помимо детдома, заметил еще какие недостатки, недочеты в работе горкома, хорошо бы, смело, без стеснения сказать о них, поделиться. Свежий взгляд со стороны всегда полезен, как полезны были разногласия, споры наших революционных вождей, которых играли в спектакле “Большевики”, помните?!

Еще бы! Мне ли не помнить?!

Короче, когда в кабинете появились его соратники и он познакомил меня с ними, я, как бы выполняя его задание, минут на пятнадцать — двадцать взял, что называется, власть в городе в свои руки. И смело, без стеснения стал делиться замеченными мною недостатками, недочетами в их работе. Впрочем, теперь уж не вспомнить, на какие именно недостатки, недоработки в их деятельности я в “административном раже” тогда им указывал. Скорее всего, сводились они к одной просьбе, совету — как можно быстрее найти кочегара для детдома, и такого, чтобы он не напивался и не убегал с работы после первой зарплаты. Они пообещали непременно выполнить мою просьбу, так что простились мы с взаимными благодарностями и пожеланиями успехов в работе и личной жизни. Но уехал я из Кизила, закончив гастроли, со смутным чувством. На Николая Ивановича можно было положиться. Он был все-таки наш человек, из нашего тогдашнего “Современника”. А вот соратники его, товарищи, так сказать, иной закваски, рождали сомнения. Уж слишком радушно, чтоб не сказать, равнодушно, без всяких разногласий и споров они слушали меня. И провожали, казалось, с облегчением, приняв, вероятно, за рядового, обычного жалобщика-бездельника или советчика из популярного в те годы анекдота: дескать, к колхознику приходит сосед с жалобой — куры у него во дворе дохнут.

— А ты как их кормишь?

— Обыкновенно. Разбрасываю корм, зерно, и все дела…

— Даю совет — разбрасывай зерно кругами.

— Ну что? — спрашивает на другой день.

— Дохнут.

— У меня тебе совет — разбрасывай треугольниками.

Через день:

— Ну, как твои куры?

— Дохнут.

— Даю совет — разбрасывай смешанно, кругами и треугольниками. Только так! Кругами и треугольниками, понял?!

— Ну, что куры?

— Все сдохли!..

— Жаль. У меня еще столько советов...

Однако опасения, сомнения мои оказались напрасны. Приблизительно месяц спустя по возвращении в Москву получаю бандероль с толстой книгой местного писателя Личугина. На книге-подарке надпись: “Ученики и воспитатели Кизиловского детского дома благодарят за помощь, участие в их учебе и работе”. Был тронут, понимая, конечно, что благодарность их больше относится к городскому начальству. Оно, вняв моим просьбам, сделало простое, доброе дело. К сожалению, таких успешных, дарованных судьбой встреч с “властными структурами” в жизни моей больше не случалось, хотя вполне могли бы случиться. Вот, к примеру, совсем недавно приехал я на гастроли с театром в мой любимый город, “знакомый до слез, до прожилок, до детских припухлых желез”, где много лет назад учился, работал и жил в одном из переулков Ленинграда. Жил в большой коммунальной квартире на первом этаже старого петербургского дома, в маленькой комнате со слепым окном, выходящим в подворотню. Друзья, приятели, посещавшие мои “апартаменты”, предлагали в подворотне прибить табличку со стрелкой и надписью: “Петропавловская крепость — продолжение осмотра”. Нынче дом мой ни капли не изменился, остался таким, как был тридцать, может, сто лет назад. Зато рядом, стена к стене, похожий дом — ровесник изумительно, сказочно преобразился! Точно гадкий утенок превратился в белоснежного лебедя. Заново отремонтирован, отреставрирован, зеркальные окна светлы, чисты до блеска. Заглянул во двор — асфальт, “мерседесы”. В чем дело? Почему?! Оказалось, в доме том в былые годы жил невысокий, светловолосый паренек, учился в соседней школе в шестом-седьмом классе, и, возможно, торопясь на спортивные занятия по самбо или дзюдо, которыми тогда увлекался, он не раз пробегал мимо моего окна в подворотне. Словом, в те давние времена парнишка тот был моим соседом. И я запросто мог встретиться с ним, познакомиться, побеседовать. Как старший товарищ, неглупый и чуткий, мог дать ему пару-тройку путных, толковых советов. Советов, которые были бы полезны, пригодились ему если не тогда, так теперь, когда сделался он очень большим начальником! Но, увы, такой нечаянной, счастливой встречи не случилось. Видно, не судьба! А жаль, ведь у меня еще столько советов…

ПОДАЯНИЯ

Моя знакомая, милая, добрая женщина, в один из религиозных, праздничных дней пришла в Елоховский собор. Зажгла свечку своему святому Николе Угоднику и по окончании праздничной службы вышла из храма. Все деньги, что у нее были, раздала бедным женщинам, бабушкам на паперти у дверей собора. Неподалеку просил милостыню немолодой крепкий мужчина. Давно не стриженная голова низко опущена. Шапка на земле. Моя знакомая подошла к нему.

— Простите, пожалуйста, я все деньги уж раздала, вот, извините, только мелочь осталась, — сказала она и опустила мелочь в его шапку.

Мужчина вскинул на нее мрачное лицо, буйно заросшее бородой, и тоном крупного начальника в гневе прохрипел:

— Нечего с мелочью в церковь ходить!

Случилось это с моей знакомой года два назад. А я совсем недавно, не далее, как прошлой осенью, выступаю на концерте для школьников в одной из московских школ. Зал набит ребятишками третьих-четвертых классов.

Почти у всех в руках, как повелось нынче, мобильные телефоны. Читаю им стихи, веселые рассказы прекрасных наших детских писателей: Носова, Голявкина, Маршака, Драгунского. Они слушают, смеются, аплодируют.

В первом ряду передо мной сидят двое приятелей. Один плотный, степенный, а рядом худой, подвижный ребятенок. Он не сидит, а иной раз просто лежит на стуле, покатываясь от хохота. Внезапно в шумной, со смехом, аплодисментами паузе между рассказами он вскакивает со своего места и, колотя себя в грудь рукой с мобильным телефоном, торопливо говорит мне:

— Я вам дам двести рублей, рассказывайте только мне! Мне одному!

Признаюсь, не нашелся сразу, что ответить ему. Лишь подумал, вот оно, щедрое племя! Племя младое, незнакомое!

РУБАШКА ГАФТА

Шестого ноября 1974 года — гастроли театра “СОВРЕМЕННИК” в Венгерской Народной Республике. Мы прилетели в Будапешт вечером, поселились в очень хорошей гостинице на главной улице, носившей тогда имя Ленина, и поздним вечером вместе с артистом Гафтом отправились на прогулку по ночному Будапешту. Это были мои первые зарубежные гастроли, и я с жадностью глазел по сторонам, поражаясь чистоте, ухоженности улиц, дивясь красоте архитектуры старинных домов, дворцов центра города, мостов через Дунай и, конечно, роскошеству ярко освещенных витрин магазинов, кафе. К сожалению, тогда у них, как и в Москве, по случаю ноябрьских праздников все магазины были закрыты, да и денег у нас не было. Венгерские форинты “суточные” нам обещали выдать лишь на следующий день. Так что мы, мельком глянув на то, что красовалось в этих витринах, вынуждены были проходить мимо с видом состоятельных европейских туристов, которых не удивишь разными заграничными шмотками. Но у зеркальной витрины магазина мужской одежды не выдержали и остановились.

— Так, — сказал Гафт, разглядывая витрину, — значит, завтра получаем форинты, и я покупаю вот те темно-серые брюки. А ты завтра купи эту рубашку! — показал он на голубую рубашку с металлическими заклепками вместо пуговиц.

— Зачем? Мне не нужна рубашка.

— Я тебе говорю, купи эту рубашку!

— Да не нужна мне эта рубашка. Я обещал привезти кое-что другое…

— Я тебе говорю, купи эту рубашку! — повысив голос, продолжал настаивать он. Пойми, у тебя изменится жизнь! Ты начнешь изменять жене! Купи рубашку!

Не поверите, но, поддавшись его внушению, получив назавтра деньги, я пошел и купил не одну, а две рубашки, но разного цвета, голубую и желтую. Почему две? Быть может, из пустого озорства или в тайной надежде — вдруг действительно сбудется прогноз, пророчества моего талантливого товарища Гафта, и я смогу не раз, а, по крайней мере, два раза круто изменить свою жизнь и все, что за этим следует! Заманчиво, не так ли?! Рубашки были легкие, летние и потому в свой отпуск на следующий год я, естественно, захватил их с собой на отдых в нашем доме творчества в Ялте. В первый же день я надел свою новую голубую рубашку и был очень доволен. Во-первых, немаркий цвет в носке. Во-вторых, она оказалась необыкновенно практична. В ней не надо было стоять в очереди в кабинку для переодевания на пляже. Опусти ее на живот, застегни на заклепки и переодевай без стеснения свои плавки, где душе угодно. Но главное, как ни странно, а предсказание, пророчество Гафта сбылось. Никогда раньше я не пользовался таким благосклонным вниманием, успехом у юных жен и у девушек, по словам поэта, “с молодыми руками и с глазами, в которые раз погружен, падаешь, падаешь, падаешь, словно камень”. Мой небывалый, завистливый успех был замечен мужской компанией пляжа. Вокруг стали клубиться легенды. Поползли слухи о моих якобы невероятных мужских достоинствах. Кто-то обозвал меня ялтинским Казановой. Народ хотел знать, в чем секрет моего ошеломительного успеха. Как, каким способом я его достигаю? И тогда я открылся, шутливо признавшись честной компании на пляже, что дело не во мне, а в голубой рубашке, которую носил и ношу, не снимая весь отпуск. Она была куплена, — пояснил я, — в прекрасном городе Будапеште по упорному настоянию, с фантастическим пророчеством замечательного артиста Гафта, и он должен быть за все в ответе. Не знаю, поверили или нет они моему признанию. Только незадолго до отъезда ко мне подошел малознакомый актер периферийного театра и со смущенной улыбкой спросил, скоро ли я уезжаю и не дам ли я поносить рубашку Гафта?!

Версия для печати