Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2006, 10

О поэмах Виктора Берлина

Творческая жизнь поэта Виктора Берлина проходила и проходит вне читательского внимания. А между тем она этого внимания вполне заслуживает. Нельзя сказать, что о поэте никто не знает. Напротив, можно утверждать, что он “широко известен в узких кругах”. Это в основном ровесники-шестидесятники, участники тогдашних студенческих литературных объединений, в какой-то мере единомышленники и единочувственники. О нем вспоминает Олег Тарутин в своем “Межледниковье”, Елена Кумпан в книге “Ближний подступ к легенде”. Его имя появляется в статьях Нины Королевой, а Владимир Британишский в одном очерке сказал, что Берлин так и остался “студенческим поэтом”.

Думается, что более широкая читательская аудитория не прогадает, ознакомившись с корпусом произведений этого автора, давно уже не студента, а точнее, в прошлом году разменявшего свой восьмой десяток. Хочется сказать нечто совершенно неоригинальное: его своеобразие в простоте.

Если прибегнуть к спортивной классификации, я бы сравнила его с марафонцем, хотя и с короткими дистанциями он всегда справлялся превосходно. Вспомним его студенческое “Десятикласснице”:

Ты сегодня кремово-шоколадная.

Как пирожное: хочется нежно есть.

Я голодный как волк. Ты видишь,

как жадно я

смотрю на тебя, восхищенный весь.

Благоухает. Молчит и не слушает.

Глотаю слюни. Стихи бормочу.

А кто-нибудь сытый придет ведь и

скушает.

Облизнется и скажет: “Еще хочу”.

       1955

Или совсем недавнее:

 

Она пришла в наш черный ад.

Как ярок был ее наряд!

Как строен стан! Как весел взгляд

насмешливый и беззаботный!

 

А я кривил в улыбке рот,

покорный мул, рабочий скот,

унылый раб в ярме забот

пред взором римлянки свободной.

“Визит бывшей
сотрудницы в родной цех”

Ноябрь 2002

 

Мне уже случилось написать статью о его юношеских стихах, вызвать их из прошлого, как аккомпанемент нашей молодости. Казалось, все там и осталось. Но такой органический поэт, как Виктор Берлин, не мог перестать им быть.

 

Бывает, что вдруг захочется что-то

                                                в рифму сказать:

Тебе, самому себе, никому — какая

                                                разница!

И вот притащил я с работы очередную

                                                тетрадь —

Старый толстый альбом из тех, что у нас

                                                выбрасываются. ‹…›

Все мои последние вещи в нем и родились.

Писал, исправлял, дописывал, переписывал

                                                время от времени.

Порою между страницами вкладывал

                                                новый лист.

И тетрадь моя разбухала, толстела, будто

                                                беременела.

 

Собственно сами стихи я сочиняю

                                                заранее,

когда иду куда-нибудь или в транспорте

                                                еду стоя.

Иногда получается сразу, иногда проявляю

                                                старание.

А записываю потом, это дело уже

                                                простое. ‹…›

Я с военного детства к бумаге

                                                необъяснимо скуп.

При виде ее волнуюсь и радуюсь,

                                                как дебил.

Не выброшу самый крошечный, хоть

                                                с четвертинку лоскут,

если он не исписан, если он чист и бел. ‹…›

Исправлять написанное — самый

                                                несносный труд.

Не хотят уходить слова, сцепившись

                                                в живую стену.

— Не уйдем! — сопротивляются. — Чем

                                                мы хуже других? — орут.

— Мы давно уже служим тут, и нам не

                                                найти замену.

 

Но я одолеть обязан этот мною же

                                                набранный сброд.

Сперва все усилия тщетны, и впору

                                                отчаяться.

Но я продолжаю осаду, то в лоб иду, то

                                                в обход.

То всех выгоняю к чертям, начинаю

                                                сначала, и вот

что-то вдруг получается.

                                                “Тетрадь”, 2003

И все же для всех нас, помнивших и любивших его, сюрпризом была так называемая “Шахматная поэма”, сочиненная в 1997 году. Собственно, в его единственном сборнике под названием “Между делом”, увидевшем свет в 2002 году, она появилась как часть “Первой поэмы”. “Первая поэма” большая, на сорок страниц, она состоит из трех глав, множества подглавок и заключения. Повествует не только о шахматах, но шахматная часть — самая яркая и неожиданная.

Начинается поэма очень задорно, и сразу становится весело и бесшабашно: “Решил писать поэму ни про что”.

Затем несколько кивков в сторону возможных оппонентов, и поэт проносится мимо нас в ликующей строфе:

Но я пишу поэму ни о чем!

Без замысла, без фабулы, без темы.

Я честно пустословьем увлечен

и в этом смысле не пишу поэмы.

 

А что пишу? А так в потоке слов

Желаю плыть, пока не надоело.

Я слишком долго не писал стихов,

а хочется, и в этом все и дело.

 

И в другом месте:

Но я себе не буду палачом,

не стану разбираться, что почем.

Ведь я пишу поэму ни о чем!

И ничего выбрасывать не буду.

 

Такой вот запал. Но, оказывается, и наша душа, уставшая от целесообразности и направленности, жаждала этой игры и безоглядности, этой “божественной бесполезности”, как назвал искусство один из героев Ивана Бунина.

Первая глава посвящена роли стихов в жизни автора, и там много прекрасных и остроумных кусков. Вторая же — о шахматах. В этой теме — история семьи, отец, любитель шахмат, не вернувшийся с войны, блокада, погубившая большую часть родных, эвакуация с детсадом, дружба с Борисом Полоскиным, который первый познакомил его с основными понятиями игры.

И вот мы на шахматном поле:

Итак, игра. Расставлены фигуры.

Пока еще недвижны, как скульптуры,

но под командой оживут твоей.

‹…›

Итак, игра! Расставлены фигуры.

Сначала пешки, а эа ними туры.

Два офицера — братья Диоскуры —

как будто держат под уздцы коней.

А в центре войска горделиво встали,

как Маркс и Энгельс или Ленин–Сталин,

как Минин и Пожарский, наконец,

ферзь-полководец и король-отец.

 

И далее шесть глав, посвященных шести видам фигур в шахматном войске.

Солдаты-пешки, круглые головки.

Они неторопливы и неловки,

шажок-другой, и просят остановки,

им редко удается марш-бросок.

Зато стоят перед врагом, не труся.

И — осторожно! — под руку не суйся,

они отлично бьют наискосок.

И о героизме, и о гибели, и об удаче, превращающей пешку в ферзя.

 

А вот ладьи.

 

Теперь ладьи — тяжелые фигуры.

По форме — осадные башни, туры.

Да так их в просторечьи е зовут.

Стоит такая дылда и громада,

и фраза “сила есть, ума не надо”

хотя и неточна и грубовата,

но, видимо, уместна будет тут.

 

Стоит ладья за пешечной стеною

и прикрывает мощною спиною

дрожащего от страха короля.

Стоит ладья навытяжку, как дура,

и с нетерпеньем озирает хмуро

забитые фигурами поля.

 

И так далее, и так далее. Все темпераментно, полно движения, озорства, игры мускулов, все — открытие для читателя. Наконец доходим до коня.

 

Фигуры нет чудеснее коня!

Не токарем на вертеле бездушном,

а скульптором, его резцом послушным,

он вырезан, чтоб радовать меня.

 

На шахматный явившись маскарад,

другие пусть во весь свой рост стоят,

а у коня лишь голова на шее.

Что может быть забавней и смешнее?

А может быть, ужасней и страшнее,

смотря на чей, как говорится, взгляд?

Оскален рот, глаза огнем горят.

‹…›

Он не ладья, он для толпы рожден.

Когда, смеясь, разгуливает он

Средь пешек и, допустим, офицеров,

мне славный вспоминается барон,

гарцующий меж рюмок и фужеров,

ввергая в трепет чопорных персон.

 

Ловлю себя на том, что мне трудно перестать цитировать. Но пусть лучше читатель сам войдет в этот поток, в этот весело бегущий стих, такой легкий, естественный и безыскусный с виду, что, кажется, всякий бы так мог. А вот попытайтесь.

Мне кажется, что, когда Виктор писал эту свою “Первую поэму” в 1997 году, он был счастлив. Он наконец выпустил себя из добровольного душевного заточения, которого, возможно, сам не осознавал. Что называется, дорвался. Отсюда эта почти детская резвость строк, эта игра рифмами, фейерверки сравнений. И может быть, потому, что поэма эта первая после долгого молчания, она — “ни о чем”. Или обо всем. О самых сильных увлечениях и впечатлениях его жизни. Третья глава состоит из нескольких отрывков, посвященным различным эпизодам в жизни автора. Воспоминание о пребывании в туберкулезной клинике, в которую он попал девятиклассником и провел там несколько месяцев. Поражает подробная и яркая память об этом времени, о соседях по палате и “про это”. То, что так жгуче, мучительно занимало семнадцатилетнего юношу и о чем не принято было говорить: решай свои гормональные проблемы как знаешь. Один из отрывков описывает первую встречу Виктора и Майи.

Летом 1998 умерла Майя, жена. Наступила темнота. Через год была закончена “Грустная поэма”, в подробностях описывающая, как все произошло. Не буду ничего говорить об этой сильнейшей вещи, которую я читала и перечитывала.

В 2000 году я получила от Виктора поэму “Один день”. После того, как мы с мужем прочли ее, каждый из нас независимо от другого воскликнул: “Магия какая!” И с тех пор я все пытаюсь понять, как она сделана, как получился такой эффект. Несомненно одно: несмотря на легкость слога и впечатление спонтанности, естественности эта поэма тщательно продумана, выстроена и выверена.

Сюжет очень прост. Недавно овдовевший старый человек живет на даче вместе с внуком. Внук-отрок почти весь день проводит с друзьями то на реке, то в роще, забегает домой только поесть. Старый человек предоставлен самому себе. День состоит из всегдашних действий, но также из наблюдений, размышлений и воспоминаний.

Средства скупые: любимый пятистопный ямб, рифмы самые элементарные, интонация повествовательная, почти нет каких-либо сногсшибательных сравнений, метафор. Я бы сказала — нарочитая обыденность формы. Да и подзаголовок самоуничижительный — “Скучная летняя поэмка”. Но она совсем не скучная! В ней чередование реального и воображаемого, нарастающее и спадающее волнение, интенсивная и изнуряющая внутренняя жизнь.

Регламент — движение солнца вокруг дома. Сюжет следует за солнцем и поверяет себя им. Точнее, и солнце и тень тоже персонажи поэмы.

 

Обходит солнце наш просторный дом,

поочередно в каждое из окон

заглядывая любопытным оком —

сперва в одном гостит, потом в другом.

 

Вот утро.

 

Я выхожу и вижу: тень от дома

лежит высокомерно и весомо,

три четверти пространства покорив.

 

Картина меняется с каждым часом. Тень ведет себя по-разному. В полдень, “не выдержав сраженья с солнцем”, она спряталась под домом и спит там в обнимку с котом. Во второй половине дня осмелевшая тень выбралась из укрытия,

 

преодолела край участка узкий,

через забор в соседний огород

перебралась и беспардонно прет

по грядкам с самосадом и капустой,

распахнутыми крыльями кусты

смороды и крыжовника вбирая.

 

А на закате она уже “по всему пространству расползлась, / изнемогла и стала бледно-серой”.

Хотя отрезки дня наполнены обязательными, привычными и скучными действиями: “ведро из туалета вылить в яму”, “отправиться в поход за молоком”, “теперь сходить к колодцу за водой”, “сварить, допустим, рисовую кашу”, чем-то этот день отличается от других.

 

Не знаю почему, но мне с утра

не по себе. Неясная тревога.

День впереди, как черная дыра.

Дом выстыл за ночь, и знобит немного.

И боль моя особенно остра.

И мучит ощущение сиротства.

 

Волнение достигает апогея в послеполуденный час, когда герой вдруг видит жену, сидящую на диване у него в ногах, он в иной реальности.

 

Как хорошо! Ты снова здесь со мной.

А я-то думал, что тебя не стало!

А ты сидишь и вяжешь, как бывало:

в халатике, с подушкой за спиной.

Как хорошо! Ты снова здесь со мной,

и лишь черты лица твои не резки.

Наверно, это тень от занавески

размыла их воздушною волной...

 

Шумное появление внука рассеивает видение. Диван пуст.

 

Подушка передвинута и смята.

Еще одна в ногах лежит в углу.

Газета распласталась на полу.

На ней очки сверкают виновато.

Сгибаюсь за газетой и очками.

Подняв, кладу на стол перед собой

и чувствую, что сердце дало сбой,

колотит в грудь тупыми кулачками.

 

Эта мистическая встреча является эмоциональным контрапунктом поэмы. И хотя затем автор замечательно переходит к действительности, к насмешливым зарисовкам бесед с внуком Пашей и с котом, ощущение двойной жизни не оставляет его, но больше уже не пугает. Так и будет дальше. Теперь уже навсегда.

Чередование грустного и смешного, соразмерность частей, отсутствие педалирования и создает гармонию.

“Один летний день” — теплая живая вещь. Это памятник любви, освещенный солнцем. Одна женщина сказала мне о поэме: “Это про нас, про наш возраст”. Благодаря честности и точности описания мы можем глядеться в нее, как в зеркало.

 

Четвертая поэма “Одно утро” еще не опубликована. Она закончена после выхода сборника, в январе 2004-го. Она так же, как и третья, снабжена подзаголовком — “Скучная зимняя поэма”. Это, конечно, вызов. Чтобы решиться писать на “скучные” темы, надо чувствовать свою силу.

Временные рамки поэм Берлина все время сужаются. Если “Первая поэма” охватывает самые важные события всей прошедшей жизни, вторая “Грустная поэма” описывает то, что произошло в течение нескольких дней, третья — всего “Один летний день”. Действие четвертой поэмы укладывается в несколько часов — с момента подъема в четыре утра до входа в проходную завода. А сколько в ней поместилось! Словно протягивание оренбургского платка через кольцо. Мне представляется это признаком растущего мастерства.

 

Зачем я так подробно и так нудно

описываю рядовое утро,

как будто нету интересней тем,

больных вопросов, мировых проблем?

Да я и сам не знаю. Но подспудно

я думаю, что, отойдя от сна

и за ночь смыв шампунем сновидений

дневную грязь привычных треволнений,

душа с утра особенно ясна.

‹…›

И понимает умница душа,

что жизнь хоть и не слишком хороша,

но коротка, а потому-то каждый

ей важен миг — и важный, и не-важный.

Цени его, бесценный этот миг!

Рассматривай его под микроскопом,

размазывай по строкам и по строфам,

любуйся, нюхай, пробуй на язык!

 

К сожалению, не каждый миг вызывает восхищение и не каждый хорошо пахнет. И об этом беспощадно сообщается. Но наряду с гневным отчетом о вечных “временных” трудностях существования рядового петербуржца то тут, то там вспыхивают яркие картинки.

 

Я злился бы до самого завода,

да больно уж хорошая погода.

Мороз не слаб, но вовсе не сердит.

Как бы шутя он трет мне щеки щеткой.

Снег под ногой, терпя мой шаг нечеткий,

повизгивает, будто от щекотки.

Над крышей пара звездочек блестит.

Спят фонари, как стража в царстве

                                                чудном.

Ничто их вечный сон не прекратит.

И лишь один с тоской во взгляде мутном

недоуменно под ноги глядит.

 

Хотя и тут есть на что посетовать: фонари могли бы светить, ведь ночь еще.

А вот сценка в утреннем метро:

В молчанье мрачном едет люд рабочий.

Сидящие самозабвенно спят.

Тот свесил нос, а тот припал к соседке.

Тот голову закинул и храпит.

На поручне повиснув, как на ветке,

стоящий предо мною тоже спит.

Спят женщины и дети над тюками —

по-видимому, с дальних поездов.

Читающий газету вверх ногами

спит, скрыв глаза за стеклами очков.

 

А вот о зубах.

 

Трудолюбивый маленький народ,

они лихой судьбы не миновали:

работали, болели и страдали

и, наконец, геройски умирали,

с кровавым хрустом покидая рот.

 

Если в поэме “Один летний день” тот описываемый день чем-то отличается от других, то здесь нет ничего, выделяющего это утро из ему подобных. Но почему же заурядные, автоматические действия так интересны? Может быть, потому, что подключаешься к размышлениям, воспоминаниям, которые идут беспрерывной лентой, которыми реагируешь вместе с автором на попадающие в его поле зрения предметы. И получаешь внутренний мир.

Поэма “Одно утро” прежде всего должна быть опубликована. Потом о ней можно еще поговорить. Но уже и теперь я бы посоветовала историкам, которые будут изучать различные аспекты жизни Петербурга начала XXI века, не пренебречь этим источником, этим свидетельством, верно и подробно изображающим быт рядового жителя во всех его прелестях.

 

Хотя очерк посвящен поэмам, мне хочется в заключение подарить читателям одно короткое стихотворение, сочиненное Берлиным в 1962 году, в котором он, может быть, сам того не желая, рассказал о себе.

Жираф

Я люблю в воскресенье бывать в зоопарке

и смотреть на жирафа.

Огромный и строгий,

он стоит удивленно над маленьким миром

и склоняет свою уникальную шею.

Он безумно красив; шоколадного цвета,

разрисованный праздничной белою сеткой,

средь могучих слонов и надменных верблюдов

он прослыл тунеядцем, бездарным стилягой.

 

Он нелеп. Я не знаю подобных конструкций.

Нужно чуть не затылком коснуться лопаток,

чтоб увидеть высоко, на уровне неба,

его куцые рожки и острые губы.

 

То и дело он резко срывается с места.

Два прыжка — от стены до стены — и обратно.

И движенья его несуразны и плавны,

как движенья танцора на крошечной сцене.

 

Он рассчитан на скорость, на бег в бесконечность

по саванне, охваченной пламенем зноя.

Гордо вытянув шею, мелькнуть кинокадром

на далеком, как Марс, голубом горизонте.

Лишь рычание льва громыхает вдогонку

да летят из-под ног раскаленные травы...

 

Когда-нибудь в будущем покажется странным и невероятным, что произведения столь интересного поэта в упор не видели те, кто мог бы их опубликовать. Будь я издателем, я бы сочла эту возможность великим своим везением и честью.

                                                ЕЛЕНА ИОФФЕ

Версия для печати