Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2005, 6

Удивление

Фрагменты из книги

Сегодня мы знакомим наших читателей с фрагментами книги Чезаре Вергати “Удивление”. Ее автор родился в 1956 году в Риме. Окончил факультет философии и права Мюнхенского университета и факультет психологии Римского университета. Работает в Милане, в Центре французской культуры. Книга “Удивление” — первая книга автора, вышедшая в свет в издательстве “ExCogita Editore” в 2004 году, Милан. Жанр книги автор определил нетрадиционно: роман-поэзия, и это, пожалуй, верно, ибо книга Ч. Вергати напоминает полотна художников-импрессионистов: это ощущения, впечатления, образы, размышления, воспоминания, на первый взгляд, разрозненные, однако наполненные глубоким философским смыслом и объединенные чувством удивления и восторга перед чудом жизни, какие бы испытания она не предлагала героине повествования.

Чезаре Вергати хорошо знает русскую литературу, которую читает в оригинале, поскольку прекрасно владеет русским языком и знает и любит наш город.

Моя собака

Я сидела на скамейке в городском зоологическом саду, где я на свежем воздухе гуляла в обществе Бамбука. Земля едва просохла после долгого, мелкого дождика, не оставившего после себя никаких луж. Пес улегся на самой узкой дорожке сада, вытянув передние лапы и, положив на них тяжелую голову, — он отдыхал. Бамбук отважился даже на то, чтобы вытянуть задние лапы и через некоторое время закрыл глаза, закрыл совершенно. Мне не верилось, что он спал. Хотя ясно было, что Бамбук устал. Ничего особенно трудного или утомительного он не делал. Вообще-то, он должен быть в прекрасной форме. Но день притащил на себе груз серого неба и такой полинявший и блеклый свет, что это рождало обоснованные опасения: придется целый день прожить в неизбежной печали. Мне было вполне достаточно общества моей собаки. Но иногда казалось, что моей собаке, возможно, одной меня недостаточно. Впрочем, по большому счету, я, может, и ошибалась. Я во всем ошибалась. В отношениях с Бамбуком я придерживалась метода непогрешимой справедливости. Надо сказать, я до сих пор снова и снова ищу, но так и не нахожу, в который уже раз, никакого, даже самого жалкого и элементарного объяснения или чего-то похожего на него, этой тайне, тайне взгляда, что кроется под сомкнутыми веками моего пса, а ведь так хочется понять, получает ли он, мой пес, удовольствие от моего общества, чувствует ли он симпатию ко мне. Я смотрела прямо в его закрытые глаза. Бамбук отдыхал, и ни за какие сокровища мира я бы не осмелилась будить его из-за того, что и сама считала какой-нибудь ерундой. Я знала и друзей, и врагов, которые совпадают в том, что ведут себя по отношению друг к другу весьма по-человечески, то есть неподобающе высокомерно и раздраженно. И если у таких друзей есть кошки, или у них есть собаки, или если у врагов есть кошки или собаки, то и те, и другие позволяют себе запросто, будто так и надо, лишать покоя и сна своего зверя. Собака или кошка, выдернутые из сна, ни с того ни с сего должны выполнять команды, которые им насильно навязывают с каким-то садистским удовольствием, будто речь идет о службе в армии. Попутно следует заметить одну важную вещь: кошки и собаки не служат в армии и не воюют из принципа. Отметим еще одну важную вещь: собаки и кошки осмысливают и проживают отдых и сон, так же как люди осмысливают и проживают живительный и волнующий вкус праздника. Может, именно по этой причине, любой хозяин любой собаки или любого кота чувствует себя вправе, вернее, присваивает себе право не давать животному покоя своими дурацкими командами в самый благословенный для зверя момент. Мои друзья говорили мне, что спящий кот — это создание, полное чувственности. Не думаю, что подобный образ подходит собаке. Я никогда не будила Бамбука. Я не хотела нарушать его отдых. Только зачарованно смотрела в его закрытые глаза. Уверенная в том, что мое общество доставляет ему удовольствие и совершенно не уверенная в том, что мне удастся когда-нибудь понять тайну этого взгляда, который ничего мне не объяснял. В самом деле, он никак не помогал мне проникнуть в сокровенные глубины сознания моего пса, даже когда мой зверь отдыхал. Не помогал — и все. Сколько людей тешат себя иллюзией, что в глазах человека или животного они видят, как им кажется, отражение того, что происходит в его сердце, читают его мысли, понимают его чувства. Сколько всякой чепухи и глупости я слышала по поводу человека и его души. И чем дальше, тем хуже. Взгляд закрытых глаз Бамбука представлял собой величайшую тайну. Тайну, уходящую в бесконечность, такую же, когда я, завороженная чудом и широко открыв глаза, смотрела на линию горизонта справа от меня, и видела бесконечную поверхность моря, то есть воды морские. Бамбук тихонько сопел, и из ноздрей моего пса шло теплое, с резким запахом, дыхание. Голова его уютно лежала на вытянутых лапах: моя собака. Я не отрывала взгляда от его сомкнутых век. Они были похожи на театральный занавес, скрывающий фантастические сцены, которые кажутся такими реальными не только внешне, но и в определяющей своей сути тоже, если до конца погрузиться в неведомый мир фантазий. И сразу на ум приходит слово, совершенно не подходящее, однако, за неимением лучшего, необыкновенно выразительное, — тайна, — благодаря которому прекрасно видны истинные очертания того, что в масштабе всей планеты называется бессилием наших знаний, в большинстве своем мнимых, хотя иные из них могут принести нам любовь. Я всегда говорила: для того, чтобы полюбить, недостаточно взрастить в глубине своей души неиссякаемое желание любви, для этого необходимо постоянное, — я настаиваю, постоянное, — усилие воли. Инстинкт и воля — вот они, две прислужницы любви. Какое-то время, довольно долгое, мне казалось, что веки Бамбука совершенно закрыли его круглую и абсолютно чистую, без единого пятнышка, морду. Утром я его как следует вымыла. В результате из-за какой-то странной аномалии, некого сдвига восприятия, я видела вместо моего пса только его закрытые глаза с сомкнутыми веками, похожими на огромные железные ставни, и в моем воображении снова возник театральный занавес, — такова сила догматов, с помощью которых общие места владеют разумом человека. Символы и метафоры часто становятся общим местом в устах велеречивых поэтов. Мне, женщине, похожей на всех прочих женщин, тоже случалось изобретать впечатляющие аналогии. Изобретения эти, без сомнения, дарит нам время, которое их и отыскивает. Я любила моего пса, любила взгляд его закрытых глаз за сомкнутыми веками, похожими на театральный занавес, за неразгаданную тайну его покоя. Какая красота.

Золотистая тишина

Самое трудное время моей жизни. Оно длилось пять лет. Стоило мне выйти из дома, как меня сразу же заполняло смутное ощущение неблагополучия, которое я чувствовала сначала физически, а вслед за тем появлялось неведомое ранее состояние духа, когда душевная боль начинает терзать твое сердце. Однако в те времена, такие трудные для меня, мне ни разу не пришло в голову искать выход из этой ситуации в попытке самоуничижения. Я хочу сказать, мы слишком редко, почти никогда, не желаем видеть причину происходящего в самих себе, и, если у дверей твоего дома какой-нибудь кретин на улице что-то прокричит тебе в спину, бремя душевных страданий делается невыносимым, а между тем, во всем виноваты только наши собственные действия, наши поступки, наши решения, заведомо ошибочные, наш выбор, заведомо неправильный, — лишь бы что-то предпринять, — причем только для того, чтобы испытать зыбкое и бесполезное ощущение, что ты такой же смелый и востребованный человек, как все другие в этом мире, если только у дверей твоего дома не встретится человек, который крикнет тебе в спину: “Ты во всем виновата сама”. Так уж устроен внешний, да и внутренний мир, частью которого является чувство вины. Я совершаю ошибки, но моей вины тут нет. Я говорила об этом и Франсуа, и Стравински в лучшие мгновения нашей любви, когда люди поверяют друг другу самые сокровенные глубины, не боясь, в беспечности своей, показаться слишком хрупкими, потому что они сильны в своем счастье, наивно полагая, что никто из возлюбленных никогда не использует это доверие в своих интересах, в этой, скажем так, войне полов, в тот момент, когда любовь уже начнет клониться к закату и когда предвестники ослепительной утренней зари лишь едва чувствуются, обещая в будущем неожиданные открытия, в результате которых мы задаем себе вопрос: “Кому же тогда доверять?” Любовь — вот моя участь. В тесноте моей квартирки с низкими потолками, пригодной для жизни лишь одного человека, для меня самой почти не оставалось пространства. Я, словно во сне, входила в мой дом, сохраняя в себе иллюзию абсолютной свободы, будто живу на земле, сотворенной из снов и фантазий, и случалось, что я устало садилась на постель и тут же, всего на мгновение, погружалась в благословенные, но недолговечные грезы. Стул у меня был всего один. Для гостей. Стола, за которым обедают и ужинают, у меня не было, и я ела свою весьма скудную в те времена пищу, сидя на полу, в позе лотоса. Холодильника тоже не было. Зимой я спала в одежде, которую днем стирала и которая никогда толком не высыхала из-за сырости в доме, потому что солнечные лучи редко проникали в мои окна, причем всегда вместе с холодными ветрами, которые дули отовсюду, кружась, словно толпа безумцев, и я ложилась в постель одетой, с нарастающей тоской думая о том, что, когда погода станет еще хуже, мне не избежать ревматизма.

Думаю, любое другое человеческое существо в моем возрасте и в моих условиях страдало бы ревматизмом. Единственное окно комнаты, которая служила столовой и одновременно спальней, иногда приносило мне радость, но если, говорила я себе, допустить, что чья-то случайная злая воля ни с того ни с сего запустит в него камнем и разобьет стекло, я просто не выживу. Весной низкие стены дома к концу дня теряли свой неприятный темно-серый цвет, приобретавший поздним вечером кисловатый вкус плесени. Уже к концу марта, к моему ужасу, на тыльной стороне ладоней появлялись неглубокие складки, из-за которых мои руки выглядели не слишком красивыми. Я стеснялась своих рук, и чтобы он их не увидел, мне приходилось хитрить, и тогда я словно ненароком обнимала его за шею, и объятие длилось так долго, как того хотела моя любовь. Parfois 1 я выдумывала ему имя. Он не захотел назвать мне свое имя. А я не из тех людей, которые пристают с вопросами и не люблю, когда пристают с вопросами ко мне. Я переживала зимние холода, потому что, благодаря объятиям этого Parfois, они превращались в тепло. Он, как и я, тоже довольствовался очень малым, или почти ничем. Интересно заметить, что он получил в наследство от своей бабушки, умершей в весьма преклонном возрасте, очень теплое одеяло, и оно, в соединении с одеждой, которую мы вынуждены были не снимать, становилось в тысячу раз теплее, и в тысячу раз теплее становились наши поцелуи и любовные ласки, и легкое прикосновение нежного тепла этого одеяла превращало любовников в безумцев, увлекая их жаром лихорадочного наслаждения, накал которого неосознанно поддерживал нескончаемость физического удовольствия, способного отразить духовную ипостась человеческого существа, то есть и чувства, и мысль. В одинокой тишине моих вечеров я, оставшись одна, читала те немногие книги, что у меня были, — и просто литературу, и кое-что по философии, — при неверном свете долго горевшей свечи. Каждая свеча — подарок от Parfois. Он читать не любил, но любил смотреть, когда читала я, и выражение нежного желания на его лице отвлекало от чтения, и тогда меня начинало неудержимо тянуть к нему. Такими были мои грезы, которые оживляли мой сегодняшний день, в который уже раз. В воображаемом путешествии по книге, на страницах которой люди жили, размышляли, чувствовали, действовали, став невольной добычей невысказанных слов, я хитрила в надежде, что смогу убедить себя: любовь, которой любила я, тоже словно из книги, и тогда я почти теряла интерес к ней, будто смотрела на нее со стороны, будто она где-то далеко и отзывается во мне лишь неизбывной нежностью чувственного проникновения и игривой лаской расцветавшего на моих губах ожидания, неудержимо увлекая меня за собой своей прелестью. И этот поцелуй был воплощением желания огромной силы, словно я приказывала своему любовнику ласкать самые потаенные уголки моего тела, прикосновение к которым рождало мимолетное ощущение блаженства. Мне было холодно в тот заледенелый полдень, но страха смерти не было. Исхудавшая, полуголодная, промерзшая от холода в тот долгий период бедности, я тем не менее пролистывала лучшую страницу времени любви, любви, которая не уничтожала меня, несмотря на слабость сил и плачевное физическое состояние. Далекая от обычных представлений о романтике, я рассказываю о моей юности. Молодость так просто не умирает. Только несчастный случай может убить молодых или совсем юных. Parfois и я не умерли. Мы непременно увидимся еще когда-нибудь, в другие времена, когда у меня все пойдет по-другому, как идет у людей обеспеченных, у которых есть все, и даже больше чем все. Впрочем, мы так никогда и не…

Другая сторона золотистой тишины

увиделись с Parfois. И вот я полюбила Дидро — это прозвище Даниэля. Жили мы не на мои деньги. У Дидро было много денег. Если быть точной, мы прожили вместе в его доме шестьдесят пять месяцев. В его дворце. Я бы не пошла на это, не люби я его так сильно, — настолько, что даже изобрела специальную систему, чтобы доставлять ему удовольствие, и даже жила в его комнате, что на самом деле было нелепо. Мне нравится благополучие, но я не люблю роскошь. Мне не нравилось, что в любое время дня к нашим услугам в доме есть мажордом. Не нравилось, что горничная всегда стоит у нас за спиной, готовая тут же прибрать, если мы где-то насорили. Не нравилось, что на первом этаже было бессчетное количество комнат, а на других этажах еще больше. Не нравилось, что сад, окружавший дворец, такой огромный: чтобы обойти его весь, хотя бы с одной стороны, требовалось не меньше часа ходьбы, часа “прогулки”, как говорил Дидро. Не нравились обеды и ужины кончиками пальцев, так сказать, с непременным употреблением салфетки, большущей, как полотенце, с шелковой вышивкой, излишне тонкой работы. В общем, мне не нравилась это затянутое в строгие рамки существование придворной жизни. Сотни раз мне на память приходила нравоучительная сказка про Золушку, и я смеялась над собой, утешаясь мыслью, что, если исходить из конкретной практики каждого прожитого дня, все это, конечно, очень полезно для здоровья: хорошо питаться и иметь деньги, вместо того чтобы доводить себя до полусмерти плохим питанием, сознавая каждую минуту, что денег у тебя нет совсем. Я говорила об этом Даниэлю, пытаясь вызвать его на разговор, когда вещи называют своими именами, но он только хохотал от души, как если бы я рассказывала ему какую-то невероятно забавную историю. Я же, напротив, в силу наивного стремления видеть только хорошее, а, возможно просто по глупости, которой тоже было не меньше, верила прежде всего в то, что мой идеальный мужчина утешит меня, если я доверю ему, как тяжело мне переносить дворцовые порядки и если скажу, что чувствую себя действительно свободной только, когда я наедине с ним. Мне нравилось проводить время вместе с Дидро в самой дальней комнате на последнем этаже, в самом дальнем углу крыла дома. В большинстве случаев, богатые люди отличаются необыкновенной доброжелательностью и невероятной широтой души, когда на их жизненном пути не видно никаких препятствий или каких-либо трудностей. Когда дела у них идут хорошо, в соответствии с их взглядами и желаниями, богатые люди ведут себя как настоящие Синьоры. Однако те же самые богатые люди вдруг способны стать несправедливо жестокими и ужасно злыми из-за какой-нибудь незначительной неприятности, просто в силу плохого настроения, — из-за того, что они простудились, например, или просто капризничают. Еще хуже они становятся, когда возникают препятствия или трудности, которые от них не зависят. Так же как солнце, скажем, позволило бы себе некое отступление от правил и в какой-нибудь день затуманилось бы рассеянным облаком, непостоянным и сердитым. Дидро таким не был. Это проявилось в нем разве что в последний месяц нашей любви. Бедность и богатство — две крайности. А я женщина не для крайностей. Столько месяцев он дарил мне, с искренним великодушием и неподдельной радостью все, что было мне необходимо. Я любила путешествовать. Я любила спать подолгу и могла проспать целый день. Я любила только что выловленную рыбу и свежие фрукты. Я любила одеваться элегантно, но при этом очень просто. И я очень любила читать. И еще слушать музыку и часто ходить в театр. Дидро я обязана тем, что у меня была возможность говорить, писать, думать столько и так глубоко, как мне это было необходимо, не щадя себя, и при этом не имело никакого значения, заключалась ли в моих словах и мыслях какая-нибудь возможная или невозможная истина. Та огромная внутренняя свобода, которая у меня тогда была, происходила от свободы беспечной радости, и невыносимая роскошь к ней ничего не прибавляла. Я остерегалась роскоши, поскольку в этом случае мне пришлось бы избрать не свою дорогу. Дорогу, принадлежавшую Дидро, которому она казалась вполне подходящей, — Дидро, но не мне. Трудности последнего месяца, трудности последних дней последнего месяца. В том году за непродолжительное время счета непонятным образом, вызывавшем даже какой-то суеверный страх, дошли в сумме до некой таинственной злополучной цифры, весьма неприятной для меня и моего любовника. Мне и сейчас было бы стыдно за то мимолетное ощущение глупого суеверного страха, если бы я со всей честностью не признавалась себе в том, что у каждого человека того и другого пола в самой глубине его души живет нечто хрупкое, что дает знать о себе, и в ощущении счастья, и в страхе смерти. Сегодня мне всего лишь забавно вспоминать, что это могло огорчать меня в тот момент моей жизни, пусть даже незначительно, — позднее у меня больше не было проблем подобного рода. Сейчас, например, я не могу сказать, что не счастлива: я не испытываю страха смерти, а мои мысли свободны от каких бы то ни было суеверий. Хрупкость — дело преходящее. А дальше — видно будет. Я хотела, чтобы у меня была любовь Дидро. Хотела заниматься любовью на низком-низком подоконнике окна, раскрытого в пустоту. Одиночество, мое или его, могло привести нас к смерти. Однако это было как раз то, чего хотел Дидро. Странная фраза в духе романтизма: “Я хочу безраздельно обладать тобой даже в смерти”. “Но там у нас уже не получится любить друг друга”, — отвечала я своему любовнику с нежной улыбкой, и вместо того чтобы принять мои слова за неуклюжую шутку, — я вообще-то имела в виду именно это, — он принимал их всерьез, в результате чего, после периода конфликтов и противостояния, я оказалась за стенами дворца. Настоящая роскошь — это крайность. А я — женщина не для крайностей. У меня не получается соединить слово “любовь” со словом “смерть”. “Там, где присутствует смерть, больше не будет любви”. Подобные фразы вызывали у него смех. Мне тогда начинало казаться, что я уже покончила с собой, выбросившись из окна, и насмерть разбилась, ударившись о землю перед дворцом. Дидро гладил меня по голове, как никто другой этого не делал. До конца моих дней мне будет не хватать этой ласки.

День-ночь

Стоял сентябрь. Был конец месяца. Я ходила в юбке, обтягивающей бедра, в легкой обуви, с непокрытой головой, в тонкой блузке ярко-красного цвета, ходила не спеша, прогуливаясь по самой сердцевине самой приятной прогулки, — вдоль канала. Накрапывал мелкий-мелкий дождь. Подняв лицо к небу, я чувствовала на коже свежесть осени, предвещавшую укороченный световой день и наступление вечерних потемок. Прозрачная влажность воздуха, словно в шутку подпорченная пошлыми слезами, льющимися с небес, покрыла мои длинные черные волосы, распущенные по плечам, которые я широко расправила, и расправляла еще больше, делая глубокий вдох в унисон окружающей атмосфере, уже охваченная стремлением вкусить новых ощущений, порожденных началом наступающей осени. Казалось, влажный воздух и вправду проникал сквозь прозрачную, но непроницаемую дождевую воду, капли которой, тихо падая бесконечной серой чередой на поверхность земли, делали ее мокрой и, сгущаясь, превращались во что-то вроде тончайшей патины, крепкой, словно стальной лист или поверхность, покрытая льдом. Я шла, слегка повернув голову направо, чтобы мимоходом видеть, тихонько покачивая головой, почти неощутимые очертания предметов, разных по своей сути и по времени жизни, разных растений, больших и малых деревьев, чьи длинные ветви казались мне похожими на детали неведомого механизма железной машины, которые то тянулись во все стороны, то укорачивались, словно щупальца гигантского спрута, смелость которого восхищала меня, но в то же время пугала его протяженность, скажу больше, его наступление на пространство, что заставляло меня вспоминать немногочисленные, похожие друг на друга, странные конструкторы времен моего далекого детства, игрушечные части которых по какой-то непонятной и тайной причине были сделаны из одного материала, а именно из железа, все без исключения: деревья и растения, снова растения и деревья, покрытые неестественной густо-зеленой краской, кое-где облупившейся, зеленые деревья с едва намеченными мазками белесой зелени на оборотной стороне листьев, неуклюже намалеванная осень, которая пришла раньше времени, просто для того, чтобы привлечь к себе внимание; я мерила шагами улицы: и ту единственную, у которой есть направление, потому что я по ней иду, и многие другие, которые идут в других, разных направлениях, и я даже не видела толком, откуда они берут свое начало, не знала, куда идут по этим улицам все эти разные люди, — мужчины и женщины, дети и старики, — которые не видят меня, которым нет до меня никакого дела, которые, может, и не испытывают удовольствия от этого мелкого дождика, но не испытывают и неудовольствия от мелкой-мелкой сетки этого дождя, а перед глазами у меня мелькали какие-то безразличные ко всему насекомые, и мне казалось, они кружились почему-то только вокруг меня, словно я была единственным человеческим существом в этот день, похожий на ночь. Не каждое из веселых ребяческих безумств имеет смысл предъявлять публике, и даже если его порой и принимают вполне терпимо, оно рискует быть неправильно истолкованным, поскольку реакция публики низводит его в разряд как бы несуществующих. Мне хотелось танцевать под этим дождем голой, повинуясь внезапному, почти непреодолимому чувственному порыву, чтобы ощущать нежные и легкие прикосновения, одно за другим, крошечных капель дождя, падающего на мою кожу, освобожденную от всех этих ненужных тряпок. Впрочем, пришлось довольствоваться ничем не примечательным обычным душем у себя дома. С одной моей близкой подругой случилось так, что она в начале осени долго гуляла под мелким, легким дождиком. И она расплакалась, — так взволновал ее непередаваемый запах дождевых капель. Ей показалось, что их аромат напоминает чуть терпкий запах пота ее любовника. Я бы, наоборот, не стала называть ароматом запах пота моего любовника. Или любовников. Я тоже думала о любви. О том, что сейчас ее у меня нет. Мне казалось, что растерянность и нетерпеливое ожидание нового возлюбленного пребудут со мною вечно. Я чувствовала себя пустой. Вместо лучшего источника жизненной силы была пустота. Я смотрела на то, как течет река, и ужасная фантазия пришла мне в голову. Совершенно непонятно почему, ощущение гнетущей тоски сжало мне горло, вдруг сразу пересохшее, и эта ужасная фантазия не выходила у меня из головы. Все мои любовники покоились в той глубокой воде. Все они исчезли в мутных и пенистых волнах бушующей реки. Я бросала их туда, одного за другим, предложив им страшное состязание: чье страдание будет самым тяжким в этом ужасе перед неизбежной смертью. Синяя Борода в женском варианте. Мне стало невыразимо обидно, и меня охватило чувство несправедливого унижения, я никогда в жизни не пожирала своих любовников, повторяла я себе. В великой игре, которая называется любовью, я либо терпела поражение, отдавая, либо побеждала, отдавая, и одновременно терпела поражение, получая, либо побеждала, получая. Странный путь, в самом деле, должна была пройти цивилизация, чтобы в голову забрели такие фантазии, насколько впечатляющие, настолько и дурацкие. Но я так запросто не дамся. В разное время моей жизни мне не раз приходилось ловко защищать себя от собственной трусости и коварства, которые, вообще-то, если говорить начистоту, совершенно мне не свойственны. Важно уже то, что я знаю об их наличии. Иначе мое счастье, моя удача, — не побоимся высоких слов, — моя судьба, и все то, что считается в жизни самым ценным, все это оказалось бы в незавидном положении. Откуда исходит эта ласка, что гладит волосы, бесхитростно и бесконечно? От мелкого и прозрачного дождика этого дня. Откуда на губах эти поцелуи, бесхитростные и бесконечные? От мелкого и прозрачного дождика этого дня. Откуда твои ноги знают эти ласки, бесхитростные и бесконечные? От мелкого и прозрачного дождика этого дня. Откуда твои ноги знают эти поцелуи, бесхитростные и бесконечные? От мелкого и прозрачного дождика этого дня. То одной, то другой рукой я откидывала назад длинные черные волосы, чувствуя на лице эти поцелуи, эти ласки, эти поцелуи и эти ласки на лице, и везде, и повсюду, поцелуи и ласки, что дарил мне мелкий и прозрачный дождик этого дня, похожего на ночь, когда я гуляла вдоль реки с глубокой водой.

Ночь-день

Стоял март. Был конец месяца. У меня не было сада, где я могла бы наблюдать за хрупкой жизнью какой-нибудь травинки. Так что во второй половине дня пришлось идти, в сопровождении теплого ветерка, в городской сад. Несмотря на прекрасную погоду и на то, что было воскресенье, я была совершенно одна, наедине с собой. Людей совсем не было. Удивленная и обрадованная, я медленно кружила вдоль неправильных контуров городского сада, внимательно глядя себе под ноги. Было очень много цветов, немного кустарников и совсем мало деревьев. А вот травинок было множество. Не так просто было найти среди них какую-нибудь особенную травинку. Дело не в ее форме — травинка, она и есть травинка. Хрупкая, очень тонкая и такая слабая, что гнется от любого дуновения ветерка, даже такого, которого люди вроде и не замечают, занятые как всегда какими-нибудь своими обычными делами. Я же приложила все свое внимание, чтобы прочувствовать этот нежный легкий ветерок, слегка щекотавший кожу. Я искала зеленый цвет. Зеленый цвет, о котором в то время я еще мало что знала. Мне всегда казалось, что в природе зеленый цвет более других богат оттенками. Если бы пришлось перечислить их все, думаю, ни один ученый и, может быть, даже ни один художник не смогли бы сказать, — я имею в виду, сказать абсолютно точно, без риска сделать ошибку, — сколько всего оттенков этого цвета, и вообще, сколько цветов зеленого существует на свете. Потому что, если представить себе, допустим, такого ученого или художника, то он должен стать для этого вечным странником: сегодня он в Риме в изумлении открывает для себя среди листвы деревьев единственный потрясающий оттенок зеленого цвета, притаившийся в ночной темноте в холодном искусственном свете фонарей, который откроет ему свою подлинную внутреннюю природу только при свете утреннего солнца в результате терпеливого ожидания и в соответствии с его, художника, счастливой оптической интуицией, а через некоторое время он уже изумляется где-нибудь в Каире, где открывает для себя другой оттенок зеленого, да такой, какого прежде никогда и нигде не видел, и это вызывает в открывателе легкое чувство гордости, но одновременно и глубокое ощущение собственного бессилия, потому что бесконечность нельзя остановить или поставить ее в жесткие рамки предопределенных границ, как этого всегда хочется человеку, этому вечному искателю золота. Оливково-зеленый. Густо-зеленый. Светло-зеленый. Мшисто-зеленый. Бледно-зеленый. Темно-зеленый. А еще бывает чистая зелень блевотины, бывает лягушачий-зеленый, поносно-зеленый при болезни, зеленый, как зараженная кровь, пятнисто-зеленый, как жаба, трупно-зеленый, грязно-зеленый, который обычно ассоциируется у нас с тяжелыми, непереносимыми, неприятными или недостойными моментами нашего повседневного бытия. Можно и в самом деле с головой утонуть в этом мире зеленого цвета, из которого он сотворил этот мир, а потом вывернул этот мир наизнанку. В памяти вдруг возникла картина одного молодого сицилийца, который закрасил весь, абсолютно весь холст зеленым цветом и назвал свое произведение “Травинка”. Глупость сплошная, а не картина. Так я это тогда расценила. Однако эта картина произвела на меня неизгладимое впечатление. Она мне снилась, и эти сны несли мне ощущения глубокой радости и счастья, а порой меня пугали настоящие кошмары, и я несколько ночей подряд изо всех сил старалась не заснуть ни на одну минуту, пока длилась ночь. Я не была знакома с художником. Я видела его только однажды, на какой-то выставке на окраине города. Художник, который выставлял свои картины на окраинах города. Быть может, именно там он и находил реальное соответствие зелени деревьев, кустов и травы с теми символами зеленого цвета, которые искал в своих картинах? Он никогда не стал бы моим любовником. Когда в сны закрадываются кошмары, это плохой знак. И особенно в моем случае, возможно, единственном в своем роде, — ведь стоит в самый счастливый момент появиться каким-нибудь признакам несчастья, я тут же бросаюсь наутек. Я не создана для конфликтов. “Tu n’es pas femme de conflits” 2. Я хорошо помню эти слова. Сколько раз я, опустившись на корточки, рассматривала и рассматривала травинки, выискивая одну — мою травинку, нежно-зеленую и радостную. И я ее нашла. Но не нашла слов, чтобы точно определить оттенок ее зеленого цвета. Потом я нашла только вот эти самые слова, которые и по сегодняшний день кажутся мне весьма приблизительными. На самом деле стремление к совершенству — это болезнь души, все равно, что без конца совершать кругосветное путешествие, никогда не останавливаясь. Человек, стремящийся к совершенству, и вышеупомянутый путешественник напоминают волчок. Он крутится, крутится, крутится вокруг своей оси, пока не упадет на землю, потеряв опору. Как же тогда быть с законом вечного равновесия в такой ситуации? Зеленая как спаржа. Вот оно, это слово. Я была довольна. Даже счастлива. Со мной не было любви. Я жила в ожидании возлюбленного. Тихонько проводила большим пальцем по нескончаемо длинному и тонкому лику травинки. Потом так же тихонько проводила по ней указательным пальцем, потом средним, потом безымянным и мизинцем вместе. Тело травинки было таким хрупким и выглядело таким прекрасным, что, если бы я вдруг стала одержима метафизикой, я бы сравнила этот момент с местом, где нет ничего, кроме отсутствия времени. Ожидание любви. Иногда оно погружает и душу, и тело в два разных потока времени одновременно: первый — несуществующий, неощутимый, по которому мы странствуем, сами, не ведая того, — состояние созерцания, где, я думаю, нас заполняют ощущения, похожие между собой, легкие и бессознательные; второй — существующий, ощущаемый в самой высокой степени чувствительной чувственностью каждой клеточки тела, — состояние лихорадки, где, я думаю, нас тоже заполняют ощущения, похожие между собой, но сильные и осознанные. Я нежно гладила травинку чуть шершавым большим пальцем, потом указательным пальцем, потом средним и наконец безымянным и мизинцем вместе. Травинка цвета зеленой спаржи. Я никогда не стремилась к совершенству в любви. Но никогда не хотела любви приблизительной. Ожидание любви. Мне было уютно сидеть на траве, рядом с моей травинкой.

Свидание

Мне непременно нужно было прийти заранее. Я хотела прийти заранее. Дети, в ожидании сладкого варенья, чувствуют на небе едва уловимый привкус и даже боятся, что варенье, несмотря на то, что оно вообще-то является предметом неодушевленным, обманет их ожидания и желанный вкус окажется не таким приятным. Возможно, я так и не научилась ничему другому, кроме этого. Чувствовать себя ребенком, который только и знает, что играть, и больше ничего. И еще, наверное, — а возможно, и наверняка, — человеком, который, где бы то ни было, по вдохновению небес, всегда чувствует, как я, что его эмоции, — пришла ли ему в голову удачная мысль, или он погрузился в мир невидимых ощущений, — всегда наполнены сладким вкусом варенья. Сладостным вкусом любви. Кто знает, быть может, я просто боялась опоздать, боялась встретить на своем пути конкурентов, которых обычно называют соперниками. Какое волнение охватывало меня, когда я чувствовала этот долгий вяжущий вкус на губах, на нёбе, на языке, предвкушение чего-то приятного, понемногу, постепенно заполняющего все пространство гортани. Впечатление такое, словно чувствуешь нечто большее, чем обычное наслаждение вкусом, которое тебе когда-либо доводилось испытывать. И это почти неуловимое течение у тебя во рту, похожее на частый мелкий дождь, пробуждает аппетит, и ты ждешь, что целый мир вот-вот раскроется в приближении великого или малого наслаждения. Течение времени. Течение сладкого вкуса варенья. Это преходящее счастье, но течет оно так медленно, что его наверняка хватит до самой смерти. Когда все, что уже прошло, закономерно и позволено. Вкус варенья нравится в любом возрасте. В любом возрасте времени. В сущности, это не так уж банально. В неспешном приближении момента, который я старалась оттянуть, чтобы не прийти слишком рано к месту встречи, прекрасно мне известному, — впрочем, вчера, в первый вечер, я представляла его себе довольно смутно, — я думала о моем счастье уже когда день начинал клониться к закату, думала, ощущая предвкушение сладкого варенья с примесью терпкой горечи. То была не сладость меда, не сладость джема из вишни, клубники, малины, шелковицы, груш, персиков, черники, каштана или чего-то еще в том же роде. То был плод, в сердцевине которого таилось столько же сладости, сколько и горечи, отчего его вкус становится еще полнее. Еще прекраснее. Вне всякого сомнения. Люди незатейливые, думая о сладком, всегда мечтают о медовых реках. Я же мечтаю о варенье из горьковатого апельсина, и еще об одном, — так сильно, как о никаком другом, — о варенье из ревеня. Вот что мне действительно нужно. Я не представляю себе любви с привкусом засахаренной вишни. Я представляю себе любовь с привкусом варенья из ревеня. Соперников в этом смысле у меня немного, но в этом и состоит опасность. Если кто-то любит варенье из ревеня, то он или она знает: совсем немногого может быть достаточно, чтобы вкусить наслаждение полной мерой. Это удовольствие необычное, редкое, своеобразное. Оно не похоже на долгий путь с препятствиями, это скорее короткая дистанция на большой скорости. И я хочу позволить себе роскошь долгой, приятной и очень неторопливой прогулки, ведь я все равно приду не только без опоздания, но и раньше назначенного часа. Сладкий вкус варенья и волнения. Ребенок и его игра. Женщина и ее любовь. И потому мне так жаль, — впрочем, не слишком, — я бы сказала, меня немного утомляет созерцание того, на что я смотреть не хочу, пусть даже мельком, — на синеву небес. Небо и его синева. Поэт, возможно, не увидел бы ничего из ряда вон выходящего среди окружавшего меня нарушения порядка. А между тем небо было везде, независимо от места, где я находилась. И где бы оно ни было, оно везде было некстати, похожее не бесцеремонного парвеню, который дышит вам в затылок, да так, что вы не можете этого не чувствовать, и изо всех сил старается занять ваше место, место на земле, потому что это пространство кажется ему давно и надежно необитаемым. В этой синеве к банальной обыденности каждого дня примешивалась нарочитость чрезмерности. Разве бывает такое, когда вы видите, например, синеву моря? А если небо и море перед вами вместе? Эта двойная синева лишает людей вкуса. Я не поддамся на этот обман. Я воспринимаю эту синеву просто как обман зрения, как несуществующий жалкий мираж. От присутствия этих двоих назойливых спутников на протяжении всей моей прогулки мне было не по себе. Пройти пешком несколько километров — не такое уж большое усилие. И все было бы ничего, если бы не надо было постоянно вертеть головой: то задирать лицо кверху, то опускать глаза примерно на уровень человеческого роста. Я смотрела на море и старалась убедить себя, что далеко на линии горизонта я могу отделить его от неба. Боги чрезвычайно изобретательны, и только благодаря их подлинно божественной природе, раскрасившей все в торжественную, помпезную синеву, на самой линии горизонта, у нижнего края небес сияет свет. Ну, а что же песок? Тут все без обмана. Вечер — для него унижение, которое он терпит, как любой другой простой смертный на этом свете, и проводит ночь, погрузившись в непроницаемый мрак. Он ждет наступления утра. Солнце принесет с собой свет, а значит, и тепло. И если песок сохранил его, то и мы ощущаем это тепло, ступая по песку босыми ногами. В сумерках песок становится синим. Словно очертания образа, навевающего приятные воспоминания. Как хорошо довериться прикосновению к чему-то мягкому у тебя под ногами, что так простодушно и ласково льнет к босым ступням. Я пришла раньше времени. Незадолго до места свидания, я облизала губы кончиком языка, сохранившего за время моей долгой прогулки то самое предвкушение, и не было никакого сомнения в том, что оно несло в себе вкус моего любимого варенья, варенья из ревеня. Моя любовь Фредерик. Каким бледным выглядит это сравнение, если вспомнить сейчас о синеве и варенье из ревеня или о варенье из ревеня и небесах над головой. Чувствительность восприятия порой так велика, что ее невозможно выразить словами. Говорят же, что лучшее — враг хорошего. Никто не приходит заранее на свидание с синевой, с небом. Они всегда на виду и всегда на своем месте. Не существует ни ожидания, ни точно условленного времени. Каждый любовник, каждый ребенок знает, когда настанет момент. Знает точно. И поэтому приходит заранее. И поэтому ждет. Ощущая всю полноту вкуса. Вкуса любви. Фредерик смотрел на меня, улыбаясь. Мужчины, уверенные в своей любви, не крутят головой. А небо и его синева — всего лишь назойливые выскочки, которые всюду суют свой нос.

Перевела с итальянского Алла Борисова

 

1 Иногда, порой (фр).

2 Ты не создана для конфликтов (фр.).

Версия для печати