Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2004, 8

Два рассказа

Дмитрий Анатольевич Григорьев родился в 1960 году в Ленинграде. Окончил химический факультет ЛГУ в 1982 году. Поэт, прозаик. Автор нескольких книг стихов и прозы. Член СП. Живет в Санкт-Петербурге.

 

ИМЕНА

Она стояла у расписания пригородных поездов, маленькая девушка с большими глазами и бледным лицом, в тонкой шелковой юбке со сборками, черной футболке и серой вязаной кофте. Что бы она ни надевала, печать города оставалась на ней. Все эти подземные переходы, библиотеки, прочитанные книги, кафе, умные разговоры в сигаретном дыму, музыка, может быть, даже что-то до предела изысканное, плохо понимаемое другими, фигуры разнообразнейших Фрейдов, Беккетов и Бартов плотно окружали ее, отделяя от реальной толпы с тюками—чемоданами—тележками, с рюкзаками, полными дачного барахла, и досками, увязанными в аккуратные пакеты. Для всех этих людей она была плавно обтекаемой помехой, лишней мыслью — да и о чем можно думать на этом вокзале, где оброненная обертка или смятая банка никогда не станет метафорой, потому что спешка сметает все: поезд прибывает к платформе, надо успеть.

Миха не мог представить ее в деревне, затерянной в лесах и болотах.

— Я люблю авантюры, — сказала Вика, — но это какая-то вялая авантюра. Почему ты позвал меня?

Мысленно он продолжил за нее: “Не с кем было поехать, а одному скучно, так, что ли?”

Они уже шли к кассам дальнего следования: сначала в потоке, ведущем к пригородным поездам, затем против потока, вытекающего из вагонов, мимо вокзального шума, над которыми голосом местного божества гремели сообщения о поездах. Миха объяснял, что это вовсе не авантюра, а обычная поездка на свадьбу его однополчанина, а Вику он позвал с собой потому, что она одна из немногих во всей институтской тусовке, с кем ему интересно. Собственные слова казались ему какими-то мыльными, они лопались, словно пузыри, но чем больше он говорил, тем больше верил сказанному: ни с кем, кроме нее, да и в одиночку, он бы, наверное, не поехал.

“Вологда-гда, Вологда-гда, мы с тобой приедем когда?” — произнес он про себя, переделывая песню, слышанную в раннем детстве, тогда ее часто передавали по радио, но теперь в его памяти остались только какие-то обрывки: “…к милой приду, Вологду-гду-гду Вологду-гду, в доме, где резной палисад”. А от Вологды вниз, на юг, в деревню, затерянную в болотах, это кто? Иосиф Бродский? Почему я все время говорю цитатами, даже думаю цитатами, а где же мои собственные, настоящие слова? Лучше ничего не читать, тогда и цитировать будет нечего. Или найти пару неизменных, похожих на комья мокрой земли фраз (цитата, но чья?) и ворочать их за деревянными столами, где водка и мужики со стаканами да кружками, где из года в год все повторяется, как эти фразы, только морщин и седин становится больше, где время течет медленно, темное, как торфяные реки — коричнево-красные змеи в зелени ельников и заливных лугов.

Билетов на Вологду не было.

— Значит, поедем на электричке, — сказал Миха, — до Волховстроя, а там увидим. Должна быть электричка и до Тихвина. А можно и по трассе. Там трасса наезженная, я ходил. Я на всякий случай даже карту и спальник с собой прихватил.

— Я тоже спальник взяла.

Утренняя электричка, контролеров нет, вокруг садоводы с книжками. Вика заснула, положив голову ему на колени. Что общего между вялым и тихим Мишаней, отчисленным из института и попавшим в армию лишь потому, что вовремя не отмазался, и Петром по прозвищу Псих? Псих после учебки — сержант, командир отделения. “Жив останусь, женюсь, все ко мне на свадьбу приедете”. Через год после того, как Миха вернулся в Питер (серьезно повоевать ему не пришлось, в первый же месяц его ранили и после госпиталя комиссовали), позвонил Ковалев, однополчанин. Перечислял всех, кого убили, кто пропал без вести: Рыжий, Беляк, Селедка, Бобер, Псих… Псих оказался в числе пропавших. “А еще приглашал на свадьбу!” — подумал тогда Миша и удивился собственной бесчувственности. Никакой печали. Скорбный тон, в котором он отвечал Ковалеву, показался насквозь фальшивым. Но вдруг, еще через полгода, Петр Псих объявился сам, по телефону. Ничего не объясняя, кинул в трубку, полную шелеста скрипа и шипа, всего несколько резких фраз. “Я обещал пригласить на свадьбу — приезжай. Там все наши будут. Адрес запиши…” Но никого из “наших” Миша в городе искать не стал, а взял с собой нынешнюю однокурсницу Вику. После разговора с Психом спустился в магазин за сигаретами и там случайно ее встретил. И пригласил. А она неожиданно согласилась.

О чем думал Миха, глядя на заоконный пейзаж? Во многих повествовательных произведениях мы встречаем: “он подумал то-то и то-то”. Так надо для развития сюжета. Мы пишем: “подумал то-то и то-то”, хотя на самом деле в его сознании происходила еще тысяча других событий, но они нам не нужны. Вот немногое из того, о чем думал Миха, пока не заснул:

“Такие красивые мужики, как Петр, часто берут в жены некрасивых, но живых и веселых толстушек… У здорового мужчины эрекция наступает около пятидесяти раз в течение ночи — в каком это журнале, кажется, в “Ом”. Наступает и наступает. По утрам стоит, и то иногда, а ночью как это проверить?” Он представил себе человека, который спит, а другой научно наблюдает за его членом и записывает. Помимо этого, он думал о пейзаже за окном, где над желто-зеленым болотом висели белые слоистые полосы тумана, о каньоне реки Жихаревки, где растут какие-то редкие растения… “Как их называют, что-то связанное с эпидемией, ах да, эндемики, там на полянах много ландышей и белый прозрачный лес. Белые стволы берез, белые облака, белые горошины цветов под ногами”. Миху медленно затягивало в полудрему: он вместе с мальчишками стоит в тамбуре поезда, двери открыты, и за окнами сплошное белое море, настолько плотное и ровное, что даже не ясно, с какой скоростью едет поезд.

Если высунуть руку, она просто исчезнет в этой пелене, не поймав ни влаги, ни холода, ни ветра, ее просто не будет, поскольку в том мире его руки не существует. И если житель тумана, тот, кто с той стороны протянет руку сюда, то здесь она будет чем-то совершенно другим, может, просто тенью или звуком. Если там вообще кто-то есть. И можно выйти из вагона, раствориться в том мире, исчезнуть полностью. “Здесь ты останешься в воспоминаниях, здесь останутся твои вещи, но самого тебя вообще не будет, — говорил голос из динамика, словно объявлял название очередной станции, — не будет даже молекул, составляющих твое тело”. И, к своему ужасу, Миха шагнул туда. А потом проснулся. Проснулась и Вика. Поезд подъезжал к Волхову. Пахло чем-то кислым.

— Начало дня, к вечеру будем.

Начало сентября, необычайно жаркое. В кабине водителя — блатные песни. Начало трассы в предместьях Волхова. Трасса Волхов—Тихвин—Череповец всегда казалась Михе несколько языческой, Волхов – колдун, живущий где-то на краю, Тихвин — от слова тишь, утихать, Череповец — череп, черный прокопченный город, находящийся уже с той, другой стороны света. Ведь тот свет находится на Востоке, и селезни, летящие с Запада на восток, переносят души умерших.

— А я до двадцати лет дожила, а по трассе стопом никогда не ездила. И на деревенской свадьбе никогда не была.

— Двадцать лет — это не возраст.

— А самому-то.

— Вот я и говорю, у нас еще все впереди.

Начало всего.

Их высадили в поле. На самом горизонте, за желтым морем овса — темная волна леса. А рядом поток машин.

— Мне надо отойти. Ненадолго.

— Нет проблем. Отойди в поле и не страдай.

Миху это немного раздражало. Потому что не вовремя. Скоро стемнеет, и ни одна машина не возьмет: минутная задержка сейчас могла обернуться опозданием в день.

— В поле не могу, оно все на виду. Вон смотри, там туалет есть.

В глубине зеленого островка с противоположной стороны дороги находилось некое посеревшее от времени деревянное сооружение, от трассы к нему вела тропинка, а рядом, вполоборота к ней, стояла туалетная будка — типичный скворечник из серых некрашеных досок и козырьком.

— Видишь, если очень хотеть, желания реализуются, — заметил Миха.

Вика пересекла асфальт и направилась к туалету.

Дом, входная дверь которого закрыта на висячий замок. Рядом — липа, она, судя по толщине ствола, намного старше самого дома. Вика зашла тем временем в будку.

— Здесь двери нет.

— Ничего, я отвернусь, — ответил Миха, продолжая осматриваться.

Под липой следовало бы быть скамейке. В этот момент порыв ветра пробежал по траве, качнул провода, ветки дерева. И из-за липы выглянул мужик.

“Зачем он прячется?”

— Вик, — крикнул Миха в сторону будочки, и вдруг понял, что мужик висит на ветке, на веревке с другой стороны дерева, — а… а вон тот мужик за деревом тебя не смущает.

— Ой, — донеслось из будочки.

— Он, кажется… того….

Миха уже в этом не сомневался. Он медленно по дуге начал обходить дерево. Мертвец висел к нему спиной: длинный серый плащ, рабочие штаны, на ногах — резиновые сапоги. Одна нога неестественно вывернута в сторону, словно висельник окаменел, не успев закончить очередное па смертельного танца. Голова мертвеца была опущена на грудь, Миха видел лишь толстую веревку и шею, обмотанную какими-то тряпками. “Придется объясняться с ментами, а это совсем некстати, все эти бумажки, показания… А мандрагора? — он вдруг вспомнил отрывок из какого-то фильма, где двое влюбленных ели корень мандрагоры, похожий на маленького человека, корень растения, выросшего из спермы повешенного, он посмотрел вниз, у корня дерева — никакой мандрагоры, обычная трава тимофеевка, довольно высокая, давно не косили, а под ногами висельника — ни скамейки, ни упавшего стула, и это перевело его мысли в иную плоскость, — значит, он не повесился, его повесили. Еще лучше… Странно, что запаха нет”.

Миха подобрал сухую ветку и осторожно дотронулся до мертвеца, словно тот мог выкинуть нечто неожиданное.

Так и случилось. Сапог слетел с ноги висельника, обнажив под собой проволочный каркас.

Миша сначала отпрыгнул, затем рассмеялся.

— Что с ним? — услышал он за спиной Викин голос.

— Ничего. Это пугало….

Это был весьма искусно сделанный проволочный манекен, обряженный в штаны и плащ, голова, сделанная также из проволоки, была обмотана тряпками, успевшими выцвести, под воротник забились листья — манекен висел уже не один день.

— Может, снимем его? Мне до сих пор смотреть неприятно.

— Зачем, может, оно птиц отгоняет… Впрочем, не от чего…

— Но тогда кого оно пугает?

— Людей.

— Но зачем?

— Чтобы в дом не лезли. Или о бренности жизни задумались.

Следующий водитель высадил их на развилке, и теперь они шли по грейдеру, который на карте десятилетней давности почему-то значился как “дорога с асфальтовым покрытием”.

— Знаешь, я тут недавно говорил с одним моим другом, его Энди зовут.

— Мне твои имена ничего не говорят. Ты странный человек, почему ты называешь имена, когда о ком-нибудь рассказываешь. Вот я, например, говорю: один мужчина или одна женщина, а ты всегда говоришь такой-то или такой-то. Я твоего Энди, например, совсем не знаю.

Миха задумался.

— Наверное, потому, что я пытаюсь таким образом сохранить реальность. Для себя. Когда называешь имя, призываешь конкретный образ, и этот конкретный образ позволяет сказанному не рассыпаться, а существовать в некой реальности. Пусть даже она называется “прошлое”.

Вика зевнула.

— Хотя, что такое реальность? — продолжил Миха. — Один мужчина, одна женщина, в твоей реальности, пока у них нет имени, они бесплотны и неприкаянны. Как в какой-нибудь притче. А у меня обретают нечто вроде веса и плоти.

Странная женщина в желтой вязаной кофте и с большой охапкой цветов в руках. Ромашки, пижма… иван-чай. Желтое пятно кофты и белый воротник. Лицо у женщины коричневое, вытянутое снизу доверху, голова сплюснута с боков, словно когда-то побывала под невидимым прессом. Волос не видно — цветной платок: черное-красное-зеленое.

Она стояла на обочине и смотрела на них. “Так же, наверное, смотрят лошади и коровы, — подумал Миха, — и мысли ее такие же растительные и незамысловатые как у лошадей и коров. Почему это я решил, что у лошадей и коров незамысловатые мысли? Как мысли могут быть незамысловатыми? Немасленое масло”.

— Здравствуйте, — Миша поздоровался первым и даже слегка на ходу поклонился.

— Здравствуйте, — словно эхо повторила Вика.

Женщина молчала. Теперь Миха видел морщины — сложный узор, кора дерева, на которой процарапан рот. Дерево, растущее у дороги. Нос словно сучок, глаза — два сочащихся смолой дупла.

— Не подскажете, в Заречье эта дорога? Мы правильно идем?

— Правильно, желанный, правильно, — вдруг заговорила женщина, — Заречье-то вот за рекой и будет, только я-то вот на вас смотрю и не пойму никак, к кому в Заречье-то, здесь никого же нет, только я да козочки мои, больше-то никого…

— А мы не в Заречье, мы в Осино… По карте прямая дорога, Заречье, Осино…

— Осино, — женщина резко выдохнула, — в Осино, может, и пройдете, но я вам скажу, — она приблизила губы к Мишиному уху, — дальше вам идти смысла нет, там дальше одни сумасшедшие живут.

— Что?

— Ну, вы же знаете, — она перешла на шепот, — мы же интеллигентные люди. Там сумасшедшие. Это последняя деревня.

Миха почувствовал, что ничего путного у этой женщины он выяснить не сможет, а она вдруг отскочила от него так резко, что Вика вздрогнула.

— Когда здесь проезжала машина, они все сошли с ума, — сказала женщина уже громко, — та, которая с бидонами молока. Знаете, она проезжает здесь каждый день. Да вы сами увидите, желанные. Она привозит им молоко. Молоко, говорят, помогает.

— Хорошо. Спасибо…

— Вы туда не ходите….

— Спасибо, мы посмотрим…

Мишка уже понял, что женщина немного не в своем уме, и спешил отвязаться.

— Вы же интеллигентные люди, зачем вам….

— Мы только посмотрим и назад… До свиданья. — он потянул Вику за руку.

— Вы туда не ходите… Это последняя деревня.

Они пошли быстро, почти побежали, и когда, метров через сто, Миха обернулся, женщина по-прежнему стояла на дороге и смотрела им вслед.

— Надо было на автобусе ехать, — сказала Вика, — Висельник этот. Теперь эта тетка. Меня эта дорога пугает.

— И ночь сидеть на автовокзале. Разве плохо идем? Наслаждайся природой. А тетку и висельника воспринимай, словно некие знаки, смысл которых нам может и не открыться. Ты же филолог. Загадки, которые загадывает сфинкс, перед тем как нас пропустить.

— Куда?

— Слышишь, сзади. — Миха остановился и взял Вику за руку.

— Похоже, машина.

Позади ехал грузовик. “Зил” с открытым кузовом: голубая голова коричневого пыльного дракона, ползущего по желтому полю.

— Машина с бидонами — сказал Миха

— Не шути так. — Вика поежилась.

Миха поднял руку и дракон, сложив крылья, остановился.

— До Заречья.

Водитель, долговязый мужик с изъеденным крупными оспинами лицом, кивнул, они втиснулись в кабину. Пыльный салон, под лобовым стеклом на полке — карандаш, какие-то бумаги и несколько мертвых мух. В ногах рядом с пассажирским сиденьем — ржавая канистра.

— Вы молоко везете? — спросил Миха.

— Почему молоко? На это молоковозы есть.

— Мы вообще-то не в Заречье, мы в Осино едем.

— Так в Осино вам надо было с другой стороны. От Заречья крюк.

— А на карте дорога…

— Ну… на карте. А вам ближе всего через брод и по проселку там… километров десять. Я вас у брода высажу… Дорога одна, не заблудитесь.

— А вода-то холодная…Бррр…

Миха уже успел зайти по пояс, а Вика все еще стояла — мраморное дрожащее изваяние с рюкзаком над головой. Он повернулся и теперь критически разглядывал ее. Ее фигура казалась совершенной. “А может, она и в самом деле такая. Просто это тот случай, когда одежда прячет не недостатки, а достоинства. Холодная вода смывает всякую физиологию, оставляя место для беспристрастной оценки”.

— Иди, не бойся.

— Если бы она была не такая темная. Терпеть не могу вязкое дно.

Миха вернулся, протянул руку.

— Не бойся, пошли. Замерзнешь.

— Ты не умеешь одеваться… — сказал он Вике уже на середине реки, — у тебя чудесная фигура, а ты прячешь ее от всех под этой капустой. — Он указал на рюкзак, распухший от тряпья.

Вскоре они уже были под деревьями на другом берегу.

— Входили в воду засветло, а вышли уже в сумерках. — Миха протянул Вике свою футболку: — на, оботрись, теплее будет.

 

Кусты ивы справа и слева, сиреневые веретенообразные облака тумана, повисшие в метре над болотом. Вязкая глиняная дорога, всхлипом провожающая каждый шаг.

— Вот зашли. Дождя вроде не было, а дорога, словно каша.

— Что меня смущает, — сказал Миха, — это следы. Колеи — это от трактора, вот эти лунки, скорее всего, медведь, а человеческих следов нет.

— Почему ты меня все время пугаешь?

— Не пугаю, а рассуждаю. Нужен же мне какой-то собеседник.

Вика перешла на перемычку между колеями, отчего вдруг стала выше, одного роста с Михой, и ухватилась за его руку.

— Мне и так здесь не по себе.

— Не волнуйся, раз колея есть, тем более глубокая, значит, люди ездят. На тракторе.

От болота веяло сыростью. Ивовые заросли сменились полумертвым березняком. Белые стволы торчали из воды, где-то ниже собирающейся в ручей. Миха определял его как водосборник, край болота, со стороны которого собирается вода. “Ни топи, ни трясин, просто — мертвый лес. А с другого края, — Миха хорошо его представлял, — должны быть сосны, ярко-зеленый мох, черника и голубика, та, что в народе прозвана винной ягодой, и болиголов, чей аромат приятен для носа, но не для головы. А ближе к центру, где деревья все тоньше и лес становится совсем прозрачным, начинается клюква, камыш, сухая трава с белыми ватными цветами, затем трясины и болотные озера”.

Дорога повернула вверх и вышла в поля, соединенные перелесками. В низинах — все тот же туман, теперь, уже в лунном свете, кажущийся белым.

— Туман и холод к ясной погоде. Вон, смотри.

Темная зубчатая линия деревьев одного из перелесков на холме перемежалась треугольниками — крышами домов.

— Какая-то она не живая, — сказала Вика, — ни одного огня.

— А огней и не должно быть. В деревнях все рано ложатся. Тем более здесь наверняка старики одни. А может, это заброшенная деревня. Там у нас было, на карте… Закарасенье.

— Хотя бы фонари горели.

— Экономия. Не волнуйся, сейчас придем, и баиньки, — сказал Миха, — на русскую печь. Ты спала когда-нибудь на русской печи?

— Не спала — Вика улыбнулась, но темнота съела ее улыбку. — У меня ноги как две гири. Глина налипла и не отдирается. Вроде в гору идем, а дорога все равно грязная.

— Глина. Вода не впитывается. Здесь, наверное, грязь даже в засуху.

— Одно хорошо, комаров нет.

— Деревня-то не маленькая. Должен же кто-то не спать.

Словно в подтверждение его слов от ближайших домов звонко залаяла одна, судя по всему, некрупная собачонка, затем вся деревня взорвалась собачьей разноголосицей.

— Видишь, собаки уже нас учуяли. Значит, жилая деревня.

— Уф, — выдохнула Вика, — слава богу.

— А вот и они. И палки-то нет. Держись за меня.

На околице их окружили. Большинство — некрупные, светлые, и пара больших, черных.

— Не останавливаемся. Делаем вид, что их не замечаем, — сказал Миха.

Это подействовало: собаки расступились и, не переставая оглушительно лаять, теперь бежали чуть позади.

— Свинство. Почему их не за заборами держат? — Миха продолжал говорить, забивая собственный страх бодрыми возмущенными словами. — Не волнуйся, деревенские собаки только лают.

Вдоль улицы тянулись заброшенные дома.

— Видишь, — прокомментировал Миха, — дома-то заброшены, но столбы целы, и провода на них есть… Значит, есть и жилые.

Они вышли на поляну, точнее, на площадь, являющуюся, скорее всего, центром деревни, посреди — маленький домик — сруб колодца, и вокруг — те же самые нежилые темные дома. Собаки по-прежнему лаяли, но как-то менее агрессивно, возможно, поняв, что гости не отступят.

— А мне кажется, в этой деревне никто не живет, — сказала Вика.

— Не может быть. Раз собаки есть, значит, и люди живут. Надо же чем-то собак кормить.

— Я читала рассказ, кажется, Кэндзабуро Оэ или Агутагавы, про то, как один велосипедист вез мясо, и на него напали дикие собаки.

— И…

— Не помню. Кажется, его съели. Жуткий рассказ.

— Ну вот, сама себя пугаешь.

— Не пугаю. С тобой мне спокойно.

— Знаешь что? Давай переночуем в первом же пустом доме, а завтра утром пойдем дальше. Благо, спальники есть. Выбирайте, сударыня.

— Вот этот, — Вика потянула его через поляну, — он мне кажется наиболее целым.

Собаки, продолжая лаять, точнее, уже не лаять, а брехать, потянулись следом.

— Они, что ли, за нами в дом полезут.

— Нет, тут пока продерешься, шею свернешь. — Он забрался на крыльцо, затем помог Вике. Собаки остались на дороге, за забором.

Дверь легко подалась, Миха чиркнул зажигалкой.

— Ого. Осторожнее. С одной стороны пол разобран.

В комнате, в отличие от сеней, пол был целым. Он прогибался к центру под тяжестью русской печи, разрисованной лунным светом и тенями: серебряные прямоугольники, темные полосы. “Дурацкая привычка ставить печи не на отдельном фундаменте, а на полу. А под печью сруб”, — Миха вспомнил, как бабушка рассказывала ему про одних печников, что печь поставили, стали обмывать, а она вдруг исчезла. Оказывается, они забыли внизу подпорки положить, и вся печь провалилась в подвал.

— Я на такой печи спать не буду. — сказала Вика.

— И не надо. Она же холодная. Будем на полу.

— Двери закрыты. Никакие собаки не войдут.

— У нас во фляге осталось?

— Осталось… Допивай, я не буду.

— Согревает.

— Представляешь, в лесу холодно. И, наверное, еще комары остались. А здесь никого.

— Может, ветер их из деревни выдувает. На горе все-таки. — “Комары перемешивают нашу кровь, делая нас братьями и сестрами” — чья цитата? — Или комариное время кончилось. Тебе так удобно?

— Удобно. А тебе?

— Повернись ко мне лицом.

— Угу.

— Сапоги к утру не высохнут, будет неприятно влезать.

— Утром мы пойдем босиком.

— Жарко.

— Говорит, жарко, а раздевает меня. Странный ты…

— …

— Тише… Что это?

— Сверчок, наверное…

— Поет. Не думала, что в этих их северных краях водятся сверчки или кузнечики….

— Водятся. Я люблю эти звуки. Словно на юге, в степи…

— Странно. Я сама себя не узнаю…

— Но тебе нравится?

— Угу… Очень…

Темные рыбы в чешуе из человеческих костей медленно заплывают в окна дома. Они хватают большими губами комаров и неспешно шевелят хвостами. Миха встает и дотрагивается до одной из них. Она резко, по-щучьи отдергивается и затем атакует, пытаясь присосаться к его сердцу. Он хватает рыбу руками, но это уже не рыба, а рог, полный вина, и по краю, словно орнамент, ровные белые зубы. “Пей до дна, пей до дна”, — кричат невесть откуда взявшиеся люди.

Миха бросает рог на землю, потому что он уже не в доме, а в поле, и тяжело бежит по дороге, а рог, острым концом вспарывая глину, несется следом за ним. “Но где собаки, должны быть собаки?” И он, наконец, видит их. Они сидят полукругом, задрав головы к пустому белому небу, и воют.

Миха проснулся. Никто не выл. Рядом посапывала Вика. И продолжал петь кузнечик-сверчок. Луна переместила свои серебряные прямоугольники с печки на пол и на стены. Миха встал, натянул куртку.

— Ты куда? — сквозь сон пробормотала Вика.

— Сейчас.

Он дошел до края комнаты, вышел в сени, постоял немного на краю серебряной земли, обрывавшейся в полную тьму, и выглянул на дорогу. Собак не было.

Когда он вернулся и, забравшись под спальник, прижался к Вике, снова возникло желание, но его быстро заглушил сон.

Их разбудили шаги на крыльце, затем в сенях… Дверь распахнулась: в комнату, которая в солнечном свете казалась пустой и прозрачной, поднимая искры пыли и махая хвостом, забежала рыжая собака. Она бесцеремонно обнюхала лежащих, затем повернулась к двери, где уже стоял ее хозяин, коренастый пожилой человек, с седой, аккуратно подстриженной бородой и круглым, выгоревшим на солнце лицом.

Миха сел и поздоровался.

— Здравствуйте, здравствуйте. — голос вошедшего был густым и ровным. Миха подумал, что так мог бы разговаривать Дед Мороз с детьми на новогоднем утреннике или какой-нибудь персонаж экранизированной народной сказки. — Вот чего ночью-то лаяли. А я-то думаю, кабаны, значит. Напугались небось.

— Немного.

— Туристы, что ли? Чего же ко мне не постучали.

— Темно было. Вы уж извините, что так. Мы сейчас уйдем.

— Да мне-то чего. Тут все дома уже давно ничьи. Когда встанете, ко мне пойдем, позавтракаете хоть.

Собаки дневные отличались от собак ночных. Они были ухоженны и вежливы — не лаяли, а чинно сидели на дороге и затем сопровождали хозяина и гостей до длинного дома, выкрашенного в зеленый цвет и напоминающего паровоз начала прошлого века.

— А куда, если не секрет, путь держите?

— Мы в Осино идем. К Петру Кириллову на свадьбу.

— Ну, дела. Седьмой десяток здесь живу, никакого Кириллова никогда не знал. Свадьба…

— Заблудились мы ночью…

— Да не, не заблудились. Осино здесь одно…

— Так это Осино?

— Пока живу, Осином называли. Только Кирилловых здесь не было. Я один уже лет десять как. Как жена умерла. Так один на всю деревню и остался. Летом дети, внуки приезжают. Еще дачники Борисовы… А зимой один. Вот угощайтесь, мед собственный.

— А дома?

— Что дома? Они сгнили уже все. Ими только печь топить.

— И другого Осино здесь нет?

— Нет, не было. Пошутил кто-то.

— Да… Тот, кто приглашал, шутить не умел.

— А то, коли приехали, поживите здесь. Отдохнете. Грибы, вон, клюква скоро пойдет.

— Собак у вас много, как вы в одиночку их кормите?

— Ну, сынок, у меня не только собаки, свиньи есть, три коровы. И пасека еще. Я, как это теперь принято говорить, фермер. Только вот один живу. А собаки что, много не просят. Ни одной, скажу, специально не заводил. Сами откуда-то приходят… Вот Серый, это волчья порода, и Белка, вот лаечки, Селедка и Рыжий, это уже дети. Бобер, вот эта вот, на самом деле сучка, дворняга дворнягой, а на охоту я с ней хожу. Только с ней. Воды не боится, утку в два счета находит.

— А… — Миша смутился настолько, что Вика удивленно посмотрела на него. Совпасть могло одно, два прозвища, но совпадали все! Но почему он так назвал собак?

— А Псих? — спросил Миха.

— Псих он и есть Псих. Психуша… — Старик почесал за ухом большого черного кобеля, не заметив, что до этого он не называл гостям его кличку. “Или старик все знает. Что все?” — поток бессвязных мыслей захватил Миху, и, пока он пытался выкарабкаться, дядька продолжил: — Псих, значит, не совсем, то есть нормальный… Его мне дачники оставили… По мне, так он вполне нормальный.. До сучьего племени просто сам не свой… Загулял где-то, только вчера вернулся… Суку за километр чует, Психушка… Они не могли его в городе держать… Вот Психом и назвали. А мне-то что… Хоть селедкой в бочке назови…

ЧЕРНО-БЫЛЬ

Фамилии и имена действующих лиц изменены

— У меня должен быть плохой анализ крови. — Я многозначительно посмотрел на медсестру. — Мне бы очень хотелось… этого.

— Да, да, понимаю, — ответила девушка, размазывая выдавленную из меня каплю крови между двумя стеклянными пластинками, — я понимаю… Вот до вас мужчина сдавал, его тоже в Чернобыль забирают, так у него такая плохая кровь… — Она невесело улыбнулась.

На следующее утро я получил в регистратуре результаты, которые могли бы повергнуть в ужас человека, озабоченного своим здоровьем, но меня лишь обрадовали, и отправился в военкомат, на дальнейшее обследование.

Миновав конвейер, где мое тело быстро ощупали руки хирурга, обстукал молоточек невропатолога, залез в нос клювик щипцов лора, пробежала по груди холодная лягушка стетоскопа терапевта, я оказался перед дверьми главвоенврача, начальника комиссии. В ожидании вызова я принялся читать собственную медкарту, однако разговор, происходящий за дверью, отвлек меня от созерцания врачебных каракулей.

— А я говорю вам, годен! — неожиданно громко донеслось оттуда.

— Поймите же, я сам врач, с таким анализом крови постельный режим требуется…

— Вы его получите. — перебил первый голос, судя по всему, принадлежавший начальнику комиссии, — в поезде.

— Но поймите…

— У вас нормальная кровь. По дороге поправитесь. Зовите следующего.

Моя кровь, в анализе которой наблюдалось явное нарушение лейкоцитарного состава, тоже вполне устроила главного. А моим братом по “плохой” крови оказался лейтенант Булатов, будущий доктор нашей роты.

После долгих перемещений по окрестностям Киева, нас (мы — это десяток питерских офицеров запаса, призванных, как указывалось в повестке, на полугодовые учебные военные сборы в Чернобыль), наконец повезли в расположение Ленинградского полка.

Впервые мы почувствовали дыхание происшедшей около года назад катастрофы, подъезжая к базе: обочины дорог пестрели знаками “радиоактивно” и “остановка запрещена”.

Возле последнего поворота я увидел большой белый указатель в сторону рощицы, за которой виднелись какие-то постройки. На нем крупными черными буквами было написано: “ХОЗЯЙСТВО ПЕТРОВА”. Впоследствии выяснилось, что Петров — командир нашего полка, а постройки — клуб и офицерское общежитие.

Наша часть находилась близ деревни Домановка, недалеко от границы зоны, но уже за ее пределами, в окружении полей и березово-сосновых лесов. В конце лета в лесах появилось несметное количество грибов. Я их собирал ради удовольствия и никогда не ел — боялся радиации: зона находилась в нескольких километрах. Грибы можно было проверить прибором на бета-радиоактивность, именно — бета, в отношении альфа и гамма лес был чист. Бета-радиометр имелся один на весь полк, и я не слишком доверял его показаниям. Говорят, что некоторые офицеры все же ели эти грибы, я лично не видел.

А вот яблоки были не заражены и вполне съедобны. Радиоактивные облака миновали огромный яблоневый сад, находящийся в нескольких километрах от Домановки. Раз в неделю я посещал этот сад вместе с библиотекарем, на гражданке работавшим водителем автобуса. Он, как и многие из нас, был наголо выбрит. Чем-то он походил на Хлебникова.

Я не застал то легендарное время, когда каждому ликвидатору перед поездкой в зону для предохранения от радиации выдавали по стопке водки. В мою бытность, наоборот, начальство всеми силами боролось с пьянством: однажды полковники, переодевшись солдатами, отправились в Домановку и устроили в домах старушек, продававших солдатам самогон, настоящие погромы, перебив все бутыли с товаром.

Я записал частушку (всего в моей коллекции “частушек Ленинградского полка” около двадцати с лишним штук) следующего содержания:

Я в Чернобыле служил,

На реактор хуй ложил,

Я в Домановку ходил,

Самогон и водку пил.

Доктор Булатов умудрился выбить командировку за лекарствами в городок, где твердая трезвая рука полковников была бессильна: в городке имелся магазин, продающий горiлчанi вироби (впервые я приезжал, а точнее, меня привозили в Киев бабушка и дедушка, когда мне было около двенадцати лет. Прочитав на одном из домов вывеску ГОРIЛЧАНI ВИРОБИ, я подумал о горячих пирожках, любимых мною и по сию пору. Какое же разочарование я испытал, оказавшись внутри! Но когда мы с друзьями посетили Киев второй раз, горiлчанi вироби стали местом вожделенным и сладостным).

Доктор закупил этих крепких виробiв на все имеющиеся у него, то есть выданные нами деньги. Получилось два плотных и весьма тяжелых приятно булькающих вещмешка. Однако пробовать напиток он начал еще в городке, поэтому опоздал к машине и в полк был вынужден добираться на перекладных. По мере приближения к базе он продолжал пропитываться (а точнее, напитываться) водкой: дорога была радиоактивной, приходилось много стоять на обочинах, и не нашлось иного способа защитить себя от вездесущего излучения — так он объяснял начальству, подобравшему его тепленькое тело на одной из этих обочин. А оставшаяся водка, естественно, была конфискована и уничтожена полковниками.

Кого только не было в полку: доктор Булатов — на гражданке врач-гинеколог, его санитар — Веня Чинарев — художник, студент Мухинского училища, я, например, — кочегар-писатель, а Виктор, здешний библиотекарь — шофер автобуса.

В нашей комнате обитало семь человек — офицеры роты разведки. Офицеры роты разведки! Это лишь звучало красиво, на самом деле мы выполняли ту же работу, что и офицеры других рот: были кем-то вроде бригадиров или прорабов на капремонте. Каждый из нас командовал взводом человек около двадцати.

Мой сосед Коля, иначе лейтенант Никонов, начал ностальгировать по женщинам с первого же дня после приезда. Его рассказы в основном доставляли наслаждение лишь ему самому. Мало того, с точностью до слова и с завидным постоянством они повторялись каждый вечер. Все уже знали наизусть, какие трусы у его жены, и как он трахался с любовницей в тамбуре пустого поезда, и как он очень имел женщину, не снимая с нее трусы, а лишь сдвинув перемычку, и как он повторит этот подвиг, когда вернется, а повторить он сможет, ибо у него по утрам стоит, и с каждым днем хочется все сильнее…

На этом обычно его перебивали: “Может, хватит о бабах…”, но через какое-то время разговор снова перетекал на них, и начиналось обсуждение достоинств какой-нибудь женщины, встреченной в зоне. Коля незамедлительно высказывал предположения: кому и как она давала. Жен полковников и приезжающих иногда в гости собственных жен не обсуждали.

Большинство солдат прибыло из деревень Ленинградской, Вологодской и Новгородской областей. Все солдаты моего взвода были старше меня, почти каждый — обременен крестьянским хозяйством и многочисленной семьей. В очереди к телефону их сокровенные мечты становились общим достоянием: приходилось кричать, чтобы хоть что-то долетело до той стороны.

“Денег пришли…” — непрестанно, словно выкрикивая некий лозунг, повторял один. Такое требование легко объяснялось — самогон стоил дорого. Кроме того, у прапорщиков можно было купить новенькую афганку (в смысле — военную десантную форму нового образца), или удостоверение, или… У прапорщиков можно было купить все, что захочешь, имелись бы деньги.

Другой, более обстоятельный, расспрашивал жену о крыше, которую обещал поставить совхоз, и о телке, третьего интересовала судьба дочки, уехавшей в город. Что они могли уловить среди шума, гудков и бульканья — я не знаю. Может, помехи сами складывались в человеческую речь, выдавая желанный ответ, но очередь к телефону не пропадала. Из десяти раз я лишь дважды дозвонился домой.

Денег почти всегда не хватало. Может, поэтому во всем полку царил натуральный обмен. Продукты питания типа сгущенки-тушенки спросом не пользовались — кормили нас вдоволь. Ходила типичная для Руси валюта — спирт или самогон. Но существовали и другие системы обмена: например, тельник менялся на два старых значка (речь идет о нагрудных знаках “Участник ликвидации последствий аварии на ЧАЭС”, которые сначала выпускались одного образца, затем другого. Новые значки ценились меньше), афганка, кажется, стоила тельник плюс удостоверение, и так далее. На разнице в соотношениях меновых цен можно было играть, однако, большинство из этих операций сводилось к простейшей формуле: шило на мыло.

Знание кочегарского дела весьма мне пригодилось — после отлучения от облучения, то есть отлучения от работ на станции, которое тихой сапой произвел то ли местный капитан госбезопасности, то ли майор-диспетчер на самой станции, с которым я (а правильнее, он со мной) разругался во второй или третий день ударного труда, мне поручили налаживать местные котельные. Это было что-то вроде маленькой ступени к дембелю. Манометры, термометры, задвижки, котлы — я подготавливал уютные и удивительно безопасные копии станций к зиме.

Все командиры ходили пешком, а зам по тылу, в подчинение которому я попал, разъезжал на велосипеде. Велосипед был голубой и изрядно помятый, чего нельзя было сказать о зам по тылу. Капитан госбезопасности тоже отличался от остальных офицеров: под гимнастеркой, ворот которой был всегда расстегнут, он носил тельняшку. Как митек.

И у меня был “знак отличия”, даже два. Первый — довольно большая щетина на щеках и подбородке: почувствовав, что близится срок возвращения, я снова принялся отращивать бороду. А второй — маленький нательный крестик, который постоянно стремился выскочить наружу. Я не снимал его даже в душе, куда мы ходили после возвращения со станции. Этот крестик заставил замполита страдать над неразрешимым в то время вопросом: может ли верующий офицер командовать? Через год такой вопрос уже бы не возник, но тогда… В общем, замполит запретил мне заниматься религиозной пропагандой. Однако командир полка не раз пытался беседовать со мной на библейские темы.

Док, служивший намного дольше меня, рассказывал, что наши прогулки-беседы с Петровым, перемоловшись в устах десятка-другого солдат, через два месяца превратились в следующую байку: “Был в нашем полку старлей — поп-расстрига. Крест серебряный на груди поверх формы носил — килограмма два. И сам полковник ничего запретить ему не мог, а, завидев крест, кланялся и крестился”.

Капитан госбезопасности, сейчас я даже не могу вспомнить его имени, иногда выпивал с доктором Булатовым. Напившись, он говорил обо мне доктору:

— Но почему у него крысы из города бегут? Все было: мародерство было, лес хорошо описан, но почему крысы из города бегут?! Такого не было… (Мои полуфантастические, с частыми отсылами к средневековым чумным временам творения он воспринимал как реальные отчеты).

— Это же художественная фантазия, вымысел, — отвечал Булатов.

— Фантазия — фантазией, но крысы!

На самом деле капитан госбезопасности не был лишен фантазии. Одно то, как он добыл мои тексты, достойное подтверждение сему. Просто попросить почитать — это было бы прозаично и банально. Он предпочел наиболее трудный путь — похищение. И вот здесь в полной мере проявилось его изощренное воображение.

Однажды весь полк, включая офицеров, выстроили на плацу: проверяли чистоту ногтей. И эта грандиозная и абсурдная по своей бессмысленности процедура была задумана лишь для того, чтобы очистить нашу многонаселенную комнату от людей и изъять из тумбочки все мои бумаги.

Однако сие действие ничуть мне не повредило: он взял лишь первый экземпляр, а все рукописи я печатал в двух экземплярах на телетайпной ленте (двух бумажных лентах, проложенных лентой копирки и свернутых в рулон). В сечении она напоминала мне рулет, в котором вместо бисквита — бумага, а вместо крема — копирка. Заправив рулон в машинку, можно было печатать, не думая ни о листах бумаги, ни о замене копирки: рукопись получалась сразу в двух экземплярах. Машинка находилась в штабе роты, куда я мог входить в любое время: по части машинописных работ мне не было равных во всем полку, и, если требовалось срочно подготовить какой-либо документ, что случалось крайне редко, прибегали к моей помощи. Первый экземпляр я хранил в тумбочке, а второй в машине со странным именем ПХЛ.

Эта машина — фургон “Газ-66”, Передвижная Химическая Лаборатория (отсюда и имя — ПХЛ), никогда не ходила в зону, а со времени прибытия в полк стояла в автопарке на колодках. Я был единственным владельцем ключа от фургона, вскоре переоборудованного под вполне сносный писательский кабинет. Туда я также перетащил подушку и одеяло, которые прятал в одном из ящиков: его содержимое было разворовано задолго до моего появления.

Помимо этой, у меня была еще одна ПХЛ, также не ходившая на станцию. Имелось и несколько БРДМ — этаких бронированных со всех сторон от радиации и вредных веществ черепах: они могли ползать в ядерном пекле достаточно долго. Брдмки в первые месяцы после аварии были незаменимы, а в мою бытность отдыхали в парке: на станцию мы ездили в обычных, крытых брезентом грузовиках.

Парковые дни — это дни, когда мы чистили технику, контролируя приборами ее зараженность. Правда, некоторые приборы показывали свою собственную зараженность. Когда проверяли моторы, парк оживал: машины напоминали гигантских зеленых насекомых. Отгороженная земля была гнездом, из которого каждое утро выползала вереница грузовиков.

Путь до объекта (а объектом являлась либо станция, либо какое-нибудь сооружение в городе Припять) был достаточно долгим. Но обратная дорога занимала еще больше времени: для того, чтобы миновать радиометрические кордоны, требовалось настоящее искусство. Машины со станции шли грязные и “светились” больше нормы, мытье же занимало два-три часа, вдобавок некоторые кордоны были оснащены импортными, очень точными и чувствительными радиометрами, прозванными в народе японцами, и, чтобы вернуться в полк к ужину, приходилось прибегать ко всевозможным ухищрениям.

Например, мой водитель любил пристраиваться вплотную в хвост к уже проверенной машине и прорываться следом за ней под стремительно закрывающимся шлагбаумом. Другие предпочитали выбираться из зоны окольными путями, через кордоны, на которых работают “свои”. А машины все равно приходилось мыть. Но уже в полку.

Место, куда попадает зараженная, отработавшая свое техника, которую уже не отмыть от радиоактивной “грязи”, называется могильник. Я на таком могильнике умудрился захоронить все украденное кем-то из моих предшественников оборудование. Однако, как выяснилось, сначала его следовало списать. Списали мы его довольно быстро, с помощью прозрачных и весьма крепких чернил.

Каюсь, я и сам не прочь был поживиться танкистским шлемом: в нем весьма удобно было бы ездить на велосипеде, но не рискнул. Не из этических соображений, а из медицинских: подумал: вдруг он светит. Будь я уверен в его чистоте, наверняка бы спер.

Одним из наших объектов был завод “Юпитер”. Тот самый, что производил магнитофоны… В первый же перерыв солдаты разбрелись по заводу. Видимо, с целью предупреждения мародерства, все оборудование сразу после аварии было приведено в негодность: станки валялись на полу, в лужах масла, как мертвые воины на поле битвы. Солдат я нашел на складе: они распихивали по карманам штекеры, фотодиоды и прочие новенькие, упакованные в полиэтилен детали. Один боязливо посмотрел на меня, однако, признав своего, неспешно продолжил потрошение ящиков. Я присоединился к ним из чистого любопытства — радиодетали меня не интересовали. Я почти уверен, что полиэтиленовая обертка предохранила детали от заражения. Людей подобным образом не запакуешь.

На этом заводе было множество всяких забавных штуковин. Как-то, гуляя по объекту, я зашел в лабораторию, где было полно бутылей серной кислоты. К счастью, их оставили нетронутыми на стеллажах, лишь одна была опрокинута внутри вытяжного шкафа, и след ожога широкой полосой тянулся по деревянной дверце, темнел на полу.

Завод постепенно превращали в станцию дезактивации. Мы отмывали от грязи бывшую столовую, и преимущественно имели дело с бета-заражением. После нескольких литров мыльной воды плитки пола становились чистыми, однако щели между ними продолжали светить. Дозиметрист ходил с радиометром и обводил цветными мелками еще недостаточно отмытые места, указывая внутри цифру — уровень зараженности. В итоге весь пол был разрисован причудливыми разноцветными фигурами.

 

На работу нам привозили газировку, целые ящики с бутылками газированной воды. Пей, сколько хочешь. Это было необыкновенно приятно: сняв намордник с ласковым названием “лепесток”, глотнуть прохладной, пощипывающей горло минералки.

Примитивные респираторы, получаемые нами в неограниченном количестве, действительно напоминали лепестки больших белых цветков. Правда, на момент выдачи они представляли собой абсолютно плоские ровные матерчатые круги, натянутые на проволочно-пластмассовые рамки, но с помощью нехитрых манипуляций превращались в лепестки, закрывающие нос и рот, облепляющие лица так, что трудно было узнать того, кто работал рядом. Лишь по глазам, по одежде да по погонам.

Одежда для поездок в зону была, что называется, бэу самых разных покроев и оттенков. Покопавшись на складе, можно было найти галифе чуть ли не начала века, имелась форма и темно-зеленая, нелиняющая, имелась и абсолютно выцветшая, соломенная. Я предпочитал последнюю…

 

После того, как до местного начальства дошло, что отмыть бывшую столовую “Юпитера” лучше, чем сделали это мы, невозможно, нас перевели на станцию, в третий блок, соседний с взорвавшимся. Бардак здесь был меньше — сказывалась близость реальной опасности.

Здесь я убедился в правильности поговорки: “Гром не грянет, мужик не перекрестится…” Солдаты, с которыми я чуть ли не всю дорогу вел разъяснительные беседы о том, чем опасна радиация, проработав полчаса, напрочь забывали о радиоактивной пыли, летающей в воздухе, и о категорическом запрете посещать соседние непроверенные помещения. Стоило мне отойти на секунду, как лепестки сменялись сигаретами, и кто-нибудь уже “орудовал” за запретной дверью. “Ну, чего ты, лейтенант, я уже месяц работаю и не жалуюсь…” — типичный ответ на мои пинки и увещевания.

Работа, которую нам поручали, не отличалась особым разнообразием: чистить, скоблить, мыть. Один раз мы зачем-то сбивали отбойными молотками цементную корку, покрывающую пол. Зачем? Никто мне объяснить не смог. Приказы не обсуждаются.

Соседний взвод, например, мыл трубы. Долго и упорно. Однако даже после того, как железными скребками содрали краску, уровень зараженности труб не уменьшился. Загадку разрешил один из проходивших мимо физиков, мозги которого не успели свернуться под форменной фуражкой, — в трубах находилась радиоактивная вода! И все же, я почти уверен, что после наших трудов на станции стало немного “чище”.

За несколько дней я ознакомился со всеми местными достопримечательностями: стеной, за которой замурован погибший от переоблучения оператор, мертвым лесом, знаменитым “золотым коридором”. Коридор казался мне больше серебряным, чем золотым, — пасмурные дни лили в его многочисленные окна бледно-голубой свет. Я не раз проходил по нему: майор-диспетчер разбросал моих солдат по трем различным комнатам с немыслимыми номерами, и, хотя в каждой группе был старший, раз в час приходилось бегать по всему блоку: ведь за выполнение работ отвечал лично я. Впрочем, подобных мне ходоков было много, и заберись я, скажем, на крышу, никто бы и не заметил.

“Крыша” была не простой крышей, под этим словом подразумевалась крыша третьего, соседнего с взорвавшимся, энергоблока. Именно на нее попали куски радиоактивного графита из реактора. Сначала их собирали роботы, но у роботов от переоблучения часто “ехала крыша”, и сумасшедшие неуправляемые машины падали вниз и разбивались. Тогда роботов заменили “зелеными биороботами” — так себя называли некоторые солдаты, работавшие там. К моменту нашего появления на станции крыша была в основном очищена, а по поводу работы на ней ходила частушка:

Если хочешь ты домой —

Полезай на крышу,

А потом е..ть жену

Будет дядя Миша!

Когда мне запретили поездки на станцию, я особенно не переживал, хотя… Отстранение от работ влекло за собой два последствия: первое — не схватишь предельную дозу, и второе, истекающее из этого, — будешь сидеть в полку весь отведенный тебе срок, то есть полгода. Поэтому все стремились в зону. Чтобы как можно быстрее получить нужную дозу и отправиться домой. Каждому воину перед работой выдавали волшебную палочку — дозиметр. Вечером один из офицеров проверял их. Надо сказать, такой метод определения дозы имел серьезные недостатки. Скажем, если дозиметр находился в нагрудном кармане, он мерил лишь ту дозу, которую получал нагрудный карман: гамма-лучи могли серьезно повредить все, что находится ниже или выше груди, а прибор показал бы нулевую или очень маленькую дозу. Кроме того, дозиметр воспринимал лишь гамма-излучение, а бета, которого было предостаточно и которое, на мой взгляд, не менее опасно, не учитывалось.

За перебор дневной нормы карали отлучением от станции. Впрочем, при мне норму никто и не перебирал, работали в достаточно “малосветящих” местах строго определенное, рассчитанное командирами, то есть нами, время — у каждого из офицеров имелся прибор ДП-5 или ДП-3, и, прежде чем начинать работу, мы хотя бы приблизительно измеряли уровень радиоактивности.

Были хитрецы, специально облучавшие свой дозиметр, но такие действия быстро раскрывались — в одиночку никто не работал.

Предельная суммарная доза, после набора которой солдата отпускали домой, сначала, сразу после аварии, составляла 25 рентген, затем постепенно уменьшалась: 18, 12, 10 рентген, а если по-научному, — бэров (биологических эквивалентов рентгена). В полку ходила частушка на эту тему:

Наберешь ты восемнадцать,

И поедешь ты домой

Узнавать, как мирный атом

Действует на орган твой.

В устах солдат малопонятное слово рентген быстро превратилось в рейган. Что сказал бы тогдашний американский президент, если бы ему довелось подслушать следующий, довольно типичный для зоны разговор:

— У тебя сколько рейганов?

— Уже восемь с половиной…

— Ну, так скоро домой… А меня, вот, на трех приостановили, вторую неделю держат…

Имеет ли радиация запах? Спроси меня об этом до поездки, я твердо бы ответил — нет. Однако некий запах не покидал меня все два месяца, что я провел близ зоны. Его невозможно описать, невозможно сравнить с чем-либо. Сырая марля плюс очень плохой табак плюс прелые листья плюс… И все это на грани чувствования…

У всех вновь прибывших в Чернобыль першило в горле. Это ощущение, как считает Булатов, тоже действие радиации.

Возможно, радиация не пахнет. (Хотя при сильном гамма-излучении должен появляться запах озона, продукта воздействия частиц на кислород воздуха.). То, что я называю запахом, лежит глубже. Человеческий организм чувствует радиацию, но не может адекватно передать это и создает ощущение запаха. Возможно, подобным образом мы способны “видеть” ауру.

Старое железо не пахнет, но я знаю запах старого железа.

Версия для печати