Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2004, 10

Поступай с другими так, как ты хочешь поступать с другими

Трудно поверить, что роман Людмилы Улицкой “Искренне ваш Шурик” (М.: Эксмо, 2004) написан не врачом. “Казус Кукоцкого” все-таки такого впечатления диагностики, принимающей почему-то романную форму, не производит — хотя симптомы этого особого высокомерия с оттенком цинизма, с которым относятся к людям не очень умные врачи, там уже есть. А здесь — всем героям ставится быстрый диагноз, и дальше с ними все происходит исключительно в рамках предварительного заключения.

Половозрелый мальчик Шурик, искренний (врать не любит) и наш (женщинам сочувствует), имеет самую длинную историю болезни с обширной предысторией. Разумеется, вырастили его женщины, как поэта Александра Блока — несколько немецкое происхождение героя, его имя Александр Александрович Корн, его болезненная правдивость и желание помочь всем несчастным тайно или явно пародирует известную биографию. Его самый частотный поступок в романе — доставка лекарств.

Седая, загорелая, сильно похудевшая, она встретила его с бутылкой водки, с накрытым столом. Расцеловались. Первым делом Шурик выложил на стол справку и лекарство. Когда она вернулась из сеней, где стояла у нее керосинка, неся сковороду жареной картошки, он спал, уронив голову на сложенные по-школьному руки.

Хороший мальчик…” Конец главы.

Хороший мальчик — это диагноз. За день Шурику надо успеть в триста мест — доставить все лекарства всем, кто в них нуждается. А кто в них не нуждается? Вот почему смертельно устает и засыпает, не дождавшись вкуснятины, хороший, добрый, красивый и правдивый мальчик, настолько хороший, добрый, красивый и правдивый, что для большинства умирающих вокруг него людей, по большей части женщин, главным лекарством является сам. А порошки, таблетки, консервы и т. п. — предлогом и поводом заполучить тот женьшень, из которого произрастает его целебное обаяние. Большой и шершавый.

Седая и загорелая, о которой цитата, — его первая женщина, случайная, непредвиденная и ошеломительная для сексуального новобранца связь с которой мгновенно переросла в скорую хозяйственную помощь. Ритуальный дружеский перепихон, который устраивала одинокая пожилая художница с юным “дружочком”, как она его вскоре прозвала, поначалу больше был нужен ему и начал для нее превращаться во что-то более сильное только вот к этим самым ее сединам. А до тех пор ей больше нравились три ее кошки. Диагноз Матильды, поставленный ей как раз в это трудное для женщины время безжалостной писательницей, звучит так: “Но тетка, нелюбимая Матильдина тетка, наотрез отказывалась: пусть Матрене дом пойдет, если я чужим дом отпишу, наш род здесь вовсе переведется. А Матрена городская, богатая, не дура, она дом сохранит… Там, в деревне, назвали ее настоящим именем, которого она с детства стеснялась, и, перебравшись в город, назвалась Матильдой…” Матрена — ее диагноз. Вот так-то. И мы от нее, обманувшей нас простушки, отвернулись. А зря. Потому что тут-то она нам и сказала ту сермяжную правду, которую всю жизнь скрывала от самой себя, — и автор констатировал выздоровление: “Это самые чистые отношения: никакой корысти ни у меня к нему, ни у него ко мне, одна только радость тела, — подумала Матильда, и радость обрушилась полно и сильно”.

Болезни, как мы знаем, бывают явные и тайные. С явными не так интересно, как, например, с этой долго скрываемой Матильдиной простотой. Поэтому такие наглядно нездоровые люди, как некрасивая эпилептичка, целевая студентка из Казахстана, которой надо зацепиться в Москве, писательнице не слишком интересны. И яркая жизнерадостная красавица Валерия Адамовна, лет на десять младше Матрены и лет на двадцать старше Шурика, с одной действующей ногой и костылем, а потом, после полученного от Шурикова целебного корня лекарства в виде страстно вожделеемой, но категорически запрещенной врачами беременности, вовсе без ног и в инвалидной коляске — нужна, скорее, чтобы оттенить истории более изощренные. Как, например, историю Шуриковой матери Веруси, так он ее называет, с которой у него любовь возвышенная и платоническая, но, по сути, из того же корня происходящая…

Только и тут все оказалось просто: стоило вырезать постаревшей Верусе опухоль на щитовидке — и постоянная влага в ее глазах высохла, меланхолия испарилась, она зажила полной жизнью, и даже проснулись ее юношеские таланты, которых хватило ровно на преподавание “театральной культуры” нескольким девочкам-подросткам и еще на воспитание одной девочки сложного происхождения — незаконной дочери от кубинского негра одной студентки того института, в который по нелепой случайности поступил ненадолго Шурик, лишенный верной ориентировки в жизни, потому что у него умирала бабушка и уезжала в Израиль любимая девушка Лиля. Девочку звали Мурзик. Или просто Мария.

У Мурзика, родившейся прекрасной, но мулаткой, почему ее маму Лену и выгнали из дома — благопристойного дома партийного сибирского бонзы, — тоже есть диагноз — “душевное богатство”. Поэтому ей и прописано воспитываться у воспрянувшей к жизни Веруси и идти в московскую школу. И даже повод устроить ей этот пансионат нашелся: Мурзик носит фамилию Корн и записана дочерью Шурика. Это он так помог Лене выпутаться из сложного положения, нечаянно попав к ней на день рождения и причастившись горьких женских слез: из общаги, беременную, выпирают, на квартиру, безмужнюю, не берут, домой не пускают, и даже парень, который когда-то из-за нее вешался, ребенка-негра, о котором предупредила его “по-своему честная” Лена, убоялся. Фиктивный брак и поездка в Сибирь, чтобы сфотографироваться на пороге роддома для полного благополучия в партийной семье, а также немного неиссякаемого корня для хорошего сна уладили и эту историю.

Истории по ходу жизни романного Шурика возникают внезапно и вырастают, казалось бы, из ничего — как если бы смерч мог вырасти из легкого завихрения пыли, случившегося рядом с Шуриком от движения пиджачной полы, когда он утром одевался на работу. Но смерч вырастает — неизбежно и навязчиво. Стоит Шурику зайти, например, на почту — как вырастает из-под земли роковая Светлана, одержимая самоубийством, которой он не только посылку с зубом мамонта донесет до самого обеденного стола, но и даст отведать целебного корня. Вырастает прекрасная Мурзик — и, еще вырасти как следует не успев, требует в богатую коллекцию душевных движений именно этой телесной изюминки…

С какого-то момента чтения начинаешь побаиваться этого текста: он будто сканирует тебя и вот-вот выдаст диагноз. Начинаешь чувствовать себя таким же героем, как и все эти Мурзики-Шурики: между строк на тебя смотрят холодные внимательные глаза, которых ты не замечал до сих пор, — как наивный больной, пришедший на прием, не знает, что врач фиксирует все его наглядные показатели, а не слушает чушь, которую больной рассказывает про свои фантомные боли. Врач знает, что с нами на самом деле. А то, что мы сами о себе думаем, только симптом в ряду других таких же. Врачу все про нас ясно, едва мы появляемся на пороге его кабинета. И вот это “мне все с тобой ясно”, не дающее нам шанса выжить собственной силой, отталкивает читателя Людмилы Улицкой от писателя Людмилы Улицкой. Хотя, наверное, может и привлекать. Пациенты бывают разные: помните, как сомнамбулически качалась толпа под незамысловатую музыку на сеансах “психотэрапэвта” Кашпировского?

Кабинет, в котором на этот раз принимает читателя Улицкая, светел и чист, в нем белые стены и мраморный пол, о который каблучки элегантного врача цокают с той особенной заглушкой, которую дает тяжелый камень и которая напоминает о музейной перспективе. На окнах — жалюзи, перед окнами — стильные, с умом выбранные (не требующие особого ухода) растения из близлежащего магазина цветов. Кабинет оборудован дорогостоящей аппаратурой — но находится место и для той старинной врачебной механики, которой никогда не заменят компьютеры просто потому, что эти простые надежные вещи — какая-нибудь эсмархова кружка (большая клизма) или ручной фонендоскоп (раструб, прикладываемый к телу больного, и наконечник, вставляемый в ухо врача, соединенные резиновой кишкой) — никогда не дадут сбоя. Вариантом такого фонендоскопа извечно пользуются дети, когда приставляют к стенке комнаты обыкновенную кружку, плотно прижимаются к ней ухом и слышат все, что говорят и делают в другой комнате родители… А к чему это я? Да ладно…

Есть в романе истории боковые, самозамкнутые, независимые от главного героя и неизлечимые при помощи его универсального снадобья. Нужные скорее для романного объема. Как, например, красотка, которой друг угостил Шурика, не умеющего отказать и другу, — потому что при его сексуальной нагрузке ему было совсем не до красоток. Хватало уродок, инвалидок, эпилептичек, шизофреничек и старух… Но и об эпизодической красотке мы получаем врачебное заключение, обеспечившее ее длинной жизнью, и нам остается только улыбнуться вместе с Шуриком “ее тоненькому сопению, обещающему с годами войти в силу полноценного храпа”.

Или история Тетиры с диагнозом “одинокая Ирина”, сиделки Шуриковой мамы после операции на щитовидке: “Ирина разводила в тазике теплую воду, долго мыла посуду, издавая тихое бормотание. Болтливость ее была робкой: не привыкшая в своем одиночестве к собеседникам, она вела себе под нос нескончаемый монолог.

Так, едва раскрыв глаза, она начинала утреннюю песню, что погода хорошая, молоко чудесное, кофе убежал, тряпочка куда-то запропала, чашка не очень хорошо вымыта и какой милый узор на блюдечке. К вечеру речь ее от усталости замедлялась, но она все говорила, говорила — о том, что солнце село, и стемнело, и сырость идет от земли, а табак под окном пахнет, пахнет… И, спохватываясь, спрашивала: не правда ли, Верочка? В собеседнике она давно не нуждалась, отклика не требовала”.

Вот такое простое уравнение без неизвестных: 2 х 2 = 4. Нужна эта тетя еще для того, чтобы автор сказал нам: бывает и такой диагноз — и показал полную свою незлобивость: тетка эта симпатичная, трогательная… И все герои, в общем-то, смешные и милые, они как поликлиничная очередь в регистратуру в семь утра, от которой никуда же не денешься: надо всем им помочь, всех записать — вот вам и книжка. Толстая. Читайте... Потому что врачебное заключение, после которого, казалось бы, читать уж незачем, всем им вместе дано довольно скоро после начала книги объемом в 448 страниц, на с. 132: “Но самое нестерпимое было в том, что никто ни в чем и виноват-то не был… Так получилось”. Конец главы.

Это значит, что ложь сама любит честных людей и использует их в своих конспирологических целях. Скрытые силы так устраивают, что многие наши нечистые помыслы отблескивают катартическими слезами — вот почему беременность Валерии смотрится подвигом, а ее моление о чаше выглядит так: “Ну, хорошо, — обращалась она к своему главному Собеседнику, — признаюсь Тебе, хочу. Как кошка. Но чем я хуже кошки?

А все наши идеальные представления и лучшие намерения оборачиваются неисповедимым дерьмом. Закон, доподлинно известный медикам, знающим человеческую натуру во всех простых и непростых сочленениях. Даже таких: “Лиля дальних планов не строила: ближних было невпроворот. Но письма Шурику все-таки писала — из русской, с годами ослабевающей потребности в душевном общении, пробирающем до пупа…”

И так в этом объясняющем все случаи жизни режиме роман скачет по кочкам-частностям и уходит в бесконечность.

На фоне этого тоталитарного совершенства не может не радовать единственная непредсказуемая деталь, которую ему подстроила сама жизнь. Неожиданность, чудом проникшая в этот идеально защищенный от художественной заразы текст, — это его екающий диалект. Нет-нет да и встретишь на этих страницах ничем не объяснимые, непонятно как образовавшиеся одноплановые опечатки: сколько бы раз не встретилось нам в тексте упоминание кубинца, он будет охарактеризован как “темнокожий”. “Слезами” здесь пишется как “слезами”. Еще встречаются такие изыски, как “все прочие препятствия”, “легко встать из-за стола”, “приятную теплоту”…

Что бы это значило?

Анна Кузнецова

Версия для печати