Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2003, 8

Почему я больше не пишу фантастику?

Этот вопрос я слышу уже много лет, после восемьдесят первого года, когда в свет вышла первая моя книжка “Окно”. Она состояла из коротких рассказов, которые критика отнесла к жанру (не уверена, что это жанр, скорее — прием или вид) фантастического реализма или реалистической фантастики. Однако рассказы, вошедшие в ту книгу, точнее было бы назвать одним коротким словом — “притчи”. Или сказки, что зачастую одно и то же. Все или почти все рассказы, вошедшие в книгу, уже были опубликованы в журнале “Нева”.

Книжка, как ни странно по тем временам, имела успех, и еще тогда Даниил Александрович Гранин сказал мне, чтобы я не вздумала переходить к суровому реализму: фантастика у меня получается, а что будет с реалистической прозой, еще неизвестно. Да и конкурентов там сразу появятся толпы.

Прием фантастического реализма в тогдашней советской прозе не был столь популярен, как теперь, даже — как несколько лет спустя. Тогда, если кто помнит, популярен был реализм социалистический. Так что Александр Житинский, первым напечатавший такого рода прозу, никакого восторга у критики не встретил и даже наоборот. Мне повезло больше: я пошла по уже протоптанной им тропинке, но для того, чтобы ступить на нее, и мне потребовалось время: аллегории и метафоры были не в чести. За ними мог таиться невидимый даже цензору криминал.

Это позже “Альтист Данилов” произвел фурор, но он появился в Москве, а в Москве разрешалось больше, чем в Ленинграде.

Помню, первым, кому я показала свои рассказы, был главный редактор большого издательства, друг моих родителей, человек, всегда относившийся ко мне хорошо и желавший нашей семье только добра.

Я еще работала инженером, писала урывками, по ночам, а то и — нагло, в рабочее время, сидя под замком в “первом отделе”, где изучала якобы секретные документы, а сама строчила свои притчи или читала тамиздат. Мои произведения были прочитаны другом нашей семьи быстро… и повергли его в тоску.

— Ну, зачем тебе это, Нина? — сказал он со вздохом. — Да, это очень мило, это приятно почитать вслух в кругу семьи, сидя после обеда у камина. Но — печатать?!. Для публикаций нужны крупные проблемы, широкие полотна, повествование о… свершениях, о судьбах наших современников, людей труда. А твои герои... Кто они? И вообще живут вне времени и пространства… У тебя есть прекрасная профессия, литераторы в вашем доме уже имеются. А ты, прости меня, уже не девочка, чтобы осваивать новую специальность. Иди и занимайся своим делом.

Он был во всем прав: родители в самом деле оба были литераторами, а я — инженером, которому скоро должно было стукнуть сорок.

Ошибался он лишь в одном: я не просила его печатать мои сочинения — я просто хотела услышать профессиональную оценку. Непредвзятую.

Ушла я, как говорится, несолоно хлебавши, но… советам не вняла, продолжала писать.

И вскоре показала свои сочинения Руфи Александровне Зерновой, бывшей тогда председателем комиссии по работе с молодыми при Ленинградском отделении Союза писателей.

К ней меня направил Давид Яковлевич Дар, заявивший, что все, мною написанное, — литература: “Прелестно и ар-цис-цично!” — сказал он.

“Ты — не графоманка”, — кратко ответил на мой вопрос Яков Гордин. Однако самое первое указание — писать, никого не слушая, я получила от своего мужа, которому доверяла абсолютно. Но одно дело — муж, а совсем другое — официальные лица.

Руфь Зернова ничем меня не утешила. Ее вердикт был таков: да, это хорошо... но как грустно, что здесь вас никогда не будут печатать. Никогда!

А несколько коротких зарисовок, которые и притчами-то трудно было назвать, она назвала стихотворениями в прозе.

Я продолжала писать. Мои герои по-прежнему жили вне времени и пространства, я не изображала “людей труда”, мне были интересны просто люди, их характеры и отношения. А больше всего, разумеется, мне интересна была я сама со своими мыслями, переживаниями и открытиями.

Но сейчас я, пожалуй, должна объяснить: а почему, на самом-то деле, я вдруг решила заняться литературным трудом накануне сорокалетия, а до того (пусть с отвращением — но ведь работают, как правило, не для удовольствия, а чтобы прокормить семью, так я тогда считала) оставалась посредственным инженером в Институте технологии судостроения?

Одной из причин этого, как, вероятно, и того, что я начала с фантастики, а пришла к реализму, был мой характер: я с детства терпеть не могла заниматься тем, что надоело, став привычным и, значит, неинтересным. Интересным было новое: новые люди, города, события. В первую половину жизни мне интересней всего было просто ЖИТЬ, даже занимаясь нудным, как быстро выяснилось, не моим делом. Но тогда у меня не было времени подумать о чем-то, кроме ЖИЗНИ, — в ней все было новым, все — в первый раз: замужество, развод, любовь, дети, поездки в отпуск к Черному морю, чтение новых книг, кинофестивали, разговоры с мужем обо всем, потому что он был умнее, образованнее и талантливее меня.

Вокруг действительно были интересные люди, в моей жизни постоянно случались какие-то приключения и даже чудеса. Я очень, слишком долго не могла осознать, что я — уже взрослая, живу настоящей жизнью. Даже разносы, которые я получала на работе от начальства, вызывали странную, не вполне адекватную реакцию: “Надо же! У меня — неприятности на работе. Как у └больших””. Я долго оставалась инфантильной.

Но вдруг наступил момент, когда мне… надоело. Захотелось, оглядевшись, ответить себе самой на вопросы, мимо которых я до этого проносилась, как мимо деревьев, стоящих вдоль железнодорожного полотна, а я искоса поглядываю на них из окна электрички, пристроив на коленях сумку с продуктами для семейства и уткнувшись в книжку.

Пожалуй, первым толчком было даже не желание решить какой-то сложный философский или нравственный вопрос, а потребность взглянуть на себя со стороны, что я, вообще-то, делала довольно редко. Повод для написания рассказа был, честно говоря, пустяковым: кто-то меня обидел. Я к нему — с добром, а в ответ черная неблагодарность и даже хамство. Сперва я глазам своим не поверила: как же, я, такая хорошая, благородная… Любой бы обрадовался. А тут… И тогда я решила, что мой обидчик — бесчувственное неодушевленное, а я — тупое и упрямое существо, пытающееся пробить головой стенку. Так появился мой первый “фантастический” рассказ — две страницы о том, как некая дама безуспешно пытается “выдоить” стакан газированной воды из автомата, невесть для чего предназначенного, изредка используемого уборщицей для того, чтобы выколачивать ковровые дорожки, но внешне похожего на автомат для газированной воды. Тогда такие автоматы стояли везде: на улице, в метро, в учреждениях. И вот моя героиня опускает в щель автомата монету, подставляет чашку, автомат же со всего маху влепляет ей пощечину. Тут, казалось бы, и бежать от него прочь, ан — нет. Новая монета опущена в щель, в результате — новая пощечина. Уже и чашка разбита, и щека пылает, а “эта чокнутая” — так выражаются обступившие поле боя сослуживцы — все сыплет и сыплет свои монеты… Назывался рассказ “Не подходи к роботу”. Им я как бы мстила своему обидчику. Надо признать, что многие пишут именно для того, чтобы свести с кем-то счеты. Я такую прозу называю дамской, хотя принадлежать она может и представителям сильного пола.

Печатать “Робота” я, разумеется, и не пыталась, но и приставать к людям с непрошеной дружбой тоже прекратила. Зато поняла, что разобраться в себе, а заодно и в людях проще, построив такую вот аллегорию, где все становится на свои места.

Вероятно, так и должно быть: начинающий автор, как подросток, занят только собой, своим внутренним миром, отношениями с окружающими, попыткой понять, собственным умом осознать, что такое добро, что такое зло. И — кто он в этом мире. Это — простые вопросы, на них литература давно ответила, но чужой опыт никогда никого не устраивал. Хочется самому говорить о своих личных (как ни у кого в мире!) переживаниях и открытиях и, если получается, писать о них. Как правило, начинают со стихов.

Я упустила время, когда будущие прозаики пишут стихи, а потому и начала с коротких рассказов-притч, где в фантастическую форму спрятана простая, часто банальная мысль или мораль. Но это — моя мысль и моя мораль.

Затем, повзрослев как литератор, я стала больше интересоваться другими людьми, их характерами, тем, как поведут они себя в экстремальной ситуации. Создать экстремальную ситуацию, в которой раскрывается душа человека, в реалистическом произведении трудно, для этого нужно долго и обоснованно выстраивать сюжет. Этого я еще не умела. А в фантастическом рассказе могла, опять-таки на нескольких страницах, заставить своих героев получить, например, повестки к Смерти и посмотреть, кто как будет себя при этом вести.

Но жизнь не только острые моменты и загадочные приключения, это судьбы людей, их характеры, психология, причины и обстоятельства формирования этих характеров и судеб, то есть среда, социум, исторический контекст. И здесь никакие, специально созданные кренделя и завитушки не нужны, здесь они лишние, требуется простой и точный анализ, выраженный открытым текстом. Так я пришла к реалистической прозе. Не знаю, ко всем ли это применимо, но со мной, скорей всего, было именно так.

Я написала повесть “Треугольник Барсукова”, за ней — вторую — “Червец”. В них фантасмагории соседствовали с чистой воды реализмом, и не все это приняли. Вениамин Александрович Каверин, например, категорически отверг такое смешение стилей. Но мне аллегории требовались еще и затем, чтобы спрятать крамольные мысли, хотя, говоря честно, не только для этого: у меня еще не пропал кураж изобретать невероятные, невозможные вроде обстоятельства, чтобы зафитилить туда героя, а потом его же чинно пустить по нормальной дороге. Печатать здесь эти повести я тогда и не думала, “Треугольник” опубликовали в США, “Червец” пошел в самиздат. В России все это появилось много лет спустя.

Между тем вопросов к себе с годами, увы, становилось все меньше. Запертых дверей (ключ потерян), пыльных чуланов, где можно найти клад, ведущих в никуда коридоров в собственной душе как будто уже не осталось. Не думаю, что это пришла мудрость, скорее, лень рыскать по закоулкам, соблазн решать проблемы, используя накопленный опыт. Прекрасно при этом зная, что нельзя дважды войти в одну и то же реку, и вопрос, на который вчера имелся один ответ, сегодня для тебя же решается по-другому. Но…

И вот тогда возникла мысль, что в собственной душе уже ничего увлекательного или непонятного, скорей всего, не найдешь. Между тем каждая чужая, самая обыкновенная судьба неповторима, как отпечаток пальца, и каждый характер уникален. Что в нищей и тесной жизни — “жизнь, как она есть” (Марина Цветаева, “Поэма горы”) — достаточно интересного, часто загадочного. Наше бытие (не быт!), именно бытие выдает иногда такие чудеса, которые ни понять, ни рационально объяснить невозможно.

И желание без конца копаться в себе или специально придумывать фантастические ситуации и загонять туда героев постепенно слабело. Первое, как я сказала уже, не сулило никаких сюрпризов, да и желание поведать миру о своих переживаниях исчезало на глазах. Второе… Второе было слишком легко. Это было уже освоено. Найти прием, а потом придумывать сюжет, подходящий для этого приема, стало скучно, да и не получалось. Прием “повисал”, даже если сам по себе был интересным. Герой блуждал в нем, как в лабиринте, и оставался навсегда в одном из тупиков. Так случилось с повестью, где некий инженер Костылев проснулся утром в своей постели и с ужасом увидел, что тело его покрыто густой шерстью, на ногах — копыта, на голове — рога, а также имеется хвост — одним словом, черт и черт, такой, как его малюют. Дальше пошли неприятности: врач из поликлиники отказался дать бюллетень, пришлось идти на работу, вызвав там шок среди сотрудников и гнев начальства, через некоторое время ушла жена, поскольку отец в обличье черта травмирует ребенка… и т. д., и т. п. Неприятности Костылева громоздились одна на другую, писать было легко и весело... но вдруг обнаружилось, что я не знаю, ради чего затеяла эту чертовщину, как вывести из нее героя и, вообще, “что хочет сказать автор своим произведением?” Автор не знал. Так и лежит эта рукопись в шкафу, подтверждая правоту апологетов социалистического реализма, осуждавших искусство для искусства… По крайней мере, применительно ко мне это было справедливо. Нет, я не давала себе зарока больше не писать фантастики. Я даже сравнительно недавно написала и опубликовала три сказки, где не было одного конкретного героя, героем была толпа. Сочиняя те сказки, я видела, как изменилась сама. Я назвала бы этот цикл “Злые сказки”. А сказкам все-таки полагается быть добрыми. Зато реальная жизнь не обязывает писать ни доброго, ни злого, там требуется только правда, да еще — доброе намерение, как сказал Стивенсон и любил повторять Каверин.

Впрочем, в реальной жизни, в самом обыкновенном сюжете можно увидеть странные события, необычных людей. Объяснить их поступки, препарируя и изучая душу, — тут была новизна. Каждая, самая заурядная личность — загадка. И я, как стадо овец, объевшее всю траву на участке, где паслось, двинулась дальше. Интересно было попробовать, сумею ли я писать без “подпорок” в виде фантастических приемов. Делать то, что умеешь, скучно. А тем временем подоспела свобода слова, так что и необходимость в сказочном камуфляже отпала.

Возможно, если бы я была способна создавать такие фантасмагории, что и Гоголю не снились, я бы не отказалась от них. Может быть, если бы у меня одна за другой возникали новые философские идеи и целые концепции, я бы не думала о том, что нужно выбрать другую форму — новизна была бы в самих мыслях. Однако — увы… Ни Гоголем, ни тем более Гегелем я не была.

Я все чаще и чаще писала реалистические рассказы, а потом и повести и даже два романа. Критика встречала их куда прохладней, чем фантастику, — тут Д. А. Гранин оказался прав. Но вернуться на прежнее пастбище я уже не могла. Да я и сама изменилась к тому времени. Многие из сделанных когда-то “открытий” казались теперь ошибочными и поверхностными. Хотя главное, из понятого тогда, осталось, как бы наивно ни звучало, — в частности, убежденность в том, что совесть живет в душе каждого человека, как некий прибор, вроде отвеса, показывающего, что дом покосился набок. Совесть имеется у каждого. Другое дело, что не каждый слышит ее: то ли совесть немая, то ли, скорее, человек глух к ее сигналам. В результате самый удачливый, благополучный, богатый и самодовольный субъект, живя не по совести, обязательно испытывает некий дискомфорт: зависть, злобу, чувство, что ему “недодали”.

Но самое главное — он не может почувствовать себя по-настоящему счастливым. Не сытым и довольным, “удовлетворенным желудочно”, как кадавр у братьев Стругацких, а именно счастливым — так, что захватывает дух. Пусть хоть раз в жизни.

Это вообще редкий дар, и владеют им, как правило, люди с чистой совестью, что вовсе не значит, что самого благородного человека не может постигнуть страшное несчастье, но при прочих равных условиях, в обычной жизни ему живется светлее и радостнее, чем подлецу. Правда, и страдание его будет глубже и трагичнее. И это — плата за способность быть счастливым. Я понимаю, что это “открытие” я сделала через сотни лет после того, как его сделали и, как теперь выражаются, “озвучили” другие авторы. Но, повторюсь, такого рода открытия каждый для себя делает сам и, бывает, не один раз в течение жизни меняет и корректирует свою позицию. Даже суперсовременный писатель Виктор Пелевин не побрезговал потратить достаточно страниц и фантазии, чтобы в своем “Чапаеве и Пустоте” поговорить о внутренних прокуроре, адвокате, обвиняемом и ментах, живущих в сознании каждого из нас. И сделал это, надо признать, убедительно. Но я отвлеклась.

Итак, сегодня я пишу реалистическую прозу. Ее принято еще обзывать бытовой, но бытовая проза — это поваренная книга или инструкция для пользования пылесосом. Меня же интересует человеческая психология, а в ней, как и в жизни, повторяю, хватает загадок.

Но уже и это делается все менее интересным. Выдумки начинают казаться лишними, куда увлекательнее порой бывает сухой документ, содержащий настоящую правду о настоящей ЖИЗНИ.

А обыденная жизнь тем временем нет-нет, да и подкинет вдруг какое-нибудь приключение, так что и изобретать ничего не нужно.

…Канун нового 2002 года. Мы с моей американской подругой, профессором Синтией Каплан, приезжаем в отель “Узкое” на краю Москвы, в парке. Синтия еще из Штатов забронировала там для нас люкс, чтобы встретить Новый год вместе и на природе. Все заранее оплачено, я по телефону из Петербурга получила подтверждение, что номер будет, а заказывать заранее столик в ресторане не имеет смысла — лучше прямо на месте заплатить наличными.

И вот на такси мы подъезжаем к утопающему в снегу большому зданию. В тихом пустом вестибюле нам с улыбками вручают ключи от люкса, талоны на питание, а на вопрос о столике для новогодней встречи, улыбаясь еще ослепительней, отвечают, что этот вопрос лучше решить прямо в ресторане.

Мы поднимаемся на второй этаж. Наш номер в конце длинного пустого коридора. Двери, двери, двери. Все они закрыты. Нигде ни души. Направо уходит еще один коридор, тоже длинный, совершенно пустой и гулкий. Мы проходим в свой люкс. За окном — снег и деревья. Все, как мы хотели. Спускаемся в ресторан. Время завтрака уже давно прошло, мы идем на ужин, чтобы заодно решить вопрос о завтрашнем новогоднем пиршестве.

И вот тут начинается фантастика. Темнеет. Электричество зажжено не везде. По дороге в ресторан — полутемный пустой зал. И становится жутковато — не может быть, но… что, если в этом огромном отеле мы живем вдвоем, одни, больше — никого. Как в известном ужастике Стенли Кубрика “Сияние”. Между тем точно так же, как в том фильме, издалека, от ресторана, доносится музыка. Мы входим в огромный зал. Все сверкает: накрахмаленные скатерти, фужеры и рюмки на столиках, огни на елке. Никого, кто бы ел, пил, вообще — сидел за столами. Зато у елки под музыку кружатся какие-то белые фигуры. Они кружатся, приплясывают, расходятся и снова безмолвно сходятся. Остолбенев, мы садимся за первый попавшийся стол, но тут одна из белых фигур отделяется от остальных, пританцовывая, приближается к нам: “Девчонки! Пошли плясать!” И мы видим раскрасневшееся круглое лицо, несвежий кухонный халат, а нас уже ведут, крепко держа за руки, к елке, и мы с профессором из Санта-Барбары Синтией Каплан уже пляшем, ошалело глядя друг на друга. Чем не фантастика?

Дальше, правда, уже пошел реализм: “Молодцы, девчонки!.. Только учтите: завтра нас не будет, никого!.. Какие талоны на завтраки, вы что?! Сегодня гуляем, а завтра ресторан закрыт. В гостинице никто не живет... кроме вас”.

И все остальное — реализм: то, как утром 31 декабря, увязая в сугробах, мы пробирались куда-то к дороге, где есть магазин, как закупали “сухой паек”, как встречали в пустом отеле Новый год, закусывая французское шампанское русской геркулесовой кашей “Быстров” и запивая бульоном из кубиков, да, это реализм — по крайней мере, для меня, за американского профессора не поручусь.

Так зачем напрягаться, изобретая фантастические ходы? Как известно, “удивительное рядом”. И вообще здесь ничто не придумано — прямо, целым блоком, взято из жизни.

А раз из жизни, то и реалистическая проза не требуется, все чаще тянет к публицистике, где можно просто и ясно рассказать о чем угодно. Или жалобу написать в какой-нибудь трест ресторанов, если они еще есть, а скорее, личное письмо хозяину заведения: мол, как же так, доллары из Штатов получили, а сами?..

Что это? Неужели трава на пастбище под названием “реализм” вся уже съедена? А может, возраст? “К концу нельзя не впасть, как в ересь, в немыслимую простоту”?

В юности, в молодости привлекает сложное, а — чем дальше в лес… Особенно когда наступила зима, листья давно облетели, строгие и заснеженные, застыли сосны и елки, заиндевевшие ветки голых берез и осин чертят странные геометрические фигуры.

И ты убежден, что в завалившейся на бок, похожей на сугроб избушке тебя уже не ждет Баба Яга.

…Убежден ли?

Версия для печати