Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Нева 2003, 3

Дневник “маленького господина”

В 1775 году в петербургском доме вельможи И. И. Бецкого поселился мальчик, привезенный из-за границы, где он воспитывался в немецком пансионе. Приезжему шел тринадцатый год, но у него, словно у беспризорного котенка, не было еще имени. Не было также и фамилии. Обращались к нему до этих пор полуофициально: “молодой человек” или “маленький господин”. Зато в его судьбе живейшее участие приняла сама императрица Екатерина. В кругу царедворцев ни для кого не являлась секретом причина столь необычного монаршего внимания к худенькому, боязливому и замкнутому подростку, совершенно оробевшему на первых порах в роскошных апартаментах незнакомого ему русского аристократа. Этот мальчик был сыном Екатерины, рожденным от Григория Орлова в апреле 1762 года.

Поскольку в то время законный супруг Екатерины Петр III, ставший российским императором, увлекся Елизаветой Воронцовой и с женою виделся лишь по необходимости на придворных церемониях, Екатерине удалось утаить последствия ее неосторожной симпатии к статному гвардейскому офицеру. Пышные наряды скрыли от Петра, не отличавшегося приметливостью, некстати пополневшую фигуру отвергнутой им императрицы. А очередной петербургский пожар, на который Петр умчался вместе со своей свитой, отвлек его внимание от другого чрезвычайного происшествия: рождения в Зимнем дворце незаконного дитяти. По рассказам, преданный гардеробмейстер Екатерины Василий Шкурин нарочно поджег в тот день свой домишко на окраине Петербурга, зная, что Петр III всегда лично распоряжался тушением пожаров. Шкурин тут же забрал малыша в свою семью, выдавая за собственного сына. Возможно, появление на свет этого ребенка стало одной из причин, заставивших Екатерину поторопиться с низвержением постылого супруга. Петр не скрывал намерений заточить Екатерину в монастырь, если бы только для этого нашелся какой-нибудь веский повод. А Екатерина была слишком умна, чтобы не понимать, что любая тщательно оберегаемая дворцовая тайна остается таковой недолго. После того, как Екатерина в результате гвардейского переворота стала единовластной правительницей России, Шкурин получил звание камергера и богатое имение на берегу Волхова с 1027 крепостными душами. А его подросшего приемыша вместе с двумя сыновьями Шкурина отправили в один из пансионов Лейпцига.

Князь Ф. Н. Голицын в своих “Записках” утверждал, что у императрицы одно время были весьма значительные намерения относительно своего внебрачного ребенка: во время опасной болезни цесаревича Павла его “подумывали объявить, в случае несчастия, наследником престола”. Однако привезенный в Россию отрок являл собой довольно жалкое зрелище. В немецком пансионе его научили единственно послушанию. Немногим более могло ему дать семейство Шкурина. Бецкой, которому поручили теперь воспитание мальчика, писал Екатерине 10 февраля 1775 года: “Нахожу, что известный нам молодой человек по своему характеру кроток, а по своей послушности достоин любви. Но по какому-то предопределению ему не довелось ранее попасть в хорошие руки. Его робость, его невежество, его простой образ мыслей возбуждают жалость; все его познания ограничиваются французским и немецким языками, немногим из арифметики и очень малым из географии”. В то же время Бецкой отмечал, что юноша “обладает довольно красивою наружностью, имеет нечто благородное в себе”. Стараясь выучить своего питомца светской ловкости и грации, Бецкой принялся усердно возить его по театрам, маскарадам, на вечера к знакомым, заставляя мальчика как можно чаще бывать в многолюдных собраниях. Ежедневные разъезды с Бецким, кипенье пестрых, разряженных толп, малознакомая речь, бойко звучащая вокруг, любопытствующие взгляды, церемонные поклоны, обязательно-любезные улыбки, строгие правила этикета, новые костюмы, непривычно стеснявшие движения, — все это вначале так ошеломило пугливого подростка, что тот дошел до полного столбняка. Бецкой жаловался на его странную апатию, на то, что он “нечувствительный ни к чему, не обнаруживая ни к чему привязанности; ничто его не трогает; рассеянный, почти ничего не говорящий, без малейшей живости, охотник спать”. А 17 февраля Бецкой удивленно сообщал, что мальчик “не делает никаких детских шалостей, он говорит не как ребенок, но скорее рассудительно…” И хотя в такой ситуации выяснить интересы подопечного было весьма затруднительно, Бецкой взял на себя смелость утверждать, что тот “имеет видимую наклонность к военной службе”.

Подростка поместили в Шляхетский корпус под именем дворянина Алексея Григорьевича Бобринского. Фамилия его была образована от названия имения Бобрики, заботливо купленного для него императрицей в Тульской губернии. Все же его личное имущество, добросовестно переданное Шкуриным Бецкому, состояло из двух маленьких табакерок, золотого нательного креста, кольца да пары бриллиантовых запонок (видимо, все это были подарки Екатерины). Когда юный российский дворянин немного освоился в новой обстановке, выяснилось, что его истинный характер совсем не таков, каким он показался вначале Бецкому. Алексей был умен, наблюдателен, отличался живостью и склонностью к юмору. 22 марта 1775 года Бецкой докладывал императрице: “Маленький господин совершенно здоров; он доволен и весел. Он вольтижирует, учится танцовать и делает упражнения с ружьем; все это очень укрепит его тело и мускулы. Он имеет чрезмерную охоту отправиться на это лето в лагерь с кадетами”. На самом же деле все обстояло не так благополучно, как это пытался изобразить Бецкой. Окруженный вниманием высоких особ, мальчик, в сущности, был бесконечно одинок. В корпусе он жил особо, в специально приготовленных для него комнатах, столовался отдельно от других воспитанников. Все это, как и глухие пересуды о его необычном происхождении, не способствовало его сближению с кадетами. Потому единственным его собеседником, которому вполне доверялись новые впечатления, переживания и маленькие интимные тайны, стал собственный дневник.

В письме 17 февраля 1775 года Бецкой заверял императрицу, что к Алексею будет приставлен хороший гувернер, “который, стараясь возбудить в нем любопытство ума и чувствительность сердца, сделает из него достойного человека”. В поисках такового Бецкой не затруднял себя. Этим наставником стал О. М. де Рибас, муж внебрачной дочери Бецкого Настасьи Ивановны, служивший в ту пору в Шляхетском корпусе. Де Рибас, авантюрист и ловкий интриган, любивший покутить и открыто изменявший жене, если и мог возбудить в своем воспитаннике “любопытство ума”, то весьма сомнительного свойства. Алексей был заинтригован тем, что нередко по вечерам дверь де Рибаса накрепко закрывалась изнутри. И хотя тот был дома, но никого не принимал. 17 января 1782 года Алексей занес в дневник: “Я хотел пойти к Рибасу, но дверь у него заперта. Кажется, что была ложа”. Де Рибас действительно, отдавая дань светской моде того времени, знался с масонами. Однако, как вскоре выяснил любознательный подросток, тайны запертых дверей чаще объяснялись более прозаическими обстоятельствами. 18 ноября 1779 года Алексей писал о том, что у его воспитателя собираются заядлые картежники и тот много проигрывает. 28 декабря 1781 года появилась запись: “Девица Давиа провела вечер и ночь у Рибаса”. Речь идет о Давиа Бернуцци, певице Итальянской оперы, ставшей одной из шикарных петербургских камелий. 8 января 1782 года Бобринский передавал возмущение кадетов, которые жаловались родным, что де Рибас “ежедневно играет в карты и водится с девками, вовсе не заботясь о том, что делается в корпусе”. “Оно и правда”, — сокрушенно сознавался Алексей, знавший лучше других нрав своего беспутного наставника. А де Рибас, то ли в насмешку, то ли стараясь приобщить Алексея к подобному же образу жизни, утверждал, будто подрастающий юноша “похож на сатира”. И удивительно, что, вопреки окружавшим Алексея далеко не лучшим примерам, у него сформировались свои собственные, чистые и ясные представления об истинных нормах жизни. С юности он получил глубокое отвращение к пьяным оргиям, распутству, грубым выражениям. 25 декабря 1761 года он писал: “В этот день был большой бал у девицы Давиа”. Сам Алексей там, конечно, не был, но в корпусе рассказывали, что вечер закончился безобразным дебошем, что любимец Екатерины обер-шталмейстер Л. А. Нарышкин “был пьян как свинья и кидался беспрестанно на шею к пьяному же Бригонци”. Роль хозяина дома исполнял де Рибас, не отстававший от гостей по части неумеренных возлияний. “О люди, люди, как вы развращенны!” — с горечью размышлял кадет, склонившийся в своей комнате над озаренными свечой страницами дневника. Впрочем, его присутствия также не стеснялись. Однажды, возвратившись из гостей, Бобринский записал: “Завадовский много шутил над Рибасшею по поводу того, что муж ставит ей рога с девицею Давиею” (26 февраля 1782). А в это время Давиа ставила рога Рибасу с его братом, в результате чего появилась запись: “Сказывали, что Рибас отказал от дому своему брату и госпоже Давие” (17 февраля 1782).

У Алексея не было недостатка в развлечениях: его возили на охоту, на конские бега, в театры, на маскарады, в Смольный институт, где юные воспитанницы давали спектакли, а на праздники устраивалась танцевальные вечера. С безоглядной горячностью молодости он ушел с головой в круговорот светских увеселений. Но он лишен был самого главного — тепла родного дома, заботы и ласки близкого человека. Взрослея, Алексей узнал кое-что про обстоятельства своего рождения, но рассчитывать на родственные отношения с отцом и матерью ему не приходилось. Григорий Орлов, носивший титул князя Священной Римской империи, изредка встречаясь с юношей на светских вечерах, снисходительно осведомлялся о его самочувствии и пенял императрице, что его плохо воспитывают (не пытаясь, впрочем, самолично этим заняться). “Князь Орлов спрашивал меня о моем здоровье”, — кратко записывал Алексей (9 ноября 1779). Или: “…по словам Рибаса, князь Орлов сказывал ее величеству о том, что я ничего не учусь и что г. Бецкой очень на то сердился” (15 ноября 1779). Орлову было не до сына: наскучив безрадостными отношениями с охладевающей к нему императрицей, он со скандалом женился на своей двоюродной сестре и уехал с ней за границу. Екатерина была к Алексею внимательнее. Она посылала ему деньги, понимая, что у взрослеющего юноши могут быть свои потребности, выходящие за рамки того обеспечения, которое предоставлялось кадетам. Время от времени Бобринского возили во дворец, где он представал, однако, не перед матерью, а перед самодержицей всероссийской, милостиво дававшей ему аудиенцию. “После обеда я имел счастье видеть государыню и поздравлять ее с новым годом. Говорили о том, о сем…” — писал Алексей (3 января 1782). Еще запись: “… Был я у ее величества и оставался там довольно долго; мы говорили о многих предметах, между прочим обо мне и о многих других лицах” (31 января 1782). Характерная деталь: о жизни и нуждах самого Алексея императрица поинтересовалась только “между прочим”. В одном из писем Екатерина недвусмысленно дала понять Алексею, что она, блюдя строгие приличия, будет выступать лишь в роли его случайной покровительницы, но не более того.

Что же касается Бецкого и его дочери, то для них Бобринский был лишь обременительной заботой, за которую приходилось нести ответственность перед государыней. Однажды Алексей серьезно заболел. Настасья Ивановна, приехав в корпус к мужу, зашла навестить Алексея. Однако ее обеспокоило не состояние его здоровья, а то, что лежавший в постели юноша едва успел при ее внезапном появлении надеть на рубашку жилет. Возмущенная до глубины души неблагопристойностью его дезабилье, Настасья Ивановна гневно жаловалась Бецкому, о чем поспешили сообщить Бобринскому. “По ее словам, я — негодяй, щенок, сопляк, упрямый мужлан, неуч, неряха, что напрасны все труды, употребленные на мое воспитание…” — записал в этот вечер Алексей (21 января 1782). Бецкой лишь один раз заглянул к подопечному да в другой раз прислал записку, в которой, поверив каким-то сплетням, отчитал юношу, что тот “не бережется” и сам виноват в своей болезни. Зато когда Алексею, едва поправившемуся, выпало дежурить у Бецкого, кадета в двадцатиградусный мороз, усиленный сырым, пронизывающим ветром, гоняли по городу с пустячными поручениями: узнать о сроках очередного спектакля в Смольном, осведомиться о здоровье директрисы института и т. д. При этом вельможа не заботился о том, как это могло сказаться на состоянии слабого еще после болезни юноши. Результат был соответственный. “Дорогою я обморозил себе уши и левую щеку”, — писал Алексей (31 января 1782).

Неудивительно, что Бобринский долго хранил нежную память о Василии Шкурине и его простодушном попечении. Узнав о его смерти, Алексей признавался: “Это меня очень огорчило. Он был очень добр ко мне, и я обязан всей его семье” (11 февраля 1782). А на следующий день он записал: “Ночью я не мог заснуть: мне все представлялся покойный В. Г. Ш. Я целый час плакал…”

Вокруг юноши, отмеченного благосклонным покровительством государыни, уже плелись интриги. Одни заискивали перед ним и допекали сетованиями на свои невзгоды, надеясь, видимо, на его ходатайство перед императрицей. Другие уверяли в дружеских чувствах, стараясь привязать его к себе и сделать орудием в своих руках. Бецкой еще в то время, когда Алексею было 13 лет, подумывал женить его на какой-нибудь воспитаннице Смольного института, о чем и писал Екатерине. Впоследствии Бецкой часто возил “маленького господина” в Смольный, а когда юноша обедал в доме Бецкого, к столу приглашались смолянки. Одну из воспитанниц уже в шутку прочили ему в супруги. Бобринский рассказывал в дневнике: “…В Смольном много смеялись над девицею Ратевой, называя ее Бобринскою” (11 января 1782). А дворянин А. Т. Болотов, устраивавший имение Бобринского в Богородицке, в своих “Записках” сообщал, что на молодого человека положил глаз всесильный Потемкин: “…Младшую племянницу свою, госпожу Энгельгартшу, назначил он в мыслях своих за <…> знаменитого юношу и хотел, женив его на ней, сделать богатейшею и знаменитейшею госпожою в России”. В дневнике Бобринского рассказывается, как его водили в гости к девицам Энгельгардт, жившим в Зимнем дворце. А 2 января 1782 года появляется запись, свидетельствующая, что Алексей действительно был увлечен Татьяной Энгельгардт, младшей племянницей Потемкина, недавно пожалованной во фрейлины: “Никогда я так не веселился, как в нынешнем придворном маскараде. <…> Я танцовал с Т. Э.” Татьяна была в тайной связи с камергером С. С. Гагариным, но расчетливый любовник поощрял ее роман с неопытным юношей, надеясь в случае брака стать управляющим богатейшими вотчинами Бобринского и, сохранив отношения с Татьяной, прибрать все в свои руки. По словам Болотова, Потемкин, случайно заставший Татьяну в объятиях Гагарина, не только раздумал сватать ее за Бобринского, но стал главным инициатором его немедленной отправки в заграничное путешествие, подальше от ветреной красавицы. Со времени маскарада, где Бобринский так веселился с Татьяной, прошел лишь месяц, а готовившемуся к выпуску кадету было уже объявлено, что сразу же после экзаменов его ждет длительная поездка: сначала по России, а потом за границей. Прощание императрицы с сыном было сдержанным. В знак расположения монархиня протянула ему руку для поцелуя. Бобринский писал: “Она милостиво сказала мне, что надеется, что я доволен распоряжениями, сделанными относительно меня. У меня выступили слезы, и я едва удержался, чтобы не расплакаться. Через несколько времени она встала и ушла. Я имел счастие в другой раз поцеловать ее руку” (23 февраля 1782). С Бобринским для компании поехали А. Болотников, Н. Свечин и Н. Борисов. Надзирать за молодыми людьми поручили полковнику А. М. Бушуеву.

Вначале, путешествуя по российским городам, Бобринский добросовестно выполнял всю предписанную ему программу: осматривал фабрики, заводы, больницы, монастыри, терпеливо выстаивал длинные церковные службы и делал положенные по протоколу визиты представителям местных властей. Эта поездка стала для него знакомством не только с Россией, но и с жизнью русского простонародья, о чем он, вращаясь в столичных аристократических кругах, и разговоров не слышал. Осмотрев уральский Билимбаевский завод графа А. С. Строганова, Бобринский отметил в дневнике 1 сентября 1782 года, что рабочие здесь получают 7 копеек в день, “в заводе же работают день и ночь”. При всем том хозяин завода слыл человеком гуманным, так как дозволял своим работникам иметь огороды, на которых они выращивали репу (с успехом заменявшую в то время картошку. — И. Г.), морковь, капусту и другие овощи. Хлеб же приходилось покупать. В Симбирске Бобринский присутствовал на рекрутском наборе. А 22 октября 1782 года он записал: “Говорил мне г. Колтовской, что ежели нрав русских хочешь увидеть, то не надо их смотреть в столичном городе, но смотреть надо их в провинциях, и это правда”. Особенно его поразило то, что простолюдины дают друг другу деньги взаймы без свидетелей и письменных обязательств и не слышно случаев, чтобы должник потом отказался от уплаты.

Столкнулся Алексей и с курьезными парадоксами русской действительности. Оказалось: то, что в столице осталось величайшей государственной тайной, не подлежавшей разглашению, в провинции давно было известно во всех подробностях. В Симбирске на одном из званых вечеров Бобринский беседовал с комендантом местной крепости Кристиани, записав 18 октября 1782 года: “Между прочим, он мне рассказал целую историю о той персоне, которая в Италии была и которая привезена была на кораблях в Петербург, где и скончалась”. Речь идет о княжне Таракановой, назвавшейся дочерью императрицы Елизаветы Петровны и осмелившейся оспаривать права Екатерины на российский престол. Кристиани был одним из участников ее похищения и потому знал все тонкости этого дела. Судя по тому, как Алексей подробно передает в дневнике маршруты передвижения Таракановой по Европе, пишет о ее связях с правящими кругами Голштинии, Франции, Испании, Швеции, которые “деньгами ее снабжали”, судьба таинственной соперницы Екатерины сильно взволновала юношу. Относительно личности самого Алексея провинциалы также оказались хорошо осведомленными. Его везде встречали с таким исключительным вниманием и почетом, будто путешествовал сам наследник-цесаревич, а не обычный поручик, только что выпущенный из корпуса. В Казани на торжественном обеде, данном в честь приезжих вице-губернатором, Бобринского весьма озадачило поведение морского генерала Бешенцова: “Он взял меня за руку, поднес ее к губам и исцеловал” (1 августа 1782). 16 августа О. А. Ганнибал произвел перед гостями показательные учения своего полка со стрельбой из пушек и штурмом построенной “потешной” крепости. Публика была в восторге, но юный офицер скептично заметил: “В полку не очень искусно обращаются с ружьем”. Когда путники достигли Астрахани, туда срочно примчался П. С. Потемкин, командовавший войсками на Кавказе. Путь от Кизляра до Астрахани он проделал за трое суток, не жалея ни лошадей, ни себя. Зато устроил великолепный бал в своей усадьбе, организовал массу разнообразных развлечений и настаивал, чтобы по южным дорогам путешественники ехали не иначе, как с военным экскортом и с пушками. Со снисходительной иронией описывает Бобринский трагические переживания полковника Бушуева по поводу того, что молодой поручик увлекся верховой ездой на казацких лошадях. Бушуев боялся не столько неосторожного падения вверенного ему питомца (судя по всему, держался он верхом достаточно хорошо), сколько того, что казацкое седло испортит его фигуру, за что придется отвечать перед государыней, весьма щепетильной насчет мужской внешности.

Г. А. Потемкин, великолепный князь Тавриды, принял приезжих сдержанно. Бобринский на учтивый вопрос Потемкина, как они доехали, простодушно ответил, что кругом была лишь пустынная степь. Потемкин с поспешностью ухватился за эту фразу. “Да и здесь, — сказал он, — только пустыня и вода, и видеть больше нечего”. “В тот же вечер, как мы приехали, — сообщает далее Бобринский, — Бушуев был у князя и, возвратившись от него, говорил в другой комнате Болотникову (я не спал и слышал), что мы послезавтра же уедем, а по какой причине, он не смеет сказать, после того они стали разговаривать так тихо, что я не мог ничего расслышать” (26 мая 1783). Путешественники, почти не отдохнув, спешно отправились в дальнейший путь. Алексею сказали, будто в окрестностях появились признаки чумы, но чувствовалось, что тут какая-то иная причина. Возможно, в сыне Орлова, своего соперника, князь заподозрил нежелательного соглядатая. А может, сердился на него, ревнуя его к Татьяне, к которой, как говорили, сам питал тайную склонность.

Неизменно отмечал Бобринский в дневнике все, что удавалось ему услышать о Григории Орлове. Несмотря на краткость этих записей, чувствовалось, что каждая мелочь, связанная с Орловым, имела для Алексея особое значение. Обстоятельства складывались так, что, едва познакомившись с отцом, юноша тут же его потерял. Уехав с молодой супругой за границу, Орлов не поддерживал с Алексеем никаких сношений, и только по случайным рассказам людей, возвратившихся из европейских поездок, Бобринский мог что-то о нем узнать. В январе 1782 года появилась такая запись: “Девица Каменская много говорила мне о своем путешествии, о том, как князь любит меня, и о смерти княгини”. На самом же деле уверения насчет любви Орлова к Алексею являлись скорее дежурной любезностью. Григорий так тяжело переживал преждевременную кончину обожаемой супруги, что повредился в рассудке. Когда в 1782 году его привезли в Россию, почти невменяемого, вряд ли он вообще помнил о существовании сына. Зато Алексей в Симбирске услышал от местного помещика любопытный рассказ о том, как Григория старший брат Иван пытался свозить на воды в Царицын. Но Григорий, увидев случайно симбирскую дворянку Анненкову, вдруг воспылал к ней неистовой страстью и стал преследовать ее предложениями немедленно обвенчаться. Напрасно та пыталась обратиться к заступничеству Ивана. Взбешенный Григорий “его разругал и выслал его вон”. Тогда тактичная женщина, не желая раздражать больного прямым отказом, заметила ему, что в качестве придворного и человека, близкого к императрице, он не может вступать в брак, не испросив на это монаршего благоволения. Орлову довод показался убедительным, и вместо целебных вод он тут же отправился назад, клятвенно обещая вскоре вернуться с императорским разрешением на свадьбу. Но, видимо, по дороге уже и сам забыл о своем бурном симбирском романе, так как продолжения эта история не имела.

В дневнике 1783 года Бобринский записал, что Григорий, живший в Москве под надзором родни, ездил в Петербург и встречался с Екатериной. Еще до Алексея дошел странный слух, будто тот отращивает бороду. Дворяне со времен Петра бород не носили. Но среди людей, отличавшихся глубокой религиозностью (особенно в кругу старообрядцев) существовало поверье, что тому, кто готовится покинуть этот мир, не пристало являться на суд Божий “брадобритцем”, искажая естественный облик, данный Богом человеку. Ударился ли Орлов в религиозный мистицизм, предчувствовал что-то, или желание носить бороду стало его очередным чудачеством, но 15 мая 1783 года Алексей получил известие о его смерти. В дневнике об этом сообщается кратко, без всяких комментариев. Однако нежелание Алексея высказываться по этому поводу вовсе не означало его бесчувственности. Скорее наоборот: слишком больно было об этом говорить. Со смертью Орлова утрачивалась последняя робкая надежда быть признанным хотя бы одним из своих родителей. Наверняка Алексей знал историю И. И. Бецкого, побочного сына князя И. Ю. Трубецкого, которого отец взял под свое покровительство. Брат Григория Алексей Орлов, поселившись в Москве, открыто будет держать при себе внебрачного сына Александра Чесменского (одногодка Алексея), заботливо устраивая его судьбу. Алексею же суждено было так и остаться “родства не помнящим”.

Если без семьи и родных он научился обходиться, то лишение свободы в желаниях и поступках становилось для него все невыносимей. В Петербурге каждый шаг его контролировался. Все письма, поступавшие на его имя в корпус, передавались де Рибасу. Однажды, приехав в один из зимних праздников к Бецкому, Алексей получил от собравшихся гостей приглашения к ним на вечера, но воспользоваться ими был не волен. “Рибас еще в карете говорил мне, что государыня решительно не желает, чтобы я принимал эти приглашения”, — записал он в дневнике (6 января 1782). Он знал, что у него есть имения, но не был вправе делать какие-либо хозяйственные распоряжения или хотя бы посетить их. Но за границей, вдалеке от тех, перед кем он обязан был ежедневно отчитываться в каждом своем шаге, Алексей наконец взбунтовался. Долго сдерживаемая обида, уязвленное самолюбие и жажда самостоятельности выплескивались в эксцентрических выходках, упрямом своеволии, крайней неуравновешенности. Он был то скромным и учтивым, то вдруг взрывался и вел себя с товарищами с вызывающей надменностью. Бушуеву он не подчинялся даже как старшему по чину, и тот слал в Россию отчаянные письма, не зная, что предпринять: “Он, как кажется, положил себе за правило непрестанно делать противное, чтоб никогда ничего ему сказать я не мог; он всегда с прискорбием говорит: для чего столь несчастлив, что не дают ему полной воли над собою, какую другие имеют в его лета…”

Зато среди близких приятелей Бобринского появились отчаянные авантюристы вроде французского маркиза Вертильяка, которому грозила Бастилия. Стремление к самоутверждению, яркой полноте жизни, романтическим приключениям оказалось выше благоразумия, обычно свойственного Бобринскому. Он побывал в гостях у “чародея” Калиостро, незадолго перед этим выставленного из России по приказу Екатерины. Не устоял Алексей перед искушением узнать свою судьбу и с трепетным волнением слушал туманно-многообещающие провещания местной гадалки: “Был у колдуньи, которая мне удивительные вещи сказывала. Много лгала, но говорила много правды” (1 ноября 1785). И, наконец, он сполна изведал роковую власть необоримой страсти: не к женщине, а к бильярдной и карточной игре. Когда Бобринский очертя голову начал проматывать фантастические суммы (одному только драгунскому капитану маркизу де Феррьеру он задолжал 1 400 000 ливров), терпение Екатерины кончилось. Не в меру зарвавшегося юного офицера отозвали в Россию. Едва Бобринский пересек границу, как ему было объявлено, что имение его взято в опеку, а сам он должен безвыездно проживать под надзором в Ревеле, пока не последует иного высочайшего распоряжения. В сущности, это была ссылка. Восемь томительных лет он жил в печальном уединении, посылая императрице отчаянные письма, полные глубокого раскаяния, тоски, мольбы о прощении. В ответ шли холодно-любезные заверения, что для его же пользы ему следует набраться терпения и ждать, когда государыня сочтет удобным изменить его участь. Неизвестно, сколько ему пришлось бы так ждать, переходя от робких надежд к мрачной апатии, если бы не внезапная кончина Екатерины. Павел, втайне сочувствовавший сводному брату, став императором, тут же вызвал его в Петербург, окружив его подчеркнутой заботой и вниманием. Из Ревеля Бобринский приехал с женой Анной, урожденной Унгерн-Штенберг. Однако при дворе Алексей не прижился. То ли отвык за годы изгнания, то ли сказалась усвоенная с юности нелюбовь к многолюдной сутолоке, то ли нелегко было жить рядом с сумасбродным и непредсказуемым в поступках царственным братом… В 1798 году он отбыл с семьей в тульские имения, где и прожил оставшуюся жизнь. Неожиданно он оказался деловитым, энергичным хозяином, с усердием занимался агрономией, учился разным ремеслам, интересовался наукой. А в назидание потомству, памятуя об ошибках собственной молодости, написал любопытный трактат о вреде азартных игр. Сочинение это кончалось нравоучительным выводом: “Праздность есть мать всех пороков”.

Скончался он летом 1813 года в своей богородицкой усадьбе и был похоронен в фамильном склепе в селе Бобрики.

Версия для печати