Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Крещатик 2014, 3(65)

Вне очереди

Наталья ЛЕВАНИНА

 

 

Однажды пригожим летним днём я опустилась на гранитные ступени Королевской набережной, что в Стокгольме. Умаявшись от туристического марафона, присела к воде вытянуть ноги и перевести дух в ожидании своего автобуса. Тогда и оказалась свидетелем эпизодов, происшедших буквально один за другим.

Кто-то явно торопился сообщить мне нечто важное, а потому совсем не заботился о таких пустяках, как уместность и достоверность.

Вначале, запнувшись о бордюр, прямо передо мной упала на бегу русская туристка. Пробормотала «Ничего себе!», превозмогая боль, поднялась и, потирая ушибленное колено, заковыляла к соседней скамейке. Там принялась спешно приводить себя в порядок: вначале промокнула салфеткой с колена кровь, потом вытащила зеркальце и, ахнув на отражение, быстро подкрасила губы, поправила причёску и, прихрамывая, снова куда-то заспешила.

Не успела я перевести взгляд на аппетитно целующуюся парочку, как хлоп! – на том же месте падает другая женщина. Судя по клёкоту, поднятому вокруг неё спутником, – какая-то скандинавка.

Женщина тоже рухнула смачно, в полный рост, но, в отличие от нашей, торопиться не стала. Мне даже показалось, что отлетели не только её очки, но и сознание. Во всяком случае, признаков жизни она некоторое время не подавала. Лежала посреди Королевской набережной, самим видом взывая о помощи и сочувствии.

Всё это она и получила в полной мере: кто-то сбегал в соседний магазинчик и принёс воды, кто-то пощупал пульс, кто-то осмотрел очки: не разбились ли? Не поранили? Нет, вроде бы целы.

Её спутник только что не рыдал. Он в отчаянии топтался рядом, окликая её по имени. Боясь к ней прикоснуться (Не дай Бог! Нельзя! Вдруг перелом!), – он дрожащими руками теребил телефонные кнопки.

Прошло минут десять. Собрав возле себя немалую толпу и доведя спутника до истерики, она с душераздирающими стенаниями, наконец, поднялась и зависла на его жидком плече, а вскоре с мужской помощью двинулась дальше.

Я наблюдала за этой парой ещё некоторое время. Они осторожно пересекли дорогу. Женщина оживала довольно быстро. Мужчина был вне себя от такого счастливого воскрешения. Он заботливо обнимал подругу за талию, что-то шептал на ушко, предупреждая каждый её шаг.

Все акценты были расставлены. Определённо, женщина не зря свалилась: в итоге она получила публичное подтверждение своей значимости, а мужчина доказал свою надёжность. Это был не просто досадный эпизод с падением, это было знаковое происшествие!

Совместив падение нашей туристки (Быстро, быстро! Сама, сама!) с этим скандинавским спектаклем под открытым небом, я задумалась. Почему так по-разному? Почему лядащая скандинавка выжала из эпизода всё по полной, обратив случившееся падение в свою пользу, а наша милая соотечественница по привычке перетопталась и, сконфуженная, не желая привлекать к себе внимания, по-быстрому ухромала с места падения? Почему мы всегда так невнимательны к себе? Почему так мало ценим себя, своё здоровье, жизнь, наконец? Может, это в нас национальное? Ведь и я не стала бы делать из падения события, а побыстрее ретировалась бы с места происшествия. И дело не в наличии или отсутствии спутника…

…Народ в автобусе, утомлённый многочасовой стокгольмской беготнёй, стал потихоньку клевать носом. Опытный гид знал, как помочь: запустил привычное снотворное – телевизор. На экране тут же объявился штатный бодрячок и принялся весело усыплять публику.

Что? Что он сказал? «Жизнь – это очередь за смертью, но есть дураки, которые лезут без очереди»? Обхохочешься, в самом деле…

Я таких дураков знаю великое множество, сама такая.

За окном мелькали причёсанные скандинавские пейзажи, отмытые и размеченные трассы, разумно обустроенное жильё, а меня вдруг абсолютно некстати одолели воспоминания. И старый дом выплыл из памяти с такой неожиданной ясностью, будто кто-то с силой вытолкнул его из заиленных глубин.

Толчок, несомненно, был. Ведь не сами же эти бедные женщины для наглядности растянулись у меня под носом!

…Домик был еще тот! Пятиэтажный, новенький. На фоне раздолбанного частного сектора в этом районе города он тогда, в начале семидесятых, смотрелся небоскрёбом. На всю округу такой один. Нет, конечно, ближе к центру встречались и просторные «сталинки», и купеческая архаика, и даже облупившиеся дворянские строения, – но здесь, в закутке между горой и оврагом, лепились, в основном, самопальные постройки типа скворечен, сляпанные по-быстрому из всего, что попалось под руки.

И вдруг – дом, кирпичный, четыре подъезда, пять этажей! Как белый гриб на помойке. Для каких таких господ, спрашивается?

На самом деле, это была банальная хрущевка, только новенькая. В её кирпичные клетушки за успехи в труде не без труда были расфасованы работники местного кирпичного завода.

Народ здесь всегда жил лихой коммуной. Работали на заводе, который стоял метрах в ста от жилья и выглядел как после бомбёжки – грязь, мусор, разбросанные кирпичные осколки. У печки периодически отрывало часть бока, и тогда она нещадно на всю округу воняла газом. Но на это особо не обращали внимания. Воняет и воняет.

Бабы сушили бельё по-деревенски – во дворе на длинных верёвках; в непогоду – на кухне, в комнате или где придётся. Рабочие спецовки, детские одёжки, халаты, бельё постоянно болтались на верёвках и были частью местного пейзажа. Впрочем, женщины здесь не унывали и за словом в карман не лезли.

– Фай, ты чё эт какую срань развесила? Верёвки тока пачкаешь!

– Не перживай, Катя! Когда твой мужик ко мне придёт, я новое застелю.

– Да тьфу, бесстыжая!

– А Митьке твому ндравится.

И разошлись. Всё просто, а главное – чистая правда, за исключением нового белья, конечно. У Фаи его отродясь не водилось, но Митьке на это было плевать. Не за крахмальным хрустом мотался он к бесшабашной Файке.

Особую атмосферу дополняло и то, что всё в округе было своё, кирпичное: магазины, детский садик, амбулатория, ЖЭК. Большинство кирпичников – либо земляки, либо зэки, отрабатывающие (или отработавшие) на заводе свою законную «химию».

Так уж повелось, что жен своих с чьей-то легкой (или нелегкой) руки эти наколотые ухажеры обычно привозили из одного – Колупаевского района, где женщины были красивы, работящи и не слишком разборчивы. В городе среди своих они не утрачивали деревенских навыков: быстро осваивались, рожали детей и обзаводились бросовой землей на окраине города, запасливо огородив ее кривым частоколом. На этих нелегальных сотках выращивали отменный урожай, обеспечивая дармовым провиантом быстро растущую семью (свой труд не считался) и отменной закусью – мужа.

Мужики здесь всегда пили много и тяжело, периодически впадая в запои и устраивая дебоши. Если пьяница отыгрывался не на жене, та искренне считала свой брак счастливым.

На протяжении многих лет кирпичный завод расселял своих неприхотливых трудяг по баракам и коммуналкам. Но в начале семидесятых сюда, наконец, просочилась хрущёвская оттепель, и начальством решено было строиться. «Каждой семье – по отдельной квартире!» Не коммунизм, конечно, но что-то вроде того.

Тогда и возникла эта серая пятиэтажка, начинённая микроскопическими кухнями, почти отсутствующими прихожими и не совпадающими с человеческими габаритами туалетами. И всё-таки это было неожиданно образовавшееся личное пространство, как обходиться с которым – подавляющее большинство просто не знало. А ещё была горячая вода, которую керосинила шипящая на всю кухню газовая колонка. И для неизбалованных граждан это был, конечно, полный разврат!

Потихоньку, ревностно поглядывая друг на друга, принялись обзаводиться шифоньерами, комодами и трюмо, заполнять типовые серванты сервизами и фужерами. Особым шиком считался ковёр на стене и люстра под потолком. Телевизор становился предметом первой необходимости. Книг дома не держали, разве что школьные учебники.

Но непринуждённость общения вполне сохранялась: в подъездах и на балконах разговаривали с таким расчётом, чтобы можно было докричаться до глухой подружки на другом конце деревни. Вообще вся интимность прежних общинных отношений никуда не делась. Особенно это ощутимо было на нашем – первом – этаже. Всё слышно, а ещё хуже – видно.

…Утро. Я, в то время студентка университета, только пролупив глаза, ещё в ночной рубашке, ставлю на плиту чайник. Вдруг форточка (которая в этом доме просто – третья часть окна) с грохотом распахивается, и ко мне в кухню засовывается с воли страшенная харя. Харе, определённо, что-то надо. Обладатель хари требовательно шевелит грязными пальцами в сторону посуды. Ага, стакан, значит, требуется, из горл? принципы не позволяют. Протягиваю банку из-под майонеза, обойдётся, аристократ непросохший: «Вот, оставь себе».

Но физиономия не унимается: «Зжжватть…» – упорно шипит непослушными губищами. Спорить бесполезно. Проще выдать кусок хлеба. Пойдёт? И пара неизвестно сколько суток гудящих мужиков располагается со всеми удобствами на скамейке, прямо под нашими окнами. Полное впечатление, что я в этой компании третья. Только что не наливают.

Скамейку, конечно, пришлось срочно выкопать, но это мало что изменило. Компании стали усаживаться на травку, тоже в непосредственной близости от нашей личной жизни, и принимались на свежем воздухе от души пить, курить, мочиться и так далее, не отходя от кассы. Понятное дело, очень скоро воздух, поступающий из форточек, свежим назвать было трудно.

Но это ещё полбеды. По весне у кирпичников обычно резко активизировалась сексуальная жизнь. Да так, что мама не горюй! Например, соседка напротив, Клава, была одинокой женщиной средних лет с железными зубами во рту, могучей «химией» на голове и двумя детьми в однокомнатной квартире. Детей она родила, так и не успев сходить замуж. Мне она тогда казалась старой. На самом деле, было ей в те годы лет тридцать пять. Уж не знаю, чем она там была мазана, и что у неё был за секрет, но мужики всех мастей и возрастов, как кобели к нашей беспородной Бусе, просто стояли в очередь, карауля её под окном и в подъезде.

Такого успеха у противоположного пола я больше никогда в жизни не наблюдала. Клавка не была проституткой, она работала на заводе чуть ли не бухгалтером, но во внерабочее время становилась просто одержимой. Было это обычно так. Приходила Клава, усталая, со службы, ужинала, переодевалась в широченную плиссированную юбку неопределённо-тёмного цвета и золочённую немыслимыми турецкими огурцами блузку, – и понеслось! Дзинь-дринь! Хлоп-топ! Следующий! И так до утра.

Перепадало и нам.

…Бреду я как-то поздно вечером в ванную, готовлюсь, обчитавшись высокохудожественной литературы, мирно отойти ко сну, – вдруг в распахнутую форточку влетает горячечный присвист: «Клавк, я здесь! Можно?»

– Давай, если жить надоело!

– А чё так? – не понимает взбеленённый парень (Ба! Молоденькие пошли! Совсем одурели!).

– Влезай, узнаешь, если в фортку просклизнёшь, – продолжаю я развлекаться.

– А чё, в дверь нельзя?

– В дверь-то и дурак войдёт, а ты в фортку давай, – подначиваю я Клавкиного хахаля. И вдруг вижу, как парень легко подтянулся к подоконнику и вот-вот просочится в не такое уж и маленькое отверстие.

– Пап! – ору я истошно. – Воры!

Парень оставшейся снаружи частью осыпается в темень и летит сломя голову.

 

Старшего, Димку, на время Клавкиных загулов брала к себе бабушка, во весь голос популярно объясняя причину очередного переселения: «Опять, мать твою за ногу, пошла, зараза, свистеть дырой!»

Видимо, благодаря этим перемещениям Димка как-то вырос, ушёл в армию и остался на сверхсрочную службу где-то на Дальнем Востоке. Клава потом, когда с возрастом чуть поостыла, этим фактом очень гордилась. Мол, воспитала воина. На армию вообще местные женщины возлагали большие надежды: в ней и дисциплине сын обучится, и человеком станет. Была такая вера.

А малолетнюю Клавкину Соньку тогда в расчёт никто не брал. Просто путалась под ногами. А потом она как-то незаметно выросла и запуталась окончательно: незаметно пристрастилась к травке, потом перешла на уколы и в восемнадцать лет тихо умерла под забором от передозировки. Как и не жила.

 

Вообще смертей, самых диких, в доме, как и во всей округе, было великое множество.

Жил у нас на третьем этаже дядя Саша – по виду настоящий Бармалей, кряжистый мужик с копной всегда нестриженных чёрных волос. Глаза немного навыкате, говорит неразборчивой скороговоркой. Жил он в двухкомнатной квартире вместе с женой, дочкой Люсей и зятем. Был ещё внук Ванька, семи лет, в котором дядя Саша души не чаял. Несчастья посыпались на мужика как из рога изобилия. Жену Людмилу, очень полную, нестарую ещё женщину, неожиданно разбил инсульт, и она слегла практически без движения. Вскоре ушёл из семьи зять, а дочь впала в депрессию – молча плакала и худела. Ванька стал дерзить и плохо учиться.

Дядя Саша вначале мужественно претерпевал свое горе. Но однажды его сорвало и понесло.

Он бросил ходить на завод. Только пил и спал. Потом деньги кончились, и дядя Саша пошёл по знакомым занимать на выпивку. Скоро кредит иссяк, а желание пустить себя в распыл всё не проходило. Особенно это желание обострялось по ночам. И тогда невменяемый дядя Саша, опухший, немытый и заросший, принимался звонить в первую подвернувшуюся под руку дверь. Он вдавливал кнопку звонка и держал её до тех пор, пока из квартиры не выскакивали разбуженные, переполошённые хозяева. Реакция, понятное дело, была разной. Кто-то сходу заезжал дяде Саше в распухший пятак; кто-то выносил выпить, понимая, что без подкачки пропадёт мужик; кто-то орал благим матом на весь подъезд…

Женщины с ним пробовали говорить, стыдили, напоминали про больную жену и любимого внука, но дядя Саша только бормотал в ответ что-то неразборчивое и вытаскивал дрожащими руками из-за пазухи то утюг, то шампунь, то ещё что-нибудь. Предлагал купить.

Добром это кончиться не могло.

…Нашу квартиру, полученную отцом-военным по разнарядке, дядя Саша обходил сколько мог. Стыдился. Всё-таки – не свои! Но свои все вышли, а пожар, бушевавший в мощной дядьсашиной груди, спалил последние принципы и тупо требовал подпитки. Уже любой ценой. И тогда…

Я проснулась от какого-то назойливого звука. Не сразу поняла, что это, как тревожная сигнализация, верещит наш мирный дверной звонок, – громко и беспрестанно.

Тогда ещё не принято было из-за двери задавать осторожные вопросы, типа: кто там и что надо? У нас в семье это вообще считалось дурным тоном. Обалдев от пронзительного звука, я просто распахнула дверь и чуть не закричала. На пороге стояло нечто – волосатое, опухшее, дрожащее. Оно скрючилось и что-то, не поднимая волосатой головы, шипело.

Это был дядя Саша. Он вынырнул из каких-то своих пучин и образовался перед нашей дверью глубокой январской ночью, босиком, в широченных семейных трусах до колен, намертво припаяв грязный палец к звенящей кнопке. Судя по всему, он не слышал звука, не чувствовал холода, и уж, конечно, не испытывал стеснения от того, что перепугал чужих людей. Это был вой авральной сирены: люди добрые, спасите! Погибаю! Дайте выпить!

На шум подлетели мои разбуженные родители, и мне велено было убираться в свою комнату.

Уснуть от увиденного я долго не могла. В кухне раздавался мамины мамин голос. Она предлагала попеременно то горячего чая, то корвалола и валерьянки. В ответ слышались невнятные дядьсашины бормотанья и бульканья.

Через некоторое время отец повёл его домой, на третий этаж, но тот вдруг вырвался и бросился на улицу.

Вместе с дочкой Люсей отправились искать беглеца. Но того и след простыл. А утром возвращающиеся с ночной смены рабочие нашли его в сугробе. Замёрз дядя Саша. Или вначале умер от водки, а потом уже замёрз… Никто в этом особо не разбирался. Просто на третий день похоронили дядю Сашу, а на девятый убралась к нему под бочок и жена Людмила.

Так Люся стала завидной невестой с жилплощадью. Но ненадолго. Вскоре к ней вернулся муж. И она его приняла. Мужиками здесь запасливые местные женщины не разбрасываются, даже пьяницами и ходоками. Авось, сгодится на что-нибудь!

А вскоре разыгралась в нашем подъезде и ещё одна трагедия. Та самая чистюля Катя, что стыдила Файку за плохо отстиранное бельё, неожиданно умерла. Пришедшие проститься бабы обнаружили с ней в одном гробу… мёртвого младенца.

Новость разнеслась быстро. Народ повалил узнать: что случилось? Но муж Митька молчал, а со старшей дочерью-подростком в соседней комнате беседовала милиция, результаты этой беседы общественности пока известны не были.

Зато на лестничной площадке проболталась Файка, которая была с Катей из одной деревни, жила этажом ниже, а главное – успешно делила с ней её мужа Митьку – здоровенного бугая с ранними залысинами на румяной физиономии.

В Файкиной версии это выглядело так. Катька, прости Господи, толстая корова. У неё ни хрена не поймёшь – так поправилась или уже беременная? Родила двоих и совсем расплылась. Ну, все видели, знаете… Так что удумала? Залетает, живёт себе спокойненько, а потом на больших сроках делает укол, йода, что ли… Вызывает роды, и простается дома по-тихому. Давно уже такое практиковала. А младенца уморит да и выкинет куда-нибудь.

– Как выкинет? – ахнули хором бабоньки.

– А вот так и выкинет, – подтвердила Файка. – И на этот раз хотела. Да что-то не пошло у неё: то ли со сроком затянула, то ли Бог наказал. Только родить-то она родила, дома, конечно, да тут кровотечение у неё и открылось. Лежит, истекает кровью, ждёт, когда младенец помрёт. Светка, дочка, ревмя ревёт, давай, говорит, мам, Скорую вызову, а та упёрлась – и ни в какую! Понятно ведь, сразу догадаются, что баба родила недавно, дитё искать начнут, так и в тюрьму загремишь за душегубство.

Вот и дождалась – и сама померла, и младенчика хорошенького такого, ну, вы видели, вон лежит, как ангел, – уморила.

Бабы слушают, онемели. Кто-то неумело крестится: «Господи, грех-то какой!» А Фая деловито продолжает:

– Теперь Светке младшего Борьку поднимать придётся. Осиротила Катька двоих…

Мысль о сиротах приводит женщин в чувство.

– А почему не отцу, не Митьке?

Фая и тут в курсе:

– Он куда-то завербовался, уезжать собирается. На Севера, что ли…

– Выходит, ни ей и ни тебе Митька не достался? – подытожила Клавка, у которой по ходу дела сложились какие-то свои планы на освободившегося мужика. Здесь это делается быстро.

– Больно нужен…– фыркнула Файка.

– Раньше нужен был, – не отстаёт соседка.

Так то – раньше. У нас с покойной свои счёты… были.

– А-а-а… А чё это Митька заторопился? Может, рыльце в пушку? Может, сообщник был Катькин? – простодушно вывалила Клава то, о чём думалось каждой.

Фая передёргивает плечами:

– А тебе что, обязательно посадить его хочется? Если не тебе, то и в тюрьму не жалко? О детях подумай! Светка-то совсем без подмоги останется.

– Это да…– опомнилась Клавка. – Да я просто… разговариваю…

– Думай, что говоришь! – рявкнула вдруг Файка. – Мало тебе своих кобелей, уж и на Митьку рот свой поганый раззявила!

Эт у кого это рот поганый?! – пошла в наступление Клавка.

На обеих зашикали:

– Гроб вон стоит, а вы собачитесь, нашли время! Уйдите с глаз обе, бесстыжие, тут Светка вон плачет!

 

– Сучки др-р-я-ные! – прошипел туберкулёзной фистулой появившийся из своей однушки ещё один обитатель вертепа – скелетообразный Гришка, о котором местная молва толковала страшное. И с полудохлой радостью добавил на неискоренимом блатном наречии ещё пару фраз, не поддающихся не только литературному переводу, но и самому разнузданному воображению.

Он прошаркал к гробу, с нескрываемым удовлетворением рассмотрел соседку Катерину и убиенного ею младенца и молча двинулся к выходу.

К этому времени публика поприличнее ретировалась на этаж ниже, от греха подальше. Гришка даже в этих небрезгливых краях был персоной нон грата. Большую часть своей жизни он провёл в тюрьме. Там научился валить деревья, пристрастился к чифирю и заработал туберкулёз в открытой форме. Было ему сейчас лет сорок пять, но выглядел он на все семьдесят – худой, зелёный, желчный. Еле ноги таскает. Со своего пятого этажа уже не спускается, сидит целыми днями на балконе и выхаркивает на прохожих остатки своих прогнивших насквозь лёгких. Радуется, если попадёт. Уж что только ни делали жильцы, чтобы угомонить зэчару. И просили, и требовали, и про детей, что играют внизу, рассказывали. А он, знай себе, хохочет, запрокинув змеиную голову и выкатив чудовищных размеров кадык.

Оставалось лишь набить ему морду. Мужиков останавливало одно: помрёт, зараза, а ты потом, как за порядочного, в тюрьму сядешь. (Тюрьма вообще неизменно входила в круг соображений кирпичников. Тем более что многие продолжали тянуть свой срок, освободившись очень условно.)

Если бы не жена его Мария, которая работала начальником смены и за многолетний безропотный труд и получила эту квартиру, – с Гришкой, конечно бы, расправились. Но Машу уважали и жалели. Была она женщина тихая, работящая, убогая. В детстве переболела полиомиелитом и с тех пор при ходьбе сильно кренилась в правую сторону, что не мешало ей справляться со своими неженскими обязанностями на работе и с нечеловеческими – дома.

С Гришкой она познакомилась восемь лет назад по переписке. При личном свидании пожалела мужика – уж больно он ей отца напомнил, на фотографии, где тот после блокадного Питера был сфотографирован. Кожа да кости. Отец прожил недолго, а Мария на всю жизнь сохранила свои детские воспоминания о нём: как любил её, баловал, как весело играл на балалайке. И как горько она плакала, когда отца не стало.

Гришка на первом же тюремном свидании позвал её замуж, а она и пошла. И сразу по возвращении начала писать письма в разные высокие инстанции, хлопотать о Гришкином лечении (на его освобождение она не рассчитывала!).

Вместо этого через три года, после очередного консилиума, доверившись прогнозу врачей, что с такими лёгкими просто не живут, – Гришку неожиданно условно выпустили – к жене, умирать. Однако вот, благодаря стараниям Марии, он жил уже пятый год.

Бабы шушукались меж собой: и как она такого не боится? Ведь если не зарежет, то заразит – точно! И что за радость с таким больным и страшным жить?

Как они жили – никому известно не было, за их дверью было тихо, а Мария про свою семейную жизнь молчала, да и Гришка на эту тему особо не распространялся.

 

Вообще отношение к рождению, жизни и смерти в кирпичном околотке было самым будничным. Женщинам положено рожать – и рожали; положено стирать, готовить, растить детей – и делали это всё, не слишком задумываясь ни над процессом, ни над результатами. Никого как-то особо не волновало, что в их детском саду детей не развивают, а пасут; что у деток там почти поголовно глисты, а частенько и вши; что в близлежащей школе, куда ходят их детишки, знания дают слабые, для поступления в институт недостаточные.

Да и на кой тот институт? Инженеры, вон, меньше наших работяг на заводе получают. Ну и всё!

Так на моих глазах новорожденные ангелята в колясках вскоре превращались в точную копию своих родителей: рано прилаживались к табаку и бутылке, ошивались ватагами по гаражам и подъездам, чуть не публично демонстрируя чудеса раннего полового созревания. Наркотики в этой питательной среде заводились, как тараканы в грязной кухне. Теперь понятно, почему армейская служба была в таком авторитете у местных матерей: может, за два года сынок разучится пить и куролесить!

Надо признать, что демобилизовавшиеся сынки подпитывали эту надежду: поначалу ходили с нездешней выправкой и пили очень дисциплинированно – не со всеми подряд и не где попало. Правда, очень недолго…

И было очень жаль женщин: зачем мучились, рожали? Зачем ночей не спали, растили? Зачем таскали на себе дитя по поликлиникам на прививки и лечение? Зачем стирали себе руки и горбатили спины над корытами? Зачем всё это, если в результате неизменно получается чёрт-те что?

 

…Грянувшую перестройку кирпичное потомство встретило вполне готовым к трудовым свершениям на ниве проституции, рэкета, спекуляции

и сутенёрства. Юная самогонщица Танька стала легальным предпринимателем в ничем не стесняемых обстоятельствах, она по-стахановски круглосуточно разбавляла водой из-под крана нечто под названием «Рояль», едва успевая разливать драгоценное зелье по собранным на помойке пластиковым бутылкам.

Отошли в прошлое и бесплатные ночные забавы. Постаревшую Клавку быстро сменили не успевшие толком вырасти конкурентки. И образовалось их такое множество, что местным паханам (они тоже, оказывается, были наготове и как-то быстро стали в открытую хозяйничать), – так вот, им очень скоро пришлось организовывать притон с размахом, приспособив для этого отжатый у некогда богатых железнодорожных профсоюзов их загородный пансионат.

Главная шалава Ленка, из шестой квартиры, была делегирована активизировавшимся общаком на курсы повышения квалификации почти что за границу – в Прибалтику. И сразу всё стало грамотно и культурно: товар – деньги – товар. И деньги вперёд. Судя по тому, как гордо подъезжала к дому на импортном авто с личным шофёром эта бизнесвумен, дела у них спорились.

 

Народ попроще вообще узнал много нового. Например, что счётчик – это совсем не тот чёрный ящик с дыркой, считающий электрические киловатты, а что-то совсем другое, учитывающее дни и деньги, которых всё равно не хватит, чтобы выкупить свою никчёмную жизнь. Поставленные на счётчик были обречены.

…Жила в нашем подъезде на четвёртом этаже большая семья: муж – рабочий-кирпичник, его жена и трое детей. Старший сын Васька в армию не ходил, видимо, по причине некоторой дураковатости. Но с лица был ничего, а потому женился рано и быстро настрогал двоих детей. Всем этим колхозом они разместились в десятиметровой изолированной комнатке, щедро выделенной родителями из имеющихся сорока пяти квадратов.

Васькина жена Зоя оказалась женщиной работящей, пробивной и скандальной. Поняв, что на десяти квадратных метрах вчетвером, да ещё и со свекровью, жить у них с Васей вряд ли получится, она принялась действовать. Пристроив детей в местные ясли-садик, безо всяких там декретов, пошла работать на кирпичный завод и скоро добилась в коммуналке отдельной комнаты попросторней. На том не остановилась. Нашла себе ещё одну работу, уборщицей, потом уговорила свою деревенскую родню продать скотину и внесла первый пай за кооперативную двухкомнатную квартиру. Это была вторая (и последняя) новостройка кирпичного завода. Зойка успела туда, буквально впрыгнув в уходящий поезд!

В то время как худенькая Зоя в своей пыльной, несгибаемой робе металась между работами, детьми и домом, её муж Васька, вальяжный и растолстевший, во всём чистом, ходил на службу в ресторан «Азия». Служил он там то ли сторожем, то ли вышибалой.

Зоя мужем чрезвычайно гордилась. И то сказать, был Василий, не в пример остальным, без вредных привычек: не пил, не курил, не шалберничал. Правда, играл. В карты. Но до перестройки это было невинно (самый большой интерес – ящик дефицитного пива). Однако вскоре Васёк сыгранул по-взрослому и влип по полной.

Началось с того, что Вася вдруг исчез. Тогда, в начале девяностых, людей вообще пропадало много. Останки некоторых потом находили на городской свалке или откапывали в лесопосадках, кого-то вылавливали из реки, кто-то исчезал бесследно. Выстрелы звучали среди бела дня. Разборки шли пачками, буквально стенка на стенку. Уголовный мир алчно грабил и бодро сколачивал первоначальный капитал.

Сбитые с толку, запуганные мирные граждане, лишившись работы и стабильности, объевшись виртуальной и реальной уголовщины, вовлечённые в водоворот всеобщего разрушения, быстро утратили способность сочувствовать и удивляться. Разбрелись по своим углам и затаились.

Так что Васьки хватились не сразу, тем более что Зойка продолжала метаться в прежнем ритме, разве что ещё больше похудела и почернела. Между тем на вдову она, вроде бы, не походила, не плакала, а потому особо никто и не вникал: их дела, найдётся мужик, наверное… Тем более что не только Зойка, но и Васькины родители про его исчезновение говорили крайне неохотно.

И только когда Зоя с детишками и нехитрым своим домашним скарбом вновь переехала в барак, выяснилось, что Васька не просто исчез, он, оказывается, проиграл в карты новую квартиру и был поставлен на счётчик.

Остаётся только догадываться, что пережила Зоя, разве что душу не заложившая за свою кровную «двушку».

Слухи ходили разные: что Васька будто бы жив и прячется где-то в деревне; кто-то, вроде бы, видел его на югах; другие говорили, что он завербовался в Испанию апельсины собирать. Как бы то ни было, Васю больше никто не видел. Но Зою теперь это не слишком волновало – ей надо было в одиночку поднимать двоих детей и как-то продолжать разбираться с бандюганами, которые, даже отобрав квартиру, не оставляли её в покое.

 

Если и раньше меня удивляла готовность кирпичников пустить себя на распыл, причём в самых диких формах, то в перестроечное время эта готовность приобрела характер эпидемии. У нас в подъезде она получилась с запахом уксуса. В том смысле, что сразу несколько человек дорогу на тот свет нашли именно в бутылке с уксусной эссенцией.

Как объясняют специалисты, только у нас в России это дёшево, доступно и надёжно.

 

… Восемнадцатилетний Костик совсем не походил ни на какого мужа. Между тем толстенная Галя с пятого этажа – та, что с короткими ногами и поперёк себя шире, – привезла его к себе из родной деревни именно в этом качестве.

В Михайловке Костик, как и его мать, учительница местной малокомплектной школы, Ольга Ивановна, были, конечно, белыми воронами. Ольга Ивановна приехала в сельскую школу по распределению, после университета, в 76 году, да там и осталась. Ей поручили вести чуть не все предметы, от физкультуры до пения, зато обещали помогать и не обманули – выделили заброшенный дом на окраине деревни, куда она перевезла чемодан с вещами и коробки с книгами и пластинками.

Вскоре родила Ольга Ивановна сына Костика – милое существо в кудрях и складках. Отцом Костика (как теперь говорят, биологическим отцом) был Костя Лисовский – танцовщик из областного театра оперы и балета. Ольга все пять лет, пока училась, подрабатывала в этом театре осветителем. Там и подработала себе очаровательного мальчишку.

Мать умерла, когда Ольге исполнилось тринадцать лет. Жили они вдвоём с отцом в крошечной однокомнатной квартире на девятом этаже. Жили бедно и недружно. Отец после смерти жены сломался и часто напивался в хлам, а потом сидел в сиротской кухне и плакал в голос, размазывая по заросшей щеке мутные слёзы.

Так что деревенское жильё Ольге Ивановне было очень кстати, особенно ввиду прибавления семейства, которое будущая мать, сколько могла, держала от всех в строжайшей тайне.

Сына своего она обожала, это был тихий, послушный ребёнок, и они практически не разлучались. Ольга Ивановна ведёт уроки, а Костик при ней в классе – сидит за последней партой, читает-рисует-лепит. Так и вырос. Даже не друг – подружка! Мать с сыном то болтали без умолку, а то замолкали на несколько часов, под настроение. У них это как-то синхронно получалось, без напряга. Фоном для разговоров и молчания почти всегда была обожаемая Ольгой Ивановной оперная музыка.

Они часто строили планы о том, как Костик после школы поступит в университет, станет студентом, будет ходить в театры, жить у деда.

Вначале всё пошло наперекосяк с дедом.

Дело в том, что, оставшись в одиночестве, Ольгин отец стал часто болеть, ему потребовалась помощь, и к нему определили делать уколы и другие процедуры молоденькую медсестричку из поликлиники. Сестричка с её процедурами оказалась не дурой, она быстро сориентировалась и женила на себе одинокого больного, для надёжности (контрольный выстрел!) добившись от него завещания исключительно на своё имя. Почему-то отец это сделал.

Так что, когда Ольга Ивановна, получив телеграмму о смерти отца, приехала на похороны и узнала все эти новости, – дело было сделано. Чувствуя себя виноватой перед отцом, она не стала ничего оспаривать, просто заторопилась домой и, добравшись до места, объявила Костику, что нет теперь у него ни деда, ни квартиры.

Но Костик и не думал расстраиваться: деда своего он практически не знал, а печалиться о такой мелочи, как квартира, ему и в голову не приходило! Мать постаралась, воспитала свою копию – сделала из парня книгочея, меломана, одним словом – абсолютно не приспособленного к реальной жизни человека. К тому же был он в том нежном возрасте, когда откуда-то бралась уверенность, что всё у него устроится самым волшебным образом: и учёба, и жильё, и, конечно, личная жизнь.

 

Костик перешёл в десятый класс, когда приехала к ним в Михайловку Галя. Здесь у неё жила мать, баба Вера Обухова, их соседка, – кроткая, религиозная женщина.

Галя, конечно, и раньше к ней приезжала, но нечасто, и тогда их с Костиком пути как-то не пересекались. А тут пересеклись. В то лето Костик был особенно хорош, он повзрослел, вытянулся, возмужал. Гале он очень понравился.

К тому же и мать вдруг попросила ее за Костика. Мол, сделай, Галя, божеское дело, мальчик на следующее лето в город собирается, на учителя учиться. Для общежития он, ты же видишь, не пригоден, мальчик хороший, домашний, может, пустишь на постой? Ну, хоть для начала, пока не освоится в городе. Приглядишь за ним.

Уж больно люди они хорошие. По первому зову идут, я только на них и надеюсь. Случись что – ты далеко, а они тут, рядышком, помогай им Бог!

У Гали аж слюнки потекли, еле сдержалась, чтоб аппетит свой женский не выдать. Сделала постную физиономию и пообещала: мол, если просишь, пущу, конечно, друг дружке помогать надо.

И к Ольге Ивановне сходила, не поленилась, тоже пообещала. Та обрадовалась, обнимать кинулась.

Никому тогда и в голову не пришло, что взрослая женщина Галя имеет какие-то свои виды на этого неопытного курёнка.

 

Галя была старше Костика на семь лет, но вообще-то дело даже не в возрасте – это были люди практически из очень параллельных миров. Он – наивный дуралей, почерпнувший сведения о жизни из книг и от мамы. Она – взрослая женщина, хитрая и практичная. У него к восемнадцати годам дым в голове – так, мечтанья одни! А у неё к двадцати пяти – довольно серьёзное прошлое: три года сожительства с человеком, которого пару лет назад посадили за разбой.

Кроме тяжёлого женского опыта, у Гали от той поры осталось и кое-что посущественней: лихие двойняшки Митька и Витька, которые, как только научились ходить, стали нещадно тузить друг друга. «Все в батюшку родимого…» – вздыхала баба Вера, разнимая драчунов.

Но сама Галя не унывала. По мере того как с тела начали исчезать следы мужниного внимания, она снова ощутила прилив сил и интереса к противоположному полу.

Галя всегда сама зарабатывала на жизнь, она была портнихой, причём, хорошей портнихой, недостатка в клиентах у неё никогда не было, так что денежки у Гали водились. Раньше, конечно, было лучше, пока не выплыло на базары китайское и турецкое тряпьё. Но и сейчас к ней часто обращались: что-то срочно пошить, укоротить, перелицевать, обновить… За всё бралась. Вот и лифчики шить научилась. В магазине-то дорого, да и не всегда найдёшь нужный размер. У наших бабонек-то ого-го! А тут – пожалуйста, по персональному замеру! Из хэбэ, всё натуральное, к телу приятное. Так что, нет, грех жаловаться, не жирует она, конечно, но на хлеб хватает.

Квартирант бы какой не помешал, Галя и сама об этом думала, но в округе были всё кандидаты, типа её бывшего мужа: детей настрогает, а ты и родить не успеешь, как он в тюрьму загремит. Ну, уж нет! Такие жильцы ей не нужны! Вот Костик – другое дело! Подожду годик, решила женщина, оно того стоит!

 

А на следующее лето Костик поселился у Гали. Он хорошо сдал экзамены в пединститут и при малом перестроечном конкурсе легко поступил учиться на учителя начальных классов, как и мечтали они с мамой.

Митька с Витькой уходили теперь на весь день в садик, а Галя на приволье вдумчиво обхаживала Костика: готовила ему борщи, пекла пирожки с повидлом, подгоняла по фигуре брюки и пиджаки, гладила рубашки. Через неделю она ночью забралась к нему под одеяло и прихлопнула ладошкой его открывшийся от удивления рот.

Воспитанный матерью в твёрдых моральных устоях, преисполненный благодарности к своей хозяйке, Костик не нашёл ничего лучше, как жениться на ней.

От этой новости все – и в доме, и в Михайловке – были в шоке.

Но дело было сделано.

А дальше – что и должно было быть: заработали, набирая обороты, центробежные силы: ему надо в библиотеку, ей – чтоб грядки копал; в консерватории органный концерт, а у Гали – генеральная уборка; сокурсники собрались в Ясную Поляну, а Галя нашла ему приработок.

Очень скоро Галя принялась ревновать Костика ко всему подряд: к институту, книжкам, новым знакомым. Она следила за ним, устраивая скандалы за любое опоздание, подозревала в корысти. Кричала, что Костик живёт с ней, пока учится, пока ему деться некуда. Что привела, дура, нищего. Что толку от него нет ни днём, ни ночью.

Язык, на котором изъяснялась его жена, Косте был неизвестен. Вначале он пытался что-то говорить, потом понял, что бесполезно, и замолчал.

Она же так боялась потерять своего студентика, что сделала его жизнь невыносимой. Закончилось тем, что через полгода он ушёл к другу на квартиру. Галя на следующий же день полетела в деканат. Рыдала, требовала вернуть мужа, призвать его к ответственности, врала, что ждёт от него ребёнка.

У Костика в институте начались неприятности, ребята его подкалывали, декан посматривал с подозрением. Пришлось вернуться, но это мало что изменило. Скоро всё пошло по-прежнему: слежка, истерики, попрёки. Костя совсем запутался.

Положение осложнялось тем, что и мама, вроде бы, была не на его стороне. Приехав к ним в гости, она так и не поговорила с сыном по душам, зато одобрила Галины борщи и занавески. Она, конечно, заметила, что Костик изменился: повзрослел, выглядит как городской, вот только невесёлый какой-то. Но ведь жизнь – штука сложная, решила она и, усаживаясь в поезд, велела сыну быть умным и терпеть.

Костик протерпел ещё полгода. А потом хлебнул уксусной эссенции и шагнул с балкона. Чтоб наверняка.

Получилось.

 

…Зачем я потревожила этих бедолаг своими воспоминаниями? Ведь давно это было, уже уехала оттуда, и вообще – нашла тоже время! Качу в комфортабельном автобусе посреди благополучной Европы и тащу за собой свои самые невозможные мысли.

И опять почему-то припомнилось, что ещё три-четыре десятка лет назад именно спокойные шведы, которые и тогда занимали одно из первых мест в мире по уровню жизни, были на тех же местах и по уровню самоубийств. Парадокс! У этих-то, вроде бы, всё было: дом, машина, может быть, и яхта... Тогда, помнится, в наших газетах не без ехидства писали о том, что нет у шведов самого главного – целей, которые удерживали бы их от последнего шага.

Другое, мол, дело – советский человек: сплошные преодоления и победы. В большом и в малом. И это тонизирует. К примеру, втискивается наш человек в битком набитый троллейбус – маленькая, но победа. Достал в честной драке пару детских колготок – и счастлив. Привёз из Москвы палку колбасы – и жирует в блаженстве. И вывод: постоянно человеку надо к чему-то стремиться, что-то преодолевать... Тогда и бодрость духа будет неимоверная.

С преодолением и сейчас у нас всё в порядке. Не только автобусную толчею – перестройку кровавой ценой одолели; с безработицей, не считая потерь, боремся; через кризисы разные, теряя народ, переваливаем с завидной регулярностью. Растеряли своих – не считано! Это насчёт преодоления.

Вот только с целями проблема. Для чего преодолевали-то? На какой алтарь эти бессчётные жертвы? И как бедному разуму тех, кто ждёт своего часа в терпеливой очереди, не поломаться, наблюдая за невероятными ухищрениями сограждан, пытающихся проскользнуть на тот свет с заднего крыльца?

А может, как когда-то в очереди за водкой, встать плотной стеной и не пускать никого – без очереди? Всем миром держать оборону. Поддерживать, убеждать, помогать. Если надо – наподдать. Может, теперь это и есть наша главная задача? – Уцелеть. Выжить. Сохраниться. А там, Бог даст, доживём и до других целей. Если доживём.

/ Саратов /

Версия для печати